Страница:
Они с Верой не разговаривают потом, они и так всё понимают, лёжа в высохшем русле старой реки, которая была здесь тогда, когда их ещё нигде не было. Перед уходом Вера гасит руками тлеющие остатки костра.
А ночью, в темноте глухого сна, куда она проваливается, не успев задуматься о светящихся пунктах звёзд за ровным оконным стеклом, Катя выходит из дома в незнакомую степь и идёт по ней, не зная куда, ей кажется, что лежащая в небе бетонным шаром луна зовёт её в своё таинственное место, степь поглощает её, теряя под ногами путь, отбирая всякое понятие о сторонах света, утопив в себе все ориентиры, только звёзды светят над головой, но по ним отыскивать направление Катя не умеет. Она видит белый пятиэтажный дом в ночи, одиноко стоящий посреди высоких трав, перед ним висит, качаясь на ветру, фонарь, стоит лавочка и на ней сидят её отец и мать. Они сидят, обнявшись, в свете покинутого фонаря, их лиц не различить во тьме, ветер сплетает длинные волосы матери, относя их вверх, словно ветер этот дует прямо из земли. Катя подходит к родителям, садится рядом с отцом, он обнимает её рукой, она ждёт, что он назовёт её сейчас катюшкой или зайчиком, но он молчит, качается фонарь, ветер несёт невесть откуда взявшиеся листья тополей по невесть кем проложенным посреди степи каменным плитам, и в небе ходит выщербленная серыми оспинами луна, и оспины её похожи для Кати на соски, словно луна — это каменное вымя, потерянное в светящихся цветочках огромного чёрного луга.
— Зачем вы, папа, зачем? — спрашивает шёпотом Катя, вглядываясь в белёсое от фонарного света лицо отца, но глаз его различить не может, они скрыты под тенями впадин лица.
— Ты потом поймёшь, — грустно отвечает отец. Катя не может узнать его голос, так он изменился. Она протягивает руку, чтобы потрогать мать, та не смотрит на неё, опустив лицо, ноги её одеты в тонкие чулки и туфли лодочками, какие мать носила обычно осенью. Отец целует Катю в волосы, губы его изгибаются и она различает, как что-то проблескивает между ними, тонким золотом. Он гладит дочь ладонью по голове.
— В лагере было хорошо, было весело, — говорит Катя, ей нужно что-то сказать им. Отец кивает, проводя ладонью по её голове, мать убирает залепившие лицо волосы рукой, продолжая глядеть на свои ноги.
— Почему ты такая грустная, мама? — спрашивает её Катя. Мать молчит, качается фонарь, шуршат по плитам тополиные листья, чёрные и непоседливые, как стайки мышат. — Мама, — шепчет Катя. — Это ты, мама?
День за днём они уходят в поле, лежат в травяной балке и курят горький дым, тихо затягиваясь, их плотные, полубесчувственные губы выпускают его в воздух, и он выходит легко, так и не дав себя погубить, он летит дальше, словно у него ещё много впереди подобных встреч. Они лежат в сухой траве, в треске кузнечиков, в бегущих водах ветра, лёгкие степные осы пролетают над их лицами, и солнце разгорается до такой чистоты, что становится очень светло, и маленькие тела девочек отрываются от земли, чтобы снова очутиться в будущем, и только тогда Катя чувствует себя свободной от гнетущих сумерек прошлого, от туманного сияния фонарей и двух молчаливых фигур на лавочке возле незнакомого дома в полях. Она мало вспоминает своих родителей, но только там, на белой земле облаков, ей становится по-настоящему легко и весело, она точно знает: это потому, что их там уже нет, там, в бездне сияющего солнца, их нет, они забыты, смыты ветром в ветряную пропасть, рассыпались в сухую пыль, добрую тёплую пыль, из которой вырастут цветы, и будет не жалко того, кто исчез уже навсегда.
Так проходит несколько дней, и наступает сентябрь. В детском доме начинаются школьные занятия. Письму и истории детей учит молодая комсомолка Саша, стройная и полная правильной красоты, она одевается всегда в рубашку и тёмную юбку до середины голеней, а волосы скрепляет металлической заколкой, чтобы не падали вниз и не мешали вести уроки. Говорит Саша мягко и немного картаво, пишет на доске мелом тоже мягко, словно ест из банки сметану, бережно сжимая мел пальцами и сильно не надавливая, чтобы не сыпать на пол белую крошку. Особенно хорошо Саша рассказывает о Революции и Гражданской Войне, о героях и врагах, каждого врага она знает в лицо и может смешно нарисовать на доске, тощего Керенского, усатого Корнилова, плотного, как сытый крестьянин, Деникина, шваброобразного Колчака в фуражке, ещё пуще увеличивающей его длину, обвешанного орденами Врангеля, барона в высоких сапогах, засевшего за Перекопом, они лезут по карте Родины, со всех сторон, и Саша для большего впечатления о силе зла пририсовывает идущие за ними белые полки в виде густых штыковых частоколов. Каждый раз ученики пугаются заново безнадёжному положению Революции, словно Война повторяется теперь вновь и всё может стать иначе, не появись снова командарм Ворошилов, красный маршал Будённый, неустанный генерал Фрунзе и хитроватый герой Василий Чапаев. Но они появляются, один за другим, Ленин бросает их в бой размеренно, зря не тратя резервы даже перед лицом смертельной опасности, каждый выходит, когда наступает его время, и частоколы штыков редеют, стираемые ребром Сашиной ладони, и кривые, пузатые, колченогие враги плетутся назад, ползут в свои норы, падают в море и убираются вплавь в далёкие империалистические края, где пока ещё не взорвалась мировая революция и капиталисты могут жиреть, напиваясь кровью рабочего труда.
Трудовое воспитание, физику и физкультуру преподаёт пожилой человек по фамилии Ломов, никто даже не знает, как его зовут, обращаются просто: товарищ Ломов. Ломов низок ростом, плотен и суров, не улыбнётся никогда, лицо у него похоже на квадрат больше, чем на другие геометрические фигуры, щетинисто и буро, говорят, что Ломов — бывший революционный матрос, и что все родные у него погибли на войне, но сам он об этом не говорит, а говорит только по существу, и когда ученик должен объяснить ему закон физики, Ломов заранее предупреждает: говори суть, нам не закон нужен, ты суть от него возьми. Так, говорит, всё теперь на свете: законы — прочь, они отжили своё, нам главное — суть взять, чтобы сердцем чувствовать, где правда, потому что человечество за историю свою много зряшного и неправильного сделало, чего и вовсе можно было не делать, это мы отвеем, а возьмём самое зерно, и его посеем вновь, и вырастет коммунизм, потому что коммунизм — чистая правда, и нет в нём ни капли лжи. Потому и считает Ломов ложь главным врагом и оружием империализма, и когда ошибается в уроке, говорит: видите, ошибся, солгал вам, потому и нет ещё коммунизма, там люди ошибаться не будут. Что есть странное в Ломове, так это привычка его выходить иногда к стене детдома, там поворачивается он лицом в степь, и однажды Вера случайно подсмотрела, что он справляет там нужду, чтобы не ходить в общий туалет.
Математике учит старый, искривлённый человек, которого зовут дед Никанор Филиппович, от него сильно пахнет махоркой, потому что он много курит, только во время урока терпит, а после стремится на волю, сесть на табуретку у двери и сделать из бумаги себе самокрутку, поднося же её после ко рту неправильно сложенной рукой, похожей на высохший кусок древесного корня, дед Никанор щурится и кривит рот в доброй улыбке, особенно радостно ему, если кто из детишек придёт к нему тогда, спросить что-нибудь о треугольниках, дробях, или других непонятных существах, которых можно, оказывается, насильно поселить у себя в голове, и они потом живут там, и иногда даже начинают сами говорить, дед Никанор гладит тогда ученика по голове и глядит в степь за дверью, беспокоясь так о месте будущей жизни для растущего человека, не будет ли оно холодным и скучным для него, и станут ли выполнятся там законы математики, которым он учит.
Катя постепенно привыкает жить в детдоме, она становится спокойнее, а коса её — грязнее, потому что горячая вода бывает только раз в неделю, а за волосами Катю следить всегда заставляла мама, даже в пионерском лагере она всегда мыла их лишний раз, думая о том, что иначе мама по возвращении рассердится, теперь же мамы больше нет и аккуратность никому не нужна. Кормят Катю мало, на завтрак дают хлеб с молоком, а на обед — молочный суп с лапшой или тощий бульон с луком, да ещё пирожки с капустой, а ужина иногда не бывает вовсе, а иногда он состоит из одного яблока. Но для Кати еда не имеет никакого значения, она мечтает только иногда о мороженом или шоколадной конфете, какие приносил раньше изредка её отец, когда ещё не был предателем. Вечерами дети собираются в читальной комнате, и Саша читает им вслух книги, про историю и просто про жизнь, а иногда даже стихи. Во время чтения она часто останавливается и объясняет прочитанное, непонятные слова или незнакомые имена, в читальной комнате тепло, на столе, где сидит Саша, горит керосиновая лампа, света от неё хватает только на книгу и Сашино лицо, дети сидят в сумраке, и можно думать о чём хочешь и шёпотом разговаривать между собой.
Перед самым сном, уже в постели, Катя лепит что-нибудь из куска глины, который она стащила на кухне, когда помогала повару Кларе Васильевне мыть посуду. Клара Васильевна толстая и ласковая, она дала Кате за её труд самую настоящую ватрушку, которую сделала сама в свободное от работы время. Клара Васильевна попросила Катю съесть ватрушку прямо на кухне, но хитрая Катя утаила самую вкусную половину для Веры, а ещё Клара Васильевна сообщила Кате по секрету, что раньше её звали Агафья, а Кларой она назвалась от высокого революционного сознания в честь немецкой революционерки Клары Цеткин. Глина очень нужна Кате, чтобы создавать из неё маленькие безглазые существа, живущие только день, потому что на следующий Катина рука сминает их, чтобы сделать в глине новую сущность. Дома, в Москве, у Кати был пластилин, белый и чёрный, который она никогда не смешивала, чтобы не испортить, из белого она лепила людей, собак и аистов, а из чёрного — кошек, ворон и мазутные канистры, среди которых её творения проводили свою жизнь.
Катя знакомится с другими девочками из приюта, но дружить может только с Верой и с её подругой из соседней комнаты Аней, маленькой светловолосой девочкой, которая вечно тоскует о чём-то и почти ничего не говорит, только вздыхает. Иногда Аню охватывает такая тоска, что она не может ничем заниматься и просто ложится на своей постели лицом в подушку и тихо лежит, не плача, она ни на кого не сердится, потому что понимает, что никто не виноват в её тоске. В такие дни Кате кажется, что душа покинула Аню, есть всё таки в человеке какая-то душа, которая может уйти, а человек продолжает жить, тихо лежать, положив на постель остывающие руки и ноги, пока душа не вернётся назад. Пока Аня ждёт возвращения своей души, можно потрогать её похолодевшие пальчики, поцеловать её в щёку, даже пощекотать подошвы ног, она ведь так боится обычно щекотки, сразу сжимается в клубок и исступлённо хихикает, но что ни делай, Аня всё равно останется неподвижно лежать, и глаза её будут тупо смотреть на наволочку, только изредка подрагивая веками. Аня никогда заранее не знает, когда придёт её большая тоска, утром того же дня она может быть весёлой и живой, тоска внезапно подходит к ней и начинает душить, однажды, на перемене между уроками, Катя видела, как это бывает, Аня стояла у окошка и чертила пальцем по пыли на стекле буквы, смешно коверкая слова, а потом вдруг палец её остановился, замер на полпути к концу проводимой чёрточки, а потом Аня просто опустила руку и осталась тихо стоять, глядя в окно, несколько мгновений она совершенно не дышала, словно хлёсткий резиновый шнур перехватил ей горло, наконец судорожно, как бы подавившись, вздохнула, лицо её было таким бледным, будто её и вправду сейчас вырвет. Катя посмотрела в окно, туда, где остановились глаза Ани, но ничего не увидела там, кроме кирпичной стены, обрывающейся косым разломом и степи за ней, где сентябрьский ветер бил крыльями жёлто-зелёные травы, и высоко над землёй, то сбиваясь, то снова выравнивая дугу, кружил маленький сокол. В тот день Ане было так плохо, что казалось, она совсем умрёт. Катя спросила Веру, почему не дать Ане покурить, чтобы она забыла о своей тоске, но Вера ответила, что когда-то пыталась уже курить вместе с Аней, но ту сильно стошнило, губы у неё стали голубыми, и Вера очень испугалась, что Аня отравится. Вера вообще относится к Ане, как к младшей сестре, всегда вступается за неё, и Аню никто не может обидеть, потому что все уважают Веру, хоть она и не старше других, но держится по-взрослому, и Катя рядом с ней тоже чувствует себя взрослой, они ведь иногда ходят с Верой в степь смотреть в будущее, и Аня ходит с ними, она тихо сидит в балке и не мешает, только смотрит на грезящие лица подруг и наверное представляет себе, как светло там, на белых берегах смерти, а никто больше не знает о будущем, и даже Саша, которой уже двадцать лет, она комсомолка и читала почти все книги, которые написали Ленин и Сталин, не знает ничего о синих реках смерти и кровавых маковых полях, где бродит жизнь Великого Вождя в белоснежном своём кителе. Это их собственная тайна, и знает о ней ещё только Он, который сам видел их глядящими вниз с сияющих мягких облаков.
Сны Кати становятся со временем не такими пугающими, она привыкает и к ним. Катя уже знает, что за домиком в степи есть старое, обглоданное дождями и ветром дерево, тополь, он совсем не похож на стройные молодые московские тополя, он тополь только по листьям, но Катя всё равно любит приходить к нему, потому что он единственное дерево в окрестной степи, и отец тоже часто встаёт с лавочки и ходит смотреть на тополь, гладит руками его ствол, пожелтевшие листья шуршат на ветру, осыпаясь с ветвей, но сколько бы они не осыпались, остаётся всё равно много, словно сорванные раз, приносятся они потом ветром вновь к родным ветвям и врастают в них, чтобы завтра осыпаться опять. Мама не ходит к дереву, она сидит на лавочке или занимается чем-то внутри дома, однажды она испекла оладьи на сковородке, они были тёмные от мёда и очень сладкие, Катя съела только один, потому что когда она его съела, ей стало страшно, она почему-то испугалась, что мама хочет её отравить. Это был диковатый и непонятный страх, он возник сам по себе, в свете качающегося фонаря, в непреходящих сумерках остановившегося там времени, Катя украдкой взглянула в лицо матери и снова перестала её узнавать. Эта женщина, стоявшая перед ней, словно притворялась её матерью, и всё получалось у неё, походка и движения головы, одежда и руки, только лицо иногда ускользало из её власти, становясь незнакомым и чужим. С отцом такого не бывало, он всегда был собой, а на мелочи, появившиеся лишь теперь, вроде золотого блеска во рту, Катя старается не обращать внимания.
В конце сентября дети после уроков начинают ходить на строительство нового завода, чтобы оказывать помощь рабочим и тем самым приобщаться к коммунистическому труду. Завод должен получиться огромным, и котлован его похож на озеро, из которого ушла вода, а наполовину возведенные корпуса цехов белеют далеко в степь, окружая своими стенами горы песка и даже участки дикой травы, словно завод расширяется уже без ведома человека, и рабочие не успевают осваивать его новые территории. Дети приходят на строительство после полдника, они убирают с верхних этажей мусор и таскают наверх вёдра с цементом и краской, а девочки приносят строителям испечённые в столовой детдома пирожки с капустой. Каждое пионерское звено получает своё задание, и все стремятся выполнить его как можно быстрее, чтобы перевыполнить план.
На четвёртый день работы Катя поднимается на верхний этаж главного корпуса с двумя пустыми вёдрами из-под строительного мусора, через прямоугольные пробоины окон косо падают лучи заходящего солнца. Наверху никого уже нет, взрослые рабочие спустились на ужин в свой маленький посёлок на краю котлована, а пионерская смена брошена сегодня на соседний корпус, где нужно было очистить от цементного песка подвал, только Катя, Вера и ещё одна девочка работают здесь. Катя ставит вёдра у едва начатой стены, которая построена ей всего по колено и смотрит на две широкие белые линии, уводящие взгляд за собой, в степь, прямо к опускающемуся солнцу. На небе висят загоревшиеся облака, далеко, у самого горизонта, тянется птичья стая. За Катей поднимается Вера, которая в рукавицах из мешковины несёт две уже высохшие после покраски рейки. Рейки они красили сами и извели на них уйму краски, наверное, в два раза больше, чем истратила бы тётя Тамара, их скуластая загорелая начальница из строителей, но краски всё равно очень много, главное, что этот корпус, как сказала тётя Тамара, нужно построить побыстрее, потому что он главный и должен начать жить раньше всех. Катя оборачивается на звук постукивающих о ступеньки реек, лицо Веры выглядит усталым, на лбу выступили капли пота, как на бутылке холодного ситро, но она улыбается, потому что это очень хорошо: сделать свою работу и теперь увидеть сверху степь, покорённую человеческим трудом, и их тоже, ведь в этих каменных глыбах, горами вздымающимися теперь над землёй, есть и толика их усилий, и солнце, тонущее в своём красном сне, ласково греет им лица, потому что оно также окончило на сегодня свой труд, вместе с ними.
— У тебя есть? — тихо спрашивает Катя.
— Есть, — так же тихо отвечает Вера и, оглянувшись по сторонам, снимает рукавицы, бросает их на рейки.
— Давай прямо тут, — предлагает Катя. — Немножко.
— Что, все уже ушли?
— Да, у них ведь ужин.
Вера садится на пол, прислонившись спиной к стене и вытаскивает из кармана свёрнутый платок. Катя получает косячок и тоже садится на пол. После работы хочется пить, и горечь ещё больше высушивает рот, но облака разгораются всё ярче, шерсть пламени срывается с них, и земля начинает течь под стену у ног, её гонит от солнца неумолимый ветер, будто солнце — это магнит с обратным действием. Косячок невелик, и Кате не удаётся сегодня взлететь, она просто сидит и весело смотрит на ползущую землю, на Веру, откинувшую рядом голову назад, курчавые локоны её шевелятся, глаза наполнены искрами изнутри, совсем как горящие облака. Приходит Аня, искавшая подруг на простреленных огненным светом лестничных пролётах бетонных башен, она молча садится рядом, ставит колени перед лицом и складывает на них руки, а на руки кладёт подбородок. Катя поднимает край своего тёмно-синего фартука, испачканного цементом, выше колен и смотрит на свои ноги, вытянутые по полу, стройные, мягкие и сложенные вместе, как у новой куклы. Ей попеременно кажется, что это её ноги, и что чужие, но потом почему-то становится жалко их, словно они сделаны из мокрого песка и их сейчас смоет волной прибоя. Тогда она поднимает глаза вдаль, на светлые постройки в траве, и думает о том, что здесь будет не просто завод, а целый город, маленькая Москва, очень зелёный, весь в садах, которые весной станут цвести белым, как снег, и будет много фонтанов, и отсюда можно будет увидеть убегающие вдаль поезда и яркий матерчатый купол цирка.
Розоватые от садящегося солнца парапеты, стремящиеся по плечи в травах к горизонту, кажутся Кате широкими каменными дорогами, платформами, готовящимися поддерживать в будущем нечто невообразимое, огромное, чему необходимо будет идти до самого неба, скоро она увидит, скоро поймёт, что тут строится, как будет выглядеть завтра социализм, увидит и узнает в нём знакомые черты, контуры стен Вечного Кремля, блики мерцающих рубиновых звёзд, котлованы маковых полей, просторные площади аэродромов. Катя вытягивает раскрытую руку навстречу солнечному пожару, чтобы увидеть её насквозь, ведь это её собственная рука, которую она чувствует своей, и вместе с тем эта самая рука наносила сегодня краску на тонкие рейки, которые будут вставлены в камень и останутся в нём надолго после того, как Катя уйдёт, они останутся в далёком будущем, и другая девочка, папа которой станет работать на новом заводе через много лет, папа которой не станет портить чертежи и саботировать социалистическое производство, потому что тогда, через много лет, не останется уже никаких капиталистов, никаких врагов, они все умрут и станут немым прахом прошлого, некому и незачем станет делать зло, так вот эта будущая девочка сможет увидеть те же стены и окрашенные Катей рамы окон, и в них она увидит руки Кати и её счастливые глаза. Кате очень хотелось бы узнать эту будущую девочку и подружиться с ней, но ей немного страшно, потому что там, в будущем, все люди станут намного лучше, чем теперь, и там уж точно, например, никто не станет делать ночью того, что нельзя.
Назад они идут всем отрядом, по широкой степной дороге, разъезженной колёсами грузовых машин. От дороги над травой поднимается пыль, стелется дымными шлейфами и растворяется в наступающих сумерках. В этой пыли ещё не совсем отошедшей от яркого полусна Кате чудится нечто волнующее и пугающее, словно в высокой траве таятся те непохожие на обычных людей существа её снов. Зачем они здесь, спрашивает себя Катя, какова предназначенная им роль в рождении нового будущего? Зачем мне нужна память, почему у человека обязательно должны быть отец и мать? В следующий раз, когда пойду к ним во сне, это будет последний раз, решает Катя. Я скажу им: прощайте.
Колдуны зла
А ночью, в темноте глухого сна, куда она проваливается, не успев задуматься о светящихся пунктах звёзд за ровным оконным стеклом, Катя выходит из дома в незнакомую степь и идёт по ней, не зная куда, ей кажется, что лежащая в небе бетонным шаром луна зовёт её в своё таинственное место, степь поглощает её, теряя под ногами путь, отбирая всякое понятие о сторонах света, утопив в себе все ориентиры, только звёзды светят над головой, но по ним отыскивать направление Катя не умеет. Она видит белый пятиэтажный дом в ночи, одиноко стоящий посреди высоких трав, перед ним висит, качаясь на ветру, фонарь, стоит лавочка и на ней сидят её отец и мать. Они сидят, обнявшись, в свете покинутого фонаря, их лиц не различить во тьме, ветер сплетает длинные волосы матери, относя их вверх, словно ветер этот дует прямо из земли. Катя подходит к родителям, садится рядом с отцом, он обнимает её рукой, она ждёт, что он назовёт её сейчас катюшкой или зайчиком, но он молчит, качается фонарь, ветер несёт невесть откуда взявшиеся листья тополей по невесть кем проложенным посреди степи каменным плитам, и в небе ходит выщербленная серыми оспинами луна, и оспины её похожи для Кати на соски, словно луна — это каменное вымя, потерянное в светящихся цветочках огромного чёрного луга.
— Зачем вы, папа, зачем? — спрашивает шёпотом Катя, вглядываясь в белёсое от фонарного света лицо отца, но глаз его различить не может, они скрыты под тенями впадин лица.
— Ты потом поймёшь, — грустно отвечает отец. Катя не может узнать его голос, так он изменился. Она протягивает руку, чтобы потрогать мать, та не смотрит на неё, опустив лицо, ноги её одеты в тонкие чулки и туфли лодочками, какие мать носила обычно осенью. Отец целует Катю в волосы, губы его изгибаются и она различает, как что-то проблескивает между ними, тонким золотом. Он гладит дочь ладонью по голове.
— В лагере было хорошо, было весело, — говорит Катя, ей нужно что-то сказать им. Отец кивает, проводя ладонью по её голове, мать убирает залепившие лицо волосы рукой, продолжая глядеть на свои ноги.
— Почему ты такая грустная, мама? — спрашивает её Катя. Мать молчит, качается фонарь, шуршат по плитам тополиные листья, чёрные и непоседливые, как стайки мышат. — Мама, — шепчет Катя. — Это ты, мама?
День за днём они уходят в поле, лежат в травяной балке и курят горький дым, тихо затягиваясь, их плотные, полубесчувственные губы выпускают его в воздух, и он выходит легко, так и не дав себя погубить, он летит дальше, словно у него ещё много впереди подобных встреч. Они лежат в сухой траве, в треске кузнечиков, в бегущих водах ветра, лёгкие степные осы пролетают над их лицами, и солнце разгорается до такой чистоты, что становится очень светло, и маленькие тела девочек отрываются от земли, чтобы снова очутиться в будущем, и только тогда Катя чувствует себя свободной от гнетущих сумерек прошлого, от туманного сияния фонарей и двух молчаливых фигур на лавочке возле незнакомого дома в полях. Она мало вспоминает своих родителей, но только там, на белой земле облаков, ей становится по-настоящему легко и весело, она точно знает: это потому, что их там уже нет, там, в бездне сияющего солнца, их нет, они забыты, смыты ветром в ветряную пропасть, рассыпались в сухую пыль, добрую тёплую пыль, из которой вырастут цветы, и будет не жалко того, кто исчез уже навсегда.
Так проходит несколько дней, и наступает сентябрь. В детском доме начинаются школьные занятия. Письму и истории детей учит молодая комсомолка Саша, стройная и полная правильной красоты, она одевается всегда в рубашку и тёмную юбку до середины голеней, а волосы скрепляет металлической заколкой, чтобы не падали вниз и не мешали вести уроки. Говорит Саша мягко и немного картаво, пишет на доске мелом тоже мягко, словно ест из банки сметану, бережно сжимая мел пальцами и сильно не надавливая, чтобы не сыпать на пол белую крошку. Особенно хорошо Саша рассказывает о Революции и Гражданской Войне, о героях и врагах, каждого врага она знает в лицо и может смешно нарисовать на доске, тощего Керенского, усатого Корнилова, плотного, как сытый крестьянин, Деникина, шваброобразного Колчака в фуражке, ещё пуще увеличивающей его длину, обвешанного орденами Врангеля, барона в высоких сапогах, засевшего за Перекопом, они лезут по карте Родины, со всех сторон, и Саша для большего впечатления о силе зла пририсовывает идущие за ними белые полки в виде густых штыковых частоколов. Каждый раз ученики пугаются заново безнадёжному положению Революции, словно Война повторяется теперь вновь и всё может стать иначе, не появись снова командарм Ворошилов, красный маршал Будённый, неустанный генерал Фрунзе и хитроватый герой Василий Чапаев. Но они появляются, один за другим, Ленин бросает их в бой размеренно, зря не тратя резервы даже перед лицом смертельной опасности, каждый выходит, когда наступает его время, и частоколы штыков редеют, стираемые ребром Сашиной ладони, и кривые, пузатые, колченогие враги плетутся назад, ползут в свои норы, падают в море и убираются вплавь в далёкие империалистические края, где пока ещё не взорвалась мировая революция и капиталисты могут жиреть, напиваясь кровью рабочего труда.
Трудовое воспитание, физику и физкультуру преподаёт пожилой человек по фамилии Ломов, никто даже не знает, как его зовут, обращаются просто: товарищ Ломов. Ломов низок ростом, плотен и суров, не улыбнётся никогда, лицо у него похоже на квадрат больше, чем на другие геометрические фигуры, щетинисто и буро, говорят, что Ломов — бывший революционный матрос, и что все родные у него погибли на войне, но сам он об этом не говорит, а говорит только по существу, и когда ученик должен объяснить ему закон физики, Ломов заранее предупреждает: говори суть, нам не закон нужен, ты суть от него возьми. Так, говорит, всё теперь на свете: законы — прочь, они отжили своё, нам главное — суть взять, чтобы сердцем чувствовать, где правда, потому что человечество за историю свою много зряшного и неправильного сделало, чего и вовсе можно было не делать, это мы отвеем, а возьмём самое зерно, и его посеем вновь, и вырастет коммунизм, потому что коммунизм — чистая правда, и нет в нём ни капли лжи. Потому и считает Ломов ложь главным врагом и оружием империализма, и когда ошибается в уроке, говорит: видите, ошибся, солгал вам, потому и нет ещё коммунизма, там люди ошибаться не будут. Что есть странное в Ломове, так это привычка его выходить иногда к стене детдома, там поворачивается он лицом в степь, и однажды Вера случайно подсмотрела, что он справляет там нужду, чтобы не ходить в общий туалет.
Математике учит старый, искривлённый человек, которого зовут дед Никанор Филиппович, от него сильно пахнет махоркой, потому что он много курит, только во время урока терпит, а после стремится на волю, сесть на табуретку у двери и сделать из бумаги себе самокрутку, поднося же её после ко рту неправильно сложенной рукой, похожей на высохший кусок древесного корня, дед Никанор щурится и кривит рот в доброй улыбке, особенно радостно ему, если кто из детишек придёт к нему тогда, спросить что-нибудь о треугольниках, дробях, или других непонятных существах, которых можно, оказывается, насильно поселить у себя в голове, и они потом живут там, и иногда даже начинают сами говорить, дед Никанор гладит тогда ученика по голове и глядит в степь за дверью, беспокоясь так о месте будущей жизни для растущего человека, не будет ли оно холодным и скучным для него, и станут ли выполнятся там законы математики, которым он учит.
Катя постепенно привыкает жить в детдоме, она становится спокойнее, а коса её — грязнее, потому что горячая вода бывает только раз в неделю, а за волосами Катю следить всегда заставляла мама, даже в пионерском лагере она всегда мыла их лишний раз, думая о том, что иначе мама по возвращении рассердится, теперь же мамы больше нет и аккуратность никому не нужна. Кормят Катю мало, на завтрак дают хлеб с молоком, а на обед — молочный суп с лапшой или тощий бульон с луком, да ещё пирожки с капустой, а ужина иногда не бывает вовсе, а иногда он состоит из одного яблока. Но для Кати еда не имеет никакого значения, она мечтает только иногда о мороженом или шоколадной конфете, какие приносил раньше изредка её отец, когда ещё не был предателем. Вечерами дети собираются в читальной комнате, и Саша читает им вслух книги, про историю и просто про жизнь, а иногда даже стихи. Во время чтения она часто останавливается и объясняет прочитанное, непонятные слова или незнакомые имена, в читальной комнате тепло, на столе, где сидит Саша, горит керосиновая лампа, света от неё хватает только на книгу и Сашино лицо, дети сидят в сумраке, и можно думать о чём хочешь и шёпотом разговаривать между собой.
Перед самым сном, уже в постели, Катя лепит что-нибудь из куска глины, который она стащила на кухне, когда помогала повару Кларе Васильевне мыть посуду. Клара Васильевна толстая и ласковая, она дала Кате за её труд самую настоящую ватрушку, которую сделала сама в свободное от работы время. Клара Васильевна попросила Катю съесть ватрушку прямо на кухне, но хитрая Катя утаила самую вкусную половину для Веры, а ещё Клара Васильевна сообщила Кате по секрету, что раньше её звали Агафья, а Кларой она назвалась от высокого революционного сознания в честь немецкой революционерки Клары Цеткин. Глина очень нужна Кате, чтобы создавать из неё маленькие безглазые существа, живущие только день, потому что на следующий Катина рука сминает их, чтобы сделать в глине новую сущность. Дома, в Москве, у Кати был пластилин, белый и чёрный, который она никогда не смешивала, чтобы не испортить, из белого она лепила людей, собак и аистов, а из чёрного — кошек, ворон и мазутные канистры, среди которых её творения проводили свою жизнь.
Катя знакомится с другими девочками из приюта, но дружить может только с Верой и с её подругой из соседней комнаты Аней, маленькой светловолосой девочкой, которая вечно тоскует о чём-то и почти ничего не говорит, только вздыхает. Иногда Аню охватывает такая тоска, что она не может ничем заниматься и просто ложится на своей постели лицом в подушку и тихо лежит, не плача, она ни на кого не сердится, потому что понимает, что никто не виноват в её тоске. В такие дни Кате кажется, что душа покинула Аню, есть всё таки в человеке какая-то душа, которая может уйти, а человек продолжает жить, тихо лежать, положив на постель остывающие руки и ноги, пока душа не вернётся назад. Пока Аня ждёт возвращения своей души, можно потрогать её похолодевшие пальчики, поцеловать её в щёку, даже пощекотать подошвы ног, она ведь так боится обычно щекотки, сразу сжимается в клубок и исступлённо хихикает, но что ни делай, Аня всё равно останется неподвижно лежать, и глаза её будут тупо смотреть на наволочку, только изредка подрагивая веками. Аня никогда заранее не знает, когда придёт её большая тоска, утром того же дня она может быть весёлой и живой, тоска внезапно подходит к ней и начинает душить, однажды, на перемене между уроками, Катя видела, как это бывает, Аня стояла у окошка и чертила пальцем по пыли на стекле буквы, смешно коверкая слова, а потом вдруг палец её остановился, замер на полпути к концу проводимой чёрточки, а потом Аня просто опустила руку и осталась тихо стоять, глядя в окно, несколько мгновений она совершенно не дышала, словно хлёсткий резиновый шнур перехватил ей горло, наконец судорожно, как бы подавившись, вздохнула, лицо её было таким бледным, будто её и вправду сейчас вырвет. Катя посмотрела в окно, туда, где остановились глаза Ани, но ничего не увидела там, кроме кирпичной стены, обрывающейся косым разломом и степи за ней, где сентябрьский ветер бил крыльями жёлто-зелёные травы, и высоко над землёй, то сбиваясь, то снова выравнивая дугу, кружил маленький сокол. В тот день Ане было так плохо, что казалось, она совсем умрёт. Катя спросила Веру, почему не дать Ане покурить, чтобы она забыла о своей тоске, но Вера ответила, что когда-то пыталась уже курить вместе с Аней, но ту сильно стошнило, губы у неё стали голубыми, и Вера очень испугалась, что Аня отравится. Вера вообще относится к Ане, как к младшей сестре, всегда вступается за неё, и Аню никто не может обидеть, потому что все уважают Веру, хоть она и не старше других, но держится по-взрослому, и Катя рядом с ней тоже чувствует себя взрослой, они ведь иногда ходят с Верой в степь смотреть в будущее, и Аня ходит с ними, она тихо сидит в балке и не мешает, только смотрит на грезящие лица подруг и наверное представляет себе, как светло там, на белых берегах смерти, а никто больше не знает о будущем, и даже Саша, которой уже двадцать лет, она комсомолка и читала почти все книги, которые написали Ленин и Сталин, не знает ничего о синих реках смерти и кровавых маковых полях, где бродит жизнь Великого Вождя в белоснежном своём кителе. Это их собственная тайна, и знает о ней ещё только Он, который сам видел их глядящими вниз с сияющих мягких облаков.
Сны Кати становятся со временем не такими пугающими, она привыкает и к ним. Катя уже знает, что за домиком в степи есть старое, обглоданное дождями и ветром дерево, тополь, он совсем не похож на стройные молодые московские тополя, он тополь только по листьям, но Катя всё равно любит приходить к нему, потому что он единственное дерево в окрестной степи, и отец тоже часто встаёт с лавочки и ходит смотреть на тополь, гладит руками его ствол, пожелтевшие листья шуршат на ветру, осыпаясь с ветвей, но сколько бы они не осыпались, остаётся всё равно много, словно сорванные раз, приносятся они потом ветром вновь к родным ветвям и врастают в них, чтобы завтра осыпаться опять. Мама не ходит к дереву, она сидит на лавочке или занимается чем-то внутри дома, однажды она испекла оладьи на сковородке, они были тёмные от мёда и очень сладкие, Катя съела только один, потому что когда она его съела, ей стало страшно, она почему-то испугалась, что мама хочет её отравить. Это был диковатый и непонятный страх, он возник сам по себе, в свете качающегося фонаря, в непреходящих сумерках остановившегося там времени, Катя украдкой взглянула в лицо матери и снова перестала её узнавать. Эта женщина, стоявшая перед ней, словно притворялась её матерью, и всё получалось у неё, походка и движения головы, одежда и руки, только лицо иногда ускользало из её власти, становясь незнакомым и чужим. С отцом такого не бывало, он всегда был собой, а на мелочи, появившиеся лишь теперь, вроде золотого блеска во рту, Катя старается не обращать внимания.
В конце сентября дети после уроков начинают ходить на строительство нового завода, чтобы оказывать помощь рабочим и тем самым приобщаться к коммунистическому труду. Завод должен получиться огромным, и котлован его похож на озеро, из которого ушла вода, а наполовину возведенные корпуса цехов белеют далеко в степь, окружая своими стенами горы песка и даже участки дикой травы, словно завод расширяется уже без ведома человека, и рабочие не успевают осваивать его новые территории. Дети приходят на строительство после полдника, они убирают с верхних этажей мусор и таскают наверх вёдра с цементом и краской, а девочки приносят строителям испечённые в столовой детдома пирожки с капустой. Каждое пионерское звено получает своё задание, и все стремятся выполнить его как можно быстрее, чтобы перевыполнить план.
На четвёртый день работы Катя поднимается на верхний этаж главного корпуса с двумя пустыми вёдрами из-под строительного мусора, через прямоугольные пробоины окон косо падают лучи заходящего солнца. Наверху никого уже нет, взрослые рабочие спустились на ужин в свой маленький посёлок на краю котлована, а пионерская смена брошена сегодня на соседний корпус, где нужно было очистить от цементного песка подвал, только Катя, Вера и ещё одна девочка работают здесь. Катя ставит вёдра у едва начатой стены, которая построена ей всего по колено и смотрит на две широкие белые линии, уводящие взгляд за собой, в степь, прямо к опускающемуся солнцу. На небе висят загоревшиеся облака, далеко, у самого горизонта, тянется птичья стая. За Катей поднимается Вера, которая в рукавицах из мешковины несёт две уже высохшие после покраски рейки. Рейки они красили сами и извели на них уйму краски, наверное, в два раза больше, чем истратила бы тётя Тамара, их скуластая загорелая начальница из строителей, но краски всё равно очень много, главное, что этот корпус, как сказала тётя Тамара, нужно построить побыстрее, потому что он главный и должен начать жить раньше всех. Катя оборачивается на звук постукивающих о ступеньки реек, лицо Веры выглядит усталым, на лбу выступили капли пота, как на бутылке холодного ситро, но она улыбается, потому что это очень хорошо: сделать свою работу и теперь увидеть сверху степь, покорённую человеческим трудом, и их тоже, ведь в этих каменных глыбах, горами вздымающимися теперь над землёй, есть и толика их усилий, и солнце, тонущее в своём красном сне, ласково греет им лица, потому что оно также окончило на сегодня свой труд, вместе с ними.
— У тебя есть? — тихо спрашивает Катя.
— Есть, — так же тихо отвечает Вера и, оглянувшись по сторонам, снимает рукавицы, бросает их на рейки.
— Давай прямо тут, — предлагает Катя. — Немножко.
— Что, все уже ушли?
— Да, у них ведь ужин.
Вера садится на пол, прислонившись спиной к стене и вытаскивает из кармана свёрнутый платок. Катя получает косячок и тоже садится на пол. После работы хочется пить, и горечь ещё больше высушивает рот, но облака разгораются всё ярче, шерсть пламени срывается с них, и земля начинает течь под стену у ног, её гонит от солнца неумолимый ветер, будто солнце — это магнит с обратным действием. Косячок невелик, и Кате не удаётся сегодня взлететь, она просто сидит и весело смотрит на ползущую землю, на Веру, откинувшую рядом голову назад, курчавые локоны её шевелятся, глаза наполнены искрами изнутри, совсем как горящие облака. Приходит Аня, искавшая подруг на простреленных огненным светом лестничных пролётах бетонных башен, она молча садится рядом, ставит колени перед лицом и складывает на них руки, а на руки кладёт подбородок. Катя поднимает край своего тёмно-синего фартука, испачканного цементом, выше колен и смотрит на свои ноги, вытянутые по полу, стройные, мягкие и сложенные вместе, как у новой куклы. Ей попеременно кажется, что это её ноги, и что чужие, но потом почему-то становится жалко их, словно они сделаны из мокрого песка и их сейчас смоет волной прибоя. Тогда она поднимает глаза вдаль, на светлые постройки в траве, и думает о том, что здесь будет не просто завод, а целый город, маленькая Москва, очень зелёный, весь в садах, которые весной станут цвести белым, как снег, и будет много фонтанов, и отсюда можно будет увидеть убегающие вдаль поезда и яркий матерчатый купол цирка.
Розоватые от садящегося солнца парапеты, стремящиеся по плечи в травах к горизонту, кажутся Кате широкими каменными дорогами, платформами, готовящимися поддерживать в будущем нечто невообразимое, огромное, чему необходимо будет идти до самого неба, скоро она увидит, скоро поймёт, что тут строится, как будет выглядеть завтра социализм, увидит и узнает в нём знакомые черты, контуры стен Вечного Кремля, блики мерцающих рубиновых звёзд, котлованы маковых полей, просторные площади аэродромов. Катя вытягивает раскрытую руку навстречу солнечному пожару, чтобы увидеть её насквозь, ведь это её собственная рука, которую она чувствует своей, и вместе с тем эта самая рука наносила сегодня краску на тонкие рейки, которые будут вставлены в камень и останутся в нём надолго после того, как Катя уйдёт, они останутся в далёком будущем, и другая девочка, папа которой станет работать на новом заводе через много лет, папа которой не станет портить чертежи и саботировать социалистическое производство, потому что тогда, через много лет, не останется уже никаких капиталистов, никаких врагов, они все умрут и станут немым прахом прошлого, некому и незачем станет делать зло, так вот эта будущая девочка сможет увидеть те же стены и окрашенные Катей рамы окон, и в них она увидит руки Кати и её счастливые глаза. Кате очень хотелось бы узнать эту будущую девочку и подружиться с ней, но ей немного страшно, потому что там, в будущем, все люди станут намного лучше, чем теперь, и там уж точно, например, никто не станет делать ночью того, что нельзя.
Назад они идут всем отрядом, по широкой степной дороге, разъезженной колёсами грузовых машин. От дороги над травой поднимается пыль, стелется дымными шлейфами и растворяется в наступающих сумерках. В этой пыли ещё не совсем отошедшей от яркого полусна Кате чудится нечто волнующее и пугающее, словно в высокой траве таятся те непохожие на обычных людей существа её снов. Зачем они здесь, спрашивает себя Катя, какова предназначенная им роль в рождении нового будущего? Зачем мне нужна память, почему у человека обязательно должны быть отец и мать? В следующий раз, когда пойду к ним во сне, это будет последний раз, решает Катя. Я скажу им: прощайте.
Колдуны зла
Ночью дует сильный ветер, такой сильный, какого не было раньше. Он бьёт своим тяжёлым птичьим телом в стёкла и стены дома, с сухим свистом рвёт траву с земли, даже звёзды спрятались от него где-то в небесной черноте, забрались в свои раковины, сомкнули створки век. Катя бессильно лежит на кровати, раскинув руки, сон находит на неё волнами, делает ей иногда страшно, заглядывает своим непонятным, полусовиным лицом в глаза, и снова уходит, как большая тень от облака, оставляя Катю одну на целой земле. Всё вокруг давно уже спит, несмотря на сумеречное бешенство ветра, словно решило забыться, провалиться в небытие и так легче пережить наступающую гибель. В какой-то момент глаза Кати привыкают к темноте и она снова начинает видеть неясные проблески звёзд, размытых беспрерывным движением ветра, и свет фонаря вытекает из темноты, повернувшись к ней, как часовой. На лавочке перед домом никого нет. Катя огибает стену и смотрит на нагнувшийся к траве тополь, теряющий листву, она срывается с веток шурша, как тёмное пламя, и улетает вдаль. Она входит в дом, где никогда ещё не была, отец сидит за столом, глядя перед собой, мать стоит у печки, лица у них желты в отсвете печного огня, кожа стянута, морщинясь на швах, чтобы сузить черты глаз, изогнуть тонкие носы, изобразить маски сухих листьев или птиц. Вот они какие на самом деле, думает Катя, теперь я знаю, они только притворялись другими.
Она стоит на пороге и чувствует, что в комнате ещё кто-то есть. В мазутных тенях по углам, куда не проникает свет огня. Кто-то прячется там и следит за ней. Кто это? От страха на глазах Кати выступают слёзы и корни волос шевелятся, будто по ним ползают крошечные черви.
— Уходи, — шепчет ей кто-то, так тихо, что нельзя определить, откуда. — Уходи и больше не возвращайся сюда.
— Кто ты? — спрашивает Катя. Язык начинает неметь у неё во рту.
— Катя, — каплет на неё из подстенной тьмы. — Закрой глаза.
Катя послушно закрывает глаза, нащупывая рукой дверной проём, чтобы побежать в степь, где холодно и темно, но всё равно лучше, чем в страшном доме. Она понимает, что сейчас это что-то, что ей нельзя видеть, вышло на свет, она слышит тихий шорох, словно комкается тонкая бумага, она кричит и просыпается, вжавшись изо всех сил в постель, и шорох кажется ей существующим на самом деле, но как только она пристально вслушивается, сразу исчезает и не повторяется больше. Уходи, думает Катя, я не слышала тебя, уходи, я никому не скажу, только не говори со мной, не видь меня, забудь, что я есть.
Она стоит на пороге и чувствует, что в комнате ещё кто-то есть. В мазутных тенях по углам, куда не проникает свет огня. Кто-то прячется там и следит за ней. Кто это? От страха на глазах Кати выступают слёзы и корни волос шевелятся, будто по ним ползают крошечные черви.
— Уходи, — шепчет ей кто-то, так тихо, что нельзя определить, откуда. — Уходи и больше не возвращайся сюда.
— Кто ты? — спрашивает Катя. Язык начинает неметь у неё во рту.
— Катя, — каплет на неё из подстенной тьмы. — Закрой глаза.
Катя послушно закрывает глаза, нащупывая рукой дверной проём, чтобы побежать в степь, где холодно и темно, но всё равно лучше, чем в страшном доме. Она понимает, что сейчас это что-то, что ей нельзя видеть, вышло на свет, она слышит тихий шорох, словно комкается тонкая бумага, она кричит и просыпается, вжавшись изо всех сил в постель, и шорох кажется ей существующим на самом деле, но как только она пристально вслушивается, сразу исчезает и не повторяется больше. Уходи, думает Катя, я не слышала тебя, уходи, я никому не скажу, только не говори со мной, не видь меня, забудь, что я есть.