– Когда я опять начинал изучать каббалу, у меря дело не двинулось, ибо свечи макифим были переставлены во мне.
– Что вы имеете в виду? – с дрожью в голосе спросил доктор. – Страшное горе помрачило ваше сознание?
– Не горе. И я не помрачен. У меня что-то такое, как у египтян, про которых рассказывают, будто у них был напиток, отбирающий память. А как же иначе смог бы я выжить? Я долгое время не знал, кто я есть, а потом, когда стал опять знать, мне не было дано то, что нужно человеку для слез, и то, что нужно для моих мыслей… Свечи макифим переставлены. С тех пор у меня, если можно так выразить, сердце в голове, а мозг в груди. Особенно по временам.
– Вы не могли бы объяснить подробнее? – тихо спросил Сефарди. – Если это вам не в тягость. Я не хочу, чтобы вы сочли мой интерес праздным любопытством.
Айдоттер взял его за рукав.
– Смотрите, господин доктор. Я сжимаю сукно. Вам не чувствуется боль? А делаю ли я боль рукаву, кто это знает? Так и у меня. Я понимаю, когда-то случилось то, что должно было делать боль. Я это знаю точно, но не чувствую. Затем, что мое чувство в голове. Я уже не могу сомневаться чужим словам, а в юности, когда был в Одессе, мог. Я уже не могу все понимать, как раньше. Либо что-то стукнет мне в голову, либо нет. А если стукнет, значит, так оно и есть, и я чувствую это ясно, но не могу различить, где я, а где не я. И даже не пробую размыслить это.
Сефарди начал понемногу догадываться о том, что заставило старика взять на себя вину.
– А ваша повседневная работа? Вы в силах выполнять ее?
Айдоттер вновь указал на рукав.
– Платье защищает от воды, когда идет дождь, и от зноя, когда светит солнце. Думаете вы о том или нет, платье делает свое дело. Мое тело заботится торговлей, только я про то уже ничего не знаю, как прежде. Говорил же рабби Симон бен Елеазар: «Видел ли ты, чтобы птица занималась ремеслом? Однако она без устали хлопочет о пропитании». Почему бы и мне не делать такое?… Конечно, если бы макифим не были переставлены, я бы не бросил своего тела, а был бы пригвожден к нему.
Сефарди, внимательно следивший за вполне осмысленной речью, бросил на старика испытующий взгляд и отметил про себя, что он теперь мало чем отличается от нормального русского еврея: Айдоттер вовсю размахивал руками, и в его голосе появилась даже какая-то напористость. Причем столь различные состояния удивительно плавно переходили друг в друга.
– Конечное дело, своей силой человеку такого не совершить. Тут не помогут ни ученость, ни молитвы и даже микваот – чудодейственные ванны – не помогут. Если кто-то оттуда, с другой стороны, не переставит свечи, нам это не по плечам.
– И вы полагаете, что вам помог некто «оттуда»?
– Ну да. Я же говорил – пророк Илия. Когда он один раз пришел в нашу комнату, я уже зараньше слышал его шаги. Я не мог ошибаться. Я всегда поднимал, что он может быть нашим гостем. Вы знаете, доктор, мы, хасиды, всегда ожидаем его приход. Я даже боялся издрожать всем телом, когда увижу его. Но все было натурально, как будто к нашей двери подошел простой еврей. Мое сердце даже не билось шибче. Только это был он, я не сомневался, как бы ни вглядывался… И чем больше я держал его в глазах, тем лицо его было все знакомее мне, и я понял – не было в моей жизни ни одной ночи, когда он не являлся бы ко мне во сне. И когда я стал все дальше отступать в свою память (уж как хотелось узнать, когда я увидел его в самый первый раз), и мелькнула вся молодость, и я увидел себя малым ребенком, а потом, когда забрался еще более глубже, – взрослым мужчиной в прежней жизни, а я и не подозревал, что был таким, а потом – опять ребенком и так без конца, и всякий раз он со мной и всегда в одних летах и одинаковый с моим гостем за столом. Конечно, я не мог оторвать от него моих глаз, не отпустил ни одного его движения. Если бы я знал, что это – Илия, я не приметил бы ничего особенного, но я чувствовал: все, что он делает, забирает глубокий смысл. Потом, когда он во время беседы сменил местами две свечи на столе, я все понял, я почувствовал, что он во мне переставил свечи и я стал другим человеком – мешугге[58], как говорят в общине… Для ради какой цели он переставил во мне свечи, я понял потом, когда погубили мою семью… А вам интересно знать, доктор, с чего Берурья решила, что его зовут Хадир Грюн?… Она уверяла, что он ей так сказал.
– А позднее вы ни разу не встречали его? – спросил Сефарди. – Вы же говорили, что он объяснил вам меркабу, я имею в виду тайный второй закон Моисея.
– Не встречали?' – повторил вопрос Айдоттер и потер рукой лоб, будто силясь что-то уразуметь. – Как же не встречать? Если уж он однажды был со мной, куда же он мог уйти? Он всегда со мной.
– И вы всегда можете видеть его?
– Я вообще не вижу его.
– Но вы же сказали, что он с вами во всякое время. Как же вас понять?
Айдоттер пожал плечами.
– Умом не понять, господин доктор.
– Но, может быть, вы поясните это каким-то примером? Он говорил с вами, когда наставлял? Или это происходило как-то иначе?
Айдоттер улыбнулся.
– Когда вы радуетесь, радость с вами? Ясное дело. По-другому и быть не может. Так и тут.
Сефарди молчал. Он понял, насколько непостижимо для него мышление старика, – будто между ними пролегла пропасть, через которую невозможно перебросить мост. И хотя многое из того, что он сейчас услышал, совпадало с некоторыми из его собственных мыслей по поводу дальнейшего пути рода человеческого – он разделял и высказывал (хотя бы вчера в Хилверсюме) воззрение, что этот путь лежит в русле религии и веры, – тем не менее теперь, когда он видел перед собой живой тому пример, он был изумлен и даже разочарован столь зримой реальностью. Он вынужден был признать, что Айдоттер, достигший способности не чувствовать боли, стал неизмеримо богаче себе подобных. Сефарди завидовал ему, но все же не хотел бы оказаться на его месте.
Он даже усомнился в истинности своей вчерашней проповеди о стезе слабости и ожидания спасения.
Свою жизнь, позволявшую купаться в роскоши, которой он, однако, не находил применения, он провел одиноко, замкнуто, с головой уйдя в изучение самых разных материй, а теперь с ужасающей ясностью понял, что на многие вещи смотрел слишком поверхностно и упустил нечто самое важное.
Разве был он устремлен душой к Илии, разве жаждал его пришествия, как этот нищий русский еврей? Нет, он лишь воображал, что жаждет, поскольку знал из книг, что этой жаждой пробуждается внутренняя жизнь. И вот перед ним некто из плоти и крови, кому привелось обрести то, чего он жаждал, а он, кладезь книжной премудрости, доктор Сефарди, не хотел бы поменяться с ним ролями.
Устыдившись, Сефарди решил при первой возможности объяснить Хаубериссеру, Еве и барону Пфайлю, что он сам ровным счетом ничего не знает и готов подписаться под изречением полоумного еврейского лавочника, который открыл ему глаза на откровения духа: «Умом не понять, господин доктор».
– Это не иное, как вхождение в царство истинного обилия и богатства, – нарушил молчание Айдоттер, светясь блаженной тихой улыбкой. – А не его схождение до тебя, как я возомнил себе раньше. Всё ложь и фальшь, что думает человек до того, как в нем переставлены свечи, такая ложь, что уму недостижимо. Всякому надеется на приход Илии, а когда он пришел и стал рядом, видишь: это не он пришел, это ты пришел к нему. Думаешь: постою-ка да подожду вместо того, чтобы только бы брать, а не давать. Человек странствует, а Бог не сходит с места… Илия пришел в наш дом, так разве же Берурья узнала его? Она не пошла к нему, значит, и он пришел не к ней, и она подумала: это какой-то чужой еврей по имени Хадир Грюн.
Сефарди взволнованно посмотрел в лучистые детские глаза старика.
– Теперь я очень хорошо понимаю, о чем вы, хотя и не могу так почувствовать это… Я благодарен вам… И мне так хотелось бы помочь вам… Могу обещать, что добьюсь вашего освобождения. Думаю, не составит труда убедить доктора Дебрувера в том, что никакой вы не убийца. Хотя, конечно, – заметил он скорее для себя, – пока еще не знаю, как объяснить ему этот казус.
– Можно попросить у вас одно одолжение, господин доктор?
– Разумеется! Ради Бога.
– Не говорите ничего этому, на воле. Пусть думает на меня, как я сам на себя думал. Я не хочу быть виноватым за то, что найдут убийцу. Я теперь даже знаю, кто он, который убил моего друга. Только вам скажу: это черный.
– Негр? С чего вы это взяли? – в крайнем недоумении воскликнул Сефарди, на миг усомнившись в том, стоит ли вообще верить старику.
– А вот с чего, – невозмутимо начал растолковывать Айдоттер. – Когда я в своем сне наяву сливался весь с Илией, а потом иду полусвой в свою жизнь, спускаюсь в лавку, а там часом что-то случилось, я часто думаю, что это было со мной, что я тут причастный. Если, к примеру, кто-то побил ребенка, я думаю: это я его побил и надо к нему ходить и утешить. Если кто забыл дать пищу собаке, я думаю: это я забыл и надо ходить к ней с пищей. Потом, когда я случайно узнаю, что ошибался, надо опять на минутку целиком взойти к пророку и тот же миг назад к себе, тогда я сразу имею понятие, как было на самом деле. Только я редко делаю такое. Зачем мне? Кроме этого, на полдороге к себе мне становится так, будто я ослеп. Но до того, господин доктор, как вы опустились в большую задумчивость, я все-таки сделал это и увидел ясно, как черную букву в букваре, это был чернокожий, это он убил моего друга Клинкербогка.
– Как? Вы своими глазами видели, что это негр?
– А как же? Когда я в духе снова влез по цепи, то на сей раз оглянул себя целиком и увидел, что кожа у меня вся черная, а на шее красный кожаный ремень, ноги босиком, на теле синяя холстина. А когда я оглянул себя извнутри, мне стало четко, что я дикарь.
– Вот это надо наверняка сообщить доктору Дебруверу! – вскакивая с места, крикнул Сефарди. Айдоттер вцепился ему в рукав.
– Вы же меня обещали молчать, господин доктор! Ради пророка Илии не надо больше крови. Не надо мщения. – Безобидное лицо старика вдруг полыхнуло грозным жаром фанатика, сурового пророка. – И потом, убийца – один из наших! Не еврей, как вы сразу себе подумали, – пояснил он, перехватив недоуменный взгляд Сефарди, – но один из наших! Я узнал его, когда смотрел извнутри… Он убил… Несомнительно… Кому его судить? Нам? Вам и мне? Сказано: «Мне отмщение»[59]. Он дикарь и имеет свою веру. Упаси Бог многих от такой ужасной веры, но она искренняя и живая. Это наши люди, наша вера не боится огня Господня. Это – Сваммердам, Клинкербогк и черный тоже. Что есть иудей, что есть христианин, что есть язычник? Имя для тех, которые имеют религию вместо веры. А через это я запрещаю вам говорить то, что теперь знаете про черного… Когда мне суждено принять за него смерть, вы вздумали отнимать у меня такого подарка?
Потрясенный столь неожиданным оборотом дела, Сефарди возвращался домой. Обстоятельства складывались столь странным образом, что доктор Дебрувер оказался, в сущности, не так уж не прав в своем смехотворном утверждении, будто Айдоттер – один из участников заговора и своим признанием пытается выиграть время для бегства настоящего убийцы. В каждом пункте это обвинение обосновано, такова голая логическая схема, и все-таки трудно придумать что-либо более несправедливое и абсурдное.
Только теперь Сефарди с полной ясностью понял слова Айдоттера: «Всё ложь и фальшь, что думает человек до того, как в нем переставлены свечи. Такая ложь, что уму недостижимо. Только бы брать, а не давать. Думаешь: постою-ка да подожду вместо того, чтобы идти да искать».
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
– Что вы имеете в виду? – с дрожью в голосе спросил доктор. – Страшное горе помрачило ваше сознание?
– Не горе. И я не помрачен. У меня что-то такое, как у египтян, про которых рассказывают, будто у них был напиток, отбирающий память. А как же иначе смог бы я выжить? Я долгое время не знал, кто я есть, а потом, когда стал опять знать, мне не было дано то, что нужно человеку для слез, и то, что нужно для моих мыслей… Свечи макифим переставлены. С тех пор у меня, если можно так выразить, сердце в голове, а мозг в груди. Особенно по временам.
– Вы не могли бы объяснить подробнее? – тихо спросил Сефарди. – Если это вам не в тягость. Я не хочу, чтобы вы сочли мой интерес праздным любопытством.
Айдоттер взял его за рукав.
– Смотрите, господин доктор. Я сжимаю сукно. Вам не чувствуется боль? А делаю ли я боль рукаву, кто это знает? Так и у меня. Я понимаю, когда-то случилось то, что должно было делать боль. Я это знаю точно, но не чувствую. Затем, что мое чувство в голове. Я уже не могу сомневаться чужим словам, а в юности, когда был в Одессе, мог. Я уже не могу все понимать, как раньше. Либо что-то стукнет мне в голову, либо нет. А если стукнет, значит, так оно и есть, и я чувствую это ясно, но не могу различить, где я, а где не я. И даже не пробую размыслить это.
Сефарди начал понемногу догадываться о том, что заставило старика взять на себя вину.
– А ваша повседневная работа? Вы в силах выполнять ее?
Айдоттер вновь указал на рукав.
– Платье защищает от воды, когда идет дождь, и от зноя, когда светит солнце. Думаете вы о том или нет, платье делает свое дело. Мое тело заботится торговлей, только я про то уже ничего не знаю, как прежде. Говорил же рабби Симон бен Елеазар: «Видел ли ты, чтобы птица занималась ремеслом? Однако она без устали хлопочет о пропитании». Почему бы и мне не делать такое?… Конечно, если бы макифим не были переставлены, я бы не бросил своего тела, а был бы пригвожден к нему.
Сефарди, внимательно следивший за вполне осмысленной речью, бросил на старика испытующий взгляд и отметил про себя, что он теперь мало чем отличается от нормального русского еврея: Айдоттер вовсю размахивал руками, и в его голосе появилась даже какая-то напористость. Причем столь различные состояния удивительно плавно переходили друг в друга.
– Конечное дело, своей силой человеку такого не совершить. Тут не помогут ни ученость, ни молитвы и даже микваот – чудодейственные ванны – не помогут. Если кто-то оттуда, с другой стороны, не переставит свечи, нам это не по плечам.
– И вы полагаете, что вам помог некто «оттуда»?
– Ну да. Я же говорил – пророк Илия. Когда он один раз пришел в нашу комнату, я уже зараньше слышал его шаги. Я не мог ошибаться. Я всегда поднимал, что он может быть нашим гостем. Вы знаете, доктор, мы, хасиды, всегда ожидаем его приход. Я даже боялся издрожать всем телом, когда увижу его. Но все было натурально, как будто к нашей двери подошел простой еврей. Мое сердце даже не билось шибче. Только это был он, я не сомневался, как бы ни вглядывался… И чем больше я держал его в глазах, тем лицо его было все знакомее мне, и я понял – не было в моей жизни ни одной ночи, когда он не являлся бы ко мне во сне. И когда я стал все дальше отступать в свою память (уж как хотелось узнать, когда я увидел его в самый первый раз), и мелькнула вся молодость, и я увидел себя малым ребенком, а потом, когда забрался еще более глубже, – взрослым мужчиной в прежней жизни, а я и не подозревал, что был таким, а потом – опять ребенком и так без конца, и всякий раз он со мной и всегда в одних летах и одинаковый с моим гостем за столом. Конечно, я не мог оторвать от него моих глаз, не отпустил ни одного его движения. Если бы я знал, что это – Илия, я не приметил бы ничего особенного, но я чувствовал: все, что он делает, забирает глубокий смысл. Потом, когда он во время беседы сменил местами две свечи на столе, я все понял, я почувствовал, что он во мне переставил свечи и я стал другим человеком – мешугге[58], как говорят в общине… Для ради какой цели он переставил во мне свечи, я понял потом, когда погубили мою семью… А вам интересно знать, доктор, с чего Берурья решила, что его зовут Хадир Грюн?… Она уверяла, что он ей так сказал.
– А позднее вы ни разу не встречали его? – спросил Сефарди. – Вы же говорили, что он объяснил вам меркабу, я имею в виду тайный второй закон Моисея.
– Не встречали?' – повторил вопрос Айдоттер и потер рукой лоб, будто силясь что-то уразуметь. – Как же не встречать? Если уж он однажды был со мной, куда же он мог уйти? Он всегда со мной.
– И вы всегда можете видеть его?
– Я вообще не вижу его.
– Но вы же сказали, что он с вами во всякое время. Как же вас понять?
Айдоттер пожал плечами.
– Умом не понять, господин доктор.
– Но, может быть, вы поясните это каким-то примером? Он говорил с вами, когда наставлял? Или это происходило как-то иначе?
Айдоттер улыбнулся.
– Когда вы радуетесь, радость с вами? Ясное дело. По-другому и быть не может. Так и тут.
Сефарди молчал. Он понял, насколько непостижимо для него мышление старика, – будто между ними пролегла пропасть, через которую невозможно перебросить мост. И хотя многое из того, что он сейчас услышал, совпадало с некоторыми из его собственных мыслей по поводу дальнейшего пути рода человеческого – он разделял и высказывал (хотя бы вчера в Хилверсюме) воззрение, что этот путь лежит в русле религии и веры, – тем не менее теперь, когда он видел перед собой живой тому пример, он был изумлен и даже разочарован столь зримой реальностью. Он вынужден был признать, что Айдоттер, достигший способности не чувствовать боли, стал неизмеримо богаче себе подобных. Сефарди завидовал ему, но все же не хотел бы оказаться на его месте.
Он даже усомнился в истинности своей вчерашней проповеди о стезе слабости и ожидания спасения.
Свою жизнь, позволявшую купаться в роскоши, которой он, однако, не находил применения, он провел одиноко, замкнуто, с головой уйдя в изучение самых разных материй, а теперь с ужасающей ясностью понял, что на многие вещи смотрел слишком поверхностно и упустил нечто самое важное.
Разве был он устремлен душой к Илии, разве жаждал его пришествия, как этот нищий русский еврей? Нет, он лишь воображал, что жаждет, поскольку знал из книг, что этой жаждой пробуждается внутренняя жизнь. И вот перед ним некто из плоти и крови, кому привелось обрести то, чего он жаждал, а он, кладезь книжной премудрости, доктор Сефарди, не хотел бы поменяться с ним ролями.
Устыдившись, Сефарди решил при первой возможности объяснить Хаубериссеру, Еве и барону Пфайлю, что он сам ровным счетом ничего не знает и готов подписаться под изречением полоумного еврейского лавочника, который открыл ему глаза на откровения духа: «Умом не понять, господин доктор».
– Это не иное, как вхождение в царство истинного обилия и богатства, – нарушил молчание Айдоттер, светясь блаженной тихой улыбкой. – А не его схождение до тебя, как я возомнил себе раньше. Всё ложь и фальшь, что думает человек до того, как в нем переставлены свечи, такая ложь, что уму недостижимо. Всякому надеется на приход Илии, а когда он пришел и стал рядом, видишь: это не он пришел, это ты пришел к нему. Думаешь: постою-ка да подожду вместо того, чтобы только бы брать, а не давать. Человек странствует, а Бог не сходит с места… Илия пришел в наш дом, так разве же Берурья узнала его? Она не пошла к нему, значит, и он пришел не к ней, и она подумала: это какой-то чужой еврей по имени Хадир Грюн.
Сефарди взволнованно посмотрел в лучистые детские глаза старика.
– Теперь я очень хорошо понимаю, о чем вы, хотя и не могу так почувствовать это… Я благодарен вам… И мне так хотелось бы помочь вам… Могу обещать, что добьюсь вашего освобождения. Думаю, не составит труда убедить доктора Дебрувера в том, что никакой вы не убийца. Хотя, конечно, – заметил он скорее для себя, – пока еще не знаю, как объяснить ему этот казус.
– Можно попросить у вас одно одолжение, господин доктор?
– Разумеется! Ради Бога.
– Не говорите ничего этому, на воле. Пусть думает на меня, как я сам на себя думал. Я не хочу быть виноватым за то, что найдут убийцу. Я теперь даже знаю, кто он, который убил моего друга. Только вам скажу: это черный.
– Негр? С чего вы это взяли? – в крайнем недоумении воскликнул Сефарди, на миг усомнившись в том, стоит ли вообще верить старику.
– А вот с чего, – невозмутимо начал растолковывать Айдоттер. – Когда я в своем сне наяву сливался весь с Илией, а потом иду полусвой в свою жизнь, спускаюсь в лавку, а там часом что-то случилось, я часто думаю, что это было со мной, что я тут причастный. Если, к примеру, кто-то побил ребенка, я думаю: это я его побил и надо к нему ходить и утешить. Если кто забыл дать пищу собаке, я думаю: это я забыл и надо ходить к ней с пищей. Потом, когда я случайно узнаю, что ошибался, надо опять на минутку целиком взойти к пророку и тот же миг назад к себе, тогда я сразу имею понятие, как было на самом деле. Только я редко делаю такое. Зачем мне? Кроме этого, на полдороге к себе мне становится так, будто я ослеп. Но до того, господин доктор, как вы опустились в большую задумчивость, я все-таки сделал это и увидел ясно, как черную букву в букваре, это был чернокожий, это он убил моего друга Клинкербогка.
– Как? Вы своими глазами видели, что это негр?
– А как же? Когда я в духе снова влез по цепи, то на сей раз оглянул себя целиком и увидел, что кожа у меня вся черная, а на шее красный кожаный ремень, ноги босиком, на теле синяя холстина. А когда я оглянул себя извнутри, мне стало четко, что я дикарь.
– Вот это надо наверняка сообщить доктору Дебруверу! – вскакивая с места, крикнул Сефарди. Айдоттер вцепился ему в рукав.
– Вы же меня обещали молчать, господин доктор! Ради пророка Илии не надо больше крови. Не надо мщения. – Безобидное лицо старика вдруг полыхнуло грозным жаром фанатика, сурового пророка. – И потом, убийца – один из наших! Не еврей, как вы сразу себе подумали, – пояснил он, перехватив недоуменный взгляд Сефарди, – но один из наших! Я узнал его, когда смотрел извнутри… Он убил… Несомнительно… Кому его судить? Нам? Вам и мне? Сказано: «Мне отмщение»[59]. Он дикарь и имеет свою веру. Упаси Бог многих от такой ужасной веры, но она искренняя и живая. Это наши люди, наша вера не боится огня Господня. Это – Сваммердам, Клинкербогк и черный тоже. Что есть иудей, что есть христианин, что есть язычник? Имя для тех, которые имеют религию вместо веры. А через это я запрещаю вам говорить то, что теперь знаете про черного… Когда мне суждено принять за него смерть, вы вздумали отнимать у меня такого подарка?
Потрясенный столь неожиданным оборотом дела, Сефарди возвращался домой. Обстоятельства складывались столь странным образом, что доктор Дебрувер оказался, в сущности, не так уж не прав в своем смехотворном утверждении, будто Айдоттер – один из участников заговора и своим признанием пытается выиграть время для бегства настоящего убийцы. В каждом пункте это обвинение обосновано, такова голая логическая схема, и все-таки трудно придумать что-либо более несправедливое и абсурдное.
Только теперь Сефарди с полной ясностью понял слова Айдоттера: «Всё ложь и фальшь, что думает человек до того, как в нем переставлены свечи. Такая ложь, что уму недостижимо. Только бы брать, а не давать. Думаешь: постою-ка да подожду вместо того, чтобы идти да искать».
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Тянулись дни, а поиски Евы были по-прежнему безрезультатны. Барон Пфайль и доктор Сефарди, получив от Хаубериссера жуткую весть, использовали все мыслимые средства, чтобы найти пропавшую. На каждом углу были расклеены призывы и объявления о розыске, и вскоре страшное происшествие взбудоражило весь город, об этом заговорили и местные, и приезжие.
Квартира Фортуната превратилась в проходной двор, перед домом толпились люди, ручка двери нагрелась от прикосновений бесчисленных посетителей, и каждый норовил отыскать какой-нибудь предмет, который мог бы принадлежать пропавшей, так как за самую незначительную информацию об участи Евы было назначено немалое вознаграждение.
Слухи распространялись со скоростью лесного пожара. Не было недостатка в свидетелях, видевших разыскиваемую даму в разных кварталах города. Поступали анонимные письма с темными, таинственными намеками – сочинения сумасшедших или злопыхателей, бросавших тень подозрения на неповинных людей, которые якобы похитили Еву, увезли или держат ее взаперти. Наперебой предлагали свои услуги карточные гадалки. Откуда ни возьмись, появились новоиспеченные «ясновидцы», похвалявшиеся своим даром, хотя ничем, кроме нахальства, одарены не были. Стадная душа городского населения, казавшаяся до сих пор беззлобной, раскрылась в своих низменных инстинктах, дала волю алчности, злоязычию, самомнению и изобретательности в клевете.
Продаваемые сведения иногда звучали настолько правдоподобно, что Хаубериссер сбивался с ног, врываясь в сопровождении полицейских в чужие квартиры, где якобы должна находиться Ева.
Он метался от надежды к разочарованию, как мячик в какой-то издевательской игре.
Вскоре в городе не осталось такой улицы и такой площади, куда бы ни приводили Фортуната ложные роковые известия и где он ни обшарил бы снизу доверху один или несколько домов.
Казалось, город мстит Хаубериссеру за прохладное к себе отношение в недавнем прошлом.
Даже во сне у Фортуната рябило в глазах от физиономий «доброхотов», осаждавших его днем и сгоравших от нетерпения сообщить нечто новое, и в конце все они слипались в безликий мутный пузырь, словно наложенные друг на друга дюжины прозрачных фотоотпечатков.
Истинной отрадой в эти безутешные дни были встречи со Сваммердамом, навещавшем его каждое утро. Даже если он приходил, что называется, с пустыми руками и в ответ на вопрос, не удалось ли что-нибудь узнать о Еве, лишь молча качал головой, все же выражение неколебимой уверенности на лице старика всякий раз давало Фортунату новые силы, чтобы выдержать новую порцию ежедневных хлопот и терзаний.
О дневнике не говорилось ни слова, но Хаубериссер чувствовал, что старый энтомолог приходил прежде всего потому, что его глубоко заинтересовала история со свитком.
Однажды Сваммердаму не удалось сдержаться.
– Неужели вам все еще невдомек, – спросил он, глядя куда-то в сторону, – что на вас набросился рой чужих мыслей, грозя выесть сознание и память? Если бы это были разъяренные осы, которых вы потревожили, вы бы сразу сообразили, что к чему! Отчего же вы не остерегаетесь жал судьбы, как защитили бы себя от осиного роя?
Он неожиданно умолк и вышел.
Устыдившись своей растерянности, Хаубериссер решил взять себя в руки. Он быстро составил текст записки, уведомлявшей о его отъезде и о том, что всю информацию о Еве Дрейсен теперь следует адресовать полиции. Это объявление он поручил домоправительнице повесить у входной двери.
Однако на душе спокойнее не было. То и дело подмывало спуститься вниз и сорвать записку.
Он уже достал свиток, заставляя себя сосредоточиться на нем, но проходило несколько минут, и его мысли опять тянулись к Еве, а когда он пытался приковать их к тексту, они нашептывали: не глупо ли зарываться в ворох отвлеченных, чисто теоретических вопросов, когда каждая минута требует от тебя действий?
Он уже собирался вновь упрятать бумаги в письменный стол, но вдруг возникло такое ощущение, что он обманут какой-то невидимой силой. Фортунат замер и попытался осмыслить это. Но он скорее вслушивался в себя, нежели размышлял: «Что это за таинственная сила, которая так искусно притворяется безобидной, чтобы скрыть свою непричастность, подстраиваясь под мое собственное „я" и склоняя мою волю к решению, противоположному тому, что я принял всего минуту назад? Я хочу читать, а мне не читается».
Он полистал страницы, но стоило ему споткнуться при попытке вникнуть в содержание, как снова раздавался назойливый голос: «Брось ты это дело. Начала все равно не найдешь. Напрасный труд». Однако Фортунат стоял на страже своей воли и не давал хода этим мыслям. Привычка к самонаблюдению вновь вступала в свои права.
«Найти хотя бы начало», – вновь заскулил в нем лицемерный голосок, когда он механически переворачивал листы, но тут список сам подсказал ответ: «Начало, – прочитал он там, куда случайно упал его взгляд, каким-то чудом выловив именно это слово, – начало есть то, чего недостает человеку.
И преткновение не в том, что его трудно найти, а лишь в мнимой необходимости искать его. Жизнь милостива к нам. Каждое мгновение дарует нам начало. Всякий миг понуждает нас вопрошать себя: „Кто я?" А мы не догадываемся спросить, потому и не находим начала. Если бы человек хоть однажды всерьез задался этим вопросом, зажглись бы первые лучи того дня, закат которого означает смерть для негодных мыслей, вторгшихся в хоромы души и усевшихся прихлебателями за ее пиршественный стол. Коралловый риф, который они с инфузорьим усердием воздвигли за тысячелетия, а мы именуем „нашим телом", – это их оплот и гнездовье. Нам предстоит сперва проделать брешь в этом наросте из извести и слизи, а затем растворить его в духе, данном изначально, если мы хотим обрести вольный морской простор… Позднее я научу тебя, как из этих обломков рифа построить новый дом».
Хаубериссер в задумчивости выпустил дневник из рук. Его уже не занимал вопрос, могла ли прочитанная страница быть копией или наброском адресованного кому-то письма. Слово «тебе» не оставляло никаких сомнений, он почувствовал такое волнение, будто это было прямое обращение именно к нему и только так надо понимать все, что здесь написано. Но, пожалуй, больше всего его поразила еще одна особенность текста – местами он напоминал живую речь его знакомых: Пфайля, Сефарди, а иногда – Сваммердама. Теперь он понял, что все трое проникнуты духом, веявшим со страниц рукописи, что поток времени, который подхватил как щепку пока еще такого беспомощного, бесконечно уставшего Хаубериссера, чтобы он обрел силу истинного человека, этот поток наделил второй ипостасью трех его знакомых. «А сейчас слушай, прилежно внемля.
Приготовь себя к грядущим временам.
Скоро мировые часы пробьют двенадцать. Эта цифра рдеет на циферблате и окрашена кровью. Так ты ее узнаешь.
Первый новый час предваряет буря.
Крепись и бодрствуй, дабы она не застала тебя спящим, ибо те, чьи глаза при первых лучах наступающего дня будут закрыты, останутся неразумными тварями, какими и были, беспробудными на веки вечные.
Дух тоже имеет свое равноденствие. Первый новый час, о котором я говорю, знаменует поворотный рубеж. В этот час свет равновесен тьме.
Более тысячи лет билось человечество над постижением законов природы и покорением ее, но лишь те, пожалуй, немногие, кто узрел смысл этой работы и понял, что внутренний закон таков же, как и внешний, только октавой выше, призваны пожинать урожай, удел же прочих – вспашка и холопское ярмо, пригнетающее взор к земле.
Ключ к владычеству над природой разъеден ржой со времен всемирного потопа. Имя ему – бодрствование.
Оно открывает все затворы. Ни в чем так твердо не убежден человек, как в яви своего бодрствования, на самом же деле он угодил в тенета, которые сам и связал из грез и химер. Чем гуще эта сеть, тем неодолимее сон, и связанные путами и сморенные сном бредут по жизни, как убойный скот, – покорно, равнодушно и бездумно. Не все они пустоглазы, у иных в глазах сверкают мечты, но они видят мир, подернутый рябью мелких ячеек, обманную игру осколков. Они тянут к ним руки, не ведая того, что эти образы – рассыпанный бисер, не имеющий смысла вне великого целого. Эти „мечтатели" – не фантасты и поэты, как ты, возможно, думаешь. Это – неутомимые трудяги, самые хлопотливые обыватели земли, добровольные жертвы собственной химеры. Они напоминают вечно копошащихся мерзких жучков, которые карабкаются по гладкому стеблю, чтобы с его верхушки сверзиться на землю.
Они мнят себя бодрствующими, но то, что они якобы видят, – всего лишь сон, картина, умело навеянная и неподвластная их воле.
Были и есть еще такие люди, которые даже понимают, что грезят наяву, – это первопроходцы, бойцы передовых отрядов, пробившиеся к бастионам, в этих дерзких натурах сокрыто вечно бодрствующее «Я» – таковы провидцы вроде Гёте, Шопенгауэра и Канта, но у них нет оружия, чтобы взять крепость, а их боевой клич не пробуждает спящих.
Бодрствующий открывает все затворы.
И первый шаг к тому так прост, что его может сделать каждый ребенок. Но человек, искалеченный образованием, не может и шагу ступить, ибо не мыслит жизни без костылей, унаследованных от предков.
Бодрствующий открывает все затворы.
Бодрствуй при всяком деле! И не думай, что уже достиг этого. Нет, ты еще спишь и грезишь.
Преобразись, напряги все силы и восчувствуй всей своей плотью и кровью: „Отныне я бодрствую!"
И коль скоро это удастся, состояние, в коем ты только что пребывал, предстанет сонным оцепенением.
Это – первый шаг на долгом-долгом пути от подъяремного прозябания к истинной жизни и всемогуществу.
Так и двигайся шаг за шагом, от пробуждения к пробуждению. И не будет ни одной мучительной мысли, которую ты не смог бы таким усилием прогнать; все, что гнетет тебя, отступит навсегда, ты вознесешься над этой болью, как зеленеющая крона над усохшими сучьями.
Ты стряхнешь с себя все недуги, как пожухлую листву, если и тело твое будет воистину бодрствовать.
Ледяные ванны иудеев и брахманов, ночные бдения учеников Будды и христианских аскетов, самоистязания индийских факиров, лишающих себя сна, – все это не что иное, как окаменелые обряды, которые вещают пытливому уму: „Здесь, на заре человеческой истории, стоял таинственный храм во имя бодрствования".
Обратись к священным письменам народов земли, все они пронизаны идеей бодрствования. Это – лестница Иакова[60], того самого, что всю „ночь" боролся с ангелом Господним [61] „до появления зари" и одержал победу.
Так поднимайся же по ступеням все более просветленного бодрствования, если хочешь одолеть смерть, чье оружие – сон, греза и дурман.
Даже низшая ступень этой лестницы именуется «гениальностью» – как же тогда нам нарицать более высокие! Толпе они неведомы или представляются сказочным измышлением. Историю Трои тоже веками считали мифом, покуда не нашелся человек, отважившийся докопаться до истины[62].
На пути к пробуждению первейшим врагом, что встанет у тебя на пути, окажется твое собственное тело. При первом крике петуха оно будет вступать в борьбу с тобой, но ты увидишь день вечного бодрствования, и он восхитит тебя от лунатиков, которые считают себя людьми и не знают, что они – спящие боги; тогда от тебя отступит сон тела и вселенная будет в твоей власти. И ты сможешь творить чудеса, если захочешь, и тебе не придется жить в смиренном рабском ожидании милости или кары жестокого идола, уповая на его дары и страшась его меча.
Спору нет, верному, подобострастному псу не дано большего счастья, чем служить своему хозяину, а такое счастье у тебя будет отнято, но спроси себя: позавидовал бы ты, будучи человеком, каков ты есть хотя бы сейчас, участи своей собаки?
Не давай себя изводить страху из-за того, что в этой жизни тебе, возможно, не удастся достичь цели! Тот, кто однажды встал на наш путь, уже не вернется в этот мир, ибо достигнет внутренней зрелости, обретаемой в продолжение своего дела, – он рожден „гением".
Стезя, на которую я тебе указую, обещает множество чудных откровений: умершие, коих ты знал при жизни, восстанут из праха и заговорят с тобой! Но это – лишь образы! Светозарные фигуры, они предстанут перед тобой во всем сиянии и блаженстве, из их уст ты услышишь благословение… Однако это всего лишь образы, сотканные последним дыханием твоего тела, которое постигнет магическая смерть в согласии с твоей измененной волей и которое из материи вновь превратится в дух, подобно льду, растопленному огнем и творящему при испарении эфирные формы.
Только освободив тело от всякой мертвечины, ты сможешь сказать: отныне сон навсегда отлетел от меня.
Но тогда же свершится чудо, в которое не могут поверить люди: обманутые своими чувствами, они не понимают, что материя и сила – одно и то же. А чудо в том, что, даже если в крышку твоего гроба вобьют последний гвоздь, тела в могиле не будет.
И лишь после этого, не раньше, ты сумеешь отделять сущность от видимости. А тот, кого ты встретишь потом, будет ни кем иным, как твоим предшественником на этом пути. Все остальные – тени. А до той поры тебя будет неотвязно преследовать вопрос, какая тебе выпадет доля: счастливейшего или несчастнейшего из созданий… Однако не бойся – еще ни один из вставших на стезю бодрствования, даже если приходилось блуждать, не был оставлен проводниками.
Квартира Фортуната превратилась в проходной двор, перед домом толпились люди, ручка двери нагрелась от прикосновений бесчисленных посетителей, и каждый норовил отыскать какой-нибудь предмет, который мог бы принадлежать пропавшей, так как за самую незначительную информацию об участи Евы было назначено немалое вознаграждение.
Слухи распространялись со скоростью лесного пожара. Не было недостатка в свидетелях, видевших разыскиваемую даму в разных кварталах города. Поступали анонимные письма с темными, таинственными намеками – сочинения сумасшедших или злопыхателей, бросавших тень подозрения на неповинных людей, которые якобы похитили Еву, увезли или держат ее взаперти. Наперебой предлагали свои услуги карточные гадалки. Откуда ни возьмись, появились новоиспеченные «ясновидцы», похвалявшиеся своим даром, хотя ничем, кроме нахальства, одарены не были. Стадная душа городского населения, казавшаяся до сих пор беззлобной, раскрылась в своих низменных инстинктах, дала волю алчности, злоязычию, самомнению и изобретательности в клевете.
Продаваемые сведения иногда звучали настолько правдоподобно, что Хаубериссер сбивался с ног, врываясь в сопровождении полицейских в чужие квартиры, где якобы должна находиться Ева.
Он метался от надежды к разочарованию, как мячик в какой-то издевательской игре.
Вскоре в городе не осталось такой улицы и такой площади, куда бы ни приводили Фортуната ложные роковые известия и где он ни обшарил бы снизу доверху один или несколько домов.
Казалось, город мстит Хаубериссеру за прохладное к себе отношение в недавнем прошлом.
Даже во сне у Фортуната рябило в глазах от физиономий «доброхотов», осаждавших его днем и сгоравших от нетерпения сообщить нечто новое, и в конце все они слипались в безликий мутный пузырь, словно наложенные друг на друга дюжины прозрачных фотоотпечатков.
Истинной отрадой в эти безутешные дни были встречи со Сваммердамом, навещавшем его каждое утро. Даже если он приходил, что называется, с пустыми руками и в ответ на вопрос, не удалось ли что-нибудь узнать о Еве, лишь молча качал головой, все же выражение неколебимой уверенности на лице старика всякий раз давало Фортунату новые силы, чтобы выдержать новую порцию ежедневных хлопот и терзаний.
О дневнике не говорилось ни слова, но Хаубериссер чувствовал, что старый энтомолог приходил прежде всего потому, что его глубоко заинтересовала история со свитком.
Однажды Сваммердаму не удалось сдержаться.
– Неужели вам все еще невдомек, – спросил он, глядя куда-то в сторону, – что на вас набросился рой чужих мыслей, грозя выесть сознание и память? Если бы это были разъяренные осы, которых вы потревожили, вы бы сразу сообразили, что к чему! Отчего же вы не остерегаетесь жал судьбы, как защитили бы себя от осиного роя?
Он неожиданно умолк и вышел.
Устыдившись своей растерянности, Хаубериссер решил взять себя в руки. Он быстро составил текст записки, уведомлявшей о его отъезде и о том, что всю информацию о Еве Дрейсен теперь следует адресовать полиции. Это объявление он поручил домоправительнице повесить у входной двери.
Однако на душе спокойнее не было. То и дело подмывало спуститься вниз и сорвать записку.
Он уже достал свиток, заставляя себя сосредоточиться на нем, но проходило несколько минут, и его мысли опять тянулись к Еве, а когда он пытался приковать их к тексту, они нашептывали: не глупо ли зарываться в ворох отвлеченных, чисто теоретических вопросов, когда каждая минута требует от тебя действий?
Он уже собирался вновь упрятать бумаги в письменный стол, но вдруг возникло такое ощущение, что он обманут какой-то невидимой силой. Фортунат замер и попытался осмыслить это. Но он скорее вслушивался в себя, нежели размышлял: «Что это за таинственная сила, которая так искусно притворяется безобидной, чтобы скрыть свою непричастность, подстраиваясь под мое собственное „я" и склоняя мою волю к решению, противоположному тому, что я принял всего минуту назад? Я хочу читать, а мне не читается».
Он полистал страницы, но стоило ему споткнуться при попытке вникнуть в содержание, как снова раздавался назойливый голос: «Брось ты это дело. Начала все равно не найдешь. Напрасный труд». Однако Фортунат стоял на страже своей воли и не давал хода этим мыслям. Привычка к самонаблюдению вновь вступала в свои права.
«Найти хотя бы начало», – вновь заскулил в нем лицемерный голосок, когда он механически переворачивал листы, но тут список сам подсказал ответ: «Начало, – прочитал он там, куда случайно упал его взгляд, каким-то чудом выловив именно это слово, – начало есть то, чего недостает человеку.
И преткновение не в том, что его трудно найти, а лишь в мнимой необходимости искать его. Жизнь милостива к нам. Каждое мгновение дарует нам начало. Всякий миг понуждает нас вопрошать себя: „Кто я?" А мы не догадываемся спросить, потому и не находим начала. Если бы человек хоть однажды всерьез задался этим вопросом, зажглись бы первые лучи того дня, закат которого означает смерть для негодных мыслей, вторгшихся в хоромы души и усевшихся прихлебателями за ее пиршественный стол. Коралловый риф, который они с инфузорьим усердием воздвигли за тысячелетия, а мы именуем „нашим телом", – это их оплот и гнездовье. Нам предстоит сперва проделать брешь в этом наросте из извести и слизи, а затем растворить его в духе, данном изначально, если мы хотим обрести вольный морской простор… Позднее я научу тебя, как из этих обломков рифа построить новый дом».
Хаубериссер в задумчивости выпустил дневник из рук. Его уже не занимал вопрос, могла ли прочитанная страница быть копией или наброском адресованного кому-то письма. Слово «тебе» не оставляло никаких сомнений, он почувствовал такое волнение, будто это было прямое обращение именно к нему и только так надо понимать все, что здесь написано. Но, пожалуй, больше всего его поразила еще одна особенность текста – местами он напоминал живую речь его знакомых: Пфайля, Сефарди, а иногда – Сваммердама. Теперь он понял, что все трое проникнуты духом, веявшим со страниц рукописи, что поток времени, который подхватил как щепку пока еще такого беспомощного, бесконечно уставшего Хаубериссера, чтобы он обрел силу истинного человека, этот поток наделил второй ипостасью трех его знакомых. «А сейчас слушай, прилежно внемля.
Приготовь себя к грядущим временам.
Скоро мировые часы пробьют двенадцать. Эта цифра рдеет на циферблате и окрашена кровью. Так ты ее узнаешь.
Первый новый час предваряет буря.
Крепись и бодрствуй, дабы она не застала тебя спящим, ибо те, чьи глаза при первых лучах наступающего дня будут закрыты, останутся неразумными тварями, какими и были, беспробудными на веки вечные.
Дух тоже имеет свое равноденствие. Первый новый час, о котором я говорю, знаменует поворотный рубеж. В этот час свет равновесен тьме.
Более тысячи лет билось человечество над постижением законов природы и покорением ее, но лишь те, пожалуй, немногие, кто узрел смысл этой работы и понял, что внутренний закон таков же, как и внешний, только октавой выше, призваны пожинать урожай, удел же прочих – вспашка и холопское ярмо, пригнетающее взор к земле.
Ключ к владычеству над природой разъеден ржой со времен всемирного потопа. Имя ему – бодрствование.
Оно открывает все затворы. Ни в чем так твердо не убежден человек, как в яви своего бодрствования, на самом же деле он угодил в тенета, которые сам и связал из грез и химер. Чем гуще эта сеть, тем неодолимее сон, и связанные путами и сморенные сном бредут по жизни, как убойный скот, – покорно, равнодушно и бездумно. Не все они пустоглазы, у иных в глазах сверкают мечты, но они видят мир, подернутый рябью мелких ячеек, обманную игру осколков. Они тянут к ним руки, не ведая того, что эти образы – рассыпанный бисер, не имеющий смысла вне великого целого. Эти „мечтатели" – не фантасты и поэты, как ты, возможно, думаешь. Это – неутомимые трудяги, самые хлопотливые обыватели земли, добровольные жертвы собственной химеры. Они напоминают вечно копошащихся мерзких жучков, которые карабкаются по гладкому стеблю, чтобы с его верхушки сверзиться на землю.
Они мнят себя бодрствующими, но то, что они якобы видят, – всего лишь сон, картина, умело навеянная и неподвластная их воле.
Были и есть еще такие люди, которые даже понимают, что грезят наяву, – это первопроходцы, бойцы передовых отрядов, пробившиеся к бастионам, в этих дерзких натурах сокрыто вечно бодрствующее «Я» – таковы провидцы вроде Гёте, Шопенгауэра и Канта, но у них нет оружия, чтобы взять крепость, а их боевой клич не пробуждает спящих.
Бодрствующий открывает все затворы.
И первый шаг к тому так прост, что его может сделать каждый ребенок. Но человек, искалеченный образованием, не может и шагу ступить, ибо не мыслит жизни без костылей, унаследованных от предков.
Бодрствующий открывает все затворы.
Бодрствуй при всяком деле! И не думай, что уже достиг этого. Нет, ты еще спишь и грезишь.
Преобразись, напряги все силы и восчувствуй всей своей плотью и кровью: „Отныне я бодрствую!"
И коль скоро это удастся, состояние, в коем ты только что пребывал, предстанет сонным оцепенением.
Это – первый шаг на долгом-долгом пути от подъяремного прозябания к истинной жизни и всемогуществу.
Так и двигайся шаг за шагом, от пробуждения к пробуждению. И не будет ни одной мучительной мысли, которую ты не смог бы таким усилием прогнать; все, что гнетет тебя, отступит навсегда, ты вознесешься над этой болью, как зеленеющая крона над усохшими сучьями.
Ты стряхнешь с себя все недуги, как пожухлую листву, если и тело твое будет воистину бодрствовать.
Ледяные ванны иудеев и брахманов, ночные бдения учеников Будды и христианских аскетов, самоистязания индийских факиров, лишающих себя сна, – все это не что иное, как окаменелые обряды, которые вещают пытливому уму: „Здесь, на заре человеческой истории, стоял таинственный храм во имя бодрствования".
Обратись к священным письменам народов земли, все они пронизаны идеей бодрствования. Это – лестница Иакова[60], того самого, что всю „ночь" боролся с ангелом Господним [61] „до появления зари" и одержал победу.
Так поднимайся же по ступеням все более просветленного бодрствования, если хочешь одолеть смерть, чье оружие – сон, греза и дурман.
Даже низшая ступень этой лестницы именуется «гениальностью» – как же тогда нам нарицать более высокие! Толпе они неведомы или представляются сказочным измышлением. Историю Трои тоже веками считали мифом, покуда не нашелся человек, отважившийся докопаться до истины[62].
На пути к пробуждению первейшим врагом, что встанет у тебя на пути, окажется твое собственное тело. При первом крике петуха оно будет вступать в борьбу с тобой, но ты увидишь день вечного бодрствования, и он восхитит тебя от лунатиков, которые считают себя людьми и не знают, что они – спящие боги; тогда от тебя отступит сон тела и вселенная будет в твоей власти. И ты сможешь творить чудеса, если захочешь, и тебе не придется жить в смиренном рабском ожидании милости или кары жестокого идола, уповая на его дары и страшась его меча.
Спору нет, верному, подобострастному псу не дано большего счастья, чем служить своему хозяину, а такое счастье у тебя будет отнято, но спроси себя: позавидовал бы ты, будучи человеком, каков ты есть хотя бы сейчас, участи своей собаки?
Не давай себя изводить страху из-за того, что в этой жизни тебе, возможно, не удастся достичь цели! Тот, кто однажды встал на наш путь, уже не вернется в этот мир, ибо достигнет внутренней зрелости, обретаемой в продолжение своего дела, – он рожден „гением".
Стезя, на которую я тебе указую, обещает множество чудных откровений: умершие, коих ты знал при жизни, восстанут из праха и заговорят с тобой! Но это – лишь образы! Светозарные фигуры, они предстанут перед тобой во всем сиянии и блаженстве, из их уст ты услышишь благословение… Однако это всего лишь образы, сотканные последним дыханием твоего тела, которое постигнет магическая смерть в согласии с твоей измененной волей и которое из материи вновь превратится в дух, подобно льду, растопленному огнем и творящему при испарении эфирные формы.
Только освободив тело от всякой мертвечины, ты сможешь сказать: отныне сон навсегда отлетел от меня.
Но тогда же свершится чудо, в которое не могут поверить люди: обманутые своими чувствами, они не понимают, что материя и сила – одно и то же. А чудо в том, что, даже если в крышку твоего гроба вобьют последний гвоздь, тела в могиле не будет.
И лишь после этого, не раньше, ты сумеешь отделять сущность от видимости. А тот, кого ты встретишь потом, будет ни кем иным, как твоим предшественником на этом пути. Все остальные – тени. А до той поры тебя будет неотвязно преследовать вопрос, какая тебе выпадет доля: счастливейшего или несчастнейшего из созданий… Однако не бойся – еще ни один из вставших на стезю бодрствования, даже если приходилось блуждать, не был оставлен проводниками.