Страница:
А вот созидание, как я уже говорил, проблемы не составляет. Как в случае с машиной, например. Едва устроившись на новом месте, мы явились в этот гаражик или кладбище автомобилей несколькими кварталами южнее. Я бы назвал это место «сделки-через-дырку-в-заборе». Но заборов, в которых можно было бы проделать дыру, здесь нет. Здания в этом районе словно на коленях стоят. Такие уж они, современные города. Поработать в них в охотку еще можно. Но жить здесь — кому это надо. Смысл и содержание — все хранится в престижных районах, в бороздчатых опорах небоскребов. Так вот, машина вроде попалась хорошая. Машина как машина. Но Тод смотрел на нее с волнением, в приступе глупой — как бы это сказать — упертой любви. Вскоре, вытирая масляными пальцами промасленную тряпку, показался хозяин гаража. Потом Тод вдруг дал ему восемьсот баксов. Мужчина пересчитал деньги, и они немножко поспорили: Тод говорил девятьсот, а мужчина говорил семьсот, потом мужчина стал говорить шестьсот, а Тод поднял до тысячи, и так далее. Оставшись один у машины, Тод провел пальцами по кузову. Что он искал? Паутина царапин. Травма… Помнится, тем утром Тод был не в духе. Днем он присутствовал на похоронах. Или просто случайно стал свидетелем церемонии, причем старался держаться позади на пустынном погосте, где могилы вровень с землей. Перекрестившись, он поспешно удалился. Мы возвращались на автобусе, а автобусы едут бесконечно долго, и в них полно пьяниц и плачущих детей… Машины — это класс.
Автомобили. Каждый день мы наведывались в гараж, и с каждым днем наша машина выглядела все плачевнее. Восемьсот долларов? Они и впрямь крутились вокруг нее, чумазые обезьяны с молотками и гаечными ключами, терпеливо творя нудную и долгую разруху.
Надо ли говорить, что к тому моменту, когда мы пришли забрать ее (в город, куда же еще), машина была просто убита. Мы тоже находились не в лучшей форме. Сделке предшествовала неприятнейшая процедура. Больница. Вот именно. Посещение травмпункта. Дорогу туда мы отыскали самостоятельно (все же Тод как-то знает этот город задом наперед) и, слава богу, пробыли там недолго. Делаешь что положено: снимаешь рубашку, тебя простукивают и колют, но ты головы не поднимаешь, не желая знать, чем они там занимаются. В таком месте рот раскрывать не следует. Не наше дело. В конце концов санитары отвезли меня в город к месту происшествия. Там стояла моя машина, как обезумевший старый припадочный кабан: рыло и клыки разбиты, аж пар идет. И сам я чувствовал себя разбитым, когда полицейский помог мне втиснуться на водительское сиденье и стал пытаться запереть покореженную дверцу. Потом уже я махнул рукой: пусть Тод во всем разбирается. Вокруг нас собрались зеваки и принялись вовсю пялиться, а Тод какое-то время тупо смотрел на них в ответ. Но потом овладел ситуацией. Он изо всех сил надавил на тормоз, и машина конвульсивно затряслась и заржала. Одним мастерским ударом он починил покореженный гидрант у обочины — и мы стремглав попятились, влились задним ходом в транспортный поток. Другие машины завизжали от нашего неожиданного пробуждения и заполнения пустоты.
Несколько минут спустя — первая любовная интрижка. Просто совпадение. Мы приехали домой, Тод нажал акселератор, и машина встала как вкопанная. Он не остановился полюбоваться автомобилем (тот смотрелся как новенький: класс!), а поспешил в дом, избавился от пальто и, тяжело дыша, рванулся к телефону.
Я постарался сосредоточиться. Думаю, что уловил почти все. Разговор получился такой:
— Прощай, Тод.
— Подожди. Не надо ничего делать.
— Кому какое дело? Все и так дерьмо.
— Айрин, — сказал он.
— Да, Тод, я это сделаю. Я ведь теперь просто старая страшная старуха. Как это произошло?
— Ты не сделаешь этого.
— Нет. Я покончу с собой.
— Ты не сделаешь этого.
— Я хочу позвонить в «Нью-Йорк Таймс».
— Айрин, — произнес он с вспышкой гнева в голосе. И по всему телу прошел жар.
— Я знаю, что ты поменял имя. Что скажешь? Я знаю, что ты в бегах.
— Ты ничего не знаешь.
— Я собираюсь донести на тебя.
— Вот как?
— Ты проговорился ночью. Во сне.
— Айрин.
— Я узнала твою тайну.
— Что?
— Я хочу тебе кое-что сказать.
— Айрин, ты пьяна.
— Кусок говна.
— Да? — скучным голосом отозвался Тод и бросил трубку.
Он стал слушать сигнал телефона — его настойчивый зуммер. Потом он слушал тишину. Эмоциональное состояние Тода было ясным и безоблачным… Что ж, подумал я, теперь дела могут пойти только на лад. Мне хотелось, чтобы Тод отыскал ту свою черную шкатулку, чтобы я мог как следует рассмотреть эту Айрин. Но он, конечно, не стал искать. Куда уж.
Может, с любовью будет как с вождением. «Отъездился, папаша?» Так сказал механик в промасленной спецовке. Так сказал и больничный санитар в хрустком белом халате. Но они ошиблись. Наоборот, мы только начали водить. Наверное, Тод сильно тоскует по старому дому в Уэллпорте, потому что чаше всего ездит именно туда. Он приберег ключ. Мы заходим в дом и бродим по комнатам. Дом совершенно опустел. Он делает замеры. Мерит все очень обстоятельно, с чувством. Потом мы начали осматривать и другие квартиры в районе Уэллпорта. Но ни одну из них нет смысла даже измерять, не то что наш старый дом. Тод медленно возвращается на Шестое шоссе.
Мы стали находить в мусорном ведре любовные письма от Айрин. Он просматривает их, склонив голову, и складывает куда-то в ящик стола. Может, с любовью будет как с вождением. Когда люди ходят — и когда едут тоже, — они смотрят в ту сторону, откуда движутся, а не туда, куда направляются. Не так ли они поступают во всем? Тогда с любовью будет как с вождением машины, которое, на первый взгляд, смотрится довольно абсурдно. Например, у коробки передач пять задних скоростей и только одна передняя, обозначенная буквой «R» — «реверс». Когда мы едем, мы не глядим, куда направляемся. Смотрим туда, откуда движемся. Естественно, бывают аварии, но в целом все-таки система работает. Через весь город струится и переливается эта симфония доверия.
Моя работа… И говорить о ней не хочется. Вы же не захотите про нее слушать. Как-то вечером я выбрался из постели и поехал — очень неуверенно — в какой-то офис. Там на вечеринку собрались все мои новые коллеги. В шесть часов я вошел в кабинет с моим именем на дверной табличке, надел белый халат и принялся за работу. И кем же я стал? Врачом!
Жизнь все убыстряется, я хожу среди горожан, в городской обстановке, среди городского металла и метила, жульничества, подножек и палок в колеса. Большой город — а есть города и побольше этого (Нью-Йорк, например, где, как нам пишут, держится устойчивая погода) — воздействует на людей, которые в нем живут. И сильнее всего, наверное, на тех людей, которые не должны жить в городе. Не теперь. Они не те люди, они не на своем месте и не в своем времени. Айрин не место в городе. Тод же, в каком-то смысле, здесь как дома. Он перестал выезжать в Уэллпорт, но скучает по тем временам, по тому безопасному и безучастному бессилию, когда он носил униформу старческой пассивности. Старики ведь не жестоки, правда. Не ищите жестокости в старых и немощных. У жестокости ясные глазки и розовый язычок…
Это не просто город. Это старые кварталы. Несмотря на свой вновь обретенный профессиональный статус, Тод живет среди низших слоев общества. Низкий, старый — в чем выражаются эти свойства? Господи, как вообще возникают города? Можно лишь смутно вообразить чудовищные потуги их окончательного уничтожения (столетия спустя, уже после моей жизни) и появление на их месте чудесной земли — зеленой, обетованной. Но я страшно рад, что не присутствовал при появлении города. Он, должно быть, не просто возник, а косолапо ввалился ниоткуда. Из торного безмолвия, в клубах пыли и пара. Мои коллеги по работе благоразумно и здраво предпочитают селиться на Горе или в восточных пригородах, ближе к океану. Но Тод Френдли, наверное, испытывает потребность в городе, где он всегда может слиться с толпой, где никогда не бывает один.
Как продвигается моя карьера? Однажды, примерно с месяц назад, Тод проснулся ночью в необычайно жутком состоянии, наполовину одетый, и все вокруг безобразно кружилось, как если бы спальня крепилась к ослабшему вороту в кишках, где стонет его тайна. Я подумал: неудивительно, что мне было так погано вчера. Вчерашние дни всегда ужасны, если по утрам Тод сосет чай как ненормальный. А затем он поднялся и сделал нечто… значительное, мягко выражаясь. Мы направились в гостиную, схватили медные часы, которые всегда украшали полку у нас над камином (ну до чего у него сильные руки!), и яростно завернули их в яркую оберточную бумагу, которую нашли в мусоре. Секунду-другую Тод стоял, уставившись на циферблат, потом, с болезненной улыбкой, в зеркало. Комната все кружилась. Против часовой стрелки. Мы отправились на машине на вечеринку в АМС, то есть Ассоциацию медицинской службы на Шестом шоссе. Тод мимоходом всучил наши часы одной из медсестер, малышке Морин. Малышка Морин немножко волновалась, однако произнесла дивную речь. Маленькая Морин, лицо которой так волнует меня, светловолосая, веснушчатая, трогательно-нордическая, с большим или слишком выдающимся ртом, выражающим одну лишь беспомощность. Беспомощность и безнадежность, и то и другое одновременно.
Конечно, нельзя сказать, что профессия врача явилась для меня полной неожиданностью. За короткий срок наш домик наполнился медицинскими атрибутами, всяким врачебным оборудованием. Книги по анатомии, возникшие из костра на заднем дворе. Блоки рецептурных бланков. Пластмассовый череп. Однажды Тод вытащил из мусорки сертификат в рамочке и повесил его на двери в туалет. Несколько минут он с любопытством рассматривал вычурный шрифт. Конечно, всякий раз, когда такое бывает, я получаю настоящее удовольствие, потому что буквы складываются в ясные осмысленные слова, хоть Тод и читает их задом наперед.
Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигиеей и Панакеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению, следующую присягу и письменное обязательство… Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство… В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всего намеренного, неправедного и пагубного…
Тод от души посмеялся над этим… Помимо прочего, из чулана вынырнул характерный черный портфель. Внутри него — мир боли.
Маленький стадион боли с темнотой на дне чаши.
Айрин теперь звонит Тоду регулярно. Думаю, это хорошо, что мы изучаем друг друга постепенно — сначала надо привыкнуть. Она спокойна и (обычно) трезва: Тод относится к этим звонкам как к одной из своих многочисленных обязанностей, усаживается для разговора смиренно, потягивая виски и покорно попыхивая папиросой. Айрин говорит, что ей грустно. Ей одиноко. Говорит, что все меньше и меньше винит Тода за то, что несчастна. Говорит, что знает, что он ублюдок, и не может понять, за что она его любит… Я тоже не понимаю. Но любовь — странная штука. Любовь не понять. Иногда Айрин обсуждает — надо отметить, довольно спокойно — возможность самоубийства. Тод предостерегает ее, что такие речи греховны. Лично я полагаю, что самоубийствоможно отбросить как пустую угрозу. Я размышлял об этом. Самоубийство — не выбор, правда же. Не в этом мире. Раз уж вы здесь, раз уж взошли на борт, сойти вы не можете. Вам не выбраться.
Она сдержанно рыдает. Тед помалкивает. Она просит прошения. Он просит прошения. Вот такие дела.
Я надеюсь, в конце концов они помирятся.
Работу врача я научился стоически терпеть. Да и как я мог возразить. Я тут не командую. Не я главный мужчина в доме. Так что, очевидно, стоицизм — моя единственная надежда. Мы с Тодом, похоже, отлично знаем свое дело, пока что никто не жаловался. И пока что нас не заставляют заниматься теми чудовищными делами, которыми тут занимаются, — а тут порой такое творят, что вы просто не поверите. Удивительно, но Тод здесь славится своей впечатлительностью, над которой все постоянно подтрунивают. Удивительно, так как я-то знаю, что Тод не впечатлительный. Это я впечатлительный. Я слабонервный. А Тод запросто все выдерживает. Он спокоен, отрешен, бестрепетно реагирует на здешнюю повседневность, ночные дежурства, запах деформированной человеческой плоти. Тод может все это выдержать — для меня же это пытка. Для меня работа — восьмичасовой приступ паники. Можете представить себе, как я, скорчившись там внутри, потихоньку блюю, пытаясь отвести взгляд… Хотелось бы затронуть труднейший вопрос: проблему насилия. Умом я почти готов признать, что насилие приносит пользу, насилие — это хорошо. Но внутренне я не могу принять его омерзительности. По-моему, я всегда таким был, еще в Уэллпорте. Зашедшийся от плача ребенок, успокоенный крепким отцовским шлепком, мертвый муравей, оживленный давлением подметки беззаботного прохожего, пораненный палец, залеченный и заживленный лезвием ножа: я от такого всегда вздрагивал и отворачивался. Но тело, в котором я живу и передвигаюсь, Тодово тело, ничего такого не ощущает.
Судя по всему, мы специализируемся на работе с бумагами, геронтологии, расстройствах центральной нервной системы и так называемом убалтывании. Я сижу у себя в белом халате, с молоточком, камертонами, фонариком, ларингоскопом, булавками и иголками. Мои пациенты даже старше меня. Надо сказать, обычно они выглядят довольно жизнерадостно, когда приходят. Они оборачиваются, садятся и бодро кивают. «Хорошо», — говорит Тод. Старикан на это говорит: «Спасибо, доктор» — и вручает ему свой рецепт. Тод берет эту бумагу и проделывает свой фокус с ручкой и блокнотом.
— Я вам кое-что пропишу, — важно произносит Тод. — И вам станет лучше.
Но я-то знаю, что это бессовестная брехня: на самом деле Тод — вот так нагло, напористо, едва успев познакомиться, — собирается засунуть бедняге палец в задницу.
— Скорее страх, — говорит пациент, расстегивая ремень.
— По-моему, вы отлично выглядите, — говорит Тод, — для своего возраста. Вы ощущаете подавленность?
Вслед за процедурой на кушетке (до чего же мерзкое занятие, причем для всех участников, — стенаем мы в один голос) Тод проделывает следующее, — пальпирует пациенту сонную артерию на шее и височные артерии перед ушами. Потом на запястьях. Затем прикладывает раструб стетоскопа к нижней части его лба, прямо над глазницами.
— Закройте глаза, — говорит Тод пациенту, который, конечно, тут же их открывает. — Возьмите меня за руку. Поднимите левую руку. Хорошо. Расслабьтесь немножко.
За сим следует собственно убалтывание, которое обычно проходит так:
Тод: «Может возникнуть паника».
Пациент: «Закричу "пожар"».
Тод: «Что вы сделаете, если пришли в театр и вдруг заметили дым и пламя?»
Пациент: «Сэр?»
Тод замолкает на время.
«Это неправильный ответ. Правильный ответ такой: ни в ком нет совершенства, так что не осуждай других».
«Они побьют стекла», — произносит, нахмурившись, пациент.
«Почему говорят: "Живущие в стеклянном доме не должны швыряться камнями"»?
«Э-э. Семьдесят шесть. Восемьдесят шесть».
«Сколько будет девяносто три минус семь?»
«Тысяча девятьсот четырнадцать — тысяча девятьсот восемнадцать».
«Когда была Первая мировая война?».
«Хорошо», — распрямляясь, говорит пациент.
«Я сейчас задам вам несколько вопросов».
«Нет».
«Спите хорошо? Проблемы с пищеварением имеются?»
«В январе будет восемьдесят один».
«А вам… э-э?»
«Самочувствие неважное».
«Итак, на что жалуемся?»
Вот и все. Конечно, уходя, они выглядят уже не так жизнерадостно. Они пятятся от меня прочь, вытаращив глаза. И исчезают. Задерживаются лишь для того, чтобы противно так, тихонько и боязливо постучать в дверь. Но, в общем-то, можно сказать, что я не причиняю этим старичкам серьезного вреда. В отличие от почти всех остальных пациентов АМС, они уходят отсюда в не намного худшем состоянии, чем приходят.
Врачи, конечно, занимают страшно высокое положение в обществе. Когда ты, врач, идешь вот так в белом халате с черным портфелем сквозь толпу, остальные смотрят на тебя снизу вверх. Лучше всего это получается у матерей: они прямо-таки всем видом выражают, что у тебя есть власть над их детьми; раз ты врач, ты можешь не заниматься ими вовсе, можешь забрать их, а можешь вернуть, если пожелаешь. Да уж, мы знаем себе цену. Мы, врачи. В нашем присутствии прочие становятся сдержаннее и серьезнее. Уклончивые взгляды окружающих придают врачу его героический вид, его мрачноватый ореол. Солдат биологии. А во имя чего?.. Единственное, что поддерживает меня и помогает все это пережить, не считая разговоров с Айрин, — это то, что я и Тод чертовски хорошо себя чувствуем в плане физическом. Не понимаю, почему бы Тоду не испытывать побольше благодарности за это улучшение. Когда я вспоминаю, каково было в Уэллпорте, ох… ходить мы еще ходили, но кое-как. Нам требовалось двадцать пять минут, чтобы пересечь комнату. Теперь мы можем нагибаться — почти не кряхтя, разве что иногда в колене хрустнет. Мы поднимаемся и спускаемся по лестнице — ого, вот это скорость! Иногда мы получаем обратно запасные кусочки нашего тела из мусорки. То зуб, то ноготь. Лишние волосы. Тяжкое состояние рассеянности и легкой тошноты, которое я принимал за неотъемлемый атрибут бытия, оказалось преходящим. А порой бывает, даже несколько минут подряд (особенно лежа), что вообще ничего не болит.
Тод не ценит эти улучшения. А если и ценит, то довольно спокойно. В целом. Но только вот что. Знаете, то интимное занятие, которым мы начали так вяло заниматься в Уэллпорте, сами с собой?.. Тод теперь занимается им гораздо усерднее. Видимо, в ознаменование своей нарастающей мужской силы — или в качестве тренировки. Но мне и без того ясно, что, пусть худо-бедно, все же мы развиваемся… Тод? Не знаю. Тебе как? Нормально? А по-моему, пока еще полная лажа.
Его сны заполнены образами, которые кружатся на ветру, как листья, они полны душ, образующих созвездия, которые мне больно видеть. Тод ведет долгие споры, и он говорит правду, но невидимые люди, которые могли бы услышать его и вынести решение в его пользу, отказываются ему верить и молча, с усталой гадливостью, отворачиваются. Зачастую он безропотно позволяет калечить себя угрюмым олдерменам, тягостно тучным лорд-мэрам, затюканным железнодорожным носильщикам. А порой лучится неодолимой силой, которой нет преград, — силой, заимствованной у творца-покровителя, что повелевает его снами.
Сутенеры и «ночные бабочки»…
Удивляюсь я местной экономике, коммерции, защитным механизмам равнодушного, кондиционированного города. А поводов у меня для этого полным-полно — в смысле, для недоумения. Сказать по правде, мне многое непонятно. Вообще, надо признаться, я довольно-таки сильно притормаживаю. Может быть, даже до легкого аутизма. Вполне возможно, причина в том, что мне, как говорится, сдают не из полной колоды, то есть в банальной нехватке шариков. Карты мне ничего не говорят, мир остается бессмысленным. Безусловным является факт, что я каким-то образом сопряжен с Тодом, но он не должен знать о моем существовании. А мне одиноко… Тод Френдли, солидный, мягчительный Тод Френдли бродит по городскому дну, посещает всякие приюты, ночлежки, кризисные центры, гостиницы для бывших заключенных. Но он не относится к числу тех твердолобых зануд, которым по глубоко личным и крайне насущным причинам приспичило надзирать за этими таинственными учреждениями, где злоупотребление — ключевое слово. Он приходит и уходит. Он предлагает, указывает и советует. Он — один из коммивояжеров несчастья. Ведь здешняя публика — это наркоманы, сутенеры, неблагополучные семьи, бомжи.
Путаны охотятся на зрелых мужчин. Именно так. Их редко увидишь со сверстниками. Клиенты осторожно пятятся в специальные комнаты, арендованные на короткий срок апартаменты в доме на улице Герреры, словно смакующем свой страх и сырость. Совершается любовный акт, за который клиент, или лох, как его еще называют, тут же получает щедрое вознаграждение. Затем парочка выходит обратно на улицу и расстается. Мужчины шаркают прочь с виноватым видом (еще бы, заниматься этим за деньги), а ненасытная путана остается на тротуаре, в блузке на бретельках и шортиках, коротать время до следующего ухажера. Или еще — захватывающие поездки в никуда со всякими старыми хрычами, которые колесят по кварталу на своих шикарных старых автомобилях. Тод частенько появляется в обители шлюх. Он пожилой горожанин, и девочки всякий раз устремляются к нему. Но Тод здесь не секса и денег ради. Напротив. Он сам раскошеливается (чисто символические суммы, несколько баксов) и штанов никогда не снимает (на девочек он даже не смотрит: они не такие). В принципе, похоже, что Тод прикупает здесь препараты. Не для личного употребления: тетрациклин, метадон — все это поступает в фармацевтический отдел АМС. А кроме того, здесь, на улице Герреры, среди скомканных простыней и грязных биде, бывает спрос на физические увечья.
Весь сброд в ночлежках жрет одно и то же. Не то что в ресторане или в АМСовском буфете. Я думаю, это нехорошо, когда все едят одно и то же. Конечно, ни у кого из нас нет выбора, чем именно питаться, ведь все берется из канализации, а у одних пищеварение явно лучше, чем у других. Но мне становится дурно, когда я вижу, как они достают из себя ложками и заполняют тарелки — двадцать или тридцать человек — все одним и тем же… В кризисных центрах и убежищах женщины сплошь прячутся от своих спасителей. Кризисный центр просто так кризисным центром не назовут. Если вам нужен кризис, просто запишитесь. Рубцы, ссадины, синяки под глазами становятся ярче, наливаются цветом, пока женщинам не приходит пора возвращаться, в экстазе страдания, к мужчинам, которые излечат их одним взмахом руки. Некоторые нуждаются в специализированном лечении. Они удаляются шаткой походкой и лежат в парке, или в подвале, или еще где-нибудь, пока не появятся мужчины и не изнасилуют их, и тогда они снова в порядке. «Вот ведь, блин, — говорит мерзкого вида санитар Брэд, — да с ними не приключилось ничего такого (это он про женщин в приюте), чего нельзя вылечить шестидюймовым молодцем». Тод сердито хмурится в ответ. Я тоже терпеть не могу Брэда, и все же, хоть мне неприятно это признавать, порой он бывает абсолютно прав. Что это за мироустройство, если такой тип, как Брэд, может оказаться прав хоть в чем-то?
Я не во всем согласен с Тодом. Далеко не во всем. Например, Тод очень плохо относится к сутенерам. А сутенеры — это выдающиеся личности, которые помимо всего прочего придают городскому пейзажу такой колорит своими стильными одеждами и машинами. Где были бы несчастные девочки без своих сутенеров, которые осыпают их деньгами и ничего не просят взамен? Совсем не то что Тод с его милосердием. Он-то ходит туда втирать грязь в их раны. И торопливо пятится, пока не показался трудяга сутенер и не поднял ее на ноги своими унизанными перстнями кулачищами. Пока он трудится, младенец в колыбели возле койки перестает плакать и засыпает ангельским сном, успокоенный сознанием того, что пришел сутенер.
Айрин все так же регулярно названивает, но мне не следует давать волю своим упованиям. Я думал, что она потихоньку идет на сближение. Ан нет. Она вновь мстительно восстала против нас. С чего, я не знаю. Может, мы что-нибудь не так сказали?
Но то, как Тод смотрит на женщин на улице, уже внушает некоторый оптимизм. Теперь его взор устремляется именно туда, куда я хочу посмотреть. Наши императивы и приоритеты отнюдь не полностью совпадают, но они, во всяком случае, пересекаются. Нам нравятся женщины одного типа — женственные. Сперва Тод смотрит на лицо, потом на грудь, потом на низ живота. Если он смотрит со спины, то последовательность такая: волосы, талия, крестец. Судя по всему, ногами ни он, ни я особо не интересуемся, но мне кажется, не мешало бы рассматривать их чуть повнимательней. Еще меня беспокоит то, в каком соотношении Тод уделяет внимание каждой части. Он слишком бегло осматривает лицо. Один-единственный беглый взгляд сверху вниз. А мне бы хотелось задержаться на лице подольше. Может быть, этикет не позволяет. И все же я немного воспрянул духом. Да и голова уже не кружится так, как раньше, когда я пытался рассмотреть вещи, на которые он не смотрит, увидеть то, чего он не видит.
Возможно, под влиянием садово-огородных работ наши уединенные занятия сексом в последнее время до неузнаваемости оживились. Недостающий компонент, дополнительное вещество отыскивается, конечно, в туалете. Или в мусорном ведре.
Где бы мы с Тодом были без туалета? Где бы мы были без всего этого мусора?
По вечерам матери приносят Тоду своих младенцев. Тод не поощряет этого — но он ведь такой жалостливый. Женщины расплачиваются с ним антибиотиками, от которых частенько, бывает, ребенок и мучается. Из жалости жестоким надо быть. Малышам не лучше, когда их уносят, всю дорогу они старательно ревут. А мамаши совершенно расклеиваются: они уходят отсюда рыдая. Это можно понять. Я понимаю. Я знаю, как исчезают люди. Куда они исчезают? Не спрашивайте. Никогда не задавайте этот вопрос. Это не ваше дело. Маленькие ребятишки на улицах все уменьшаются и уменьшаются. В какой-то момент появляется необходимость усаживать их в коляску, потом носить в рюкзачке на спине. А еще их держат в руках и тихонько успокаивают — конечно, им ведь так тоскливо уходить. В последние месяцы они больше всего плачут. И уже больше не улыбаются. Потом мамаши отправляются в больницу. Куда же еще? В ту комнату входят двое, в ту самую комнату, с хирургическими щипцами и испачканным фартуком. Входят двое. А выходит только одна. О, бедные матери! Видите, каково им приходится во время долгого прощания, долгого прощания с детьми.
Надо ли говорить, что к тому моменту, когда мы пришли забрать ее (в город, куда же еще), машина была просто убита. Мы тоже находились не в лучшей форме. Сделке предшествовала неприятнейшая процедура. Больница. Вот именно. Посещение травмпункта. Дорогу туда мы отыскали самостоятельно (все же Тод как-то знает этот город задом наперед) и, слава богу, пробыли там недолго. Делаешь что положено: снимаешь рубашку, тебя простукивают и колют, но ты головы не поднимаешь, не желая знать, чем они там занимаются. В таком месте рот раскрывать не следует. Не наше дело. В конце концов санитары отвезли меня в город к месту происшествия. Там стояла моя машина, как обезумевший старый припадочный кабан: рыло и клыки разбиты, аж пар идет. И сам я чувствовал себя разбитым, когда полицейский помог мне втиснуться на водительское сиденье и стал пытаться запереть покореженную дверцу. Потом уже я махнул рукой: пусть Тод во всем разбирается. Вокруг нас собрались зеваки и принялись вовсю пялиться, а Тод какое-то время тупо смотрел на них в ответ. Но потом овладел ситуацией. Он изо всех сил надавил на тормоз, и машина конвульсивно затряслась и заржала. Одним мастерским ударом он починил покореженный гидрант у обочины — и мы стремглав попятились, влились задним ходом в транспортный поток. Другие машины завизжали от нашего неожиданного пробуждения и заполнения пустоты.
Несколько минут спустя — первая любовная интрижка. Просто совпадение. Мы приехали домой, Тод нажал акселератор, и машина встала как вкопанная. Он не остановился полюбоваться автомобилем (тот смотрелся как новенький: класс!), а поспешил в дом, избавился от пальто и, тяжело дыша, рванулся к телефону.
Я постарался сосредоточиться. Думаю, что уловил почти все. Разговор получился такой:
— Прощай, Тод.
— Подожди. Не надо ничего делать.
— Кому какое дело? Все и так дерьмо.
— Айрин, — сказал он.
— Да, Тод, я это сделаю. Я ведь теперь просто старая страшная старуха. Как это произошло?
— Ты не сделаешь этого.
— Нет. Я покончу с собой.
— Ты не сделаешь этого.
— Я хочу позвонить в «Нью-Йорк Таймс».
— Айрин, — произнес он с вспышкой гнева в голосе. И по всему телу прошел жар.
— Я знаю, что ты поменял имя. Что скажешь? Я знаю, что ты в бегах.
— Ты ничего не знаешь.
— Я собираюсь донести на тебя.
— Вот как?
— Ты проговорился ночью. Во сне.
— Айрин.
— Я узнала твою тайну.
— Что?
— Я хочу тебе кое-что сказать.
— Айрин, ты пьяна.
— Кусок говна.
— Да? — скучным голосом отозвался Тод и бросил трубку.
Он стал слушать сигнал телефона — его настойчивый зуммер. Потом он слушал тишину. Эмоциональное состояние Тода было ясным и безоблачным… Что ж, подумал я, теперь дела могут пойти только на лад. Мне хотелось, чтобы Тод отыскал ту свою черную шкатулку, чтобы я мог как следует рассмотреть эту Айрин. Но он, конечно, не стал искать. Куда уж.
Может, с любовью будет как с вождением. «Отъездился, папаша?» Так сказал механик в промасленной спецовке. Так сказал и больничный санитар в хрустком белом халате. Но они ошиблись. Наоборот, мы только начали водить. Наверное, Тод сильно тоскует по старому дому в Уэллпорте, потому что чаше всего ездит именно туда. Он приберег ключ. Мы заходим в дом и бродим по комнатам. Дом совершенно опустел. Он делает замеры. Мерит все очень обстоятельно, с чувством. Потом мы начали осматривать и другие квартиры в районе Уэллпорта. Но ни одну из них нет смысла даже измерять, не то что наш старый дом. Тод медленно возвращается на Шестое шоссе.
Мы стали находить в мусорном ведре любовные письма от Айрин. Он просматривает их, склонив голову, и складывает куда-то в ящик стола. Может, с любовью будет как с вождением. Когда люди ходят — и когда едут тоже, — они смотрят в ту сторону, откуда движутся, а не туда, куда направляются. Не так ли они поступают во всем? Тогда с любовью будет как с вождением машины, которое, на первый взгляд, смотрится довольно абсурдно. Например, у коробки передач пять задних скоростей и только одна передняя, обозначенная буквой «R» — «реверс». Когда мы едем, мы не глядим, куда направляемся. Смотрим туда, откуда движемся. Естественно, бывают аварии, но в целом все-таки система работает. Через весь город струится и переливается эта симфония доверия.
Моя работа… И говорить о ней не хочется. Вы же не захотите про нее слушать. Как-то вечером я выбрался из постели и поехал — очень неуверенно — в какой-то офис. Там на вечеринку собрались все мои новые коллеги. В шесть часов я вошел в кабинет с моим именем на дверной табличке, надел белый халат и принялся за работу. И кем же я стал? Врачом!
Жизнь все убыстряется, я хожу среди горожан, в городской обстановке, среди городского металла и метила, жульничества, подножек и палок в колеса. Большой город — а есть города и побольше этого (Нью-Йорк, например, где, как нам пишут, держится устойчивая погода) — воздействует на людей, которые в нем живут. И сильнее всего, наверное, на тех людей, которые не должны жить в городе. Не теперь. Они не те люди, они не на своем месте и не в своем времени. Айрин не место в городе. Тод же, в каком-то смысле, здесь как дома. Он перестал выезжать в Уэллпорт, но скучает по тем временам, по тому безопасному и безучастному бессилию, когда он носил униформу старческой пассивности. Старики ведь не жестоки, правда. Не ищите жестокости в старых и немощных. У жестокости ясные глазки и розовый язычок…
Это не просто город. Это старые кварталы. Несмотря на свой вновь обретенный профессиональный статус, Тод живет среди низших слоев общества. Низкий, старый — в чем выражаются эти свойства? Господи, как вообще возникают города? Можно лишь смутно вообразить чудовищные потуги их окончательного уничтожения (столетия спустя, уже после моей жизни) и появление на их месте чудесной земли — зеленой, обетованной. Но я страшно рад, что не присутствовал при появлении города. Он, должно быть, не просто возник, а косолапо ввалился ниоткуда. Из торного безмолвия, в клубах пыли и пара. Мои коллеги по работе благоразумно и здраво предпочитают селиться на Горе или в восточных пригородах, ближе к океану. Но Тод Френдли, наверное, испытывает потребность в городе, где он всегда может слиться с толпой, где никогда не бывает один.
Как продвигается моя карьера? Однажды, примерно с месяц назад, Тод проснулся ночью в необычайно жутком состоянии, наполовину одетый, и все вокруг безобразно кружилось, как если бы спальня крепилась к ослабшему вороту в кишках, где стонет его тайна. Я подумал: неудивительно, что мне было так погано вчера. Вчерашние дни всегда ужасны, если по утрам Тод сосет чай как ненормальный. А затем он поднялся и сделал нечто… значительное, мягко выражаясь. Мы направились в гостиную, схватили медные часы, которые всегда украшали полку у нас над камином (ну до чего у него сильные руки!), и яростно завернули их в яркую оберточную бумагу, которую нашли в мусоре. Секунду-другую Тод стоял, уставившись на циферблат, потом, с болезненной улыбкой, в зеркало. Комната все кружилась. Против часовой стрелки. Мы отправились на машине на вечеринку в АМС, то есть Ассоциацию медицинской службы на Шестом шоссе. Тод мимоходом всучил наши часы одной из медсестер, малышке Морин. Малышка Морин немножко волновалась, однако произнесла дивную речь. Маленькая Морин, лицо которой так волнует меня, светловолосая, веснушчатая, трогательно-нордическая, с большим или слишком выдающимся ртом, выражающим одну лишь беспомощность. Беспомощность и безнадежность, и то и другое одновременно.
Конечно, нельзя сказать, что профессия врача явилась для меня полной неожиданностью. За короткий срок наш домик наполнился медицинскими атрибутами, всяким врачебным оборудованием. Книги по анатомии, возникшие из костра на заднем дворе. Блоки рецептурных бланков. Пластмассовый череп. Однажды Тод вытащил из мусорки сертификат в рамочке и повесил его на двери в туалет. Несколько минут он с любопытством рассматривал вычурный шрифт. Конечно, всякий раз, когда такое бывает, я получаю настоящее удовольствие, потому что буквы складываются в ясные осмысленные слова, хоть Тод и читает их задом наперед.
Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигиеей и Панакеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению, следующую присягу и письменное обязательство… Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство… В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всего намеренного, неправедного и пагубного…
Тод от души посмеялся над этим… Помимо прочего, из чулана вынырнул характерный черный портфель. Внутри него — мир боли.
Маленький стадион боли с темнотой на дне чаши.
Айрин теперь звонит Тоду регулярно. Думаю, это хорошо, что мы изучаем друг друга постепенно — сначала надо привыкнуть. Она спокойна и (обычно) трезва: Тод относится к этим звонкам как к одной из своих многочисленных обязанностей, усаживается для разговора смиренно, потягивая виски и покорно попыхивая папиросой. Айрин говорит, что ей грустно. Ей одиноко. Говорит, что все меньше и меньше винит Тода за то, что несчастна. Говорит, что знает, что он ублюдок, и не может понять, за что она его любит… Я тоже не понимаю. Но любовь — странная штука. Любовь не понять. Иногда Айрин обсуждает — надо отметить, довольно спокойно — возможность самоубийства. Тод предостерегает ее, что такие речи греховны. Лично я полагаю, что самоубийствоможно отбросить как пустую угрозу. Я размышлял об этом. Самоубийство — не выбор, правда же. Не в этом мире. Раз уж вы здесь, раз уж взошли на борт, сойти вы не можете. Вам не выбраться.
Она сдержанно рыдает. Тед помалкивает. Она просит прошения. Он просит прошения. Вот такие дела.
Я надеюсь, в конце концов они помирятся.
Работу врача я научился стоически терпеть. Да и как я мог возразить. Я тут не командую. Не я главный мужчина в доме. Так что, очевидно, стоицизм — моя единственная надежда. Мы с Тодом, похоже, отлично знаем свое дело, пока что никто не жаловался. И пока что нас не заставляют заниматься теми чудовищными делами, которыми тут занимаются, — а тут порой такое творят, что вы просто не поверите. Удивительно, но Тод здесь славится своей впечатлительностью, над которой все постоянно подтрунивают. Удивительно, так как я-то знаю, что Тод не впечатлительный. Это я впечатлительный. Я слабонервный. А Тод запросто все выдерживает. Он спокоен, отрешен, бестрепетно реагирует на здешнюю повседневность, ночные дежурства, запах деформированной человеческой плоти. Тод может все это выдержать — для меня же это пытка. Для меня работа — восьмичасовой приступ паники. Можете представить себе, как я, скорчившись там внутри, потихоньку блюю, пытаясь отвести взгляд… Хотелось бы затронуть труднейший вопрос: проблему насилия. Умом я почти готов признать, что насилие приносит пользу, насилие — это хорошо. Но внутренне я не могу принять его омерзительности. По-моему, я всегда таким был, еще в Уэллпорте. Зашедшийся от плача ребенок, успокоенный крепким отцовским шлепком, мертвый муравей, оживленный давлением подметки беззаботного прохожего, пораненный палец, залеченный и заживленный лезвием ножа: я от такого всегда вздрагивал и отворачивался. Но тело, в котором я живу и передвигаюсь, Тодово тело, ничего такого не ощущает.
Судя по всему, мы специализируемся на работе с бумагами, геронтологии, расстройствах центральной нервной системы и так называемом убалтывании. Я сижу у себя в белом халате, с молоточком, камертонами, фонариком, ларингоскопом, булавками и иголками. Мои пациенты даже старше меня. Надо сказать, обычно они выглядят довольно жизнерадостно, когда приходят. Они оборачиваются, садятся и бодро кивают. «Хорошо», — говорит Тод. Старикан на это говорит: «Спасибо, доктор» — и вручает ему свой рецепт. Тод берет эту бумагу и проделывает свой фокус с ручкой и блокнотом.
— Я вам кое-что пропишу, — важно произносит Тод. — И вам станет лучше.
Но я-то знаю, что это бессовестная брехня: на самом деле Тод — вот так нагло, напористо, едва успев познакомиться, — собирается засунуть бедняге палец в задницу.
— Скорее страх, — говорит пациент, расстегивая ремень.
— По-моему, вы отлично выглядите, — говорит Тод, — для своего возраста. Вы ощущаете подавленность?
Вслед за процедурой на кушетке (до чего же мерзкое занятие, причем для всех участников, — стенаем мы в один голос) Тод проделывает следующее, — пальпирует пациенту сонную артерию на шее и височные артерии перед ушами. Потом на запястьях. Затем прикладывает раструб стетоскопа к нижней части его лба, прямо над глазницами.
— Закройте глаза, — говорит Тод пациенту, который, конечно, тут же их открывает. — Возьмите меня за руку. Поднимите левую руку. Хорошо. Расслабьтесь немножко.
За сим следует собственно убалтывание, которое обычно проходит так:
Тод: «Может возникнуть паника».
Пациент: «Закричу "пожар"».
Тод: «Что вы сделаете, если пришли в театр и вдруг заметили дым и пламя?»
Пациент: «Сэр?»
Тод замолкает на время.
«Это неправильный ответ. Правильный ответ такой: ни в ком нет совершенства, так что не осуждай других».
«Они побьют стекла», — произносит, нахмурившись, пациент.
«Почему говорят: "Живущие в стеклянном доме не должны швыряться камнями"»?
«Э-э. Семьдесят шесть. Восемьдесят шесть».
«Сколько будет девяносто три минус семь?»
«Тысяча девятьсот четырнадцать — тысяча девятьсот восемнадцать».
«Когда была Первая мировая война?».
«Хорошо», — распрямляясь, говорит пациент.
«Я сейчас задам вам несколько вопросов».
«Нет».
«Спите хорошо? Проблемы с пищеварением имеются?»
«В январе будет восемьдесят один».
«А вам… э-э?»
«Самочувствие неважное».
«Итак, на что жалуемся?»
Вот и все. Конечно, уходя, они выглядят уже не так жизнерадостно. Они пятятся от меня прочь, вытаращив глаза. И исчезают. Задерживаются лишь для того, чтобы противно так, тихонько и боязливо постучать в дверь. Но, в общем-то, можно сказать, что я не причиняю этим старичкам серьезного вреда. В отличие от почти всех остальных пациентов АМС, они уходят отсюда в не намного худшем состоянии, чем приходят.
Врачи, конечно, занимают страшно высокое положение в обществе. Когда ты, врач, идешь вот так в белом халате с черным портфелем сквозь толпу, остальные смотрят на тебя снизу вверх. Лучше всего это получается у матерей: они прямо-таки всем видом выражают, что у тебя есть власть над их детьми; раз ты врач, ты можешь не заниматься ими вовсе, можешь забрать их, а можешь вернуть, если пожелаешь. Да уж, мы знаем себе цену. Мы, врачи. В нашем присутствии прочие становятся сдержаннее и серьезнее. Уклончивые взгляды окружающих придают врачу его героический вид, его мрачноватый ореол. Солдат биологии. А во имя чего?.. Единственное, что поддерживает меня и помогает все это пережить, не считая разговоров с Айрин, — это то, что я и Тод чертовски хорошо себя чувствуем в плане физическом. Не понимаю, почему бы Тоду не испытывать побольше благодарности за это улучшение. Когда я вспоминаю, каково было в Уэллпорте, ох… ходить мы еще ходили, но кое-как. Нам требовалось двадцать пять минут, чтобы пересечь комнату. Теперь мы можем нагибаться — почти не кряхтя, разве что иногда в колене хрустнет. Мы поднимаемся и спускаемся по лестнице — ого, вот это скорость! Иногда мы получаем обратно запасные кусочки нашего тела из мусорки. То зуб, то ноготь. Лишние волосы. Тяжкое состояние рассеянности и легкой тошноты, которое я принимал за неотъемлемый атрибут бытия, оказалось преходящим. А порой бывает, даже несколько минут подряд (особенно лежа), что вообще ничего не болит.
Тод не ценит эти улучшения. А если и ценит, то довольно спокойно. В целом. Но только вот что. Знаете, то интимное занятие, которым мы начали так вяло заниматься в Уэллпорте, сами с собой?.. Тод теперь занимается им гораздо усерднее. Видимо, в ознаменование своей нарастающей мужской силы — или в качестве тренировки. Но мне и без того ясно, что, пусть худо-бедно, все же мы развиваемся… Тод? Не знаю. Тебе как? Нормально? А по-моему, пока еще полная лажа.
Его сны заполнены образами, которые кружатся на ветру, как листья, они полны душ, образующих созвездия, которые мне больно видеть. Тод ведет долгие споры, и он говорит правду, но невидимые люди, которые могли бы услышать его и вынести решение в его пользу, отказываются ему верить и молча, с усталой гадливостью, отворачиваются. Зачастую он безропотно позволяет калечить себя угрюмым олдерменам, тягостно тучным лорд-мэрам, затюканным железнодорожным носильщикам. А порой лучится неодолимой силой, которой нет преград, — силой, заимствованной у творца-покровителя, что повелевает его снами.
Сутенеры и «ночные бабочки»…
Удивляюсь я местной экономике, коммерции, защитным механизмам равнодушного, кондиционированного города. А поводов у меня для этого полным-полно — в смысле, для недоумения. Сказать по правде, мне многое непонятно. Вообще, надо признаться, я довольно-таки сильно притормаживаю. Может быть, даже до легкого аутизма. Вполне возможно, причина в том, что мне, как говорится, сдают не из полной колоды, то есть в банальной нехватке шариков. Карты мне ничего не говорят, мир остается бессмысленным. Безусловным является факт, что я каким-то образом сопряжен с Тодом, но он не должен знать о моем существовании. А мне одиноко… Тод Френдли, солидный, мягчительный Тод Френдли бродит по городскому дну, посещает всякие приюты, ночлежки, кризисные центры, гостиницы для бывших заключенных. Но он не относится к числу тех твердолобых зануд, которым по глубоко личным и крайне насущным причинам приспичило надзирать за этими таинственными учреждениями, где злоупотребление — ключевое слово. Он приходит и уходит. Он предлагает, указывает и советует. Он — один из коммивояжеров несчастья. Ведь здешняя публика — это наркоманы, сутенеры, неблагополучные семьи, бомжи.
Путаны охотятся на зрелых мужчин. Именно так. Их редко увидишь со сверстниками. Клиенты осторожно пятятся в специальные комнаты, арендованные на короткий срок апартаменты в доме на улице Герреры, словно смакующем свой страх и сырость. Совершается любовный акт, за который клиент, или лох, как его еще называют, тут же получает щедрое вознаграждение. Затем парочка выходит обратно на улицу и расстается. Мужчины шаркают прочь с виноватым видом (еще бы, заниматься этим за деньги), а ненасытная путана остается на тротуаре, в блузке на бретельках и шортиках, коротать время до следующего ухажера. Или еще — захватывающие поездки в никуда со всякими старыми хрычами, которые колесят по кварталу на своих шикарных старых автомобилях. Тод частенько появляется в обители шлюх. Он пожилой горожанин, и девочки всякий раз устремляются к нему. Но Тод здесь не секса и денег ради. Напротив. Он сам раскошеливается (чисто символические суммы, несколько баксов) и штанов никогда не снимает (на девочек он даже не смотрит: они не такие). В принципе, похоже, что Тод прикупает здесь препараты. Не для личного употребления: тетрациклин, метадон — все это поступает в фармацевтический отдел АМС. А кроме того, здесь, на улице Герреры, среди скомканных простыней и грязных биде, бывает спрос на физические увечья.
Весь сброд в ночлежках жрет одно и то же. Не то что в ресторане или в АМСовском буфете. Я думаю, это нехорошо, когда все едят одно и то же. Конечно, ни у кого из нас нет выбора, чем именно питаться, ведь все берется из канализации, а у одних пищеварение явно лучше, чем у других. Но мне становится дурно, когда я вижу, как они достают из себя ложками и заполняют тарелки — двадцать или тридцать человек — все одним и тем же… В кризисных центрах и убежищах женщины сплошь прячутся от своих спасителей. Кризисный центр просто так кризисным центром не назовут. Если вам нужен кризис, просто запишитесь. Рубцы, ссадины, синяки под глазами становятся ярче, наливаются цветом, пока женщинам не приходит пора возвращаться, в экстазе страдания, к мужчинам, которые излечат их одним взмахом руки. Некоторые нуждаются в специализированном лечении. Они удаляются шаткой походкой и лежат в парке, или в подвале, или еще где-нибудь, пока не появятся мужчины и не изнасилуют их, и тогда они снова в порядке. «Вот ведь, блин, — говорит мерзкого вида санитар Брэд, — да с ними не приключилось ничего такого (это он про женщин в приюте), чего нельзя вылечить шестидюймовым молодцем». Тод сердито хмурится в ответ. Я тоже терпеть не могу Брэда, и все же, хоть мне неприятно это признавать, порой он бывает абсолютно прав. Что это за мироустройство, если такой тип, как Брэд, может оказаться прав хоть в чем-то?
Я не во всем согласен с Тодом. Далеко не во всем. Например, Тод очень плохо относится к сутенерам. А сутенеры — это выдающиеся личности, которые помимо всего прочего придают городскому пейзажу такой колорит своими стильными одеждами и машинами. Где были бы несчастные девочки без своих сутенеров, которые осыпают их деньгами и ничего не просят взамен? Совсем не то что Тод с его милосердием. Он-то ходит туда втирать грязь в их раны. И торопливо пятится, пока не показался трудяга сутенер и не поднял ее на ноги своими унизанными перстнями кулачищами. Пока он трудится, младенец в колыбели возле койки перестает плакать и засыпает ангельским сном, успокоенный сознанием того, что пришел сутенер.
Айрин все так же регулярно названивает, но мне не следует давать волю своим упованиям. Я думал, что она потихоньку идет на сближение. Ан нет. Она вновь мстительно восстала против нас. С чего, я не знаю. Может, мы что-нибудь не так сказали?
Но то, как Тод смотрит на женщин на улице, уже внушает некоторый оптимизм. Теперь его взор устремляется именно туда, куда я хочу посмотреть. Наши императивы и приоритеты отнюдь не полностью совпадают, но они, во всяком случае, пересекаются. Нам нравятся женщины одного типа — женственные. Сперва Тод смотрит на лицо, потом на грудь, потом на низ живота. Если он смотрит со спины, то последовательность такая: волосы, талия, крестец. Судя по всему, ногами ни он, ни я особо не интересуемся, но мне кажется, не мешало бы рассматривать их чуть повнимательней. Еще меня беспокоит то, в каком соотношении Тод уделяет внимание каждой части. Он слишком бегло осматривает лицо. Один-единственный беглый взгляд сверху вниз. А мне бы хотелось задержаться на лице подольше. Может быть, этикет не позволяет. И все же я немного воспрянул духом. Да и голова уже не кружится так, как раньше, когда я пытался рассмотреть вещи, на которые он не смотрит, увидеть то, чего он не видит.
Возможно, под влиянием садово-огородных работ наши уединенные занятия сексом в последнее время до неузнаваемости оживились. Недостающий компонент, дополнительное вещество отыскивается, конечно, в туалете. Или в мусорном ведре.
Где бы мы с Тодом были без туалета? Где бы мы были без всего этого мусора?
По вечерам матери приносят Тоду своих младенцев. Тод не поощряет этого — но он ведь такой жалостливый. Женщины расплачиваются с ним антибиотиками, от которых частенько, бывает, ребенок и мучается. Из жалости жестоким надо быть. Малышам не лучше, когда их уносят, всю дорогу они старательно ревут. А мамаши совершенно расклеиваются: они уходят отсюда рыдая. Это можно понять. Я понимаю. Я знаю, как исчезают люди. Куда они исчезают? Не спрашивайте. Никогда не задавайте этот вопрос. Это не ваше дело. Маленькие ребятишки на улицах все уменьшаются и уменьшаются. В какой-то момент появляется необходимость усаживать их в коляску, потом носить в рюкзачке на спине. А еще их держат в руках и тихонько успокаивают — конечно, им ведь так тоскливо уходить. В последние месяцы они больше всего плачут. И уже больше не улыбаются. Потом мамаши отправляются в больницу. Куда же еще? В ту комнату входят двое, в ту самую комнату, с хирургическими щипцами и испачканным фартуком. Входят двое. А выходит только одна. О, бедные матери! Видите, каково им приходится во время долгого прощания, долгого прощания с детьми.