Илья Масодов
Сладость губ твоих нежных

Лето

   Катя выжимает мокрую косу на песок. Вокруг бешено кричат чайки, бросающиеся с высоты в сверкающую солнцем рябь, словно сделанную из прозрачного металла. Катя вся покрыта стеклянными капельками морской воды, от ветра кожа её собирается мелкими пупырышками, даже тёплые лучи солнца не могут согреть выскользнувшее из другой стихии тело, пока летящий воздух не сотрёт с неё эти маленькие капельки холода. Катя знает, что можно ещё лечь в горячий песок, чтобы ветра было меньше, но ей нравится вот так стоять на открытом пляже, когда волны прибоя налетают, шипя, на берег за её спиной, уже не в силах настичь и намочить, лёгкая тошнота от длительного плаванья постепенно растворяется внутри, тело медленно высыхает, становится земным, как сухие кривые деревья на уступе, в зарослях соломенной, скрипящей кузнечиками травы, и гладкие камни, лежащие среди песка, и Марина, растянувшаяся навзничь с повёрнутым вниз лицом, ноги и руки её в светлом, уже просохшем песке.
   Катя подкрадывается к Марине и касается своей мокрой и холодной, как снежка, рукой её спины, где проступают на коже межи золотистых волосков.
   — Катька, прекрати, — поёживается Марина, улыбаясь, как от щекотки.
   Катя садится рядом с ней на песке, поджав ноги, берёт маленькую гальку и рисует её серым следом на загорелой спине Марины линию берега и стоящие на берегу ёлки.
   — Ты что там рисуешь? — подозрительно спрашивает Марина, ленясь даже открыть глаза.
   — Пляж, — нараспев произносит Катя, — а на пляже ёлочки растут.
   — Какие ещё ёлочки?
   — Густые. Зима ведь.
   Обе они заливаются хохотом, Марина переворачивается на спину, обсыпая Катю песком, та прыгает на неё, холодная, как водяной демон, садится на неё верхом, мёрзлыми плавками на живот, Марина визжит и пытается стащить с себя Катю, облепленную песком, их весёлая яростная борьба оканчивается полным бессилием, Катя сваливается наконец в песок и смотрит в небесную голубизну, где есть только три облака, которые медленно плывут наискось, куда-то Кате за глаза.
   — Пойдём уже, — произносит она, часто и сладостно дыша. — Скоро полдник.
   — А что сегодня на полдник? — спрашивает Марина. Катя чувствует, как рука подруги тонкой струйкой сыпет ей на живот мурашиный песок.
   — Персики, — отвечает Катя, и звук этот звучит в небесной прохладе, как клавиша маленького пианино. Катя опускает веки, сквозь которые ало просвечивает солнце, словно так, с закрытыми глазами, Катя пророчески видит его скорое закатное будущее, песок перестаёт сыпаться на живот.
   — Последние персики. Как жалко, что завтра уезжать, — грустно вздыхает Марина.
   Кате тоже не хочется уезжать, хотя она соскучилась по папе с мамой, но лето уже кончается, наступает школьная осень. Всё для них сегодня последнее: последний пляж, последний полдник, последняя игра, последний отбой. Когда это повторится?
   — А на следующее лето ты приедешь? — спрашивает Катя.
   — Конечно, — отвечает Марина. — Но это же ещё так не скоро… А ты?
   — И я тоже. Я буду по тебе скучать.
   Катя чувствует, как дыхание Марины приближается к её лицу и мягкие губы касаются щеки. Катя открывает глаза, чтобы встретиться взглядом с подругой. Светло-голубые зрачки Марины напоминают ей небо из снов, чистое и ясное, на которое не больно смотреть, потому что на нём нет никакого солнца.
   — Только приедешь, сразу напиши мне письмо, — говорит Катя.
   — И ты напиши.
   С холма, через который проходит колющая босые ноги веточками песочная тропка, видно море, начинающееся из-под травы и уходящее вдаль, низкое солнце и паруса трёх яхт, тонкие белые треугольники, косо несомые ветром вдоль берега, яхты похожи на насекомых с большими крыльями, опустившихся на воду и уже не способных больше взлететь, но Катя знает, что на самом деле они могут плыть очень далеко, даже за горизонт, и видеть далёкую землю по ту сторону моря, почему-то она давно убеждена, что на той земле не так как здесь, там растут пальмы и спят жёлтые львы.
   Катя вспоминает свои разговоры с морем, его сине-зелёную бездну, тёплый ветер, сыпящий в лицо брызги волн, а когда ныряешь, охватывает такая немота, что сердце замирает, пока глаза приближаются к колышущимся травам, где лежат раковины и мелькают узенькие рыбки, нет ни звука, ни дыхания, и хочется побыстрее вынырнуть на свет, и хочется навсегда остаться там, у дна, по которому течёт тонкий леденящий поток глубинной воды.
   — До свиданья, море, — шепчет Катя. — Я скоро снова приеду к тебе.
   И ветер, который высушил на берегу с её кожи множество морских капель, уже совсем легко и незаметно выпивает теперь слезинку, потому что ему ведь всё равно, он сушит любую солёную влагу.
   После вечерней игры набегавшаяся и запыхавшаяся Катя стоит под душем и распускает косу, чтобы вымыть соль из волос. Скоро начнётся ужин, все пионеры уже потянулись по розовым гравиевым дорожкам к столовой, только она одна осталась здесь, душевая, в которой обычно стоит такой гомон множества девичьих голосов, пуста. Катя моет волосы с мылом и выжимает их на рыжий кафельный пол. Прямо над ней в стене есть маленькое окошко, закрытое толстым непрозрачным стеклом, похожего на то, из которого делают тяжёлые салатницы и вазы для цветов. Сейчас оно горит светом садящегося солнца. Катя вытирается колючим полотенцем и садится на мокрую скамеечку у стены, чтобы вытереть ноги и одеться. Что-то незнакомое чудится ей в маленьком гранатовом квадрате окна, она думает, что, если открыть его, можно было бы наверное увидеть песчаную аллею между вечнозелёными кустами и низкими кипарисами, розовый от солнца угол спального корпуса, можно было бы почувствовать запах нагретой за день смолы и приготовленного в столовой ужина. Но это всё было бы иным, чем на самом деле, Катя не понимает, каким образом всё может быть иным, но знает, что было бы. С виду точно таким же, но иным. Там, за окном, живёт другое время, то же солнце и те же кипарисы, тот же несмолкающий гул прибоя, всё такое же, только Кати там нет. И через несколько минут, когда она уйдёт из душевой, тот, иной мир станет медленно удаляться от неё, с каждой отметкой времени, всё дальше и дальше, и его будет уже никогда не достичь, и может, всё стало бы по-другому, если бы Катя жила там.
   На ужин была творожная бабка и чай, а потом была вечерняя линейка. Катя любила линейки, особенно вечернюю, когда над бетонной площадью посередине лагеря уже сгущалась летняя ночь, ярко горели за семью кипарисами закатные облака, солнце обычно уже было там, внизу, где якобы продолжалась земля, во что Катя до сих пор не могла поверить, и в зелёном небе носились летучие мыши, шуршали сверчки по пьяняще пахнущим кустам, за которыми была стена лагеря, а за ней — выжженная солнцем трава, где живут ящерицы и чёрные жуки, а за травой — обрыв и шумящее о камень море, медленно остывающее после жаркого дня, ещё тёплое, но уже вбирающее ночную темноту и холод. Здесь, на площади, Катя всегда ощущала себя частью даже не просто выстроившегося квадратом, в четыре линии, отряда, а всей истории лагеря, она гордилась именами пионеров, высеченными на каменном обелиске в центре площади, живым движением священных красных знамён, которые ей никогда не доводилось даже потрогать рукой, она любила лица стоящих рядом с ней товарищей по звену, и лица напротив, из других звеньев, соперников по спортивным играм, но в сущности тоже товарищей, она улыбалась тем, кого не успела встретить за день, они улыбались в ответ, и эта бетонная земля была её землёй, эта часть огромной Родины была ей особенно дорога, потому что принадлежала именно ей, именно она была поставлена здесь, ей доверили охранять ткань священных знамён, это было очень важно, но совсем не пугало Катю, она никогда не сомневалась, что справится, потому что знамёна были здесь уже очень давно, когда её ещё даже не было на свете, и она стояла здесь не одна, ей помогут, её никогда не оставят одну.
   Когда начинали бить барабаны и выносили вымпелы и знамя отряда, Катя всегда чувствовала трепет, она волновалась, словно сейчас её вызовут к доске отвечать забытый урок. Но когда старший вожатый отряда Виталий говорил короткую речь, она понимала, что он надеется на всех стоящих тут, в том числе и на неё, и ей уже безразлично было, что придётся сделать, она выкрикивала в ответ ясным голосам девушек-вожатых «Будь готов!» — «Всегда готов!» Иногда в минуты раздумий Катя часто спрашивала себя, к чему она должна быть готова, наверное, к войне, она плохо понимала, чем она сможет тогда помочь, ведь она боялась крови и не смогла бы даже забинтовывать раненых, но всё равно была готова, верила, что в школе научат, как не бояться крови, ведь её многие боятся, верила, что Сталин уже придумал, как научить её быть сильной и смелой, а не хватало только этого, главное что она готова учиться, чтобы защищать свою землю изо всех сил.
   На последней линейке всё кажется Кате странным, не таким, как всегда. Лица пионеров спокойны и грустны, даже Дима Смирнов, выходящий с барабаном перед знаменем, немного бледен. Темнеет быстрее обычного, и контуры белых рубашек вожатых покрываются серым налётом, пионерские галстуки приобретают цвет запылённых роз в придорожных садах. Небо кажется каменным и холодным, как в планетарии, куда Катю водили этой зимой со всем классом на уроке физики, только этот планетарий огромный и на нём ещё не позажигали звёзд. Катя дополнительным усилием распрямляет ладошку, уставшую салютовать знамени и переводит взгляд на кипарисы, чёрные, словно именно из таких кипарисов и состоят залежи хорошего советского угля, дающего ей тепло.
   Виталий прощается с пионерами, его речь немного длиннее обычной, но всё равно коротка, и когда Катя кричит «Всегда готов!», на глазах у неё слёзы, от слов старшего вожатого, и оттого, что это последний день, когда кипарисы черны.
   В спальной комнате, где стоит восемь кроватей, девочки долго не могут уснуть. Шёпотом они вспоминают прошедшее лето, всё смешное и радостное, что случилось в лагере, а грустное каждая из них вспоминает про себя. Они говорят о больших играх «Зарница» в начале лета, когда все исцарапались и побили себе коленки, лазая по каменистым холмам, в лесах звали условные горны, зашифрованные послания обнаруживались в дуплах или под камнями, звено, в котором Катя служила медсестрой, высаживалось на южное побережье острова из резиновой лодки, чтобы выйти в тыл противника, их обнаружили, ведь противник тоже был хитёр и оставил наблюдателя в кроне одинокого дерева, но они всё равно победили, потому что другое звено успело добраться до поросшего кизиловыми кустами холма, найти секретный приказ и захватить знамя. Они вспоминают свои походы, говорят о тёплой тишине горных лесов, картошке, выпеченной в обжигающей золе, песнях у высоких костров, о необитаемом острове, где стоит заброшенный маяк, и под травами разпадаются кирпичи непонятных построек, в которых белогвардейцы прятали сокровища барона Врангеля, о ночных плаваниях по чёрной бездне моря, полной фосфорических огней, они говорят о времени, что уже ушло и никогда не вернётся вновь, хотя каждая из них мечтает о чём-то будущем, новом и счастливом, но то, что было, уже не вернётся, и потому они клянутся, сами себе клянутся, никогда не забыть.
   Постепенно становится очень поздно, они по очереди умолкают, проваливаясь в сон, и Катя остаётся последней, остаётся лежать одна, распростёршись голая под простынёй, она слушает дыхание спящих подруг и монотонный шум моря за раскрытым окном, потом она поворачивается набок, сгибает ноги в коленях, захватывая ими плотную полосу простыни, и начинает заниматься тем, чем нельзя. Она смотрит в окно, чтобы видеть звёзды, ярко мерцающие в абсолютной темноте, пахнет пряной травой и кипарисовой смолой, ей становится жарко и хорошо, как походной ночью, возле костра, к которому она вытягивает свои босые ноги, специально, чтобы показать незнакомому существу, что она его совсем не боится, искры летят вроссыпь, уносятся вверх, к черноте, как будто поднимается из муравейника крылатый рой, сосновые стволы пожелтели от пламени, и лица, такие знакомые и красивые, выступают из темноты, особенно лицо Марины, ведь она видела её каждый день, неужели она такая красивая?
   Везде, по всему лесу пылают пионерские костры, жаркие, улетающие ввысь, звучат детскими голосами песни, так что даже из далёкой Москвы, из Катиного дома, слышно их, видны молодые золотистые ели огня, и папа видит их, и мама, и Сталин, стоя у окна своего кабинета с трубкой в руке, он не спит сейчас, Сталин, он тоже слушает пионерскую песню, и ему радостно, что он победит, что бы не случилось, он победит, потому что тысячи тысяч встанут за его спиной. Катя глубже засовывает в себя пальцы, прижимая колени к груди, она вся горит пламенем этих высоких костров, уже не может больше смотреть в окно и закрывает глаза. Прижав свободную руку кулачком ко рту, Катя покусывает костяшки согнутых пальцев и сосёт их губами, она задыхается, задыхается, и вот короткое, мучительное счастье входит в неё, она чуть не вскрикивает, стиснув ногами влажную от пота простынь, и вцепляется зубами в бок подушки, и дрожит, и дрожит, пока Сталин смотрит на высокие костры и не замечает её, одну, маленькую, беззаветно любящую его, но опять сделавшую в темноте то, что нельзя.
   Намаявшись, Катя стягивает с себя ногами простынь и некоторое время неподвижно лежит, не закрывая глаз, пытаясь высохнуть от пота. Спящие девочки посапывают вразнобой, наполняя темноту теплом своего дыхания и Катя никак не может остыть. Россыпи звёзд, как снежные заносы, лежат в небесной черноте. В ночной дали течёт тёмная горная река, неся оборванные веточки и сосновые шишки. Стены спальной комнаты, где лежит Катя, прошиты толстыми золотыми нитями, какие иногда непонятным волшебством вкладывают в прозрачные ёлочные шары.
   Наконец она заворачивается во влажноватую ещё ткань и смыкает веки. Где-то там, за широкой полосой беспамятства, она снова начинает видеть и различает стены ванной комнаты у себя дома, в Москве, только комната почему-то стала значительно больше, и вместо лампочки над дверью горит самый настоящий фонарь. Фонарь большой, как на проспекте, но освещает он только сам себя, в остальном пространстве ванной угадываются только смутные очертания предметов. Катя сидит голая на табуретке у стены, так что фонарь светит на неё слева. Сначала она просто сидит, потом понимает, что за противоположной стеной кто-то ходит, она слышит его дыхание и хруст, с которым он трётся о стену, сухой хруст растираемого кирпича. Кате становится очень страшно, она обхватывает саму себя руками и чувствует ладонями холодную, маслянистую влагу на своей коже. Потом она замечает, что в стене, возле правого угла, есть маленькая дверь. Шаги по ту сторону стены приближаются к двери, замирают, но потом снова удаляются влево. Может быть, по ту сторону стены нет двери? Шаги приближаются снова, и дверь вдруг отворяется, словно от сквозняка. За ней темнота. Кате негде спрятаться, потому что в комнате, где она сидит, нет ничего, кроме табуретки. И вовсе это не ванная комната её квартиры, она точно знает, что за большой дверью, под фонарём, находится травяной газон, страшный яблоневый сад, который снился ей в детстве. И она вспоминает, кто стоит за стеной. Это девочка из сада.
   Катя просыпается в ранних сумерках, она дрожит, лицо её покрыто холодным потом. Она поворачивает голову и видит спокойно спящее лицо Наташи на койке напротив. Лицо у Наташи округлое, ресницы длинные, рот приоткрыт для дыхания. Кате становится легче, она вытирает краем простыни пот со своего лица, скользя взглядом по свежеокрашенным стенам и покрытому светло-серыми тенями отсыревающих мест потолку. Ветер с моря вносит в окно запах водорослей и гниющих на берегу ракушек. Катя не хочет, но накрывает рот простынёй и тихо шепчет:
   — Ты теперь снова будешь сниться, девочка из сада?
   Когда краешки облака, лежащего на небе, становятся золотыми, Катя аккуратно прибирает постель, заправляя простынь под матрац, куски железной сетки, из которой состоит дно кровати, колют ей пальцы. Взбив подушку и уложив её на установленное порядком место, Катя удовлетворённо улыбается, надо же, как она научилась хорошо прибирать постель за время пребывания в лагере, вот мама удивится. Причесавшись, Катя начинает собирать свои вещи, вынимая их из тумбочки и складывая в походный мешок. Последней остаётся красивая рыжая раковина с розовыми внутренними стенками, которую Катя нашла на морском дне недалеко от берега и хочет подарить маме. Прежде чем засунуть раковину в мешок, Катя ещё раз заглядывает внутрь, где таится непроницаемый мрак, и, хотя там очень мало места, всё равно может оказаться, что кто-то ещё живёт в глубине раковины, слушая её морской шум. Катя прикладывает раковину к уху и тоже слушает. Ей хочется скорее в Москву, к маме, чтобы и она быстрее смогла услышать шум свободного моря.
   Автобус едет пожелтевшей от жаркого солнца крымской степью, горы медленно поворачиваются по сторонам дороги, нехотя отступая назад, солнце печёт сквозь потёртые занавесочки на окнах, но пионерам весело, они играют в слова, рассказывают истории и смеются, обмениваются адресами, а водитель автобуса, длинный человек в светлой рубахе, которого Катя никогда раньше не видела, напевает трудно различимые из-за шума мотора песни, оборачивается в салон, лукаво прищурившись и подмигивая кому-нибудь, кто встретит его взгляд, а иногда, когда за его спиной раздастся взрыв смеха, тоже громко захохочет, закинув голову назад, обернётся, глянет весело и снова хохочет, закидывая голову, такой весёлый человек.
   И всё-таки, когда автобус приезжает на вокзал, Катя с облегчением выходит в отбрасываемую зданием тень, уж очень жарко было в железном теле машины. У Марины есть деньги и она покупает для себя и Кати по стакану ситро. На здании вокзала висит плакат, призывающий успешно завершить пятилетку, на нём изображены смеющиеся юноша и девушка, приложившие руки козырьком к глазам, чтобы не жмурясь смотреть на встающее прямо перед ними солнце коммунизма. И в это время, когда Катя ещё пьёт из вспотевшего стакана, прикладывая кончик языка к щемящим от холода зубам, к девочкам подходит человек в рубашке с коротким рукавом, от которого пахнет бензином и нагретой дублёной кожей.
   — Кто из вас Котова Катя? — спрашивает человек, потирая ладонью загорелый затылок. Ещё не получив ответа, он уже смотрит Кате в глаза, словно проверяет пионерок на честность. Взгляд у него светлый и спокойный, как леденящее рот ситро.
   — Я, — отвечает Катя.
   — Я из милиции. Ты можешь нам очень помочь, Катя. Поговорим?
   — Но у меня же скоро поезд, в Москву.
   — Ничего, не бойся, посадим тебя на поезд, — человек улыбается, чуть сощуривая глаза. — Ты уж извини, срочное дело. А подружка пусть пока тебе место займёт, потому что разговор у нас будет секретный.
   Марина понимающе кивает, но всё-таки заметно, по самой её удаляющейся фигурке, что девочка немного обижена недоверием правительственного человека. Она уходит по солнечной пыльной улице, встречаясь с прохожими, которые закрывают её телами, как быстрая вода закрывает полузатопленный плывущий предмет, иногда она вновь появляется в поле зрения, всё дальше и дальше, пока не сворачивает за угол. Так Катя остаётся одна.
   Человек со спокойными глазами не торопится. Он покупает себе тоже стакан ситро и выпивает его залпом, вытирает рукой губы, вынимает из кармана штанов пачку папирос, засовывает одну из них, белую, как морская чайка, в зубы, зажигает спичку и прикуривает, внимательно и как-то немного насмешливо глядя на Катю. Она сразу вспоминает, откуда ей знаком этот взгляд — с портрета Ленина, висящего у них в школе, в красном уголке, и она проникается уважением к незнакомому человеку, научившемуся у Ленина правильно смотреть на всё вокруг.
   — Что, Катя, — говорит наконец человек. — Разговор у нас очень серьёзный. Ни в какую Москву ты не поедешь.
   Катя слушает его молча, но на глаза у неё сразу после этих слов наворачивается какая-то покорная грусть, будто она заранее предвидела свою судьбу.
   — Почему? — задаёт вместо неё вопрос человек, вынимая папиросу изо рта и спокойно выпуская дым. — Потому что ехать тебе там уже некуда. Твоих родителей забрали в НКВД, они оказались врагами народа. Твой отец крал и портил на заводе чертежи, а мать помогала ему перечерчивать их неверно. Теперь чертежи попали к империалистам и они опередили нас в создании передового оборудования. Конечно, у твоих родителей на заводе было много сообщников. Сейчас разбираются, где надо, и всех предателей найдут и будут судить. Ты бывала у них на заводе?
   — Да, — тихо говорит Катя. Она всё ещё не может осознать услышанное, мысли отказываются приближаться к словам чужого человека.
   — Много раз?
   Катя кивает. Ей вдруг хочется заплакать, она сама ещё не знает, почему.
   — Ничего подозрительного не замечала?
   Катя мнёт губы, опуская глаза вниз, пытаясь остановить слёзы.
   — Ладно, мы поговорим потом, сейчас это не так важно. Я не из милиции, я тоже из НКВД. Мне поручили отвезти тебя в детский дом, где ты теперь будешь жить. А родителей своих, мой тебе совет, постарайся забыть, и как можно быстрее. Воспоминания о них будут только мешать тебе расти честной пионеркой, верной своей Родине и Коммунистической Партии. У тебя ведь есть Настоящий Отец. Знаешь, кто он?
   — Да, — кивает Мария. Одна слеза срывается и капает на белый металлический столик на одной ноге, куда уже много раз капало ситро и по которому ползают ищущие малой сладости мухи. Столик расплывается перед Катиными глазами, горло её сжимает, словно там что-то застряло.
   — Вот и молодец, — говорит человек. — В детском доме ты увидишь, что ты не одна, уже очень много таких детей, которые вынуждены расти без родителей, но ты всё равно вырастешь, станешь честной и умной, и ты не повторишь ошибок, которые совершили твой отец и мать. Не повторишь?
   — Нет, — мотает головой Катя, больше всего думая о том, как не дать человеку с ленинским взглядом заметить свои слёзы. Ей нестерпимо стыдно, что она плачет, когда надо собраться и посмотреть в глаза своей беде.
   — Отлично, — выпускает дым человек. — Тогда поехали. На машине каталась? Вижу, что не каталась. Сейчас прокатишься. И выше нос, пионерка Котова, вся жизнь ещё впереди!
   В детском доме очень светло, потому что во всех комнатах большие, ничем не занавешенные окна, днём через них видно сухую ровную степь, а ночью — засыпанную звёздами черноту неба. Катю определяют жить в просторной комнате вместе с четыремя другими девочками, но она не хочет их знать и целый день лежит на своей кровати, глядя в шершавый потолок или закрыв глаза, и только ночью поворачивает лицо к окну и смотрит наружу, в чёрную степь, уже совершенно не веря, что где-то, далеко отсюда, существует её родная Москва, с фонарями и трамваями, с многоголосыми толпами у стадионов, с празднично-красными стенами и башнями Кремля. Катина кровать стоит у самого окна, но открывать его ночью запрещено, только маленькую форточку наверху, и в эту форточку входит аромат прощающихся с летом полей, утром, когда солнца ещё нет, Катя встаёт с кровати и глядит в окно, на спящую траву, над которой уже порхает капустница, проснувшаяся ещё раньше Кати, она не знает бело-зелёных стен, пустого детдомовского коридора, где пахнет штукатуркой и дверной краской, она с волнением находит свой воздушный путь под прохладной лазурью неба, на горизонте которого повисли светло-розовые облака, Кате хочется быть вот такой маленькой, но летучей, чтобы унестись в степь и жить там, среди сухой травы и цветов, однако, подумав, Катя всё же жалеет капустницу, потому что та совсем одна и скоро умрёт от холода приближающейся осени.
   Она будит свою соседку по кроватям, курчавую загорелую девочку, спавшую на собственной длинной ладони, та просыпается и удивляется Катиному лицу, в нём есть теперь что-то необычное, такое, чего не замечаешь обычно в человеке.
   — Как тебя зовут? — спрашивает Катя.
   — Вера, — отвечает проснувшаяся девочка, вынимает руку из-под щеки и трёт себе ладонью нос.
   — А меня — Катя, — говорит Катя и, закинув ноги обратно на кровать, ложится, накрывшись простынью до подбородка.
   — А чего ты проснулась?
   — А я и не спала.
   — Всю ночь?
   — Всю ночь.
   — И не хочется?
   — Не-а.
   Вера немного думает над Катиными словами, а потом снова засыпает, дыхание её становится ровнее, и Катя понимает, что это будет теперь её подруга.
   Днём она показывает Вере ракушку, которую хотела подарить маме, и даёт послушать, как шумит в ней штормящее море. За это Вера ведёт её в степь, в русло пересохшего канала, где неистово трещат соломенные кузнечики и едкий запах сухих трав отбирает всё дыхание, Вера сидится на колени и собирает костёр на обугленном месте, поджигает сухие стебли спичкой, а Катя тоже садится рядом и глядит на её исписанные засохшей грязью сапоги, поджатые один к другому, потом они ложатся просто на землю, головами к огню, и неспешно курят маленькие самокрутки, которые сделала Вера из горьких сухих листьев, она собрала их некогда в глубине степи и принесла с собой, Вера заворачивает их сперва в носовой платок и с шорохом мнёт руками, чтобы они превратились в порошок, а потом аккуратно заворачивает в газетные полосочки, они курят, затягиваясь неглубоко, дым не едок, и даже Кате, которая никогда ничего не курила, не хочется кашлять, только жжёт горло, они курят, и над их волосами пылает прозрачный огонь, степной ветер сечёт сухую траву у самых их губ, солнце качается в небе, как плавучая стеклянная лампа, и Кате становится хорошо, так хорошо, будто она всю жизнь жила так, небо опускается ей к лицу, от него веет холодом, солнечный свет слепит глаза, душные прохладные облака протекают сквозь неё, она, не вставая, может идти по ним, потому что земля стала стеной, она идёт и встречает белые горы, огромные, каких не бывает на земле, и на которые можно взлетать, и белые долины, по которым текут синие разломы рек, и реки эти очень глубоки, если провалишься в одну из них, то упадёшь вниз, в них не вода, а пустота забвения, это реки смерти. Но если стать на колени и держаться руками за белый берег, можно увидеть внизу землю, полную зелёных садов и пёстрых домиков, жёлтых дорог и цветущих маковых лугов сна. Вера сперва взвизгивает от разверзшейся под ними глубины, но Катя говорит ей, чтобы не боялась, они проплывают сейчас над будущей Москвой, сплошь заросшей алыми маками, и среди них идёт в белом кителе огромный человек, это товарищ Сталин. Он наклоняется и вглядывается в поднявшиеся из живой земли цветы, гонимые ветром под самые стены Кремля, он улыбается, потому что в стране его мир, и над маковым морем встали уже серебристые эстакады высотных дорог, по которым несутся вдаль поезда, и сверкающие самолёты мерно проходят в небе, между Катей и Сталиным, как пароходы, которым не нужно спешить, потому что они знают настоящую цену времени. Товарищ Сталин поднимает голову, острые его глаза видят Катю за тысячи вёрст высоты, он смеётся ей и машет рукой, и Катя понимает: она оказалась здесь, в недостижимости, только благодаря Сталину, труду советского народа, трогательная любовь наполняет её сердце, она плачет от счастья, ей так радостно, что больше совсем нечего уже желать, и хочется жить так и дальше, бесконечно, чтобы делать мир лучше и лучше, краше и краше, потому что найден путь и остаётся только идти по нему, всем вместе, и нет этому пути конца.