– А есть ли какие-либо указания на то, что хотя бы одно из трех предсказаний сбывается?
– Да. Чувство неколебимой уверенности. Меня не волнует, буду ли я свидетелем свершения. Мне довольно знать, что сомневаться не мог бы себя заставить, даже если бы захотел. Вам не понять, что это значит, – ощущать близость истины, которая не может сбиться с пути. Такие вещи надо прочувствовать самому. Я никогда не сталкивался с так называемыми «сверхъестественными» явлениями… Разве что однажды, в те дни, когда я искал зеленого жука и мне явилась во сне жена… Я никогда не стремился «узнать Бога», мне не доводилось увидеть ангела, как Клинкербогку, или повстречать пророка Илию, как Лазарю Айдоттеру, но вместо этого мне сторицей воздалось ощущением живого смысла евангельских слов: «Блаженны не видевшие и уверовавшие»[67]! Вот что стало моей истиной.
Я уверовал, когда, казалось, не может быть веры и с горчичное зерно, я научился считать невозможное возможным.
Иногда я чувствую: рядом со мной некто великий и всемогущий, он осеняет своей десницей всех. Я не вижу и не слышу Его, но знаю: Он существует.
Я не надеюсь Его увидеть, но я уповаю на Него.
Я знаю, придут времена страшных потрясений вслед за бурей, какой еще не видывал мир. Мне безразлично, буду ли я их свидетелем, но я рад, что эти времена настанут!
Пфайль и Сефарди аж похолодели, когда старик завершил свою речь словами, произнесенными спокойным и бесстрастным тоном:
– Нынче утром вы спросили меня, с чего я решил, что отсутствие Евы окажется таким долгим? Откуда я мог это знать? Я знал лишь, что она придет, – и она пришла! И я убежден – не менее, чем в том, что нахожусь среди вас: она… не умерла! Он простирает над ней свою руку!
– Но ведь она уже на гробовом помосте! В церкви! Завтра похороны! – перекрикивая друг друга, воскликнули Сефарди и Пфайль.
– Даже если ее похоронят тысячу раз, даже если я буду держать в руках ее мертвый череп, я все равно знаю: она не умерла.
– Он сумасшедший, – сказал Пфайль после того, как Сваммердам откланялся.
Посреди нефа на серебряном катафалке лежала усыпанная белыми розами Ева со сложенными на груди руками. Глаза были закрыты, на лице застыла улыбка. У изголовья и по обеим сторонам гроба стояли почетным караулом высокие свечи, точно копья с неподвижными огненными наконечниками.
Из ниши в стене смотрел темноликий образ Мадонны с младенцем, перед ней на свисавшей с потолка блестящей нити кровоточило рубиновое сердце неугасимой лампады. Под решетчатой сенью – бледные ступни и руки из воска, рядом – клюки, на каждой записка: «Благодатью Пресвятой Девы сотворено чудо исцеления». На каменных постаментах – раскрашенные деревянные статуи понтификов в белых тиарах и с торжественно воздетыми десницами. Мраморные бороздчатые колонны терялись в темной высоте. Негр, крадучись, скользил по теням этих гигантов, дивясь множеству невиданных, диковинных вещей, а увидев восковые конечности, злорадно хмыкнул, приняв их за обрубки кем-то убитых врагов. Он заглядывал через щели в исповедальни и недоверчиво ощупывал статуи святых: не притворились ли неживыми?
Убедившись, что вокруг никого нет, он на цыпочках подкрался к покойной и застыл перед ней в долгом и скорбном молчании. Он был заворожен ее красотой и, нежно коснувшись ее светлых пышных волос, резко отпрянул, боясь разбудить ее.
Почему она тогда пришла в такой ужас – в ту летнюю ночь на Зейдейк?
Ему это было непостижимо.
Ведь всякая женщина, которую он желал, будь то зулуска или белая, млела от гордости, когда он ею обладал.
Даже Антье из портового кабака, а ведь она тоже белая и с желтыми волосами!
И ни разу не пришлось прибегать к магии Виду, даже пальчиком не надо было манить, все они сами находили его и бросались ему на шею! Только не эта! Только не она!
А с какой радостью он отдал бы ради обладания ею всю кучу денег, из-за которых задушил старика в бумажной короне.
Сколько ночей подряд после той драки с матросами он бродил по улицам в напрасной надежде найти ее – ни одна из уличных женщин, высматривающих в темноте мужчин, не могла ничего подсказать ему.
Он прикрыл ладонью глаза.
И в голове сумбурным сновидением пронесся поток воспоминаний: раскаленная земля родной саванны; английский торговец, заманивший его в Кейптаун, пообещав сделать королем некой Зулусии; плавучий дом, доставивший его в Амстердам; цирковая труппа презренных нубийских рабов, каждый вечер он должен был вместе с ними изображать воинственные пляски за гроши, которые у него почти всегда отнимали; каменный город, где сердце иссыхало от тоски по родине; и в этом людском скопище ни одного человека, с кем он мог бы поговорить на своем языке.
Он нежно гладил руку усопшей, и лицо его выражало боль безысходного одиночества. Если бы знала она, лежащая в гробу, что ради нее он оставил своего бога! Чтобы вновь увидеть ее, он призвал страшного суквияна – священного змея с человеческим лицом, чем подверг последнему испытанию свой дар, дававший ему силу ходить по раскаленным угольям, – и все потерял.
Его выгнали из цирка и без единого гроша отправили назад, в Африку, нищим, а не королем. Он спрыгнул с корабля и доплыл до берега. Днем он прятался в баржах, груженных фруктами, а ночами бродил по Зейдейк, чтобы найти ее, ту, которую любил сильнее, чем свою саванну, черных женщин, чем свет солнца.
С тех пор лишь раз он видел грозного змея, тот явился ему во сне с жестоким приказом призвать Еву в дом соперника. И вот их свидание состоялось здесь, в церкви, где стоит ее гроб.
Убитый горем, он погрузил блуждающий взгляд в мрачное пространство храма: какой-то распятый человек на кресте, на голове колючий венок, руки и ноги пробиты железными гвоздями… голубка с зеленой ветвью в клюве… старик с большим золотым шаром в руке… юноша, пронзенный стрелами… Все это – чужие боги, он не знал их тайных имен, а потому не мог призвать… Но ведь должны же они обладать волшебной силой, чтобы оживить умершую! От кого же еще мог получить мистер Циттер Арпад магическую силу, позволявшую протыкать кинжалами собственное горло, проглатывать, а потом вновь извлекать куриные яйца?!
Искрой последней надежды показался ему образ темноликой Мадонны. Вот она, истинная богиня, – у нее золотая диадема на голове. Черная богиня[68]. Может, она поймет его язык?
Он присел на корточки перед образом, задержал дыхание и замер, пока его уши не наполнил вопль поверженных врагов, которые в рабском подобострастии дожидались его у врат в мир иной. Он захрипел и проглотил свой язык, чтобы войти в царство, где человек может говорить с незримыми. И что же? Пустота.
Глубокий, непроницаемый мрак вместо мягкого зеленоватого света, к которому он привык. Он не мог найти путь к черной богине.
Негр медленно побрел назад и опустился на пол, свернувшись в клубок у изножия катафалка. Из его горла рвались звуки погребального песнопения зулусов.
Дикая жуткая литургия: то варварские гортанные стенания, то как ответ на них – глухое бормотание, напоминавшее легкий топот испуганных антилоп, и в этом потоке звуков можно было услышать пронзительный крик ястреба, хриплый отчаянный рык и кроткую жалобу, замиравшую в лесных дебрях, чтобы вернуться вновь надрывным плачем, переходившим в протяжный вой собаки у тела мертвого хозяина.
Потом он встал, сунул руку за пазуху и извлек белую цепочку – ожерелье из шейных позвонков задушенных жен вождя, знак царского достоинства повелителя зулусов, священный фетиш, дарующий бессмертие всякому, кто возьмет его с собой в могилу.
Этими чудовищными четками он обвил молитвенно сложенные руки покойной.
Дороже этой вещи для него не было ничего на свете.
К чему ему теперь бессмертие? Он обречен на неприкаянность. И здесь, и в том мире Еву не примет небо чернокожих, а его – райский сад белых!
Послышался какой-то шорох. Негр насторожился, как готовый к прыжку зверь.
Никакой опасности.
Просто шуршание листвы увядающих венков.
Тут его взгляд переместился на свечу в изголовье катафалка, и он увидел, как ее пламя затрепетало, клонясь в сторону, будто задетое сквозняком.
Должно быть, кто-то вошел в церковь!
Один бесшумный прыжок – и негр оказался за колонной. Он впился глазами в дверь ризницы. Дверь не шелохнулась.
Никого.
Обернувшись в сторону гроба, он увидел, что на месте свечи высится каменный трон. На нем неподвижно восседал сухопарый великан в короне из перьев[69] – уборе судьи умерших, он был обнажен, лишь бедра укрыты полоской красно-синего полотна. В руках он держал изогнутый жезл и бич. Верховный бог древних египтян [70]. Его шею охватывала тонкая цепь с золотой табличкой. Напротив него, у самого гроба, стоял смуглый человек с головой ибиса [71]. Он держал в руке зеленый анх – крест, увенчанный кольцом, символом Вечной жизни [72]. По обе стороны от смуглолицего – еще две фигуры, одна с головой сокола, другая с головой шакала [73]. Зулус догадался, что все они явились, чтобы вершить суд над усопшей.
Богиня Истины в длинных облегающих одеяниях и с пером на голове выходила из глубины нефа. Она подошла к покойной, которая вдруг поднялась и выпрямилась, словно окаменев. Богиня вынула из нее сердце и положила его на чашу весов. На другую чашу человек с головой шакала поставил маленькую бронзовую статуэтку.
Сокол приступил к взвешиванию. Чаша с сердцем Евы опустилась к самому полу.
Человек с головой ибиса наносил тростниковой палочкой какие-то знаки на восковую дощечку.
И тут раздался голос верховного судьи: Сочтена благочестивой и ни в чем не прегрешившей перед Владыкой Богов, а потому достойна Царства Истины и оправдана.
Пусть пробудится живой богиней и воссияет в сонме небожителей, ибо она нашего рода.
После этих слов трон начал опускаться, и великан скрылся под каменным полом. Два бога встали по обе стороны от Евы. Тот, что с соколиной головой, двинулся вперед. Все они молча подошли к стене и исчезли, точно она поглотила их.
Свечи превратились в темнокожие фигуры с огненными гребнями над головами. Они положили на гроб крышку.
Раздался скрежет – это винты вошли в гробовую доску.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
– Да. Чувство неколебимой уверенности. Меня не волнует, буду ли я свидетелем свершения. Мне довольно знать, что сомневаться не мог бы себя заставить, даже если бы захотел. Вам не понять, что это значит, – ощущать близость истины, которая не может сбиться с пути. Такие вещи надо прочувствовать самому. Я никогда не сталкивался с так называемыми «сверхъестественными» явлениями… Разве что однажды, в те дни, когда я искал зеленого жука и мне явилась во сне жена… Я никогда не стремился «узнать Бога», мне не доводилось увидеть ангела, как Клинкербогку, или повстречать пророка Илию, как Лазарю Айдоттеру, но вместо этого мне сторицей воздалось ощущением живого смысла евангельских слов: «Блаженны не видевшие и уверовавшие»[67]! Вот что стало моей истиной.
Я уверовал, когда, казалось, не может быть веры и с горчичное зерно, я научился считать невозможное возможным.
Иногда я чувствую: рядом со мной некто великий и всемогущий, он осеняет своей десницей всех. Я не вижу и не слышу Его, но знаю: Он существует.
Я не надеюсь Его увидеть, но я уповаю на Него.
Я знаю, придут времена страшных потрясений вслед за бурей, какой еще не видывал мир. Мне безразлично, буду ли я их свидетелем, но я рад, что эти времена настанут!
Пфайль и Сефарди аж похолодели, когда старик завершил свою речь словами, произнесенными спокойным и бесстрастным тоном:
– Нынче утром вы спросили меня, с чего я решил, что отсутствие Евы окажется таким долгим? Откуда я мог это знать? Я знал лишь, что она придет, – и она пришла! И я убежден – не менее, чем в том, что нахожусь среди вас: она… не умерла! Он простирает над ней свою руку!
– Но ведь она уже на гробовом помосте! В церкви! Завтра похороны! – перекрикивая друг друга, воскликнули Сефарди и Пфайль.
– Даже если ее похоронят тысячу раз, даже если я буду держать в руках ее мертвый череп, я все равно знаю: она не умерла.
– Он сумасшедший, – сказал Пфайль после того, как Сваммердам откланялся.
* * *
Высокие витражные окна церкви св. Николая тускло мерцали в сыром мраке ночи, едва пропуская горевший в храме скудный свет. Негр Узибепю затаился, прижавшись спиной к стене церковного сада и выжидая, когда мимо тяжело прошагает усталый полицейский, который после всех кошмаров на Зейдейк обходил дозором здешние улочки. Дав ему удалиться, негр влез на решетку, затем на дерево и перемахнул на крышу пристроенной к церкви часовни. Осторожно открыв круглое чердачное окно, он бесшумно, как кошка спрыгнул вниз.Посреди нефа на серебряном катафалке лежала усыпанная белыми розами Ева со сложенными на груди руками. Глаза были закрыты, на лице застыла улыбка. У изголовья и по обеим сторонам гроба стояли почетным караулом высокие свечи, точно копья с неподвижными огненными наконечниками.
Из ниши в стене смотрел темноликий образ Мадонны с младенцем, перед ней на свисавшей с потолка блестящей нити кровоточило рубиновое сердце неугасимой лампады. Под решетчатой сенью – бледные ступни и руки из воска, рядом – клюки, на каждой записка: «Благодатью Пресвятой Девы сотворено чудо исцеления». На каменных постаментах – раскрашенные деревянные статуи понтификов в белых тиарах и с торжественно воздетыми десницами. Мраморные бороздчатые колонны терялись в темной высоте. Негр, крадучись, скользил по теням этих гигантов, дивясь множеству невиданных, диковинных вещей, а увидев восковые конечности, злорадно хмыкнул, приняв их за обрубки кем-то убитых врагов. Он заглядывал через щели в исповедальни и недоверчиво ощупывал статуи святых: не притворились ли неживыми?
Убедившись, что вокруг никого нет, он на цыпочках подкрался к покойной и застыл перед ней в долгом и скорбном молчании. Он был заворожен ее красотой и, нежно коснувшись ее светлых пышных волос, резко отпрянул, боясь разбудить ее.
Почему она тогда пришла в такой ужас – в ту летнюю ночь на Зейдейк?
Ему это было непостижимо.
Ведь всякая женщина, которую он желал, будь то зулуска или белая, млела от гордости, когда он ею обладал.
Даже Антье из портового кабака, а ведь она тоже белая и с желтыми волосами!
И ни разу не пришлось прибегать к магии Виду, даже пальчиком не надо было манить, все они сами находили его и бросались ему на шею! Только не эта! Только не она!
А с какой радостью он отдал бы ради обладания ею всю кучу денег, из-за которых задушил старика в бумажной короне.
Сколько ночей подряд после той драки с матросами он бродил по улицам в напрасной надежде найти ее – ни одна из уличных женщин, высматривающих в темноте мужчин, не могла ничего подсказать ему.
Он прикрыл ладонью глаза.
И в голове сумбурным сновидением пронесся поток воспоминаний: раскаленная земля родной саванны; английский торговец, заманивший его в Кейптаун, пообещав сделать королем некой Зулусии; плавучий дом, доставивший его в Амстердам; цирковая труппа презренных нубийских рабов, каждый вечер он должен был вместе с ними изображать воинственные пляски за гроши, которые у него почти всегда отнимали; каменный город, где сердце иссыхало от тоски по родине; и в этом людском скопище ни одного человека, с кем он мог бы поговорить на своем языке.
Он нежно гладил руку усопшей, и лицо его выражало боль безысходного одиночества. Если бы знала она, лежащая в гробу, что ради нее он оставил своего бога! Чтобы вновь увидеть ее, он призвал страшного суквияна – священного змея с человеческим лицом, чем подверг последнему испытанию свой дар, дававший ему силу ходить по раскаленным угольям, – и все потерял.
Его выгнали из цирка и без единого гроша отправили назад, в Африку, нищим, а не королем. Он спрыгнул с корабля и доплыл до берега. Днем он прятался в баржах, груженных фруктами, а ночами бродил по Зейдейк, чтобы найти ее, ту, которую любил сильнее, чем свою саванну, черных женщин, чем свет солнца.
С тех пор лишь раз он видел грозного змея, тот явился ему во сне с жестоким приказом призвать Еву в дом соперника. И вот их свидание состоялось здесь, в церкви, где стоит ее гроб.
Убитый горем, он погрузил блуждающий взгляд в мрачное пространство храма: какой-то распятый человек на кресте, на голове колючий венок, руки и ноги пробиты железными гвоздями… голубка с зеленой ветвью в клюве… старик с большим золотым шаром в руке… юноша, пронзенный стрелами… Все это – чужие боги, он не знал их тайных имен, а потому не мог призвать… Но ведь должны же они обладать волшебной силой, чтобы оживить умершую! От кого же еще мог получить мистер Циттер Арпад магическую силу, позволявшую протыкать кинжалами собственное горло, проглатывать, а потом вновь извлекать куриные яйца?!
Искрой последней надежды показался ему образ темноликой Мадонны. Вот она, истинная богиня, – у нее золотая диадема на голове. Черная богиня[68]. Может, она поймет его язык?
Он присел на корточки перед образом, задержал дыхание и замер, пока его уши не наполнил вопль поверженных врагов, которые в рабском подобострастии дожидались его у врат в мир иной. Он захрипел и проглотил свой язык, чтобы войти в царство, где человек может говорить с незримыми. И что же? Пустота.
Глубокий, непроницаемый мрак вместо мягкого зеленоватого света, к которому он привык. Он не мог найти путь к черной богине.
Негр медленно побрел назад и опустился на пол, свернувшись в клубок у изножия катафалка. Из его горла рвались звуки погребального песнопения зулусов.
Дикая жуткая литургия: то варварские гортанные стенания, то как ответ на них – глухое бормотание, напоминавшее легкий топот испуганных антилоп, и в этом потоке звуков можно было услышать пронзительный крик ястреба, хриплый отчаянный рык и кроткую жалобу, замиравшую в лесных дебрях, чтобы вернуться вновь надрывным плачем, переходившим в протяжный вой собаки у тела мертвого хозяина.
Потом он встал, сунул руку за пазуху и извлек белую цепочку – ожерелье из шейных позвонков задушенных жен вождя, знак царского достоинства повелителя зулусов, священный фетиш, дарующий бессмертие всякому, кто возьмет его с собой в могилу.
Этими чудовищными четками он обвил молитвенно сложенные руки покойной.
Дороже этой вещи для него не было ничего на свете.
К чему ему теперь бессмертие? Он обречен на неприкаянность. И здесь, и в том мире Еву не примет небо чернокожих, а его – райский сад белых!
Послышался какой-то шорох. Негр насторожился, как готовый к прыжку зверь.
Никакой опасности.
Просто шуршание листвы увядающих венков.
Тут его взгляд переместился на свечу в изголовье катафалка, и он увидел, как ее пламя затрепетало, клонясь в сторону, будто задетое сквозняком.
Должно быть, кто-то вошел в церковь!
Один бесшумный прыжок – и негр оказался за колонной. Он впился глазами в дверь ризницы. Дверь не шелохнулась.
Никого.
Обернувшись в сторону гроба, он увидел, что на месте свечи высится каменный трон. На нем неподвижно восседал сухопарый великан в короне из перьев[69] – уборе судьи умерших, он был обнажен, лишь бедра укрыты полоской красно-синего полотна. В руках он держал изогнутый жезл и бич. Верховный бог древних египтян [70]. Его шею охватывала тонкая цепь с золотой табличкой. Напротив него, у самого гроба, стоял смуглый человек с головой ибиса [71]. Он держал в руке зеленый анх – крест, увенчанный кольцом, символом Вечной жизни [72]. По обе стороны от смуглолицего – еще две фигуры, одна с головой сокола, другая с головой шакала [73]. Зулус догадался, что все они явились, чтобы вершить суд над усопшей.
Богиня Истины в длинных облегающих одеяниях и с пером на голове выходила из глубины нефа. Она подошла к покойной, которая вдруг поднялась и выпрямилась, словно окаменев. Богиня вынула из нее сердце и положила его на чашу весов. На другую чашу человек с головой шакала поставил маленькую бронзовую статуэтку.
Сокол приступил к взвешиванию. Чаша с сердцем Евы опустилась к самому полу.
Человек с головой ибиса наносил тростниковой палочкой какие-то знаки на восковую дощечку.
И тут раздался голос верховного судьи: Сочтена благочестивой и ни в чем не прегрешившей перед Владыкой Богов, а потому достойна Царства Истины и оправдана.
Пусть пробудится живой богиней и воссияет в сонме небожителей, ибо она нашего рода.
После этих слов трон начал опускаться, и великан скрылся под каменным полом. Два бога встали по обе стороны от Евы. Тот, что с соколиной головой, двинулся вперед. Все они молча подошли к стене и исчезли, точно она поглотила их.
Свечи превратились в темнокожие фигуры с огненными гребнями над головами. Они положили на гроб крышку.
Раздался скрежет – это винты вошли в гробовую доску.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Студеная угрюмая зима проползла по Голландии, оставив на равнинах свой белый саван, и медленно, нехотя отступала, а весна все не шла ей на смену.
Казалось, земля уже не в силах пробудиться.
Смурные майские дни шли однообразной чередой, луга не подавали признаков жизни.
Деревья голо чернели, на ветвях ни намека на почки, корни по-прежнему уходили в мерзлоту. Куда ни глянь, всюду темные мертвые поля с побуревшей прошлогодней травой. Зловещее безветрие. Море, как мутное стекло. За несколько месяцев ни капли дождя. По ночам трудно дышать, утром никаких следов росы.
Часы природы как будто не желали больше тикать.
Цепенящий ужас перед какими-то грозными событиями, раздуваемый кликушеством безумных проповедников покаяния, уличных псалмопевцев, охватил все население, как в страшные времена анабаптистов.
Говорили о грядущем гладе и о конце света.
Хаубериссер съехал со своей квартиры на Хойхрахт и жил в низине на юго-восточной окраине Амстердама. Он жил, сторонясь людей, и дом его стоял на отшибе. Это было допотопное строение, про которое ходила легенда, что он стоит на каменном алтаре друидов. Тыльной стороной он вплотную примыкал к пологому холму, тянувшемуся среди изрезанного каналами слотермеерского польдера[74].
Этот пустующий дом он приметил, возвращаясь с похорон Евы, в тот же день, не долго думая, решил снять его и в течение зимы занимался обустройством нового жилья. Теперь ему хотелось быть только наедине с собой, вдали от людской суеты, от этого мельтешения призрачных теней.
Из окна он мог видеть город с его мрачными островерхими строениями на фоне целого леса корабельных мачт. И Амстердам казался ему смрадным, ощетинившимся чудовищем. Когда он подносил к глазам бинокль, приближая к себе вид города с двумя шпилями церкви св. Николая и бесчисленными башнями, всякий раз возникало невероятно странное ощущение: будто перед ним не реальные вещи, а овеществленные мучительные воспоминания, которые норовят схватить его безжалостными руками… Но они молниеносно таяли и вместе с силуэтами домов и крыш поглощались туманной далью.
На первых порах он приходил иногда на могилу Евы – кладбище находилось неподалеку, – но это всегда было чем-то вроде ритуала, совершаемого механически, с пустой головой, прогулки ради. Когда он пытался представить себе, что она лежит там, в земле, эта мысль казалась настолько нелепой, что зачастую он забывал возложить на холмик принесенные цветы и уходил с ними домой. Понятие «душевная боль» стало для него пустым звуком и уже не соответствовало его эмоциональному состоянию.
Размышляя порой над этой странной метаморфозой своего существа, он испытывал страх перед самим собой.
Именно в таком настроении он сидел как-то вечером у окна и смотрел на заходящее солнце. Перед домом на бурой помертвелой лужайке торчал засохший тополь, ландшафт оживлял, подобно оазису, лишь зеленеющий вдали островок травостоя с роскошно цветущей яблоней – единственный признак настоящей жизни во всей округе. Для местных крестьян он стал местом паломничества, вроде как чудом Пресвятой Девы.
«Человечество – вечный Феникс. В ходе столетий оно обратилось в пепел, – размышлял он, озирая безотрадный пейзаж, – но восстанет ли вновь?»
Однажды, раздумывая о явившемся ему Хадире Грюне, он вспомнил, как тот сказал, что оставлен на земле, чтобы «давать».
«А что делаю я? Я стал мертвецом, как засохшее дерево, как этот тополь. Есть вторая, потаенная жизнь, но кто о ней знает, кроме меня? Сваммердам указал мне путь, неизвестный подвел к нему своими наставлениями в дневнике, и я питаюсь плодами, которые судьба сама положила мне в рот!… Даже лучшие друзья, Пфайль и Сефарди, не догадываются о том, что со мной происходит. Они думают, я запер себя в четырех стенах и скорблю о Еве… Да, люди представляются мне слепцами, блуждающими в дебрях бытия, да, они напоминают гусениц, ползущих по его дну и не ведающих, что они – завтрашние мотыльки, но разве это дает мне право сторониться их?»
И он загорелся желанием сей же час отправиться в город, встать на людном перекрестке, как один из этих гастролирующих пророков, провозвестников Судного дня, и крикнуть в уши толпы о том, что есть мост, который соединяет две жизни, два мира: по эту и по ту сторону бытия. Фортунат уж было вскочил, полный решимости исполнить это желание, но спустя минуту рассудил иначе: «Что толку метать бисер перед свиньями? Разве толпа поймет меня? Ей подавай сходящего с небес Господа, которого она сможет продать и распять. А те избранники, которые ищут путь, чтобы спасти самих себя, эти и слушать меня не станут… Нет. Щедрые на истины крикуны вышли из доверия». И он невольно вспомнил Пфайля, который обронил однажды, что неплохо бы поинтересоваться у него самого, хочет ли он принимать щедроты. «Нет, пустая затея, – окончательно решил он. – Странное дело, чем богаче у человека душевный опыт, тем труднее передать его другим. Я все больше удаляюсь от людей, и наступит час, когда они вовсе не услышат мой голос».
Он понял, что уже почти подошел к этой границе…
Мыслями Фортуната вновь завладели дневник и те обстоятельства, при которых он попал к нему в руки. «Я продолжу его описанием моей жизни. И пусть судьба решит, что из этого получится. Возможно, Он, сказавший мне, что оставлен на земле для того, чтобы дать каждому то, чего он жаждет, сохранит это как мое завещание и передаст его в руки тех, для кого оно может быть благотворно, для взыскующих внутреннего пробуждения. Если хоть один человек благодаря моим усилиям будет пробужден для бессмертия, значит, моя жизнь не лишена смысла. Стало быть, надо поддержать изложенное в рукописи учение описанием собственного опыта, а потом отнести свиток в мою прежнюю квартиру и положить в ту самую нишу, из которой он выпал, свалившись мне на голову». С этим намерением он сел за стол и написал:
Уже глубокой ночью он подошел в своем жизнеописании к тому моменту, когда Хадир Грюн предостерег его от самоубийства.
Погруженный в раздумья, Фортунат шагал из угла в угол.
Он чувствовал, что приблизился к великой пропасти, разделяющей познавательные возможности нормального человека, пусть даже наделенного богатой фантазией, пусть даже созревшего для веры, и человека, духовно пробужденного.
Да и есть ли такие слова, которыми хотя бы приблизительно можно описать то, что испытал и перечувствовал он в почти непрерывном напряжении сознания. Он долго колебался, решая, завершить ли рукопись описанием похорон Евы. Потом направился в соседнюю комнату, чтобы достать из чемодана серебряную капсулу, которую заказал специально для свитка. Роясь в вещах, он натолкнулся на картонный череп, купленный год назад в «салоне».
Фортунат задумчиво разглядывал его при свете лампы, и опять в голове пронеслась та давняя мысль: «Обрести вечную улыбку труднее, чем на всех кладбищах земли отыскать мертвый череп, который ты носил на плечах в прежней жизни».
Но теперь она звучала, словно обетование, что улыбаться он научится в беспечальном будущем.
И прошедшая жизнь с ее изнуряющими желаниями и порывами показалась ему настолько чужой и далекой, как будто все это происходило не в его голове, а вот в этой нелепой и все же вещей штуковине из папье-маше. Он невольно улыбнулся при мысли, что держит в руке собственный череп.
Мир вокруг уподобился набитой всяким хламом «волшебной» лавке.
Он снова взялся за перо и записал: «Когда Хадир Грюн ушел от меня, а вместе с ним непостижимым образом меня оставила и всякая скорбь о Еве, я хотел подойти к постели и покрыть поцелуями руки любимой и тут увидел, что перед кроватью стоит на коленях какой-то человек, приникнув губами к холодным рукам усопшей, – я с изумлением узнал в нем мое собственное тело. Самого себя я уже видеть не мог. Я попытался оглядеть свою фигуру, но ничего не получилось, на ее месте было пустое пространство. В тот же миг он поднялся и начал рассматривать свое тело, начиная с ног, то есть повторил все мои движения. Создавалось впечатление, что это – моя тень, которая движется так, как распоряжусь я.
Я склонился над умершей – и он сделал то же самое, наверное, при этом он сильно горевал… не знаю. Для меня покойница, с застывшей улыбкой возлежавшая на смертном ложе, была трупом незнакомой, ангельски прекрасной девушки, некой восковой фигурой, которая не трогала моего сердца, статуей, как две капли воды похожей на Еву, но все же всего лишь ее личиной.
Я почувствовал себя настолько счастливым оттого, что умерла не Ева, а какая-то незнакомка, что утратил дар речи от радости.
Потом в комнате появились три фигуры. Я узнал в них своих друзей и увидел, как они приближаются к моему телу, желая утешить его, но оно, будучи лишь моей тенью, улыбалось и ничего не говорило в ответ.
Да оно ни звука вымолвить, ни пальцем шевельнуть не могло без моего приказа.
Мои друзья и все те, кого я видел потом в церкви и на кладбище, стали тоже для меня такими же, как и мое тело. Катафалк, лошади, процессия с факелами, венки, дома, мимо которых мы проходили… кладбище, земля, небо и солнце – все это было контурной конструкцией, лишенной внутренней жизни. Все предстало, как в цветном сне, а я упивался счастьем, зная, что вся эта мишура никак меня не касается.
С тех пор я чувствую себя свободным как никогда и знаю, что заглянул за порог смерти. Я видел, как мое тело отходит ко сну, слышал его ровное дыхание, но сам-то я при этом бодрствовал. Оно закрывает глаза, а я вижу все и нахожусь там, где захочу. Когда оно перемещается, я могу отдохнуть, а когда отдыхает оно, я могу двигаться. Мне ничто не мешает воспользоваться собственным „телесным" зрением и слухом, если будет охота, однако в таком случае все вокруг становится тусклым и безрадостным, а сам я становлюсь таким же, как все люди.
Мое состояние, когда я освобождаюсь от тела и воспринимаю его как тень, автоматически исполняющую мои повеления и участвующую в призрачной жизни, настолько странно и неизъяснимо, что не поддается описанию, я не знаю, как тебе передать его.
Вот представь себе: ты сидишь в каком-нибудь синематографе, у тебя самое прекрасное настроение, поскольку тебя только что чем-то неожиданно обрадовали, а на экране ты видишь своего двойника, принимающего муку за мукой и сраженного горем у смертного одра своей возлюбленной, но тебе-то прекрасно известно, что она не умерла, а ждет тебя дома, при этом звуковой аппарат твоим же голосом исторгает вопли боли и отчаяния… Неужели тебя захватило бы такое действо?
К сожалению, ничего, кроме этой грубой аналогии, я не могу придумать для описания ощущений, которые желаю тебе испытать самому.
Тогда ты узнаешь, как теперь знаю я, что есть возможность избежать смерти.
Ступень, на которую мне удалось подняться, означает великое одиночество, о чем говорится в дневнике моего предшественника. Наверное, оно стало бы для меня еще более жестоким наказанием, чем земная жизнь, если бы на этом оборвалась ведущая ввысь лестница, но окрыляющая уверенность в том, что Ева не умерла, поднимает меня все выше.
Пусть я пока еще не могу ее видеть, зато я знаю: надо сделать всего лишь небольшой шаг на пути пробуждения, и я буду с ней, и мы станем воистину близки, как никогда прежде. Нас разделяет только тонкая стена, настолько тонкая, что через нее мы уже можем ощутить нашу близость.
Сейчас моя надежда найти возлюбленную неизмеримо глубже и несокрушимее, чем в то время, когда я ежечасно призывал ее.
Тогда было мучительное ожидание, теперь оно сменилось счастливой уверенностью.
Существует невидимый мир, пронизывающий мир зримый, я чувствую непреложную истину: Ева живет в нем, как в некоем сокровенном обиталище, и ждет меня.
Если твоя судьба будет подобна моей и на твою земную долю выпадет потеря любимой, не думай, что ты сможешь обрести ее каким-то иным путем, нежели „Путь пробуждения".
Поразмысли над словами Хадира: „Кто не научился видеть на земле, там не научится и подавно".
Как ядовитых плодов, остерегайся спиритизма. Это самая страшная чума в истории человечества. Спириты тоже утверждают, что общаются с умершими, думают, что те приходят к ним. Химера! И хорошо, что они не знают, кто спускается к ним. Если бы знали, их объял бы смертельный ужас.
Казалось, земля уже не в силах пробудиться.
Смурные майские дни шли однообразной чередой, луга не подавали признаков жизни.
Деревья голо чернели, на ветвях ни намека на почки, корни по-прежнему уходили в мерзлоту. Куда ни глянь, всюду темные мертвые поля с побуревшей прошлогодней травой. Зловещее безветрие. Море, как мутное стекло. За несколько месяцев ни капли дождя. По ночам трудно дышать, утром никаких следов росы.
Часы природы как будто не желали больше тикать.
Цепенящий ужас перед какими-то грозными событиями, раздуваемый кликушеством безумных проповедников покаяния, уличных псалмопевцев, охватил все население, как в страшные времена анабаптистов.
Говорили о грядущем гладе и о конце света.
Хаубериссер съехал со своей квартиры на Хойхрахт и жил в низине на юго-восточной окраине Амстердама. Он жил, сторонясь людей, и дом его стоял на отшибе. Это было допотопное строение, про которое ходила легенда, что он стоит на каменном алтаре друидов. Тыльной стороной он вплотную примыкал к пологому холму, тянувшемуся среди изрезанного каналами слотермеерского польдера[74].
Этот пустующий дом он приметил, возвращаясь с похорон Евы, в тот же день, не долго думая, решил снять его и в течение зимы занимался обустройством нового жилья. Теперь ему хотелось быть только наедине с собой, вдали от людской суеты, от этого мельтешения призрачных теней.
Из окна он мог видеть город с его мрачными островерхими строениями на фоне целого леса корабельных мачт. И Амстердам казался ему смрадным, ощетинившимся чудовищем. Когда он подносил к глазам бинокль, приближая к себе вид города с двумя шпилями церкви св. Николая и бесчисленными башнями, всякий раз возникало невероятно странное ощущение: будто перед ним не реальные вещи, а овеществленные мучительные воспоминания, которые норовят схватить его безжалостными руками… Но они молниеносно таяли и вместе с силуэтами домов и крыш поглощались туманной далью.
На первых порах он приходил иногда на могилу Евы – кладбище находилось неподалеку, – но это всегда было чем-то вроде ритуала, совершаемого механически, с пустой головой, прогулки ради. Когда он пытался представить себе, что она лежит там, в земле, эта мысль казалась настолько нелепой, что зачастую он забывал возложить на холмик принесенные цветы и уходил с ними домой. Понятие «душевная боль» стало для него пустым звуком и уже не соответствовало его эмоциональному состоянию.
Размышляя порой над этой странной метаморфозой своего существа, он испытывал страх перед самим собой.
Именно в таком настроении он сидел как-то вечером у окна и смотрел на заходящее солнце. Перед домом на бурой помертвелой лужайке торчал засохший тополь, ландшафт оживлял, подобно оазису, лишь зеленеющий вдали островок травостоя с роскошно цветущей яблоней – единственный признак настоящей жизни во всей округе. Для местных крестьян он стал местом паломничества, вроде как чудом Пресвятой Девы.
«Человечество – вечный Феникс. В ходе столетий оно обратилось в пепел, – размышлял он, озирая безотрадный пейзаж, – но восстанет ли вновь?»
Однажды, раздумывая о явившемся ему Хадире Грюне, он вспомнил, как тот сказал, что оставлен на земле, чтобы «давать».
«А что делаю я? Я стал мертвецом, как засохшее дерево, как этот тополь. Есть вторая, потаенная жизнь, но кто о ней знает, кроме меня? Сваммердам указал мне путь, неизвестный подвел к нему своими наставлениями в дневнике, и я питаюсь плодами, которые судьба сама положила мне в рот!… Даже лучшие друзья, Пфайль и Сефарди, не догадываются о том, что со мной происходит. Они думают, я запер себя в четырех стенах и скорблю о Еве… Да, люди представляются мне слепцами, блуждающими в дебрях бытия, да, они напоминают гусениц, ползущих по его дну и не ведающих, что они – завтрашние мотыльки, но разве это дает мне право сторониться их?»
И он загорелся желанием сей же час отправиться в город, встать на людном перекрестке, как один из этих гастролирующих пророков, провозвестников Судного дня, и крикнуть в уши толпы о том, что есть мост, который соединяет две жизни, два мира: по эту и по ту сторону бытия. Фортунат уж было вскочил, полный решимости исполнить это желание, но спустя минуту рассудил иначе: «Что толку метать бисер перед свиньями? Разве толпа поймет меня? Ей подавай сходящего с небес Господа, которого она сможет продать и распять. А те избранники, которые ищут путь, чтобы спасти самих себя, эти и слушать меня не станут… Нет. Щедрые на истины крикуны вышли из доверия». И он невольно вспомнил Пфайля, который обронил однажды, что неплохо бы поинтересоваться у него самого, хочет ли он принимать щедроты. «Нет, пустая затея, – окончательно решил он. – Странное дело, чем богаче у человека душевный опыт, тем труднее передать его другим. Я все больше удаляюсь от людей, и наступит час, когда они вовсе не услышат мой голос».
Он понял, что уже почти подошел к этой границе…
Мыслями Фортуната вновь завладели дневник и те обстоятельства, при которых он попал к нему в руки. «Я продолжу его описанием моей жизни. И пусть судьба решит, что из этого получится. Возможно, Он, сказавший мне, что оставлен на земле для того, чтобы дать каждому то, чего он жаждет, сохранит это как мое завещание и передаст его в руки тех, для кого оно может быть благотворно, для взыскующих внутреннего пробуждения. Если хоть один человек благодаря моим усилиям будет пробужден для бессмертия, значит, моя жизнь не лишена смысла. Стало быть, надо поддержать изложенное в рукописи учение описанием собственного опыта, а потом отнести свиток в мою прежнюю квартиру и положить в ту самую нишу, из которой он выпал, свалившись мне на голову». С этим намерением он сел за стол и написал:
«НЕИЗВЕСТНОМУ, КОТОРЫЙ ИДЕТ ВСЛЕД ЗА МНОЙ
Когда ты прочтешь эти строки, рука, которой они были написаны, быть может, уже истлеет. Предчувствие не обманывает меня: они окажутся у тебя перед глазами в тот момент, когда будут крайне необходимы тебе, подобно якорю, без которого не спастись от рифов кораблю с изорванными парусами.
В дневнике, продолженном моими записями, ты найдешь учение, которое содержит все, что нужно человеку для перехода в новый, исполненный чудес мир.
Это дополнение представляет собой всего лишь описание моей жизни и тех духовных состояний, которых я достиг благодаря учению. Если эти строки помогут укрепить уверенность в том, что воистину существует некий потаенный путь, выводящий человека из мира смертных, цель моих усилий будет достигнута.
Я пишу эти строки в такую ночь, которая наполнена дыханием грядущих ужасов, и они грозят не мне, а бесчисленным душам, не созревшим на древе жизни. Не знаю, увижу ли я живыми глазами „первый час" новой эры, который упоминается моим предшественником: возможно, эта ночь станет для меня последней. Но покину ли землю уже поутру или спустя годы, как бы то ни было, я протягиваю свою руку в будущее, где она на ощупь найдет твою. Ухватись за нее, как я ухватился за руку своего предшественника, дабы не оборвалась цепь „учения о бодрствовании", и передай унаследованное дальше!»
Уже глубокой ночью он подошел в своем жизнеописании к тому моменту, когда Хадир Грюн предостерег его от самоубийства.
Погруженный в раздумья, Фортунат шагал из угла в угол.
Он чувствовал, что приблизился к великой пропасти, разделяющей познавательные возможности нормального человека, пусть даже наделенного богатой фантазией, пусть даже созревшего для веры, и человека, духовно пробужденного.
Да и есть ли такие слова, которыми хотя бы приблизительно можно описать то, что испытал и перечувствовал он в почти непрерывном напряжении сознания. Он долго колебался, решая, завершить ли рукопись описанием похорон Евы. Потом направился в соседнюю комнату, чтобы достать из чемодана серебряную капсулу, которую заказал специально для свитка. Роясь в вещах, он натолкнулся на картонный череп, купленный год назад в «салоне».
Фортунат задумчиво разглядывал его при свете лампы, и опять в голове пронеслась та давняя мысль: «Обрести вечную улыбку труднее, чем на всех кладбищах земли отыскать мертвый череп, который ты носил на плечах в прежней жизни».
Но теперь она звучала, словно обетование, что улыбаться он научится в беспечальном будущем.
И прошедшая жизнь с ее изнуряющими желаниями и порывами показалась ему настолько чужой и далекой, как будто все это происходило не в его голове, а вот в этой нелепой и все же вещей штуковине из папье-маше. Он невольно улыбнулся при мысли, что держит в руке собственный череп.
Мир вокруг уподобился набитой всяким хламом «волшебной» лавке.
Он снова взялся за перо и записал: «Когда Хадир Грюн ушел от меня, а вместе с ним непостижимым образом меня оставила и всякая скорбь о Еве, я хотел подойти к постели и покрыть поцелуями руки любимой и тут увидел, что перед кроватью стоит на коленях какой-то человек, приникнув губами к холодным рукам усопшей, – я с изумлением узнал в нем мое собственное тело. Самого себя я уже видеть не мог. Я попытался оглядеть свою фигуру, но ничего не получилось, на ее месте было пустое пространство. В тот же миг он поднялся и начал рассматривать свое тело, начиная с ног, то есть повторил все мои движения. Создавалось впечатление, что это – моя тень, которая движется так, как распоряжусь я.
Я склонился над умершей – и он сделал то же самое, наверное, при этом он сильно горевал… не знаю. Для меня покойница, с застывшей улыбкой возлежавшая на смертном ложе, была трупом незнакомой, ангельски прекрасной девушки, некой восковой фигурой, которая не трогала моего сердца, статуей, как две капли воды похожей на Еву, но все же всего лишь ее личиной.
Я почувствовал себя настолько счастливым оттого, что умерла не Ева, а какая-то незнакомка, что утратил дар речи от радости.
Потом в комнате появились три фигуры. Я узнал в них своих друзей и увидел, как они приближаются к моему телу, желая утешить его, но оно, будучи лишь моей тенью, улыбалось и ничего не говорило в ответ.
Да оно ни звука вымолвить, ни пальцем шевельнуть не могло без моего приказа.
Мои друзья и все те, кого я видел потом в церкви и на кладбище, стали тоже для меня такими же, как и мое тело. Катафалк, лошади, процессия с факелами, венки, дома, мимо которых мы проходили… кладбище, земля, небо и солнце – все это было контурной конструкцией, лишенной внутренней жизни. Все предстало, как в цветном сне, а я упивался счастьем, зная, что вся эта мишура никак меня не касается.
С тех пор я чувствую себя свободным как никогда и знаю, что заглянул за порог смерти. Я видел, как мое тело отходит ко сну, слышал его ровное дыхание, но сам-то я при этом бодрствовал. Оно закрывает глаза, а я вижу все и нахожусь там, где захочу. Когда оно перемещается, я могу отдохнуть, а когда отдыхает оно, я могу двигаться. Мне ничто не мешает воспользоваться собственным „телесным" зрением и слухом, если будет охота, однако в таком случае все вокруг становится тусклым и безрадостным, а сам я становлюсь таким же, как все люди.
Мое состояние, когда я освобождаюсь от тела и воспринимаю его как тень, автоматически исполняющую мои повеления и участвующую в призрачной жизни, настолько странно и неизъяснимо, что не поддается описанию, я не знаю, как тебе передать его.
Вот представь себе: ты сидишь в каком-нибудь синематографе, у тебя самое прекрасное настроение, поскольку тебя только что чем-то неожиданно обрадовали, а на экране ты видишь своего двойника, принимающего муку за мукой и сраженного горем у смертного одра своей возлюбленной, но тебе-то прекрасно известно, что она не умерла, а ждет тебя дома, при этом звуковой аппарат твоим же голосом исторгает вопли боли и отчаяния… Неужели тебя захватило бы такое действо?
К сожалению, ничего, кроме этой грубой аналогии, я не могу придумать для описания ощущений, которые желаю тебе испытать самому.
Тогда ты узнаешь, как теперь знаю я, что есть возможность избежать смерти.
Ступень, на которую мне удалось подняться, означает великое одиночество, о чем говорится в дневнике моего предшественника. Наверное, оно стало бы для меня еще более жестоким наказанием, чем земная жизнь, если бы на этом оборвалась ведущая ввысь лестница, но окрыляющая уверенность в том, что Ева не умерла, поднимает меня все выше.
Пусть я пока еще не могу ее видеть, зато я знаю: надо сделать всего лишь небольшой шаг на пути пробуждения, и я буду с ней, и мы станем воистину близки, как никогда прежде. Нас разделяет только тонкая стена, настолько тонкая, что через нее мы уже можем ощутить нашу близость.
Сейчас моя надежда найти возлюбленную неизмеримо глубже и несокрушимее, чем в то время, когда я ежечасно призывал ее.
Тогда было мучительное ожидание, теперь оно сменилось счастливой уверенностью.
Существует невидимый мир, пронизывающий мир зримый, я чувствую непреложную истину: Ева живет в нем, как в некоем сокровенном обиталище, и ждет меня.
Если твоя судьба будет подобна моей и на твою земную долю выпадет потеря любимой, не думай, что ты сможешь обрести ее каким-то иным путем, нежели „Путь пробуждения".
Поразмысли над словами Хадира: „Кто не научился видеть на земле, там не научится и подавно".
Как ядовитых плодов, остерегайся спиритизма. Это самая страшная чума в истории человечества. Спириты тоже утверждают, что общаются с умершими, думают, что те приходят к ним. Химера! И хорошо, что они не знают, кто спускается к ним. Если бы знали, их объял бы смертельный ужас.