Страница:
Он ударил молоточком в бронзовую плошку и приказал явившимся слугам немедленно снарядить носилки. Усевшись в них в одном из дворов с ветхими колоннадами, он попросил носильщиков, чтобы они шагали быстрее. Плавно сгибая ноги в коленях, чтобы как можно меньше трясти паланкин, они несли Аниция через славный Рим, переулки которого пролегали среди огромных, наполовину превратившихся в щебень развалин иных времен, и где повсюду валялись мраморные изувеченные статуи императоров, богов и знатных граждан, дожидаясь часа, когда их бросят в творило, чтобы пережечь на цемент. Впереди паланкина и четырех носильщиков бежали еще двое слуг, чьей обязанностью было кричать и махать руками, расчищая дорогу патрицию в уличной давке. Им, однако, было наказано, чтобы они действовали не грубо, а деликатными, смиренными уговорами.
Дом Либерия находился близ церкви Святой Анастасии под Палатинским холмом и представлял собою новое кирпичное строение, украшенное старинными консолями и фризами, а также сводчатыми окнами с маленькими пилястрами в простенках. Лестница в виде крыльца вела в атриум, несущие колонны которого были взяты из какого-то другого здания, а на площадке, у подножия лестницы, пресвитера ждали его собственные носилки. И в самом деле, когда Проб вылез из своего паланкина, он увидел, что его друг, второпях облачаясь в мантию, выходит из дома и спускается по ступенькам. Заметив Проба, Либерии в изумленье остановился на полпути — рослый, красивый, седеющий, с пухлой, истинно римской верхней губой, темными задумчивыми глазами и ртом, которому один — только один — убегающий вниз уголок придавал своеобразное, скорбно-благочестивое выражение. Муж Фальтонии был куда ниже ростом, чем его друг-клирик, к тому же немного тучен, как я сейчас припоминаю, у него были выпукло-круглые карие глаза и черные брови, резко оттенявшие белоснежность его густых волос.
— Ты здесь, Проб? — удивленно сказал прелат, шагая с протянутой рукой навстречу поднимавшемуся по лестнице Аницию. — Так знай, что я как раз собрался к тебе, и притом по важной причине!
— Странное совпадение, мой Либерии! — отвечал Проб. — Но можешь не сомневаться, что причины, приведшие меня к тебе, по важности никак не уступают твоим!
— Едва ли это так, — возразил тот, и глаза его потемнели, а уголок рта еще тяжелее обвис. — Но пройдем в дом и присядем в моей zetas estivalis[137], где прохлада и тишина будут благоприятствовать нашему разговору.
Этот просторный и приятный покой помещался в верхнем этаже, рядом со столовой, и, прежде чем они вошли туда, хозяин строго-настрого наказал слугам не мешать их беседе ни при каких обстоятельствах.
— Хоть мне и не терпится поскорее открыться тебе, мой Проб, — сказал он, когда они уселись друг подле друга на покрытом подушками каменном сундуке, который я должен, присмотревшись к нему, принять за гробницу прежних времен, — я все-таки отдам дань гостеприимству и попрошу тебя положить начало и сказать мне, что у тебя на душе.
— Благодарю, друг мой, — отвечал Проб, — но честность велит мне предупредить тебя, что после моего сообщения мы вообще не сумеем говорить ни о чем другом. Поэтому прошу тебя начать.
— Я по справедливости не могу этого сделать, ибо и я убежден, что после моего рассказа нам будет уже не до обсуждения твоей негоции.
— Нет, начинай ты, — настаивал оптимат, — чтобы мы побыстрее разобрали и разрешили твое дело!
— Ты ошибаешься относительно его важности, — сказал Либерии, — если говоришь о быстроте и о разрешении. Но так и быть, я уступаю твоим настояниям. Слушай же, мой старый и добрый друг, я сподобился некоего видения.
— Видения? — глухо воскликнул Проб, положив свою руку на руку собеседника. — Послушай, Либерии, я беру свои слова обратно и хочу прежде всего со своей стороны…
— Слишком поздно, — отвечал пресвитер. — Мою жажду тебе открыться теперь уже невозможно сдержать. Слишком уж мощно рвется наружу все то, чем полно мое сердце и чем я неодолимо стремлюсь наполнить твое. Так вот: не далее, чем два часа назад, я был удостоен некоего откровения.
— Видение и откровение! — повторил Проб, сжимая руку своего друга. — Умоляю тебя, скажи, как это произошло?
— Следующим образом, — отвечал Либерии. — Тебе отлично известен маленький, примыкающий к моей столовой балкон с обвитой плющом балюстрадой, откуда открывается восхитительный вид на холм, где основан был Рим, и на древнейшие наши святыни. Туда, после трапезы, я велел вынести кресло, в котором и покоился, озабоченно размышляя о судьбах церкви, отданной нами — в бессилии и смятении нашем — на волю бога. Ты скажешь, что с этими мыслями я задремал и потому-то мне все это привиделось. Но я предпочел бы назвать увиденное видением наяву, хотя и признаю, что состояние человека в минуты видений отличается от обычного бодрствования. Предо мною, у балюстрады, стоял трогательнейший агнец, у которого, к моему несказанному умилению, кровоточил бок. Агнец открыл уста и голосом, пробудившим во мне великую любовь, сказал…
— Habetis papam! — воскликнул Проб.
— Я восхищен, — отвечал Либерии, — вещей твоей проницательностью. Да, именно так он и молвил. «Папа вам избран, — сказал он. — Его зовут Грегориус, он уже семнадцать лет живет на пустынном камне, далеко отсюда, и престол принадлежит ему. Что же касается тебя, то ты избран, чтобы первым об этом узнать».
— Тебе он тоже это сказал? — спросил Аниций не без некоторого огорчения. — Признаюсь, я думал, что он сказал это только мне.
— Секст, ты говоришь так, словно…
— Да, мой Либерии, мне тоже явился умилительный агнец и сподобил меня великого откровения, по-видимому, в тот же самый час, что и тебя. Мало того, он поведал мне также, что я избран, каких бы это ни стоило трудов, разыскать святого мужа и привести его в Рим.
— Но ведь я как раз собирался тебе сказать, — воскликнул Либерии, — что священная миссия возложена им на меня — стало быть, также и на меня!
— Стало быть, также и на тебя, — сказал Проб. — Стало быть, на нас обоих, на каждого из нас, и притом одновременно. Какое чудо, друг! Агнец был у тебя на балконе, и он же был у меня в саду, и с каждым из нас он говорил так, словно говорил только с ним одним. «Храбро переберись через Альпы», — сказал он…
— «И направься в вечерние и полнощные края», — подхватил Либерии.
И они, перебивая друг друга, повторили все, что сказал им агнец и что более или менее точно указывало местопребывание избранника.
— Ах, агнец! — восклицали они снова и снова, порознь и слитно. Ибо никак не могли отделаться от общих воспоминаний о хватающем за сердце образе агнца, о его бесконечно кротких, с длинными ресницами, глазах, о трогательных движениях его рта, о дрожи в его сладостном голосе, о крови, стекавшей с завитков его шерсти. Они встали перед саркофагом, бросились друг другу в объятья и расцеловались, невзирая на разницу в росте, с влажными от слез щеками. Проб припал головой к груди Либерия, орошая слезами его далматик, а Либерии, склонив голову набок, с благочестиво опущенным уголком рта, задумчиво глядел вдаль.
— Ах, еще и розы, — вспомнил, прижавшись к его груди, Проб, — розы, в которые превратилась ягнячья кровь, когда я оробел было перед своей миссией.
— Розы? — спросил Либерии, ослабляя объятия. — О них я ничего не знаю.
— У меня было множество роз, — заверил его Проб. — Их аромат совершенно вытеснил благоухание лавра.
— А я, — отвечал Либерии и освободился от объятий, — могу только повторить, что мне не дано было видеть никаких роз. Но не будем, друг мой, оскорблять столь дивное знаменье, завистливо взирая один на другого! Я полагаю, что агнец, обращаясь ко мне как к сыну и князю церкви, не счел нужным подкреплять мою веру подобным чудом.
— Разумеется, дорогой мой, это вполне возможно, — согласился с ним Аниций, — хотя ты и не должен осуждать меня за то, что я восхищаюсь поэтичностью этого зрелища, выпавшего мне на долю, и призываю тебя разделить мое восхищенье. Но прежде всего нам следует восхищаться мудростью агнца, который поведал о состоявшемся избрании и поручил отправиться на поиски папы не кому-то одному из нас, будь то тебе или мне, а нам обоим. Насколько увереннее отправимся мы в дорогу вдвоем, чем если бы это указание было дано только одному! Трудно верить, не имея единоверца, и нельзя отрицать, что действия, вытекающие из совершенно личной и одинокой веры, недалеки от глупости. А наши сограждане? Согласись, друг, что, для того чтобы действовать, нам необходимо их доверие. Правда, мы оба такие люди, что наше слово равносильно для римлян клятве. Но разве мы порознь удивились бы, если бы это откровение было истолковано как ничего не значащая причуда послеобеденного сна? В том-то и состоит мудрость агнца, что он раздвоил видение и позаботился о двух свидетелях, согласные показания которых, совпадающие во всем, кроме такой подробности, как розы, должны победить любое сомнение. Хорошо ли я говорил?
— Ты говорил превосходно, мой друг, — отвечал Либерии. — Каждое твое слово доказывает, что титулами и должностями ты лишь отчасти обязан своему древнему имени. Да, рука об руку предстанем мы пред собранием, которое вскорости будет созвано, и с сердцами, полными воспоминаний об агнце, дружно засвидетельствуем чудо, которого мы сподобились.
Второе посещение
Дом Либерия находился близ церкви Святой Анастасии под Палатинским холмом и представлял собою новое кирпичное строение, украшенное старинными консолями и фризами, а также сводчатыми окнами с маленькими пилястрами в простенках. Лестница в виде крыльца вела в атриум, несущие колонны которого были взяты из какого-то другого здания, а на площадке, у подножия лестницы, пресвитера ждали его собственные носилки. И в самом деле, когда Проб вылез из своего паланкина, он увидел, что его друг, второпях облачаясь в мантию, выходит из дома и спускается по ступенькам. Заметив Проба, Либерии в изумленье остановился на полпути — рослый, красивый, седеющий, с пухлой, истинно римской верхней губой, темными задумчивыми глазами и ртом, которому один — только один — убегающий вниз уголок придавал своеобразное, скорбно-благочестивое выражение. Муж Фальтонии был куда ниже ростом, чем его друг-клирик, к тому же немного тучен, как я сейчас припоминаю, у него были выпукло-круглые карие глаза и черные брови, резко оттенявшие белоснежность его густых волос.
— Ты здесь, Проб? — удивленно сказал прелат, шагая с протянутой рукой навстречу поднимавшемуся по лестнице Аницию. — Так знай, что я как раз собрался к тебе, и притом по важной причине!
— Странное совпадение, мой Либерии! — отвечал Проб. — Но можешь не сомневаться, что причины, приведшие меня к тебе, по важности никак не уступают твоим!
— Едва ли это так, — возразил тот, и глаза его потемнели, а уголок рта еще тяжелее обвис. — Но пройдем в дом и присядем в моей zetas estivalis[137], где прохлада и тишина будут благоприятствовать нашему разговору.
Этот просторный и приятный покой помещался в верхнем этаже, рядом со столовой, и, прежде чем они вошли туда, хозяин строго-настрого наказал слугам не мешать их беседе ни при каких обстоятельствах.
— Хоть мне и не терпится поскорее открыться тебе, мой Проб, — сказал он, когда они уселись друг подле друга на покрытом подушками каменном сундуке, который я должен, присмотревшись к нему, принять за гробницу прежних времен, — я все-таки отдам дань гостеприимству и попрошу тебя положить начало и сказать мне, что у тебя на душе.
— Благодарю, друг мой, — отвечал Проб, — но честность велит мне предупредить тебя, что после моего сообщения мы вообще не сумеем говорить ни о чем другом. Поэтому прошу тебя начать.
— Я по справедливости не могу этого сделать, ибо и я убежден, что после моего рассказа нам будет уже не до обсуждения твоей негоции.
— Нет, начинай ты, — настаивал оптимат, — чтобы мы побыстрее разобрали и разрешили твое дело!
— Ты ошибаешься относительно его важности, — сказал Либерии, — если говоришь о быстроте и о разрешении. Но так и быть, я уступаю твоим настояниям. Слушай же, мой старый и добрый друг, я сподобился некоего видения.
— Видения? — глухо воскликнул Проб, положив свою руку на руку собеседника. — Послушай, Либерии, я беру свои слова обратно и хочу прежде всего со своей стороны…
— Слишком поздно, — отвечал пресвитер. — Мою жажду тебе открыться теперь уже невозможно сдержать. Слишком уж мощно рвется наружу все то, чем полно мое сердце и чем я неодолимо стремлюсь наполнить твое. Так вот: не далее, чем два часа назад, я был удостоен некоего откровения.
— Видение и откровение! — повторил Проб, сжимая руку своего друга. — Умоляю тебя, скажи, как это произошло?
— Следующим образом, — отвечал Либерии. — Тебе отлично известен маленький, примыкающий к моей столовой балкон с обвитой плющом балюстрадой, откуда открывается восхитительный вид на холм, где основан был Рим, и на древнейшие наши святыни. Туда, после трапезы, я велел вынести кресло, в котором и покоился, озабоченно размышляя о судьбах церкви, отданной нами — в бессилии и смятении нашем — на волю бога. Ты скажешь, что с этими мыслями я задремал и потому-то мне все это привиделось. Но я предпочел бы назвать увиденное видением наяву, хотя и признаю, что состояние человека в минуты видений отличается от обычного бодрствования. Предо мною, у балюстрады, стоял трогательнейший агнец, у которого, к моему несказанному умилению, кровоточил бок. Агнец открыл уста и голосом, пробудившим во мне великую любовь, сказал…
— Habetis papam! — воскликнул Проб.
— Я восхищен, — отвечал Либерии, — вещей твоей проницательностью. Да, именно так он и молвил. «Папа вам избран, — сказал он. — Его зовут Грегориус, он уже семнадцать лет живет на пустынном камне, далеко отсюда, и престол принадлежит ему. Что же касается тебя, то ты избран, чтобы первым об этом узнать».
— Тебе он тоже это сказал? — спросил Аниций не без некоторого огорчения. — Признаюсь, я думал, что он сказал это только мне.
— Секст, ты говоришь так, словно…
— Да, мой Либерии, мне тоже явился умилительный агнец и сподобил меня великого откровения, по-видимому, в тот же самый час, что и тебя. Мало того, он поведал мне также, что я избран, каких бы это ни стоило трудов, разыскать святого мужа и привести его в Рим.
— Но ведь я как раз собирался тебе сказать, — воскликнул Либерии, — что священная миссия возложена им на меня — стало быть, также и на меня!
— Стало быть, также и на тебя, — сказал Проб. — Стало быть, на нас обоих, на каждого из нас, и притом одновременно. Какое чудо, друг! Агнец был у тебя на балконе, и он же был у меня в саду, и с каждым из нас он говорил так, словно говорил только с ним одним. «Храбро переберись через Альпы», — сказал он…
— «И направься в вечерние и полнощные края», — подхватил Либерии.
И они, перебивая друг друга, повторили все, что сказал им агнец и что более или менее точно указывало местопребывание избранника.
— Ах, агнец! — восклицали они снова и снова, порознь и слитно. Ибо никак не могли отделаться от общих воспоминаний о хватающем за сердце образе агнца, о его бесконечно кротких, с длинными ресницами, глазах, о трогательных движениях его рта, о дрожи в его сладостном голосе, о крови, стекавшей с завитков его шерсти. Они встали перед саркофагом, бросились друг другу в объятья и расцеловались, невзирая на разницу в росте, с влажными от слез щеками. Проб припал головой к груди Либерия, орошая слезами его далматик, а Либерии, склонив голову набок, с благочестиво опущенным уголком рта, задумчиво глядел вдаль.
— Ах, еще и розы, — вспомнил, прижавшись к его груди, Проб, — розы, в которые превратилась ягнячья кровь, когда я оробел было перед своей миссией.
— Розы? — спросил Либерии, ослабляя объятия. — О них я ничего не знаю.
— У меня было множество роз, — заверил его Проб. — Их аромат совершенно вытеснил благоухание лавра.
— А я, — отвечал Либерии и освободился от объятий, — могу только повторить, что мне не дано было видеть никаких роз. Но не будем, друг мой, оскорблять столь дивное знаменье, завистливо взирая один на другого! Я полагаю, что агнец, обращаясь ко мне как к сыну и князю церкви, не счел нужным подкреплять мою веру подобным чудом.
— Разумеется, дорогой мой, это вполне возможно, — согласился с ним Аниций, — хотя ты и не должен осуждать меня за то, что я восхищаюсь поэтичностью этого зрелища, выпавшего мне на долю, и призываю тебя разделить мое восхищенье. Но прежде всего нам следует восхищаться мудростью агнца, который поведал о состоявшемся избрании и поручил отправиться на поиски папы не кому-то одному из нас, будь то тебе или мне, а нам обоим. Насколько увереннее отправимся мы в дорогу вдвоем, чем если бы это указание было дано только одному! Трудно верить, не имея единоверца, и нельзя отрицать, что действия, вытекающие из совершенно личной и одинокой веры, недалеки от глупости. А наши сограждане? Согласись, друг, что, для того чтобы действовать, нам необходимо их доверие. Правда, мы оба такие люди, что наше слово равносильно для римлян клятве. Но разве мы порознь удивились бы, если бы это откровение было истолковано как ничего не значащая причуда послеобеденного сна? В том-то и состоит мудрость агнца, что он раздвоил видение и позаботился о двух свидетелях, согласные показания которых, совпадающие во всем, кроме такой подробности, как розы, должны победить любое сомнение. Хорошо ли я говорил?
— Ты говорил превосходно, мой друг, — отвечал Либерии. — Каждое твое слово доказывает, что титулами и должностями ты лишь отчасти обязан своему древнему имени. Да, рука об руку предстанем мы пред собранием, которое вскорости будет созвано, и с сердцами, полными воспоминаний об агнце, дружно засвидетельствуем чудо, которого мы сподобились.
Второе посещение
Семнадцать лет рыбака и его жену никто не навещал в их озерной глуши, как, наверно, и прежде, в теченье такого же срока. Тем ярче, хотя они никогда об этом не говорили, запечатлелся в их памяти тот, кого они однажды — муж со злостью и бранью, а жена — с благочестивыми предчувствиями — приютили у себя в доме. Добавлю, что муж избегал этих воспоминаний и всячески старался от них отделаться. Ибо ему всегда казалось, будто он, хоть и действуя в полном соответствии с желанием и волей незнакомца, совершил тогда какое-то преступление, точнее — убийство; а от подобных воспоминаний предпочитают отделаться. И это ему в общем-то удалось, если говорить о поверхностных областях его памяти, ибо он все-таки виделся с людьми, когда носил на рынок в ближайшую деревню, до которой было два часа ходу, своих чебаков, линей и плотву, и эти встречи его немного рассеивали. Зато жена его никого не видела, она жила и увядала в глуши и одиночестве, близ своего угрюмого мужа, и так как у нее, в отличие от него, не было причин отделываться от воспоминаний о столь давней истории, то она все эти годы молча хранила ее в душе и думала о прекрасном, смиренном нищем, за которым побежала в дождь и которому принесла камыш для подстилки, думала часто, ежедневно, и в глазах ее стояли слезы.
Не надо придавать особого значения тому, что от этих воспоминаний глаза ее увлажнялись, ибо ей вообще ничего не стоило поплакать; вернее, она даже не плакала, а просто, ничуть не меняясь в лице и без видимого, хотя бы ей самой известного, повода, тихо роняла слезинки, катившиеся по ее впалым щекам, почему ее муж, рыбак, всегда называл ее плаксой. От общения и соприкосновения с людьми он закалился, очерствел и огрубел, тогда как его жена, лишенная этой отдушины и снедаемая одиночеством, была нежна душой и чувствительна, как мимоза.
И вот для них обоих настал день, который во многих отношениях был днем чудес, — и этот, и в придачу еще и следующий. Тот день начался очень удачно, ибо рано утром рыбак поймал неводом отменную рыбину, щуку, какие редко встречаются. Это была щука на диво, величиной чуть ли не с акулу, более семи футов в длину, прекрасного черного крапа, с жадной, хищно ощерившейся пастью. Для мелких озерных рыбешек ее поимка, избавившая их от такого тирана, явилась, несомненно, благодеянием божьим. Рыбаку пришлось выдержать настоящую борьбу с этой дикой тварью, прежде чем он размозжил ей голову о борт челнока. То была счастливая добыча, какою редко баловала его судьба. Рыбак хотел назавтра с утра отнести на рынок вкусное жарево и выгодно продать его.
Таково было его намеренье, и действительно ему суждено было выручить за это жарево хорошие деньги, и даже не назавтра, а в тот же день, и не в дальней деревне, а у себя дома. Ибо еще в тот же день к рыбаку и его жене снова наведались гости.
В предвечерний час, как это было когда-то и как часто бывало, супруги стояли перед своей хижиной и глядели вдаль: как свойственно тем, кто скорее ожесточенно, чем радостно, пользуется счастливым случаем, рыбак, борода которого уже совсем поседела, с мрачной гордостью думал о своей великолепной рыбе, а жена его тихо роняла слезы, склонив голову набок и не меняясь в лице. Они не говорили друг с другом, как это было когда-то и как бывало не раз. Наступала осень; стоял сентябрь, и холмы, сбегавшие к озеру, были в тот вечер тускло освещены. Над ними висели тучи, затемнившие при садящемся солнце часть неба и уже готовые излиться дождем.
Тут они увидали, что вдалеке, по извилистой лесной тропке, один за другим в долину спускаются всадники.
Они долго молчали. Потом рыбак хрипло промолвил одно только слово:
— Всадники.
— Боже правый! — сказала жена. Она сложила руки, и две прозрачных слезинки покатились по ее щекам.
Потом они снова умолкли и только недвижно и пристально следили, как приближаются незнакомцы.
— Три всадника и один мул без седока, — хрипло проговорил через несколько мгновений рыбак.
— И один без седока! — повторила жена и плотнее сложила руки. Она подняла их к лицу и прибавила: — Без седока — белый.
Так оно и было: двое, если только позволяла дорога, ехали рядышком впереди, оставляя третьего за собой. Это был слуга, его мул был навьючен тугими тюками. Он вел на поводу четвертого мула, ненавьюченного, белого, с белым седлом и белой уздечкой. Господа, ехавшие спереди, сидели тоже на добрых длинноногих мулах, отлично оседланных и взнузданных. То были пожилые люди, разного роста, один — маленький, другой — долговязый, укутанные в дорожные плащи с капюшонами. Они остановились почти рядом с остолбеневшими супругами, которые только глазели на них разинув рты и даже забыли поклониться. Низкорослый произнес вечернее приветствие и спросил, обращаясь к мужу:
— Друг мой, это глушь?
— Так точно, глушь, — оживился рыбак.
— Совершенная глушь? — спросил высокий и измерил рыбака испытующим взглядом, тяжело и смиренно опустив один уголок рта.
— Не смею отрицать, сударь. Эта хижина стоит здесь у озера в елико возможном уединении.
— Каково ваше занятие? — спросил низкорослый.
— Я рыбак, — гласил ответ.
Незнакомцы обменялись взглядом и кивнули головами. При этом у одного из них поднялись густые черные брови, а у другого еще благочестивее опустился уголок рта.
— Послушай, седобородый, — заговорил опять маленький, — скажи нам правду: нет ли здесь, в пределах твоей глуши, некоего камня, некоей пустынной, отрезанной от мира скалы, или как там назвать это местопребывание?
— Нет, сударь, такого не знаю, — ответил тот, кого спрашивали, и упорно закачал головой в подкрепление своих слов.
— Ничего такого в здешних окрестностях нет? Ты ведь рыбак и, наверно, рыбачишь на этом обширном озере, которое видно отсюда?
— Да, сударь, оно меня кормит.
— А в озере, наверно, имеются рифы, подводные скалы, если угодно, словом, необитаемые острова, один из которых можно во всяком случае определить как пустынный камень?
— Нет, сударь, клянусь своей душой, озеро мне надо бы знать, но я не ведаю ни о каких кремнистых островах в его водах.
— Почему плачет твоя жена? — внезапно спросил долговязый и указал пальцем, на который был надет выпуклый перстень, на жену рыбака.
— Она почти всегда плачет, — грубо ответил ее муж. — У нее глаза на мокром месте.
— Блаженны кроткие, — молвил незнакомец с перстнем.
Затем он, как и низкорослый, спешился, подошел к рыбаку, положил руку ему на плечо и сказал:
— Amice[138], знай, мы намерены обременить вас на эту ночь своим присутствием, тебя и твою слезоточащую жену. Мы, знатные господа, проделали долгий путь за один только сегодняшний день, не говоря уже о далях, пройденных нами ранее; ибо в пути мы уже давно. Мы устали от путешествия и от сиденья в седле. Надвигается ночь, и грозит непогода, дождь уже и теперь накрапывает. Не приютишь ли ты нас в своей уединенной хижине до завтрашнего утра? Ты не останешься внакладе.
И с этими словами дюжий господин дружески подмигнул рыбаку, как человек, взывающий к общераспространенным чувствам — корыстолюбию и жажде наживы.
Рыбаку и хотелось и не хотелось согласиться. Рассказы незнакомцев о камне были ему в глубине души неприятны и вызывали у него предубеждение против нежданных гостей. Но сулящее наживу подмигиванье заставило его мрачно и застенчиво усмехнуться в свою седую бороду. Он был теперь другим человеком, более уступчивым, чем в тот вечер, когда к его хижине пришел какой-то голый бродяга и попрошайка. Сдавалось, что один добрый улов дополнится сегодня другим, к тому же представлялась возможность выгодно соотнести второй с первым. С истинным ожесточением он воспользовался счастливой оказией.
— Конечно, я покорнейше прошу ваши благородия, — сказал он, — переночевать у меня, сколь ни мало приспособлена эта одинокая хижина к тому, чтобы принять гостей, особливо столь знатных. Мы люди бедные. Будь у нас хотя бы еще сарайчик, чулан, который здесь прежде стоял, мы сумели бы разместить там ваших мулов, и серых и этого белого. Но каморка уже давно развалилась. Придется вашему слуге, как он, я вижу, уже и делает, просто привязать животных и прикрыть их от дождя, ведь дождь, насколько я разбираюсь в погоде, припустит еще сильнее. Но вам нельзя мокнуть под дождем, да и вообще нельзя ехать ночью, ибо волки здесь тоже водятся. При таких обстоятельствах я еще никого, будь то барин или нищий, не прогонял от своего порога. Ах, если бы не наша великая бедность да не убожество этой горницы, которую вы озабоченно оглядываете! Мы еще больше озабочены и смущены, ибо не знаем, что вам и постелить и чем допреж угостить вас. С угощением дело еще куда ни шло, ибо сегодня я поймал рыбину — на рынке я выручил бы за нее хорошие деньги, — настоящую барскую рыбину, которой вы вкусно поужинаете, если велите моей жене сварить вам ее или зажарить. А вот что касается постелей, то тут был бы дорог добрый совет, — хотя и рыба тоже не дешева, — тут я просто ума не приложу.
— Хозяин, — сказал в ответ низкорослый, откинув капюшон и обнажив густые белоснежные волосы, которые очень шли к его черным как смоль бровям, — хозяин, не заботься о нас и о том, какие у нас будут постели, ибо это совершенно безразлично. Тебе только кажется, что это небезразлично, так и заметь! Мы действительно знатные господа, но находимся сейчас в таких обстоятельствах, что ко всему отнесемся спокойно и никакое противоречащее нашим привычкам предложение нас не обидит, ибо, каково бы оно ни было, оно ничего не значит по сравнению с тем великим делом, из-за которого мы, собственно, и пустились в дорогу и предприняли, в нашем-то возрасте, такое путешествие. Если бы ты знал о дорожных тяготах, вот уже несколько месяцев выпадающих нам на долю и безропотно нами сносимых, ты бы не пекся о том, как нас уложить. Охапка соломы, брошенная прямо на пол и прикрытая простыней, покажется нам большой роскошью, если твоя жена сумеет уготовить нам такое ложе. На худой конец мы можем провести ночь и прикорнув у этого елового стола, ибо ничто, кроме одного-единственного, для нас не имеет значения.
Так говорил седоголовый. Но так как меж тем его спутник тоже снял плащ и хозяева увидали его сутану, а равно и фиолетовую ермолку, прикрывавшую тонзуру в его седых волосах, они сразу же, прося благословения, упали перед ним на колени.
— Благослови нас, святой отец! — с мокрыми от слез глазами промолвила женщина. Но долговязый испугался такого обращения и отмахнулся от него широким жестом.
— Воздержись от этого величания, женщина, — воскликнул он, — и не называй меня именем, подобающим лишь тому, кто, по-видимому, находится неподалеку отсюда! — In nomine suo benedico vos[139].
И он, двумя пальцами, перекрестил супружескую чету. Когда муж и жена, приняв благословение, поднялись, рыбак снова завел речь об уходе за гостями и вернулся к своей добыче, к лакомой рыбе, которую вызвался им продать и приготовить на ужин. Но незнакомец-мирянин ему возразил:
— Выкинь, друг мой, все эти вещи из головы и не беспокойся о нас! Мы везем с собою необходимые припасы. У нас есть хлеб и вино, и, наверно, наш слуга принесет нам холодной курятины или еще что-нибудь в этом роде, как только задаст мулам корму, равным образом предусмотрительно припасенного.
— Хорошо, хорошо, — сказал рыбак. — Но все-таки посмотрю, не потянет ли вас, господа, на щучку, когда я вам ее покажу.
И он принес эту рыбу в кадушке, весьма удивив незнакомцев, которые стали хвалить щуку за ее величину и красоту.
— На рынке, — сказал хозяин, — я бы свободно выручил за нее пять флоринов.
— Ты получишь вдвое больше, — пообещал седоголовый, — и еще вместе с женой присоединишься к нашему ужину, если она сумеет вкусно ее приготовить — зажарить, нашпиговать и как следует приправить каперсами. Возьмешься ли ты за это, женщина?
— Ах, барин, — сказала та, — о каперсах я и слыхом не слышала, а вот немного сала для шпигования у меня найдется, и подливку я вам приготовлю такую, что вы не останетесь недовольны.
Она пообещала больше, чем надеялась выполнить, но она боялась своего мужа, который горел желанием урвать лишнее и поколотил бы ее, если бы она выказала нерасторопность.
— Десять флоринов, — воскликнул корыстолюбец, — и сделка состоится! Зато ваши странствующие благородия поужинают по-царски, как вам едва ли еще удастся в дороге. Сейчас я только очищу и выпотрошу рыбу, чтобы стряпуха могла за нее взяться.
Рыбачка осталась с гостями, она стояла, скрестив на груди руки, а ее муж принялся хлопотать у очага в глубине хижины. Слуга подал обоим хлеб и вино, и они ели и пили, не преминув поднести и хозяйке дорожный кубок с красным вином. Она выпила его, извиняясь и отнекиваясь, и, как видно, огонь вина поощрил ее любопытство, ибо она сказала:
— Поистине великим и важным должно быть дело, заставившее столь почтенных господ, как вы, отправиться в путь и хладнокровно сносить непривычные лишения. Я отлично поняла, что вы прибыли издалека и изъездили добрую часть мира.
— Да, ты права, — подтвердил незнакомец с седой головой и черными бровями. — Мы прибыли из далекой страны Италии, где находится Новый Иерусалим. Однако мы отправились в путь и ведем розыски в христианском мире не из озорства, каковое не приличествовало бы нашему возрасту, а по высшему указанию.
— Я слушаю вас благоговейно, — ответила женщина. — И благоговение, а не излишнее любопытство будет тому причиной, если я позволю себе спросить, чего же вы ищете в христианском мире.
— Ты это узнаешь, — сказал низкорослый, — ты узнаешь это вместе со всем миром, когда на нашем примере подтвердится завет: «Ищите, да обрящете». Подтверждение его не за горами, и, судя по имеющемуся у нас указанию, мы уже недалеки от своей цели. Миновав города и веси Италии, верхом на коне, в повозках и в носилках, мы приблизились к ужасным Альпам, где в ущельях кипит вода, стремительно падающая со страшных скал, и где нам пришлось, сквозь туман облаков, по давно разведанным тропам карабкаться на такие пустынные высоты и кручи, что при виде их цепенеет душа. Там не растет ни деревца, ни кустика, стеклянный свет озаряет лишь груды окатышей, на которые сверху грозно глядят заснеженные отроги, и в чистоте тамошнего неба тоже есть что-то пустынное. Мы учащенно дышали, у нас спирало горло, и в каком-то опьянении, которое нами овладело, хотя было совсем неуместно в этих ужасных краях, мой спутник, сидящий вот здесь епископ, совершенно не в лад со своим нравом и обликом принялся шутливо болтать, за что я и пожурил его в виду близости бога.
— Ты не можешь, — воспротивился долговязый, — назвать мои речи несдержанными.
— Разве лишь имея в виду их бурное изобилие, — ответил другой, — и я упоминаю о них единственно для того, чтобы эта добрая женщина хоть как-то представила себе чудовищность сфер, в которые нас завело наше путешествие. Но потом мы спустились оттуда и, как и предполагали, оказались в трудолюбивой Алемании, где сильные люди корчуют леса под пашни и пастбища, где кудель и ткацкий челнок кормят почтенные города, а в мирных монастырях процветает наука. Мы нигде не мешкали долее, чем требовалось для передышки. Даже знаменитый Санкт-Галлен нас не заманил. Наша миссия не терпела ни малейшего промедления. Мы двигались все дальше в вечерние и полуночные края, через многоразличные епископства, пфальцграфства и королевства, пока не оказались в этой стране, которая прилегает к морю и о которой известно, что она пять лет воевала и была избавлена от войны некоей цепкой рукой. Ты что-нибудь знаешь о цепкой руке?
— Нет, — отвечала женщина. — Мы ничего не знаем о таких делах. Наша хижина стоит слишком обособленно, чтобы до нас доходили войны и ратные клики.
— Но так оно и должно быть, — сказал седоголовый, — это соответствует полученным нами указаниям. Согласно им мы повернулись спиною к рокочущему морю и направились к холмам и пустынным урочищам вашей страны. Эти урочища вели от наполья к лесу, а оттуда, как подсказало нам сердце, мы ехали еще целых два дня. На третий день мы свернули на тропу, по которой еще никогда не ступало копыто, и кривая, заросшая травою стезя привела нас к этому омываемому озером полуострову и к вашей хижине. И вот мы сидим здесь перед тобой. А теперь, женщина, пригуби еще раз вина из моего кубка! Выпей хорошенько за здоровье гостей! Хорошенько и не спеша — вот так. Ну, а сейчас скажи нам по чести: действительно ли вы не знаете ни о каком пустынном камне или уединенной скале в пределах вашей глуши?
Не надо придавать особого значения тому, что от этих воспоминаний глаза ее увлажнялись, ибо ей вообще ничего не стоило поплакать; вернее, она даже не плакала, а просто, ничуть не меняясь в лице и без видимого, хотя бы ей самой известного, повода, тихо роняла слезинки, катившиеся по ее впалым щекам, почему ее муж, рыбак, всегда называл ее плаксой. От общения и соприкосновения с людьми он закалился, очерствел и огрубел, тогда как его жена, лишенная этой отдушины и снедаемая одиночеством, была нежна душой и чувствительна, как мимоза.
И вот для них обоих настал день, который во многих отношениях был днем чудес, — и этот, и в придачу еще и следующий. Тот день начался очень удачно, ибо рано утром рыбак поймал неводом отменную рыбину, щуку, какие редко встречаются. Это была щука на диво, величиной чуть ли не с акулу, более семи футов в длину, прекрасного черного крапа, с жадной, хищно ощерившейся пастью. Для мелких озерных рыбешек ее поимка, избавившая их от такого тирана, явилась, несомненно, благодеянием божьим. Рыбаку пришлось выдержать настоящую борьбу с этой дикой тварью, прежде чем он размозжил ей голову о борт челнока. То была счастливая добыча, какою редко баловала его судьба. Рыбак хотел назавтра с утра отнести на рынок вкусное жарево и выгодно продать его.
Таково было его намеренье, и действительно ему суждено было выручить за это жарево хорошие деньги, и даже не назавтра, а в тот же день, и не в дальней деревне, а у себя дома. Ибо еще в тот же день к рыбаку и его жене снова наведались гости.
В предвечерний час, как это было когда-то и как часто бывало, супруги стояли перед своей хижиной и глядели вдаль: как свойственно тем, кто скорее ожесточенно, чем радостно, пользуется счастливым случаем, рыбак, борода которого уже совсем поседела, с мрачной гордостью думал о своей великолепной рыбе, а жена его тихо роняла слезы, склонив голову набок и не меняясь в лице. Они не говорили друг с другом, как это было когда-то и как бывало не раз. Наступала осень; стоял сентябрь, и холмы, сбегавшие к озеру, были в тот вечер тускло освещены. Над ними висели тучи, затемнившие при садящемся солнце часть неба и уже готовые излиться дождем.
Тут они увидали, что вдалеке, по извилистой лесной тропке, один за другим в долину спускаются всадники.
Они долго молчали. Потом рыбак хрипло промолвил одно только слово:
— Всадники.
— Боже правый! — сказала жена. Она сложила руки, и две прозрачных слезинки покатились по ее щекам.
Потом они снова умолкли и только недвижно и пристально следили, как приближаются незнакомцы.
— Три всадника и один мул без седока, — хрипло проговорил через несколько мгновений рыбак.
— И один без седока! — повторила жена и плотнее сложила руки. Она подняла их к лицу и прибавила: — Без седока — белый.
Так оно и было: двое, если только позволяла дорога, ехали рядышком впереди, оставляя третьего за собой. Это был слуга, его мул был навьючен тугими тюками. Он вел на поводу четвертого мула, ненавьюченного, белого, с белым седлом и белой уздечкой. Господа, ехавшие спереди, сидели тоже на добрых длинноногих мулах, отлично оседланных и взнузданных. То были пожилые люди, разного роста, один — маленький, другой — долговязый, укутанные в дорожные плащи с капюшонами. Они остановились почти рядом с остолбеневшими супругами, которые только глазели на них разинув рты и даже забыли поклониться. Низкорослый произнес вечернее приветствие и спросил, обращаясь к мужу:
— Друг мой, это глушь?
— Так точно, глушь, — оживился рыбак.
— Совершенная глушь? — спросил высокий и измерил рыбака испытующим взглядом, тяжело и смиренно опустив один уголок рта.
— Не смею отрицать, сударь. Эта хижина стоит здесь у озера в елико возможном уединении.
— Каково ваше занятие? — спросил низкорослый.
— Я рыбак, — гласил ответ.
Незнакомцы обменялись взглядом и кивнули головами. При этом у одного из них поднялись густые черные брови, а у другого еще благочестивее опустился уголок рта.
— Послушай, седобородый, — заговорил опять маленький, — скажи нам правду: нет ли здесь, в пределах твоей глуши, некоего камня, некоей пустынной, отрезанной от мира скалы, или как там назвать это местопребывание?
— Нет, сударь, такого не знаю, — ответил тот, кого спрашивали, и упорно закачал головой в подкрепление своих слов.
— Ничего такого в здешних окрестностях нет? Ты ведь рыбак и, наверно, рыбачишь на этом обширном озере, которое видно отсюда?
— Да, сударь, оно меня кормит.
— А в озере, наверно, имеются рифы, подводные скалы, если угодно, словом, необитаемые острова, один из которых можно во всяком случае определить как пустынный камень?
— Нет, сударь, клянусь своей душой, озеро мне надо бы знать, но я не ведаю ни о каких кремнистых островах в его водах.
— Почему плачет твоя жена? — внезапно спросил долговязый и указал пальцем, на который был надет выпуклый перстень, на жену рыбака.
— Она почти всегда плачет, — грубо ответил ее муж. — У нее глаза на мокром месте.
— Блаженны кроткие, — молвил незнакомец с перстнем.
Затем он, как и низкорослый, спешился, подошел к рыбаку, положил руку ему на плечо и сказал:
— Amice[138], знай, мы намерены обременить вас на эту ночь своим присутствием, тебя и твою слезоточащую жену. Мы, знатные господа, проделали долгий путь за один только сегодняшний день, не говоря уже о далях, пройденных нами ранее; ибо в пути мы уже давно. Мы устали от путешествия и от сиденья в седле. Надвигается ночь, и грозит непогода, дождь уже и теперь накрапывает. Не приютишь ли ты нас в своей уединенной хижине до завтрашнего утра? Ты не останешься внакладе.
И с этими словами дюжий господин дружески подмигнул рыбаку, как человек, взывающий к общераспространенным чувствам — корыстолюбию и жажде наживы.
Рыбаку и хотелось и не хотелось согласиться. Рассказы незнакомцев о камне были ему в глубине души неприятны и вызывали у него предубеждение против нежданных гостей. Но сулящее наживу подмигиванье заставило его мрачно и застенчиво усмехнуться в свою седую бороду. Он был теперь другим человеком, более уступчивым, чем в тот вечер, когда к его хижине пришел какой-то голый бродяга и попрошайка. Сдавалось, что один добрый улов дополнится сегодня другим, к тому же представлялась возможность выгодно соотнести второй с первым. С истинным ожесточением он воспользовался счастливой оказией.
— Конечно, я покорнейше прошу ваши благородия, — сказал он, — переночевать у меня, сколь ни мало приспособлена эта одинокая хижина к тому, чтобы принять гостей, особливо столь знатных. Мы люди бедные. Будь у нас хотя бы еще сарайчик, чулан, который здесь прежде стоял, мы сумели бы разместить там ваших мулов, и серых и этого белого. Но каморка уже давно развалилась. Придется вашему слуге, как он, я вижу, уже и делает, просто привязать животных и прикрыть их от дождя, ведь дождь, насколько я разбираюсь в погоде, припустит еще сильнее. Но вам нельзя мокнуть под дождем, да и вообще нельзя ехать ночью, ибо волки здесь тоже водятся. При таких обстоятельствах я еще никого, будь то барин или нищий, не прогонял от своего порога. Ах, если бы не наша великая бедность да не убожество этой горницы, которую вы озабоченно оглядываете! Мы еще больше озабочены и смущены, ибо не знаем, что вам и постелить и чем допреж угостить вас. С угощением дело еще куда ни шло, ибо сегодня я поймал рыбину — на рынке я выручил бы за нее хорошие деньги, — настоящую барскую рыбину, которой вы вкусно поужинаете, если велите моей жене сварить вам ее или зажарить. А вот что касается постелей, то тут был бы дорог добрый совет, — хотя и рыба тоже не дешева, — тут я просто ума не приложу.
— Хозяин, — сказал в ответ низкорослый, откинув капюшон и обнажив густые белоснежные волосы, которые очень шли к его черным как смоль бровям, — хозяин, не заботься о нас и о том, какие у нас будут постели, ибо это совершенно безразлично. Тебе только кажется, что это небезразлично, так и заметь! Мы действительно знатные господа, но находимся сейчас в таких обстоятельствах, что ко всему отнесемся спокойно и никакое противоречащее нашим привычкам предложение нас не обидит, ибо, каково бы оно ни было, оно ничего не значит по сравнению с тем великим делом, из-за которого мы, собственно, и пустились в дорогу и предприняли, в нашем-то возрасте, такое путешествие. Если бы ты знал о дорожных тяготах, вот уже несколько месяцев выпадающих нам на долю и безропотно нами сносимых, ты бы не пекся о том, как нас уложить. Охапка соломы, брошенная прямо на пол и прикрытая простыней, покажется нам большой роскошью, если твоя жена сумеет уготовить нам такое ложе. На худой конец мы можем провести ночь и прикорнув у этого елового стола, ибо ничто, кроме одного-единственного, для нас не имеет значения.
Так говорил седоголовый. Но так как меж тем его спутник тоже снял плащ и хозяева увидали его сутану, а равно и фиолетовую ермолку, прикрывавшую тонзуру в его седых волосах, они сразу же, прося благословения, упали перед ним на колени.
— Благослови нас, святой отец! — с мокрыми от слез глазами промолвила женщина. Но долговязый испугался такого обращения и отмахнулся от него широким жестом.
— Воздержись от этого величания, женщина, — воскликнул он, — и не называй меня именем, подобающим лишь тому, кто, по-видимому, находится неподалеку отсюда! — In nomine suo benedico vos[139].
И он, двумя пальцами, перекрестил супружескую чету. Когда муж и жена, приняв благословение, поднялись, рыбак снова завел речь об уходе за гостями и вернулся к своей добыче, к лакомой рыбе, которую вызвался им продать и приготовить на ужин. Но незнакомец-мирянин ему возразил:
— Выкинь, друг мой, все эти вещи из головы и не беспокойся о нас! Мы везем с собою необходимые припасы. У нас есть хлеб и вино, и, наверно, наш слуга принесет нам холодной курятины или еще что-нибудь в этом роде, как только задаст мулам корму, равным образом предусмотрительно припасенного.
— Хорошо, хорошо, — сказал рыбак. — Но все-таки посмотрю, не потянет ли вас, господа, на щучку, когда я вам ее покажу.
И он принес эту рыбу в кадушке, весьма удивив незнакомцев, которые стали хвалить щуку за ее величину и красоту.
— На рынке, — сказал хозяин, — я бы свободно выручил за нее пять флоринов.
— Ты получишь вдвое больше, — пообещал седоголовый, — и еще вместе с женой присоединишься к нашему ужину, если она сумеет вкусно ее приготовить — зажарить, нашпиговать и как следует приправить каперсами. Возьмешься ли ты за это, женщина?
— Ах, барин, — сказала та, — о каперсах я и слыхом не слышала, а вот немного сала для шпигования у меня найдется, и подливку я вам приготовлю такую, что вы не останетесь недовольны.
Она пообещала больше, чем надеялась выполнить, но она боялась своего мужа, который горел желанием урвать лишнее и поколотил бы ее, если бы она выказала нерасторопность.
— Десять флоринов, — воскликнул корыстолюбец, — и сделка состоится! Зато ваши странствующие благородия поужинают по-царски, как вам едва ли еще удастся в дороге. Сейчас я только очищу и выпотрошу рыбу, чтобы стряпуха могла за нее взяться.
Рыбачка осталась с гостями, она стояла, скрестив на груди руки, а ее муж принялся хлопотать у очага в глубине хижины. Слуга подал обоим хлеб и вино, и они ели и пили, не преминув поднести и хозяйке дорожный кубок с красным вином. Она выпила его, извиняясь и отнекиваясь, и, как видно, огонь вина поощрил ее любопытство, ибо она сказала:
— Поистине великим и важным должно быть дело, заставившее столь почтенных господ, как вы, отправиться в путь и хладнокровно сносить непривычные лишения. Я отлично поняла, что вы прибыли издалека и изъездили добрую часть мира.
— Да, ты права, — подтвердил незнакомец с седой головой и черными бровями. — Мы прибыли из далекой страны Италии, где находится Новый Иерусалим. Однако мы отправились в путь и ведем розыски в христианском мире не из озорства, каковое не приличествовало бы нашему возрасту, а по высшему указанию.
— Я слушаю вас благоговейно, — ответила женщина. — И благоговение, а не излишнее любопытство будет тому причиной, если я позволю себе спросить, чего же вы ищете в христианском мире.
— Ты это узнаешь, — сказал низкорослый, — ты узнаешь это вместе со всем миром, когда на нашем примере подтвердится завет: «Ищите, да обрящете». Подтверждение его не за горами, и, судя по имеющемуся у нас указанию, мы уже недалеки от своей цели. Миновав города и веси Италии, верхом на коне, в повозках и в носилках, мы приблизились к ужасным Альпам, где в ущельях кипит вода, стремительно падающая со страшных скал, и где нам пришлось, сквозь туман облаков, по давно разведанным тропам карабкаться на такие пустынные высоты и кручи, что при виде их цепенеет душа. Там не растет ни деревца, ни кустика, стеклянный свет озаряет лишь груды окатышей, на которые сверху грозно глядят заснеженные отроги, и в чистоте тамошнего неба тоже есть что-то пустынное. Мы учащенно дышали, у нас спирало горло, и в каком-то опьянении, которое нами овладело, хотя было совсем неуместно в этих ужасных краях, мой спутник, сидящий вот здесь епископ, совершенно не в лад со своим нравом и обликом принялся шутливо болтать, за что я и пожурил его в виду близости бога.
— Ты не можешь, — воспротивился долговязый, — назвать мои речи несдержанными.
— Разве лишь имея в виду их бурное изобилие, — ответил другой, — и я упоминаю о них единственно для того, чтобы эта добрая женщина хоть как-то представила себе чудовищность сфер, в которые нас завело наше путешествие. Но потом мы спустились оттуда и, как и предполагали, оказались в трудолюбивой Алемании, где сильные люди корчуют леса под пашни и пастбища, где кудель и ткацкий челнок кормят почтенные города, а в мирных монастырях процветает наука. Мы нигде не мешкали долее, чем требовалось для передышки. Даже знаменитый Санкт-Галлен нас не заманил. Наша миссия не терпела ни малейшего промедления. Мы двигались все дальше в вечерние и полуночные края, через многоразличные епископства, пфальцграфства и королевства, пока не оказались в этой стране, которая прилегает к морю и о которой известно, что она пять лет воевала и была избавлена от войны некоей цепкой рукой. Ты что-нибудь знаешь о цепкой руке?
— Нет, — отвечала женщина. — Мы ничего не знаем о таких делах. Наша хижина стоит слишком обособленно, чтобы до нас доходили войны и ратные клики.
— Но так оно и должно быть, — сказал седоголовый, — это соответствует полученным нами указаниям. Согласно им мы повернулись спиною к рокочущему морю и направились к холмам и пустынным урочищам вашей страны. Эти урочища вели от наполья к лесу, а оттуда, как подсказало нам сердце, мы ехали еще целых два дня. На третий день мы свернули на тропу, по которой еще никогда не ступало копыто, и кривая, заросшая травою стезя привела нас к этому омываемому озером полуострову и к вашей хижине. И вот мы сидим здесь перед тобой. А теперь, женщина, пригуби еще раз вина из моего кубка! Выпей хорошенько за здоровье гостей! Хорошенько и не спеша — вот так. Ну, а сейчас скажи нам по чести: действительно ли вы не знаете ни о каком пустынном камне или уединенной скале в пределах вашей глуши?