Ну, наконец-то.
   Теперь, когда это наконец началось, во мне бушует сильнейшее негодование. Почему Тод так попусту растрачивал мою жизнь? Накануне вечером мир разверзся и обнажил свою глубину и цвет. И душа тоже раскрылась. Мы — не двухмерные существа, у нас есть объем и глубина, с извивающимися в ней водорослями и придонными рыбами. Я так понимаю, что и все вокруг такие же, трогательно — нет, душещипательно — ранимые. Нам негде укрыться.
   Любовь застала меня не совсем врасплох — меня честно предупредили. О приближении любви возвестила целая пачка новых любовных писем. Это не были письма от Айрин. Это были письма к Айрин. Написанные Тодом. Его ровным приземистым почерком. Они появились, конечно, из мусорки, из внутренностей десятигаллонного пластикового мешка. Тод пошел в гостиную и, присев, положил перевязанную красной ленточкой пачку себе на колени. Достал свою черную шкатулку. Посидев так, он вынул наугад одно письмо из середины пачки и уставился в него невидящим, расфокусированным взглядом. Вот что я смог разобрать:
 
    Моя дорогая Айрин!
    Еще раз спасибо за подушечки. Мне они действительно понравились. Они согревают комнату и делают ее «уютнее»… совершенно угробить. После яичницы лучше заливать сковородку холодной водой, а не горячей… Тебе не следует особенно беспокоиться по поводу вен. Пигментации нет. Отеков тоже. Помни, ты мне нравишься такая, какая ты есть… Я, как всегда, с нетерпением буду ждать встречи с тобой во вторник, но, может быть, удобнее было бы в пятницу…
 
   Тод решительно повернулся к своей шкатулке. Фотография, которую он искал, была вся смята и изломана, но он быстро расправил ее, стиснув в кулаке. Да-а, подумал я. Так вот она какая. Не весенний цыпленок. А большущая старая клушка. Улыбается, одета в коричневый брючный костюм. Уходя в тот вечер на работу, Тод оставил письма у порога, упаковав в белую картонку из-под обуви, на которой кто-то — по-видимому, Айрин — вывел: «Черт с тобой». Это не очень-то походило на добрый знак. Но ведь и письмо Тода, по-моему, тоже было не очень-то вдохновляющим.
   Через пару ночей он проснулся в предрассветный час, дрожа от озноба. «Акус-с», — простонал он. В последнее время он иногда так постанывал: Акус, Акус. Я подумал было, может, это кашель, или сдавленная отрыжка, или просто какая-нибудь новая некрасивая причуда. Потом я уловил, что же именно произносит наш Тод. Он слез с кровати и открыл окно. И началось. Волнами, едва уловимыми порывами комната стала наполняться теплом и запахом другого существа. Самое удивительное — сигаретным дымом! — а насчет сигарет у Тода особый пунктик, невзирая на все эти его периодические папироски. Что-то пахнущее сдобой и конфетами, что-то сладковатое и старое.
   То были запахи, которые она посылала через весь город… Тод неторопливо выбрался из пижамы и надел свой ворсистый халат. Потом он с неловким видом измял постель. А еще он приготовил сигарет, по крайней мере ей, наполнив блюдце окурками и пеплом. Мы закрыли окно, спустились вниз и стали ждать.
   Выйти вот так, в шлепанцах, во двор и стоять на мокрой дорожке было признаком хорошей формы и — осмелюсь предположить — для Тода довольно романтично. Хотя настроение у него на том этапе, надо признаться, больше всего напоминало утомленное разочарование. Очень скоро мы услышали ее машину, скользкий звук ее приближения, и увидели пару красных огоньков в конце улицы. Она припарковалась, с грохотом открыла дверцу машины и вылезла. Я был немного ошеломлен, когда она двинулась через дорогу лицом вперед, покачивая головой скорбно или отрицательно. Действительно, большая старая баба. Айрин. Да уж.
   — Тод? — сказала она. — Ну вот. Теперь ты рад?
   С радостью или без оной Тод провел ее в парадное, держась впереди. Она сдернула пальто, пока Тод взбирался вверх, а потом, топоча, последовала за ним. Признаюсь, я был обескуражен. Мне было больно. Потому что у меня это было в первый раз. Называйте меня дураком, называйте мечтателем — но я-то надеялся, что все будет красиво. Так нет же. Мне надо было встретиться с ней в самый неподходящий день. У нее тоже душа была явно не на месте. Но неужели мы не сможем все уладить? Мы с Тодом отдыхали полулежа на измятой постели, когда Айрин вошла в комнату, прижимая к глазам скомканную бумажную салфетку, и назвала нас куском дерьма.
   Затем она принялась раздеваться. О, женщины!
   — Айрин, — урезонивал ее Тод. — Айрин, Айрин. Она поспешно, будто наперегонки со временем, разделась; но быстрота ее движений не имела никакого отношения к страсти. Говорила она также очень быстро, и плакала, и качала головой. Большая старая бабка в большом белом свитере, больших белых штанах. Груди ее образовывали могучий выступ, треугольный, аэродинамической формы, державшийся в приподнятом положении чем-то вроде переносной заплечной лебедки со стальным тросом. В сторону полетел панцирь ее корсета. Потом эта большая белая туша иноходью двинулась ко мне. А мне подумалось, что у нее белые одежды. О чем она, Айрин, говорила то шепотом, то недоговаривая слов, то заглушая их всхлипами? Вкратце вот о чем: что мужчины либо слишком тупые, либо слишком резкие — середины нет. Слишком тупые или слишком умные. Слишком невинные, слишком преступные.
   — Это глупая шутка, — сказал Тод, когда она повернулась и посмотрела на нас— Ты же знаешь, я это не всерьез.
    Казалось, Айрин смягчилась. Она вся осела, опустилась и устроилась рядом, большая и неуклюжая, и моя рука протянулась к белой рыхлой мякоти ее плеча. Потрясающая близость. Никогда, никогда до сей поры… Она нервничала, была напряжена (да и я тоже); но кожа у нее мягкая. Потрогай ее. Она того стоит. Она очень приятная на ощупь.
   — Прекрасно, — сказал Тод. — Тогда можешь проваливать.
   Слова эти, к счастью, произвели на нее успокаивающее действие, но в голосе все еще звучал испуг, когда она произнесла:
   — Обещаю.
   — Обещаешь?
   — Никогда.
   — Не скажешь?
   — Но я никому не скажу.
   — Ой, какая чушь, — сказал Тод. — И вообще, кто тебе поверит? Ты слишком мало знаешь.
   — Иногда я думаю, ты не порываешь со мной по одной-единственной причине. Ты боишься, что я все расскажу.
   Оба замолчали. Айрин придвинулась ближе, и разговор принял другое направление.
   — Жизнь, — сказал Тод.
   — Что? — спросила Айрин.
   — Господи, да какая разница. Все это дерьмо.
   — Почему? Потому что я недостойна, да?
   — А вот об этом никогда больше не говори.
   — Вот так ты относился к жене и ребенку?
   — Ну, это еще спорный вопрос, Айрин.
   — Только перед друзьями. И семьей. Перед теми, кого любишь.
   — У тебя ни перед кем нет обязательств быть здоровой.
   — И вредная, — сказала Айрин.
   — Тебе действительно так это нужно? Отвратительная привычка.
   Тод закашлялся и стал обмахиваться своей толстой правой рукой. Через какое-то время Айрин потушила сигарету и положила ее в пачку. Она со значением повернулась в нашу сторону. Затем последовали примерно десять минут того, что можно было бы назвать прелюдией. Тисканье, стоны, вздохи и все такое. Засим он взгромоздился на нее. И когда она раздвинула ноги, на меня нахлынули мысли и чувства, которых раньше никогда не было. Они были о власти и могуществе.
   — О, милый, — сказала она и поцеловала меня в щеку. — Ничего страшного.
   — Прости, — сказал Тод. — Мне очень жаль.
   В общем, худо-бедно, но они помирились. Потом все пошло гораздо проще. Да, мы оделись и в замечательном настроении спустились вниз перекусить. Там мы посидели за кухонным столом рядышком, размеренно вытягивая из себя ярд за ярдом белое тесто. Потом — опять впервые — отправились, представьте себе, в кино. Да еще и под ручку. У меня было ощущение, что я двигаюсь на цыпочках по незнакомой стране, с женщиной, которую можно трогать — мне позволялось делать все, что угодно, или, во всяком случае, все, что я в состоянии был сделать. Где пределы? Когда мы вошли, прозвучала сирена, как восхищенный посвист, записанный на поцарапанной пластинке… Фильм также прошел замечательно. Сначала я встревожился, когда Айрин принялась плакать, не успели мы занять свои места. Насколько я понимаю, фильм был тяжелый. Сплошь про любовь. Парочка на экране спокойно излучала радость и красоту, казалось, они созданы друг для друга; но после всяких недоразумений и приключений они в конце концов разошлись. К тому времени Айрин издавала ровное довольное урчание, если только не ухохатывалась. Хохотали все. Кроме Тода. Кроме Тода. Честно говоря, мне тоже было не смешно. Напоследок мы зашли в бар у кинотеатра. Она выпила виски с содовой, Тод — пивка. И хотя Тод побрел домой в поганом настроении (просто абсолютно не в духе), прощание с Айрин было замечательным, теплым и сердечным. Знаю, теперь я буду видеть ее вновь и вновь. Помимо всего Прочего, мы выручили двадцать восемь долларов. Если с попкорном, то тридцать один. Вроде бы и немного, но в наши дни надо быть осмотрительнее, все дешевеет на глазах, и Тод все время хмуро пересчитывает деньги.
   Я же просто схожу с ума. Я прямо места себе не нахожу. Всепрощение, которое излучают ее юные голубые глаза, что смотрят в жутком замешательстве с ее лица, такого рыхлого, в ямочках, как потемневшая скомканная тряпка. Ох, люди! Мне кажется, нужно обладать большим мужеством или чем-то еще, чтобы вторгаться в других, внутрь других людей. Мы все думаем, что люди вокруг живут в крепостях, в цитаделях, за крепостными рвами, за отвесными стенами, утыканными шипами и битым стеклом. Но на самом деле мы живем в куда более чахлых сооружениях. Выясняется, что мы все — времянки. Или даже нет, можно просто просунуть голову в палатку и потом залезть. Если дадут добро.
   Словом, не исключено, что бегство возможно. Побег из… из этой непостижимой монады. Что касается ее проникновения в него, то с этим куда сложнее. Она рассказывает о нас кое-что. Но много ли она на самом деле знает? Тод, конечно, как всегда, прекрасный актер. Никак не могу понять, расколется он когда-нибудь или нет.
 
   По-моему, известие про жену и ребенка — это потрясающе. Жену и ребенка, которые у Тода когда-нибудь будут. Но младенцы меня беспокоят. Конечно, мы все знаем, что с малышами хлопот и беспокойства не оберешься. Они очень беспокойные крошки.
   Куда они деваются, эти маленькие существа, исчезая: совсем пропадают? Не могу избавиться от предчувствия, что скоро я увижу их в Тодовых снах.
   Примерно раз в неделю, по утрам, прежде чем залечь на боковую, в процессе загрязнения и взлохмачивания (мы встрепываем каждую бровь, проводя по ней пальцем против шерсти) у нас с Тодом возникает предчувствие сна, который вот-вот должен прийти; сон собирается с силами где-то там, по ту сторону. Мы фаталисты. Мы лежим, не выключая лампы, пока блекнет рассвет. На коже выступает блестящий холодный пот — и тут же впитывается. Затем наше сердце уверенно набирает обороты, в ушах начинает шуметь от притока крови. Потом мы забываемся. Когда Тод с размаху бьет по выключателю, мне нужно приготовиться. А потом, с воплем, угрожающим свернуть челюсть, мы оказываемся в темноте. Огромная фигура в белом халате, в черных сапогах, попирающих многие акры. Где-то там, внизу, между его ног, — очередь душ. Если бы у меня хватило сил просто на то, чтобы отвести взгляд. Пожалуйста, не показывайте мне малышей… Откуда этот сон? Он еще не делал этого. Так что сон, должно быть, о том, что наш Тод в конце концов совершит.
 
   Здесь есть такая штука, называется мода. Мода предназначена для молодости с ее непостоянством, но мы с Тодом иногда ей подражаем. Например, недавно мы зашли в «секонд-хэнд» и взяли две пары штанов клеш. Я хотел сразу их примерить, но он оставил их висеть в шкафу в спальне, покрываться складками и пузырями по форме его тела, подлаживаться под вычурный изгиб его голени. Потом как-то раз вечером он натянул их без всяких церемоний. Позже, после работы, я хорошенько рассмотрел эти наши новые штаны, пока Тод стоял перед зеркалом, развязывая пухлый «Виндзор» на галстуке. Ну, в целом, не так уж вызывающе выглядят Тодовы клеши, не то что эти сдвоенные кринолины, какие вскоре стали попадаться на улицах. Но все равно мне они показались абсолютно позорными; эстетическое насилие — вот что это такое. Почтенный гражданин, старый доктор — и с этими пошлыми икрами. Ради бога, куда девались его ступни? Тогда, кажется, я понял, что жестокость Тода, его тайна, как-то связана с главной ошибкой насчет человеческого тела. А может быть, мне открылось нечто, связанное со стилем или характеромего жестокости. Жестокость Тода окажется мерзкой, поганой, сумасшедшей, дебиловатой — расклешенной… Тем не менее клеши вошли в моду, теперь все в таких ходят. Они плывут по улице, как яхты: списанные на берег моряки большого города. Еще, знаете, женские подолы поднялись фута на три. Внезапная открытость и власть женских бедер. Подолы снова уже понемногу начали опускаться, но все-таки это что-то.
   Видимо, человеческая жестокость неизменна и вечна. Меняется лишь стиль. Несколько лет назад педофил назначал свои свидания — так сказать, встречи поколений — по мобильному телефону, прогуливаясь вдоль торговых рядов или сидя за уединенным столиком в «Салатном раздолье» или в «Быстрых десертах». Теперь мобильника не увидишь, проспекты и рестораны стали другими, так что педофилу приходится обделывать свои делишки как-то по-другому, в ином стиле.
   Приближается война. Пока небольшая. Несколько раз в барах, оторвавшись от нашего «Будвайзера», «Молсона» или «Миллера», мы видели по телевизору одни и те же кадры: вертолет, похожий на евгенический гибрид меч-рыбы со скатом, жужжа взмывает из океана и грозно усаживается на палубу авианосца, готовый к бою.
 
   У вас может сложиться впечатление, что отсутствие своей воли или по крайней мере своего тела, которое могло бы ей повиноваться, действует расслабляюще. Действительно, от многих административных и исполнительных функций при этом избавляешься. Но все-таки остается желание иметь свою точку зрения, свое особое мнение, желание предложить что-то свое просто из принципа. Только не надо увлекаться. Никогда не надо увлекаться. В малом может и не быть прекрасного. Но в большом всегда есть придурь.
   Не хотелось бы выглядеть зацикленным и зашоренным — так уж и быть, признаю: во многих областях я полный профан, — но могу уверенно заявить, что в принципиальном вопросе человеческих различийя опережаю Тода. Тод обладает механизмом восприятия, который управляет его реакциями на все опознаваемые подвиды. Его эмоциональное состояние четко структурировано: один уровень внутренней мобилизации — на испаноязычных, другой — на азиатов, третий — на арабов, четвертый — на индейцев, пятый — на чернокожих, шестой — на евреев. Еще в его распоряжении дополнительный репертуар настороженной враждебности к сутенерам, путанам, наркоманам, сумасшедшим, колченогим, заячьегубым, гомосексуалистам и глубоким старикам. (Кстати, хочу изложить свою точку зрения на гомосексуалистов. Может оказаться к месту. Пидарас — нормальный мужчина, по крайней мере ничего страшного в нем нет — если только он знает, что он пидарас. А вот когда он гомосексуалист, а думает, что нет, — вот тогда возникает недоразумение. Тогда он опасен. То, как Тод относится к мужчинам, к женщинам, к детям, — в этом есть какое-то недоразумение. Есть опасность. Не поймите меня превратно. Я ни в чем Тода не обвиняю, нет, не то чтобы. Я просто говорю, что было бы меньше путаницы, меньше опасности, если бы он мог трезво поразмыслить, пусть и гипотетически, о собственной гомосексуальности. Вот что я хочу сказать.)
   Все эти различия мне пришлось усваивать. Во всяком случае, изначально я ни к кому предвзято не относился (за исключением врачей — и с чего бы это?). Знакомясь с людьми, я рассчитываю получить некий импульс от их внутреннего существа, который сообщает мне, сколько там страха, ненависти, сколько покоя, сколько прощения. Думаю, я отношусь к эмоциональному типу. Вообразите тело, которого у меня нет, представьте себе такую картинку: идеализированный зародыш с преданной улыбкой.
   В АМС есть аспирант-японец, приехавший по шестимесячному обмену из Осаки; поначалу довольно общительный, он постепенно становится все более отстраненным и замкнутым. Ему повезло, что он не был тут несколько лет назад, когда мы по-настоящему ненавиделияпонцев. Его зовут Микио, потешный паренек, с тяжким грузом инаковости: светопоглощающие волосы, глубоко упрятанные глазные яблоки, прищур проницательного понимания. Во время обеденного перерыва Микио сидит в буфете АМС, склонившись над книжкой. Я наблюдал за ним издали. Он читает как я — как я читал бы, будь у меня такая возможность. Он перелистывает страницы справа налево. Начинает с начала и заканчивает в конце. Я вижу в этом причудливый, но смысл — и мы с Микио тут решительно в меньшинстве. А как мы двое можем быть правы? Тогда оказались бы не правы так много людей. Вода течет вверх. Она стремится к наивысшему уровню. А вы как думали? Дым опускается вниз. Вещи создаются неистовством огня. Но все в порядке. Гравитация по-прежнему прижимает нас к планете.
   Многие коллеги — включая Тода — поддразнивают Микио за это и за многое другое, но он волен поступать по-своему, читать по-своему. Ортодоксальные евреи, я заметил, тоже так читают. Значит, люди свободны, вообще свободны, правда? Да, но свободными они не выглядят. Запрокидываясь, пошатываясь, каркая придушенными голосами, они двигаются задом наперед по словно бы уже пройденным, заранее намеченным маршрутам. О, какое отвращение появляется на лицах у женщин, когда они шагают назад, на порог из-под дождя. Не глядя, куда идут, люди движутся через что-то заранее обусловленное, вооружившись ложью. Вечно они стремятся отправиться туда, откуда только что явились, или сожалеют, как о содеянном, о том, чего еще не делали. Они здороваются, когда хотят попрощаться. Князья лжи и мусора — сплошь и рядом короли мусора и дерьма. Висят таблички «НЕ СОРИТЬ» — для кого они? Нам бы и в голову такое не пришло. Это делает правительство, по ночам, грузовиками муниципальных служб; или утром уныло проходят с тележками люди в форме, раскидывая мусор для нас и дерьмо для собак.
 
   Боюсь показаться зацикленным на этой теме, но должен сказать, что в плане физическом мы с Тодом теперь чувствуем себя просто великолепно. Жизнь тела не обходится без всяких маленьких унижений. Мы по-прежнему ежеутренне, как все, подставляем задницу сами-знаете-чему — но теперь уже управляемся с этим делом за треть часа. Тод, прими поздравления: как ты какаешь, с каким «какчеством». Я более или менее смирился с перспективой прожить жизнь, мучаясь по полчаса в день. Но теперь мучения укладываются в двадцать минут.
   Каждый день я внимательно осматриваю тодовскую внешность перед зеркалом — а он, кажется, совершенно не замечает улучшений. Так, словно ему не с чем сравнивать. Мне хочется щелкнуть каблуками, сжать кулак: Йес-с!Почему люди не становятся счастливее просто от сравнительно хорошего самочувствия? Почему мы не тискаем друг друга все время в объятиях, восклицая: «Как оно, а?»
   Соответственно, после множества фальстартов, после многих часов барахтанья в хмуром море помех, извинений и промахов мы, Тод и я, наконец-то вставили Айрин. Она проявила бездну такта и не стала никак заострять внимание на этом великом достижении. Тод тоже исполнил свою роль мастерски: всего-то день возни. Но я был в экстазе. Меня просто распирало от гордости. Конечно, я, как обычно, слишком много переживал. Сейчас уже чуть-чуть успокоился. Теперь я просто самодоволен и напыщен. Это любовь. Это жизнь. Трюк, фокус: оказывается, все так просто. Где жизнь, там и любовь. Это же так естественно.
 
   Возвышенная любовь приводит — по крайней мере, мне так кажется (я становлюсь все более осторожным в вопросах причины и следствия) — к возрастанию моей роли в АМС. Я говорю «роли», так как медицина вовлекает вас в некий общекультурный спектакль: жесты, ритмичные взмахи, властные телодвижения. Это в порядке вещей. Обществу это нравится. Я уступил уютную комнатку на задах более пожилому коллеге и теперь кручусь главным образом в смотровых кабинетах. Теперь я занимаюсь не только стариками. Женщинами и детьми тоже. Даже младенцами. Как будто нельзя было обойтись без младенцев. Вообще Тод, по-моему, не так боится их здесь, как дома (дома, в пижаме, устало шаркая шлепанцами). Младенцев приносят или привозят, и они неплохо себя чувствуют, ты смотришь на них и говоришь что-нибудь вроде: «Этот паренек в полном порядке». И каждый раз страшно ошибаешься. Постоянно. Через день-два малыш вернется с покрасневшим ухом или заходясь от крупа. И ты палец о палец не ударишь, чтобы ему помочь. Наверное, главная задача при этом — сохранять достоинство, продолжая заниматься своим делом.
   Кроме того, бывают случаи, когда человеческая плоть странным образом сочетается с рукотворным стеклом и металлом. Ну и кровь, конечно, хлещет. Вот тут уж меня действительно рвать тянет, но до настоящих ужасов дело не доходит, потому что, как говорят мои коллеги, наш уровень в медицине и биологии — мелкая штопка и латание: серьезные случаи мы получаем в большой спешке из городских больниц и в свою очередь стараемся как можно быстрее от них избавиться. Так что увечные и искалеченные здесь не задерживаются. Да, мы тут, на Шестом шоссе, в АМС, неплохо устроились. Неудивительно, что люди иногда начинают прямо с жалобы по инстанциям или даже судебной повестки. Что до вызовов на дом, то мы отказываем по телефону, даже не выслушав просьбы, — до того, как в трубке прозвучат материнский страх и детский плач. Мы говорим, что это не наш профиль. Если хотите, чтобы вас изуродовали, загляните к нам сами. Цены у нас доступные. И много времени это не займет.
 
   Как я и опасался, в сновидениях Тода стали появляться младенцы. Нарисовались. Во всяком случае, один. Ничего ужасного там не происходит, и пока что терпеть можно.
   Младенцы, естественно, ассоциируются с беззащитностью. Но в этом сне все не так. Во сне младенец обладает невероятной властью. В его полной и безраздельной власти находятся жизнь и смерть его родителей, старших братьев и сестер, бабушек и дедушек, вообще всех собравшихся в комнате. Их набилось туда человек тридцать, хотя комнатка эта, если это вообще комната, никак не больше Тодовой кухоньки. В комнатке темно. Даже черно. Несмотря на всю свою власть, младенец плачет. Возможно, плачет он именно под этим страшным грузом — от новизны той громадной ответственности, которая приходит с властью. Родители тишайшим шепотом пытаются утешить, угомонить его; в какой-то момент кажется, что им, может, даже придется его задушить. Появляется такое мучительное искушение. Потому что беспредельное владычество младенца связано именно с его голосом. Не с пухлыми кулачками или бесполезными ножками, но со звуками, которые он издает, с его способностью плакать. Родители, как обычно, как все родители, распоряжаются жизнью и смертью младенца. Но тут, в этих исключительных обстоятельствах, в этой странной комнате, младенец властен над ними. И над всеми собравшимися. Числом около тридцати душ.
   Тоду при этом достается хуже, чем мне. Я-то не сплю, когда начинается сон. И я не виновен… Болезненный ореол обмана и обвинений — я избавлен от этого. Я знаю: Тод всего лишь смотрит сон. Устраиваюсь, так сказать, поудобней (с некоторой, надо признаться, опаской) и смотрю ночной фильм, который крутит в голове у Тода его затененное сознание — его будущее. Когда придет пора пережить события, предсказываемые в Тодовых снах (когда выяснится, например, как младенец смог обрести такую власть), тогда, может быть, я приму это ближе к сердцу. Тод же, перед тем как ему снится этот сон, сам рыдает, как малое дитя. В последнее время, бывает, рядом оказывается Айрин, чтобы подготовить его к этому испытанию.
   Смотрите, по телевизору — высоко на крыше, на самом краю, заплаканный мужчина в грязной белой рубашке, он держит в руках младенца. Неподалеку от него замер полицейский, весь как взведенная пружина перед неминуемой схваткой или сделкой. Коп говорит в мегафон, что хочет забрать ребенка. По сути, он хочет разоружить заплаканного мужчину в грязно-белой рубашке. У плачущего человека нет оружия. Его оружие — ребенок.
   Не так все обстоит в угольно-черной, хоть глаз выколи, комнате, среди молчаливых теней. Я точно знаю. Там младенец вовсе не оружие. Там он больше похож на бомбу.
 
   Как раз когда Тод поставил отношения с Айрин на прочную основу и сложился некий набор, за который любой здравомыслящий человек готов биться до смерти: ее пунктуальные визиты и нежные телефонные звонки, совместный просмотр кинофильмов и чудесные обеды, мир и покой, прощение, которое дарует ее присутствие, плюс изысканно-вялые занятия любовью, имеющие место, как по расписанию, примерно раз в два месяца, — и вот, достигнув этой стадии, когда, на мой взгляд, мы могли бы осторожно, но твердо побеседовать с ней насчет ее неряшливости, потому что лучше решать такие вопросы открыто, не допуская нагноения и нарывов, вот именно теперь — ни за что не догадаетесь — Тод начал ей изменять. Да-да. С Гейнор.