Еще по дороге он старался осторожно переключить внимание Хаубериссера на какую-то иную тему, далекую от событий последнего дня, и молодой человек обронил среди прочего несколько слов о найденном дома свитке и о своих планах заняться изучением нового для него предмета, хотя теперь это придется, видимо, надолго отложить, если вообще не выкинуть из головы.
   Сваммердам решил вернуться к этому разговору, когда заметил на лице Фортуната выражение прежнего отчаяния. Он взял его за руку и долго ее не выпускал.
   – Я хочу и, мне кажется, могу передать вам долю той уверенности, которая позволяет мне надеяться на лучшее. Если вы хоть в какой-то мере проникнитесь ею, то поймете, чего хочет от вас и ждет судьба, а в остальном я могу помочь вам лишь советами. Вы готовы им следовать?
   – Безусловно. Можете не сомневаться в этом, – произнес Хаубериссер с неожиданным волнением: ему вспомнились слова Евы в Хилверсюме о том, что живое чувство веры открывает Сваммердаму путь к высшим материям. – От вас исходит такая сила, что мне порой кажется, будто я защищен от бурь сенью тысячелетнего дерева. Каждое ваше слово укрепляет меня.
   – Я хочу рассказать вам об одном, казалось бы незначительном, происшествии, в котором, однако, я позднее увидел некий указующий перст. Я был тогда сравнительно молод, и в моей жизни началась полоса столь безнадежного и жестокого разочарования, что я света невзвидел и чувствовал себя мучеником ада. И уж совсем пав духом, когда судьба, подобно палачу, добивает тебя своими бессмысленными ударами, я стал случайным свидетелем одной сцены – на моих глазах дрессировали лошадь.
   Ее заарканили длинным ремнем и, не давая ни секунды покоя, гоняли по кругу. Но как только впереди возникал барьер, через который она должна была перепрыгнуть, лошадь бросалась в сторону или вставала на дыбы. На спину градом и не один час сыпались удары бича, но она все не могла сделать прыжок. При этом мучитель ее вовсе не был злым человеком и по нему было видно, как страдает он сам от жестокости, которую требует его ремесло. У него было доброе, приветливое лицо, и, когда я высказал ему свое возмущение, он ответил: «Да я бы заработка не пожалел, чтобы каждый день баловать эту клячу сахаром, только бы она поняла, чего от нее хотят. И уж сколько раз пытался взять ее лаской да сахаром, но все впустую. Как будто в нее черт вселился и не дает мозгой шевельнуть. А ведь чего проще – прыг, и готово». Я видел смертельный страх в обезумевших глазах лошади, когда она приближалась к барьеру, и всякий раз они вылезали из орбит, и я читал в них: «Вот-вот меня опять ожгут бичом…»
   Я ломал голову, соображая, как поступить, чтобы несчастное животное поняло, что от него требуется. И после напрасных попыток внушить ей что-либо безмолвным заклинанием, а потом и подтолкнуть к прыжку словами, я с горечью вынужден был признать, что лишь мучительная боль, только она есть учитель, который, в конечном счете, достигает своей цели, и тут меня озарило: ведь я и сам веду себя, как эта лошадь. Судьба стегает меня, а в голове лишь одна мысль: как тяжко я страдаю. Я ненавидел незримую силу, истязавшую меня, но мне было еще невдомек, что все это совершается для того, чтобы подвигнуть к какому-то свершению меня самого, может быть – к преодолению духовного барьера.
   Этот маленький эпизод стал вехой на моем пути. Я учился любить те невидимые силы, которые настегивали и гнали меня вперед, ибо я чувствовал, они не пожалели бы «сахару», если бы это помогло перенести меня через низшие ступени бренного человеческого бытия и возвысить до какого-то нового состояния…
   Я понимаю, что выбранный мною пример отнюдь не безупречен, – с долей самоиронии продолжал Сваммердам, – ведь он не дает ответа на вопрос: действительно ли лошадь поднялась бы на ступень выше, научись она прыгать через барьер, или же лучше оставить ее в состоянии изначальной дикости? Но на этом, наверное, нет нужды останавливаться особо… Для меня важно другое: если раньше я жил мрачной иллюзией, видя в своих страданиях некую кару и до воспаления мозгов силился понять, чем заслужил ее, то затем до меня вдруг дошел смысл жестоких уроков судьбы, и, хотя зачастую я не мог объяснить себе, что за барьер мне предстоит взять, я тем не менее был уже понятливой лошадью. И в какой-то миг я понял глубинный смысл библейских слов об отпущении грехов: вместе с идеей кары само собой отменяется и понятие вины, и тогда грозный, как в детских сказках, образ некоего мстительного божества, облагороженный новым смыслом и не закованный в причудливую форму, предстал благотворной силой, которая стремится лишь вразумить меня, как человек поучает лошадь.
   Часто – о как часто! – рассказывал я свою маленькую притчу другим людям, но никогда зерна этого опыта не попадали на благодатную почву. Те, кто прислушивался к моим советам, полагали, что им не составит труда угадать, чего требует от них незримый «дрессировщик», но, поскольку удары судьбы не прекращались в мгновение ока, люди сворачивали на старую колею и с ропотом или «покорностью», если удавалось обмануть себя ожидаемой наградой за так называемое смирение, продолжали тащить свой крест дальше. Куда плодотворнее путь человека, который хоть иногда способен угадывать, чего от него хотят те, из мира нездешнего, или, лучше сказать, какова воля того «великого, кто сокрыт внутри нас». Такой человек уже на середине пути. Желание угадывать уже означает полное преображение картины жизни, умение угадывать – плод этого посева.
   Но до чего нелегок путь учения! Вначале, отваживаясь на первые попытки, мы выглядим как оторванные от матери слепые котята, а наши действия напоминают выходки сумасшедших, и долгое время в них не обнаружить никакой логики. И лишь постепенно в хаосе прорисовывается некий лик, по выражению которого мы учимся читать волю судьбы, хотя поначалу он строит нам гримасы.
   Но ведь так вершатся все великие дела: всякое открытие, всякая новая мысль появляется на свет с некой странной гримасой. Первая модель самолета долгое время пугала нас своей драконьей физиономией, прежде чем он обрел, так сказать, естественное лицо.
   – Вы хотели посоветовать мне что-то определенное? – не без робости спросил Хаубериссер. Он догадывался, что старик затянул свое предисловие с целью психологической подготовки, опасаясь, что иначе его совет, которому сам он, несомненно, придавал большое значение, не будет должным образом оценен, а стало быть, не пригодится.
   – Разумеется, менейр. Но сперва я должен был заложить фундамент, чтобы не слишком огорошить вас своим советом, больше похожим на призыв оборвать, а не продолжить то, к чему вас сейчас так неодолимо влечет. Я понимаю – и это кажется естественным человеческим порывом, – сейчас вами владеет лишь одно желание: найти Еву. Но есть еще и некая обязанность. Вы должны обрести ту магическую силу, которая явит свое могущество в будущем, если с вашей невестой, не дай Бог, опять случится какое-нибудь несчастье. Не вышло бы так, что вы найдете ее, чтобы потерять вновь. Люди обретают друг друга, а смерть разлучает их.
   Вы должны найти ее, но не так, как находят потерянную вещь, вы должны обрести Еву совершенно новым, особым путем. По дороге сюда вы говорили мне, что ваша жизнь все больше напоминает поток, который, того и гляди, будет поглощен песком. Каждый человек когда-либо подходит к этому рубежу, пусть даже он – за пределами какой-то одной его жизни. Я знаю… Это – такая смерть, которая стирает внутренний мир, но щадит тело. Однако именно этот момент дороже всего, ибо может привести к победе над смертью. Дух земли безошибочно чувствует угрозу, наступил миг, когда человек может одолеть его, а потому надо расставить коварнейшие ловушки… Задайте себе вопрос, что могло бы произойти, если бы вы в этот момент нашли Еву? Если у вас хватит мужества посмотреть правде в лицо, вы скажете себе: река вашей жизни и жизни вашей невесты пробьет себе русло, но потом неотвратимо уйдет в песок серых будней. Вы же сами рассказывали мне, что Еву страшат брачные узы… И воля судьбы – уберечь ее от этого, вот почему случай так неожиданно свел и тут же разлучил вас. В любые другие времена – только не в нынешние, когда почти все человечество оказалось перед разверзшейся пустотой, – то, что произошло с вами, могло бы означать всего лишь ехидную гримасу жизни. Но сегодня, как мне кажется, это исключено.
   Я не знаю, что написано в свитке, столь странным образом попавшем вам в руки, но горячо и настоятельно советую: предоставьте всем внешним событиям идти своим чередом и постарайтесь найти в поучениях неизвестного то, что необходимо вам. Все остальное образуется. Даже если вопреки вашим ожиданиям из этих записей на вас глянет лишь лукавая физиономия, не обещающая ничего, кроме подвоха, а учение окажется лжеучением, вы все равно найдете в нем то, что наведет на истину.
   Кто умеет искать, того не обмануть. Нет такой лжи, в которой не таилась бы правда. Важно, чтобы ищущий сам был на твердом берегу истины… – Сваммердам на прощание протянул Фортунату руку. – И как раз сегодня вы стоите на нем. Вы можете смело соприкоснуться с грозными силами, которые обычно доводят человека до умопомрачения. Ведь отныне вами движет любовь.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   Возвратясь из Хилверсюма, Сефарди поутру направился к судебному психиатру доктору Дебруверу, чтобы узнать подробности дела Лазаря Айдоттера.
   Он не мог представить себе старого еврея в качестве убийцы и счел своим долгом вступиться за единоверца, тем более что доктор Дебрувер даже в среде коллег, не слишком искусных эскулапов человеческих душ, слыл совсем уж бездарным и подозрительно скорым на выводы экспертом.
   И хотя Сефарди всего лишь раз видел Айдоттера, тот будил в нем искреннее сочувствие.
   Еврей из России входил в эзотерический круг христианских мистиков, уже одно это обстоятельство позволяло предположить, что он был каббалистом хасидского толка, а все, связанное с этой странной сектой иудаизма, в высшей степени интересовало Сефарди.
   Он не ошибся – судебный психиатр и тут попал пальцем в небо. Не успел Сефарди рта раскрыть, чтобы высказать свое убеждение в невиновности старика и объяснить его признание истерическим самооговором, как доктор Дебрувер, который даже внешне – солидная окладистая борода и «добрый, но проницательный» взгляд – производил впечатление имитирующего ученость позера и пустобреха, зычно изрек:
   – Никаких аномалий не выявлено. И хотя я исследую подозреваемого только со вчерашнего дня, можно с уверенностью говорить об отсутствии всяких признаков патологии.
   – Стало быть, вы считаете немощного старика громилой и убийцей, а его признание безупречным доказательством? – сухо спросил Сефарди.
   Глаза врача изобразили какое-то сверхчеловеческое понимание, точно рассчитанным движением он изменил позу, повернувшись к свету так, чтобы сверкание маленьких овальных очков сделало еще импозантнее блеск мысли на его лице, и таинственно приглушенным голосом – ведь даже стены имеют уши – произнес:
   – О том, что он убийца, и речи быть не может. Но есть основания полагать его участником заговора!
   – Вот как?… Из чего же вы это заключили?
   – Кое-что в его показаниях, – прошептал Дебрувер, склонившись к уху собеседника, – совпадает с фактами. Следовательно, они известны ему! Он неспроста выложил их и прикинулся убийцей, чтобы отвести от себя подозрение в укрывательстве, а заодно и выиграть время для бегства своего сообщника.
   – Вам уже ясна подробная картина убийства?
   – Разумеется. Ее восстановил один из наших талантливейших криминалистов. Сапожник Клинкербогк в приступе… э… dementia praecox[53], – (Сефарди едва скрыл улыбку), – заколол свою внучку сапожным шилом. А затем, собираясь покинуть комнату, сам был убит ворвавшимся к нему неустановленным преступником, который выбросил из окна труп убитого в канал, пролегающий вдоль фасада. На воде была обнаружена принадлежавшая покойнику корона из золотой фольги.
   – И все это так и описал в своих показаниях Айдоттер?
   – В том-то и дело. – Доктор Дебрувер широко улыбнулся. – Когда стало известно о преступлении, свидетели, то есть лица, обнаружившие одну из его жертв, бросились в квартиру Айдоттера, намереваясь разбудить его, но тот, конечно же, лежал без сознания. Чистой воды симуляция. Если бы он действительно не был причастен к содеянному, то как же он узнал, что девочка была не просто убита, а заколота сапожным шилом. Тем не менее он ясно заявил об этом в своих признательных показаниях. Ну а то, что он взял на себя и вину за убийство девочки, имеет весьма прозрачную мотивацию – попытка запутать следствие.
   – Каким же образом этот старикашка спланировал свое нападение?
   – Уверяет, что взобрался по свисавшей в канал цепи, влез в окно и свернул шею сапожнику, шагнувшему к нему с распростертыми объятиями… Вот такая ахинея.
   Сефарди призадумался. Выходит, его первоначальная версия о том, что Айдоттер выдал себя за убийцу, дабы соответствовать воображаемой миссии «Симона Крестоносца», лишена оснований. Допустим, психиатр не врет. Откуда же Айдоттер мог знать такие детали, как шило? Неужели со стариком сыграл шутку трудно объяснимый феномен бессознательного ясновидения?
   Сефарди собрался поделиться своими подозрениями в отношении зулуса как вероятного убийцы, но едва он раскрыл рот, как содрогнулся от какого-то толчка, словно кто-то изнутри ударил его в грудь, заставив мгновенно замолчать. Это было отчетливое, почти осязательное ощущение. Однако Сефарди не придал ему особого значения и только спросил у психиатра, нельзя ли поговорить с Айдоттером.
   – Собственно, мне следовало бы отказать вам, поскольку – и это известно судейским – незадолго до криминального события вы были у Сваммердама. Но если для вас это так важно… Принимая во внимание вашу безупречную репутацию в научном мире, – добавил эксперт с неумело скрытой завистью, – я, так уж и быть, превышу свои полномочия.
   Он позвонил и велел охраннику проводить Сефарди в камеру.
 
   Сначала он увидел старого еврея через глазок в стене. Тот сидел у зарешеченного окна и смотрел в брызжущее солнечным светом небо.
   Услышав шум открываемой двери, старик вяло поднялся.
   Сефарди быстрыми шагами двинулся навстречу ему и пожал руку.
   – Повидать вас, господин Айдоттер, меня побудили прежде всего чувства единоверца…
   – Идинаверца, – почтительно пробормотал Айдоттер, расшаркиваясь.
   – К тому же я убежден в том, что вы невиновны.
   – Невиновны, – эхом вторил старик.
   – Боюсь, вы не доверяете мне, – помолчав в ожидании более подробного ответа, продолжал Сефарди, – на этот счет можете быть спокойны, я пришел к вам как друг.
   – Как друг, – механически повторил Айдоттер.
   – Неужели вы мне не верите? Это огорчает меня. Старый еврей потер лоб ладонью, словно отходя от сна.
   Затем он прижал руку к сердцу и, заикаясь, раздельно и с явным усилием не сбиться на диалект, произнес:
   – У меня… нет… никакой враг… откуда ему деться? Если вы говорите как друг, где мне взять хуцпе[54] сомневаться.
   – Вот и славно. Это меня радует. А посему буду говорить с вами откровенно, господин Айдоттер. – Сефарди сел на предложенный ему стул так, чтобы лучше видеть все, что читалось на лице старика. – Я бы хотел расспросить вас о разных вещах, но не из праздного любопытства, поверьте, а для того, чтобы помочь вам выбраться из весьма затруднительного положения.
   – Положения, – чуть слышно подтвердил арестованный.
   Доктор выдержал паузу, вглядываясь в старческое лицо, оно смотрело неподвижно, словно высеченное из камня, без тени какого бы то ни было волнения.
   Одного взгляда на глубокие скорбные морщины было достаточно, чтобы понять, сколько страшных бед привелось пережить этому человеку. Но каким странным контрастом на этом фоне казался детский блеск широко раскрытых черных глаз! Сефарди повидал на своем веку русских евреев, но ни один из них не смотрел такими глазами.
   В скудно освещенной комнате Сваммердама он этого не разглядел. Он ожидал увидеть сектанта, обезумевшего от фанатизма и самоистязания, но перед ним сидел совсем другой человек. Черты лица не отличались ни грубым рисунком, ни отталкивающим выражением хитрости, что в общем свойственно типу русского еврея. В них прежде всего запечатлелась необычайная сила мысли, хотя сейчас она как будто дремала, сраженная жуткой духовной апатией.
   У Сефарди в голове не укладывалось, как вообще мог этот человек, в котором безобидность ребенка усугублялась старческой немощью, заниматься торговлей спиртным в квартале со столь определенной репутацией.
   – Скажите, – мягким дружеским тоном начал Сефарди свой неформальный допрос, – как вам пришло в голову выдать себя за убийцу Клинкербогка и его внучки? Вы хотели кому-то помочь?
   – Кому помочь? Мне помогать некому. Я убил обоих. Я, говорят вам.
   Сефарди решил подыграть ему.
   – А почему вы убили их?
   – Ну… из-за тысячи монетов.
   – Где же эти деньги?
   – Меня уже спрашивали эти гаоны[55]. – Айдоттер указал большим пальцем в сторону двери. – Я не знаю.
   – И вы не раскаиваетесь в содеянном?
   – Раскаиваетесь? – старик задумался. – Зачем раскаиваетесь? Тут моей вины нет.
   На сей раз задумался Сефарди. Это не ответ сумасшедшего.
   – Разумеется, вам не в чем себя винить. Ведь вы ничего не совершали. Вы были в постели и спали. А все происшедшее возникло в вашем воображении. И по цепи вы не взбирались. Это сделал кто-то другой. В ваши годы такое не под силу.
   Айдоттер немного помялся.
   – Значит, вы думаете, господин доктор, я никакой не убийца?
   – Конечно нет. Это же ясно как божий день. Старик с минуту помолчал и совершенно спокойно ответил:
   – Ну что ж. Неглупо.
   Его лицо не выражало ни радости, ни облегчения. Казалось, он даже не удивился.
   Дело принимало еще более загадочный оборот. Если бы в сознании Айдоттера хоть что-то переменилось, это можно было бы заметить по его глазам, которые были все так же по-детски распахнуты, или по оживлению мимики. Притворством же здесь и не пахло: старик воспринял слова о своей невиновности как скучную банальность.
   – А вы знаете, что ждало бы вас, – наседал Сефарди, – если бы вы действительно совершили это преступление? Вас бы казнили!
   – Гм… Казнили.
   – Вот именно. Вас это не страшит?
   Но старика было не пронять. Только лицо стало более осмысленным, как бы прояснившимся от какого-то воспоминания. Он пожал плечами и сказал:
   – Мне в жизни случалось и что-то пострашнее, господин доктор.
   Сефарди ждал продолжения, но Айдоттер вновь погрузился в состояние бесчувственного покоя и не раскрывал рта.
   – Вы давно торгуете спиртным?
   Ответом было покачивание головой.
   – А хорошо ли идет торговля?
   – Не знаю.
   – Послушайте, при таком равнодушии к своей деловой жизни вы рискуете рано или поздно потерять все.
   – Ясное дело. Когда мне это следить?
   – А кому же за этим следить, как не вам? А может, об этом заботится ваша жена? Или дети?
   – Моя жена давно не в живых… И детки тоже, одинаково.
   Сефарди показалось, что он нащупал тропу к сердцу старика.
   – Но ведь ваша любовь к ним жива. Вы вспоминаете свою семью? Я не знаю, давно ли вы понесли эти утраты, но ведь жить в таком одиночестве – значит обделять себя счастьем? Видите ли, я тоже один как перст, и тем легче мне войти в ваше положение. Поверьте, я задаю эти вопросы не из научного интереса к такой загадке, которой для меня являетесь вы. – Сефарди как-то забыл о том, ради чего пришел сюда. – Меня волнует это чисто по-человечески…
   – Потому что на душе у вас такой сумерк и вы не можете иначе, – к великому изумлению доктора завершил его мысль Айдоттер, который на миг даже преобразился: на безжизненном лице мелькнул проблеск сочувствия и глубокого понимания. Но секунду спустя оно вновь стало похоже на нетронутый лист бумаги. – Человеку найти свою пару более трудно, чем Моисею было сотворять чудо в Красном море, – словно в забытьи пробормотал старик. Доктор вдруг понял, что Айдоттер, пусть и невзначай, ощутил чужую боль, догадался, какая тяжесть гнетет
   Сефарди, отчаявшегося добиться взаимности Евы, хотя сам доктор сейчас не думал о ней.
   Он вспомнил, что среди хасидов бытует легенда о неких людях, которые время от времени появляются – поначалу их принимают за безумцев, они столь самозабвенно проникаются страданием и радостью ближних, что обретают другую душу. Сефарди всегда считал это небылицей. Так неужели этот почти невменяемый старик – живое свидетельство реальности невероятного? В таком случае его поведение, его убежденность в том, что он убил Клинкербогка, все его странности предстают в каком-то новом свете.
   – Не случалось ли вам, господин Айдоттер, – спросил он, ожидая подтверждения своей догадки, – когда-либо совершить такой поступок, который, как выяснилось позднее, на самом деле совершен кем-то другим?
   – Даже не думал про это.
   – Не кажется ли вам, что вы чувствуете и думаете иначе, нежели другие люди, к примеру, я или ваш друг Сваммердам? На днях, когда мы познакомились с вами, вы были гораздо общительнее. Эта перемена вызвана потрясшей вас смертью сапожника? – Сефарди с чувством сжал руку старика. – Если вас мучат какие-то заботы или вам нужен отдых, можете вполне довериться мне, я готов сделать все, что в моих силах, чтобы поддержать вас. Мне кажется, магазин на Зейдейк – совсем не то, что вам нужно. Может быть, мне удастся найти для вас иное, более достойное занятие… Почему вы так противитесь дружбе, которую вам предлагают?
   Нельзя было не заметить, что эти слова как-то согрели старика. Его губы дрогнули и вдруг раздвинулись в счастливой детской улыбке. Однако то, что касалось рекомендаций относительно будущего, он, видимо, пропустил мимо ушей.
   Он попытался что-то сказать, скорее всего, выразить свою благодарность, но так и не нашел нужных слов.
   – Я тогда… был не такой? – наконец выговорил он.
   – Ну конечно. Вы вели обстоятельную беседу со мной и прочими гостями. Вы были как-то живее, что ли. Даже вступили с господином Сваммердамом в диспут о каббале… И я понял, что вы человек, сведущий в религиозных и теологических вопросах… – Сефарди мгновенно умолк, заметив в старике новую перемену.
   – Каббала… каббала, – бормотал Айдоттер. – Ну да… каббала… Я изучал. Длинное время. И Библию тоже…
   Его мысли явно уходили в далекое прошлое. Но звучали они так, будто он видит их со стороны, подобно человеку, который указывает кому-то на картины, стараясь объяснить их; он высказывал их то медленно, то скороговоркой – в зависимости от того, как долго они удерживались сознанием.
   – Но в каббале… про Бога… неверно… В жизненности совсем не так. Тогда… в Одессе я этого еще очень не знал… В Ватикане и Риме имел необходимость переводить Талмуд.
   – Вы бывали в Ватикане? – удивился Сефарди. Старик не услышал вопроса.
   – …А потом у меня усохла рука. – Он поднял правую руку. Изуродованные подагрическими узлами пальцы напоминали мертвые корни. – В Одессе православные сосчитали меня шпионом, который якшается с римско-католическими гоями… И вдруг в нашем доме загорелось, но пророк Илия, да будет благословенно имя его, не допустил, чтобы остаться без крыши над головой мне, моей жене Берурье и деткам. Потом Илия пришел к нам, он разделял трапезу за нашим столом после праздника Кущей[56]. Я знал, что он Илия, а жена думала, его зовут Хадир Грюн…
   Сефарди вздрогнул. Это имя он слышал вчера в Хилверсюме, когда барон Пфайль пересказывал то, что узнал о приключениях Хаубериссера.
   – В общине надо мной насмехались, кому не лень. Айдоттер? Это ж пустой человек. У него голова для шляпы. А не сведали того, что Илия посвятил меня в двойной закон, который Моисей открыл Иисусу, – лицо старика озарилось светом преображения, – и он переставил в моей душе сокровенные огни макифим[57]… А потом в Одессе начались еврейские погромы. Я подставил свою голову, но удар нашел Берурью, и ее кровь залила пол, когда она хотела защитить деток. Их поубивали как ягненков.
   Сефарди вскочил, зажал руками уши и в ужасе уставился на Айдоттера, по лицу которого блуждала улыбка.
   – Ривка, старшенькая, кричала, звала меня о помощи, но меня крепко держали, и они облили моего дитя керосином и сожгли.
   Айдоттер умолк и начал сосредоточенно рассматривать свой лапсердак и выщипывать нитки из разлезшихся швов. Казалось, он все хорошо сознает, но нe ощущает никакой боли – спустя какое-то время он спокойным голосом продолжил свой рассказ: