- Ничего не поделаешь, придется везти ее на Островок, сказала бабушка. - Завтра и повезем.
   Островок находился посередине залива и принадлежал богатею Синтору, а жили на нем одни чайки да сороки.
   - Только-только пообвыкла и с Боббе подружилась! вздохнул Миккель.
   - Придумай что-нибудь ты, - ответила бабушка.
   Боббе начал знакомство с того, что попробовал съесть Ульрику. Теперь он лежал на полу и храпел, зарывшись мордой в ее теплую шерсть. Овечка тоже храпела. Мерзнуть ей не приходилось, но и досыта наедаться - тоже.
   Другого выхода не было. Бабушка пошла к Симону Тукингу просить лодку. Он, правда, только что спустил ее на воду, но сказал, что протекать вроде не должна. Миккель сел на весла, а бабушка устроилась на корме, крепко держа Ульрику, которая кричала так, словно ее кололи шилом.
   - Не хочется ей туда, - сказал Миккель.
   - По-твоему, пусть околеет с голоду у нас на глазах? отозвалась бабушка. - Оттолкнись посильнее правым веслом, так никогда не отчалим.
   Миккель оттолкнулся. Боббе стоял на берегу и скулил, овечка вторила ему. Миккель стал грести.
   - Ульрика, - приговаривал он с каждым взмахом весла, ты не горюй, Ульрика. Я тебя каждый день навещать буду. И Боббе тоже. Ты разжиреешь, как богатей Синтор. А по воскресеньям буду тебе морковку привозить.
   На полпути к острову в лодке появилась вода.
   - Протекает! - завопила бабушка. - Греби, Миккель, греби, пока жизни не решились!
   - Я и так гребу, - ответил Миккель. - Сидите тихо, не качайте лодку! Лучше вычерпывайте!
   Но черпак лежал под скамейкой, а на скамейке сидела бабушка. К тому же бабушка боялась выпустить овечку.
   Вода все прибывала. Ульрика попробовала ее - невкусно, соленая... Бабушка обещала, если доберется живая до берега, каждое воскресенье ходить в церковь, не глядя, что туда десять километров с лишком. Когда будет сухо, конечно, - ведь башмаки-то дырявые! Миккель греб так, что пальцы ныли.
   - Неужели вы не знаете стиха, чтобы вода в лодке не прибывала?! - крикнул он.
   Бабушка обняла овечку, которая собралась уже прыгать за борт, и етала бормотать все стихи, какие помнила, - и от грома, и от пожара. Потом прочла их шиворот-навыворот.
   Так уж было заведено у здешних людей: как что случится читать стишок.
   - Не могу припомнить подходящего, - пожаловалась бабушка. - А от засухи стих не сгодится?
   Миккель не знал, но считал, что попытка не повредит.
   Так и так - тонуть.
   Тем временем Ульрика твердо решила, что лучше тонуть в море, чем в лодке. Бабушка Тювесон стояла на коленях в воде и держала ее за зддние ноги - передние уже болтались за бортом. И надумала бабушка испытать стишок от засухи; его часто читали в этих краях лет шестьдесят назад:
   Дождик, дождик,
   Хлынь скорей
   И картошку
   Нам полей!
   Казалось бы, какой толк от такого стиха, когда тонешь?
   Но, так или иначе, овечка угомонилась и решила, что лучше погибать в лодке с друзьями вместе. А в следующий миг они уже подошли к острову.
   - Кому суждено с голоду помереть - тот не утонет! вздохнула бабушка и взялась за веревку. - Кончай грести, Миккель, дальше я сама управлюсь.
   Она вылезла за борт и пошла вброд к берегу, таща за собой лодку.
   Островок насчитывал двести шагов в длину и половину того в ширину. Зато вереска тут было вдоволь, а овцы едят вереск, когда нет ничего лучшего. И трава росла в расщелинках. И родник журчал под скалой.
   Все лето жила овечка Миккеля Миккельсона на острове и стала круглая, как богатей Синтор.
   Пролив между берегом и островом был всего двадцать шагов в ширину; в засушливые годы его ничего не стоило перейти вброд либо по камням.
   В ту весну сильный северо-восточный ветер принес засуху, и от пролива остался бурый проток глубиной полтора метра.
   Шестого июня, в тот самый день, когда бабушке Тювесон исполнилось семьдесят четыре года, Миккель попросил у Симона Тукинга лодку и отправился на Островок. Он вез с собой морковку - любимую овечью еду. Стояла духота, собиралась гроза, и он издалека услышал блеяние овечки.
   Она прыгала и скакала по каменным плитам так, будто за ней гнался волк. Странно... Раньше она не боялась грозы.
   - Ульрика! - окликнул ее Миккель. - Что с тобой, Ульрика?
   Овца все блеяла. Тогда Миккель показал ей морковку опять не помогло. Наконец, он причалил, привязал лодку и пошел на бугор. Ульрика затрусила следом.
   Миккель любил смотреть вдаль сверху. Если покажется бриг "Три лилии", он первым увидит его! Позор тому, кто теряет надежду.
   - Ну, ну, Ульрика, славная, вот тебе морковка, - успокаивал он овечку.
   Но она мотнула головой, отскочила в сторону и опять заблеяла. Гроза не шла, только громыхала где-то вдалеке.
   Миккель лег на вереск и стал смотреть в море. Хоть бы один парус!..
   Он вздохнул и повернулся лицом к проливу. Овечка легла рядом с ним; слышно было, как колотится ее сердечко.
   Вдруг Миккель заметил тень. "Кошка, - подумал он и удивился. - Чья? Кто станет держать здесь свою кошку?"
   Он присмотрелся. Нет... эта будет побольше кошки...
   Настоящий зверь стоял по ту сторону пролива и нюхая воздух... Вот он присел и прыгнул на первый камень. Холод пробежал по спине Миккеля до самых пяток.
   Рысь! Ну конечно, рысь!
   Слышно было, как царапают о камень когти. Овечка притихла и тоже смотрела.
   "А еще в деревне говорят, будто рыси все перевелись", подумал Миккель и пожалел, что он не старше на десять лет и что у него нет ружья.
   Тогда бы он...
   Рысь выскочила на берег, принюхалась и фыркнула.
   Она была больше дикой кошки, мех блестел, когти скребли землю. "Когда рысь злая, она и на человека кинется", - сказал однажды Симон Тукинг.
   - Господи, сбрось ее в море, - шептал Миккель, - пришиби ее камнем, чем хочешь, только спаси Ульрику!
   Камнем?..
   Он лежал на животе, и рука его скользнула по твердым, холодным камням. Овечка не двигалась.
   - Не шевелись, Ульрика, - шепнул Миккель. - Может, не заметит...
   Но рысь уже заметила. И тут он понял, что напугало Ульрику: овцы издали чуют хищников. "У одной овцы чутья больше, чем в десяти человечьих носах", - говаривал Симон Тукинг.
   Всего пятьдесят шагов отделяло их от рыси. Миккель прикинул глазом. Прямо перед ним скала обрывалась вниз на три метра. Здесь рысь не пройдет. Она будет красться в обход: рысь - хитрая тварь. И оба, Миккель Хромой Заяц и Ульрика Прекрасношерстая, окажутся в западне. Этому надо помешать. Но как?
   Он осторожно обернулся. Камни, что поблизости, слишком малы - ими не пришибить рысь. Большие ему не под силу поднять. А если катить?
   Миккеля бросало то в жар, то в холод. Катить... потом три метра... еще как полетит! Только нужно изловчиться, чтобы попасть прямо в рысь. Но сначала - подкатить камень к краю.
   Он отполз назад и попробовал сдвинуть валун. Подался... Но поднять его невозможно, только катить.
   А внизу громко скребли когти: рраз, рраз. Длинные острые рысьи когти... Голодное рысье брюхо... Горящие рысьи глаза... Овечка дрожала всем телом, но не двигалась с места.
   - Тихо, тихо! - шепнул он. - Потерпи еще, Ульрика, еще чуть-чуть. Сейчас мы...
   До чего же тяжелый валун! Неужели не справиться?..
   Пошел... медленно-медленно... пошел!
   Когти перестали скрести.
   - Ага, стоишь, слушаешь, - шептал Миккель. - Знаю я тебя! А теперь к скале идешь. Иди, иди!
   Еще несколько метров, и валун будет у края. Хоть бы успеть вовремя...
   - Ну-ка, Ульрика, подвинься немного, самую малость.
   Снова заскребли когти. Только бы не свернула в сторону, не то...
   - Встань, Ульрика, - шептал Миккель, подталкивая овечку. - Ну, поднимись же.
   Овечка не хотела подниматься.
   - Не то она обойдет нас, понимаешь? А если увидит тебя сейчас, то забудется и прыгнет, попробует сразу достать. Вставай!
   Ульрика встала на дрожащие ноги и заблеяла. Что-то зашуршало, потом шлепнулось. Ага, прыгнула! И не дотянулась...
   "Ну, Миккель, поднатужься..."
   Ему нельзя показываться рыси, не то она свернет и обойдет их с тыла, хитрая тварь. Вереск трещал под валуном.
   Еще пять сантиметров...
   Снова шум: рысь прыгнула второй раз - каких-нибудь полметра не достала. Шлепнулась обратно и на мгновение замерла.
   Пора!
   Камень полетел с обрыва. Снизу донесся вой и шипение.
   Потом глухой рокот - валун катился дальше, в море.
   И... тишина.
   Миккель зажмурился и притиснул Ульрику к себе.
   - Милая, славная Ульрика, - прошептал он, - погляди ты, я боюсь.
   Ульрика храбро заблеяла. Миккель встал на колени и поглядел вниз. Рысь распласталась на камнях и не шевелилась.
   Когда Миккель греб домой, рысь лежала на носу лодки, рядом с якорем. Глаза ее были закрыты, когти выпущены, кисточки на ушах торчали вверх.
   А Ульрика Прекрасношерстая грызла морковку на пригорке.
   Глава четвертая
   МОЖЕТ ЛИСА ЗАДРАТЬ ОВЦУ?
   Но вот случилось так, что один из батраков Синтора, уже осенью, увидел овцу на Островке. А так как Островок принадлежал Синтору, который дрожал за свое добро, то бабушка Тювесон получила распоряжение: убрать с острова скотину!
   Чайкам и сорокам разрешалось быть на острове, а бедняцким овечкам нет. Вот он какой был, богатей Синтор!
   Пришлось Миккелю забирать Ульрику.
   - Будешь жить с нами в каморке, - сказал он, подталкивая ее в лодку. - Да не прыгай так, потопишь нас обоих. Я не знаю стихов от наводнения в лодке.
   Овечка улеглась смирно между скамейками, и они отправились домой, к бабушке и Боббе.
   Миккель все лето запасал сено и вереск, чтобы Ульрике не голодать зимой. И все-таки он и овечка думали: "Продержать бы Синтора всю зиму на одном вереске - глядишь, смог бы проходить в двери прямо, а не боком, не пришлось бы брюхо подтягивать да дыхание затаивать".
   Бабушка прибила рысью шкуру гвоздями над фотографией Петруса Миккельсона. А Миккель сел на скамеечку у плиты и не успел опомниться, как в голове у него слржился стишок. Он отыскал огрызок карандаша, нашел кулек из-под муки и записал на кульке:
   Стихи, сочиненные Миккелем Миккельсоном
   29 августа 1891 года
   Рысь по берегу неслась,
   А вверху овца паслась.
   Миккель камень приволок,
   Приготовился, залег.
   Рысь-воровка - прыг!
   Но как раз в тот миг
   Миккель камень вниз свалил
   И воровку задавил.
   "Миккель Миккельсон собственноручно", - подписался он большими кривыми буквами.
   Вообще-то ему было жаль рысь. Миккель любил животных; к тому же у нее были такие красивые кисточки на ушах и такая мягкая шерсть. Но тут он посмотрел на Ульрику и спросил себя: "Значит, пусть бы лучше сожрала Ульрику, так, что ли?" На всякий случай, он приписал внизу: "Сия рысь убита для самообороны. Што и подтверждает Миккель Миккельсон чесным словом".
   Зима тянулась долго. Ульрика спала возле Боббе, Боббе возле Ульрики. Однажды через залив прошли по льду три лисы. Миккель сидел на подоконнике и видел их. Они покружили возле сарая, но там было пусто. Тогда лисы отправились дальше, в курятник Синтора, и загрызли одиннадцать породистых кур.
   А вот рысей он больше не видел. И никто во всей округе не видел.
   Настала весна, по Бранте Клеву побежала вниз талая вода. На постоялом дворе кричали под застрехой скворчата.
   Пробилась травка, и Ульрика Прекрасношерстая запрыгала на воле - худая, как деревяшка, потому что весь последний месяц она ела один вереск да черствые горбушки.
   Сперва они привязали ее к колу возле дома. Но Ульрика бегала вокруг кола, пока не намотается вся веревка, и падала от головокружения. Веревка была слишком короткая, а трава чересчур редкая.
   - Ее надо в лес пустить, - решила бабушка. - Отвяжи овцу, Миккель. В лесу она хоть несколько травинок, да найдет. А вечером покличем домой.
   И овечка побежала в лес. Боббе побежал было с ней, но наверху Бранте Клева повернул назад, лентяй этакий!
   Правда, он немного поскулил вслед Ульрике. Миккель попытался сочинить стихи про этот случай, но не мог придумать рифму к словам "Ульрика" и "голодная". Так и бросил.
   К тому же вечером овечка вернулась. Бабушка Тювесон взяла ломоть хлеба, вышла за дом и покликала:
   - Рика-рика-рика!..
   Боббе лаял. Миккель бил в жестянку. Ульрика выскочила из леса и пустилась вприпрыжку вниз по склону. Все трое решили, что она уже стала немного толще.
   А вечером седьмого дня овечка не вернулась. Бабушка кликала и Боббе лаял, пока не осипли оба. Миккель всплакнул, потом швырнул жестянку прочь и побежал вместе с Боббе в лес.
   Кто хоть раз бывал в Брантеклевском лесу, никогда его не забудет. Там есть сосны почти до луны. Там есть трясина, которая засасывает людей, и бездонное озеро. А лосей и оленей - как трески в море.
   В ту пору во всем лесу был только один дом. В нем жил Эмиль-башмачник, первый мастер в округе шить туфли и делать овечьи ошейники. Дом Эмиля стоял возле озера, а в озере обитал водяной.
   В те времена люди верили в леших, водяных и прочую нечисть. Когда сбивали масло, то на сметане чертили крест, чтобы масло не прогоркло. А если кого одолевали бородавки, то натирали их салом, а потом прятали сало под камень и читали заговор:
   Бородавку забери,
   В сундуке ее запри,
   Затолкай ее в бутыль,
   Затопчи в золу и пыль.
   И верили, что помогает.
   Местному водяному было шестьсот лет. Так говорили сведущие люди и добавляли, что у него вместо вело* водоросли, а нос длиннее весла.
   Что правда, а что ложь? Миккель шел вокруг озера и звал Ульрику. В конце концов он вышел к дому. Эмиль сидел на крылечке и приделывал застежки к ошейнику. Рядом лежала новая веревка с крюком на конце. Возле крыльца торчали в земле ржавые ножницы для стрижки овец.
   Боббе зарычал.
   Эмиль был туг на ухо, и кто хотел с ним говорить, должен был писать на грифельной доске, прибитой к стене гвоздем.
   Миккель написал: "Эмиль, не видел беглой овцы? Она не стриженая, моя, Миккеля Миккельсона".
   Эмиль скосился на доску, потом покачал головой.
   - А лис видал - на той неделе, - сказал он и замахнулся на Боббе ошейником. - Троих сразу! А когда лисы втроем ходят, с овцой сладят. А то, может, в озеро свалилась.
   У Миккеля по спине пробежала дрожь - ведь озеро-то бездонное. Он хотел поймать Боббе, но тот отскочил в сторону, боялся, что привяжут. Боббе нырнул под крыльцо, заскулил, потом вдруг метнулся к хлеву под скалой. Дверь в хлев была прочно заперта. Тогда Боббе подскочил к Эмилю и сердито щелкнул клыками.
   Эмиль заворчал, отбиваясь ошейником:
   - Если вы не боитесь водяного и у вас есть канат в пять верст длиной, то привяжите кошку и поищите в озере!.. И вообще - кыш отсюда! Не выношу псиного духа! И овечьего тоже. Брысь, псиное отродье!
   Боббе попытался схватить Эмиля за ногу, но башмачник запустил в него горстью земли, и пес с лаем побежал вдогонку за Миккелем.
   - Не такой уж он сердитый, каким кажется, - объяснил Миккель Боббе, когда они остановились по ту сторону озера. Один живет, вот беда. Ему бы собаку завести. А может, овечку?.. Да, а зачем ему вдруг ошейник понадобился? А, Боббе? И ножницы?..
   Озеро было черное, как уголь; последние лучи солнца осветили три клока белой шерсти на воде. Боббе залаял.
   Под вечер Миккель Миккельсон и его пес вернулись домой. Бабушка стояла на дворе, но уже не кликала Ульрику.
   - Видать, сгинула наша Ульрика, - сказала она.
   - Видать, так, - сказал Миккель.
   В ту ночь обитатели постоялого двора никак не могли уснуть, даже Боббе не спалось. Луна светила в окно на шаткий дощатый стол и на стену, где висел в рамке, под стеклом, портрет отца Миккеля.
   - Господи, коли не хочешь прислать отца домой к рождеству, то верни хоть Ульрику на Ивана Купалу *, - попросил Миккель.
   В полночь кто-то поскребся в наружную дверь. Миккель сел. Снова - точно когтем или лапой. Он вспомнил, что говорил Эмиль о лисах, и похолодел, пальцы сжались в кулак.
   Что, если лиса? Влепить бы ей заряд свинца. Проклятая тварь! Эх, почему он не мужчина - было бы ружье...
   Миккель отыскал в углу старый черенок от лопаты. Сойдет... Чу, снова скребется...
   Боббе уснул. Бабушка тоже. "Фью-ю-ю, фью-ю-ю", - доносилось с кушетки у плиты, словно ветер свистел в трубе.
   - Ну, рыжая, тварь ненасытная, отомщу я тебе за Ульрику! - шептал Миккель.
   Дверь была незаперта и открылась сразу, жутко скрипнув на ржавой петле. Над Бранте Клевом висела желтая луна.
   Черенок задрожал в руках Миккеля: прямо к нему через двор ковыляло невиданное чудовище. Миккель прикусил губу, чтобы не закричать.
   Задняя часть чудовища была овечья - с густой, пуши
   * Иван Купала - древний праздник, день летнего солнцестояния.
   стой шерстью. Передняя?.. Пожалуй, тоже овечья, но куда подевалась шерсть? Глаза отсвечивают красным в лунном свете, а голос знакомый. На шее чудища новехонький ошейник из бычьей кожи. Где-то он уже видел этот ошейник.
   - Ульрика! - шепнул Миккель. - Ульричка...
   В следующий миг он стоял на коленях на холодной каменной ступеньке, а в уши ему тыкалась овечья мордочка.
   - Бедная, ну и вид у тебя! - ужаснулся Миккель. Ой-ей-ей!.. И новый ошейник. Выходит, ты у Эмиля была. Что я сказал: скучно ему одному, бедняге. Что ж, простим его, а, Ульрика? Уж я-то знаю, до чего плохо одному. Но как же он тебя обкарнал! Или ты не стала дожидаться, пока он окончит, а?..
   Миккель посмотрел на веревку, привязанную к ошейнику, она была оборвана.
   - Вообще-то ты теперь только пол-овцы, - продолжал он, стуча зубами от холода, и почесал овечке голую шею. - Да уж входи, все равно, не то замерзнешь. Только шагай тихо, не разбуди бабушку. А завтра получишь морковку. На следующей неделе острижем и сзади... Тихо, кому сказал.
   Миккель закрыл за собой дверь. Ульрика легла возле плиты. Миккель задвинул щеколду и прыгнул на кровать.
   Луна по-прежнему светила на Петруса Миккельсона на стене.
   - Вот видишь, отец? - Миккель зевнул и подтянул одеяло повыше. - Ульрика вернулась. Теперь твоя очередь. Спокойной ночи. Да подумай о моих словах.
   Глава пятая
   КУПИМ БЕЛОГО КОНЯ, ОТЕЦ!
   На исходе июня, когда зацвел подмаренник, Миккель Миккельсон стал пастухом у Синтора. Овцы - беспокойная скотина, так и норовят перескочить ограду и убежать туда, где овес и клевер. Сорок восемь овец было у богатея Синтора.
   В четыре часа утра овец выпускали из загонов. К этому часу Миккель Миккельсон уже должен был находиться на хуторе Синтора, не то сразу поднимался крик:
   - Миккель! Хромой Заяц! Да что это, добрые люди, куда же он запропастился? Где Миккель Заяц? Где этот лентяй? Не иначе, плетки захотел!
   А Миккель уже бежал через Бранте Клев. В кармане у него лежали два ломтя хлеба с салом. Так уж было условлено, что еда - своя. Кроме обеда: тогда Миккелю давали на кухне картошки с селедкой - что оставалось. Вечером в животе у него пищало так, словно он проглотил свисток.
   Но за гривенник в день стоило потерпеть. К счастью, в лесу было много ягод, и с голоду он не умер, только оскомину набил. Гоняясь за овцами, Миккель загорел, стал сильный и ловкий.
   Подумать только: сорок восемь овец!
   Как-то раз сам богатей Синтор явился верхом на своей Черной Розе проверить стадо. Миккель поклонился так, что ушиб нос о колено. Синтор открыл правый глаз.
   - Хорошо смотришь? В клевер не заходят? - спросил он,
   - Как шагнут в ту сторону, сразу прутом гоню. - Миккель опять поклонился.
   Богатей Синтор открыл левый глаз.
   - Это тебя, что ль, Хромым Зайцем прозвали? - спросил он.
   Миккель покраснел как рак и на всякий случай еще раз стукнул носом о колено.
   - Сын этого мазурика Петруса Юханнеса Миккельсона, кажись? - продолжал богатей Синтор. - Внук старухи Тювесон, что на постоялом дворе живет? Сразу видать, яблоко от яблони недалеко падает. Ты схож с отцом. Он у меня коров пас, до того как дом и семью бросил.
   - Ишь ты! - отозвался Миккель, и сердце у него забилось както чудно.
   - На Миккельсонов положиться никак нельзя. Если увижу овец в клевере, всыплю так, что запомнишь, - сказал Синтор.
   Миккель из красного стал белым.
   - Неправда... неправда, что на отца нельзя положиться, - забормотал он. - Он... он еще вернется...
   - Как же, как же! - ухмыльнулся богатей Синтор. - Вернется, когда солнце станет редиской, а луна луковицей.
   Черная Роза повернулась к Миккелю хвостом, и Синтор пришпорил ее. Миккель онемел. Слезы щипали глаза.
   И вдруг в руке у него очутился ком земли. Рраз! Прямо в спину богатею Синтору.
   Хоть и толстый он был и тяжелый, а мигом соскочил с седла. И плетку не забыл.
   Следующие пять минут никто не захотел бы быть на месте Миккеля Миккельсона. Плетка так и ходила по его спине, удары сыпались градом: "Вот тебе! Вот тебе!" Потом Синтор добавил рукой (плетка поломалась), изругал Миккеля и уволил, не сходя с места. И побрел Миккель домой, перекатывая в кармане последнюю получку пастушонка - гривенник...
   Любая другая бабушка стала бы браниться и охать над таким мальчиком.
   А бабушка Тювесон сказала только:
   - Гляди-ко, как тебе досталось! Ну-ка, спусти штанишки, я мазью помажу. Ишь, как отделал! Сильно бил?
   - Сильно, - ответил Миккель и стиснул зубы.
   Он не стал передавать, что Синтор говорил про отца.
   И про ком тоже не упомянул.
   А сказал он вот что:
   - Когда отец вернется, купим белого коня, поедем к Синтору и купим весь Бранте Клев, чтобы не кланяться.
   Бабушка покачала седой головой и вздохнула:
   - Скажи спасибо, если вообще вернется, внучек. Надо же выдумать: белого коня!.. Стой, не дергайся, еще помажу.
   Миккель застегнул штаны и побрел на чердак. Там висел на крючке воскресный костюм Петруса Миккельсона - все, что осталось от отца.
   Маленькие, засиженные мухами окошки обросли паутиной, и Миккель пробирался наугад. Не дойдя двух шагов до костюма, он почтительно остановился и легонько потер себя сзади.
   - Он сильно бил, а я не ревел, - сказал Миккель костюму. - Ни единой слезинки. Когда вернешься, отец, мы им нос утрем! Обещаешь? Всем! И коня купим. Как думаешь, белый конь дороже черного?
   Глава шестая
   КТО ЖИЛ НА ВТОРОМ ЭТАЖЕ
   Я еще не сказал о том, что постоялый двор принадлежал приходу?
   Но бабушка Тювесон была бедна, как мышь, и никто из деревни не хотел селиться в такой развалюхе, вот ей и позволили жить там.
   В то время было много бедняков. Они ели селедку, картошку и репу, а запивали водичкой. Когда ничего не было, голодали. На постоялом дворе тоже знали голод и холод.
   Когда случался хороший улов, бабушка несла продавать в деревню треску и другую рыбу. Домой приносила крупу и муку, кусок свинины на второе да косточку Боббе. И устраивали пир.
   На беду у Боббе начали выпадать зубы. С каждым днем все труднее было представить себе, что десять лет назад он был молодым курчавым пуделем с белым пятнышком на груди. Единственный глаз все время слезился.
   Хотя, если бросить в воду на глубину двух саженей камень, намазанный жиром, Боббе нырял и доставал его. Он любил жир.
   Миккель даже стих сочинил об этом. Это было его второе сочинение; он записал его угольком на плите. Там и сейчас можно прочесть (камень лежит на полу):
   Камень, вымазанный в сале,
   В воду с пристани бросали.
   Сколько раз мой старый пес
   Камень на берег принес!
   А вообще на душе у Миккеля было тяжело. Взять хоть отца - Петруса Юханнеса Миккельсона. Думаете, он вернулся?
   Пусть у него даже миллион медных пуговиц и три метра росту, какая от этого радость, коли он не едет домой?
   Конечно, в деревне любой мальчишка с пятью пальцами на каждой ноге знал, что бриг "Три лилии" еще семь лет назад попал в шторм недалеко от Риги и пошел ко дну со всей командой. Об этом даже в газете писали.
   Но поди скажи это упрямцу Миккелю Миккельсону! Куда интереснее заткнуть пальцами уши и кричать:
   - Хромой Заяц! Хромой Заяц!..
   Миккель молчал, стискивал зубы и думал свое. Пусть корабль утонул, все равно отец выплыл на берег.
   Миккель сидел на откосе возле дома и смотрел в море.
   С тех пор как ушла сельдь, никто не хотел селиться по эту сторону Бранте Клева. Постоялый двор, такой роскошный сто лет назад, теперь чуть что грозил развалиться, - например, если кто слишком сильно затопает по лестнице.
   Кажется, настала самая пора рассказать о плотнике.
   К этому времени плотнику Грилле было лет шестьдесят пять - семьдесят. Он был совсем лысый, если не считать седого клока на лбу, а ступал так тяжело, что уж ему-то никак не следовало ходить по таким прогнившим ступеням.
   Брови у него были белее соли. И, наконец, у плотника было ружье; об этом ружье еще пойдет речь впереди.
   Плотник Грилле жил в большой комнате наверху, единственной во всем постоялом дворе, которая не была загажена крысами и загромождена старой мебелью и другим хламом.
   Когда плотник поднимался к себе, весь дом ходил ходуном, а окна жалобно звенели.
   Посреди лестницы, где в углах густо висела паутина, он останавливался и кричал:
   - Все наверх! Поднять паруса! Шевелитесь, бездельники! - Потом стучал кулаком в стену: - Посудина в порядке, только драить надо!
   Бабушка, которая и с кухней-то еле управлялась, затыкала уши овечьей шерстью и молила бога спасти ее барабанные перепонки.
   Куртка плотника Грилле была величиной с палатку.
   Только сам хозяин ведал, что у него в карманах.
   В пяти шагах за плотником ползла грязно-бурая черепаха с бечевкой на одной ноге. Она приехала из Вест-Индии; ей было семьсот лет. Так говорил Грилле. А звали ее Шарлоттой.
   - Хиран, Шарлотта! - кричал он.
   И черепаха медленно ползла к нему.
   - Шляфе! - ревел плотник Грилле.
   И черепаха засыпала. Плотник уверял, что говорит с ней на вест-индском языке. Этот род черепах только по-вестиндски и понимает, объяснял он. На каждый его шаг она делала шестнадцать.