Дома казались вымершими, будто жильцы покинули их лет двести назад, хотя там и сям на барочных подоконных плитах среди цветочных горшков нежились и лоснились в полуденных лучах ангорские кошки. Царило полное безмолвие.
   Высокие вязы с неподвижной как на картинке листвой, вокруг которых толпились потемневшие от старости домишки с чисто умытыми решетчатыми окнами, взиравшими на зеленую поросль с удивлением и лаской добрых бабушек.
   Он шел под низкими арочными сводами с отшлифованными на протяжении столетий каменными опорами, углубляясь в вечный полумрак тупиков, стиснутых высокими стенами с тяжелыми дубовыми воротами, створки которых будто срослись и, быть может, от века не открывались. Булыжные мостовые были пронизаны зелеными прожилками мха, а вмурованные в стенные ниши красно-бурые мраморные плиты с полустертыми надгробными надписями робко напоминали о том, что некогда в этом месте находился некрополь.
   Потом он снова шагал по козьей тропе тротуара вдоль незатейливых, выбеленных пылью домов, вдоль которых вился ручей. А за стенами что-то гремело и бухало, словно там билось гигантское каменное сердце.
   Повеяло сыростью. По перекрестью двух деревянных желобов, покосившихся на осклизлых опорах, бежала вода, срываясь кристально-чистой струей в лабиринт дощатых канавок.
   И вот уже грозит заслонить свет дня кривая вереница узкогрудых высоких домов, но их самих неодолимо клонило вниз, и они держались друг за друга, словно под ними заходила ходуном земля.
   Чуть дальше, за последней из многочисленных лавок, источающих запах выпечки и сыра, открывался вид на зеркальную гладь широкого канала, похожую на огромный слиток бутылочного стекла под голубым небом.
   Берега были ни чем иным, как двумя рядами зданий, разделенными не только водой, но и очевидной чужеродностью друг другу. С одной стороны – маленькие и непритязательные, как скромные ремесленники, строения; с другой – серые громады товарных складов, надменные и не желающие знаться с беднотой на том берегу, с которым их не связывало ни одного моста. Единственным подобием перемычки было дерево, нависшее над водой канала и царапавшее своими ветвями окна богачей. Оно использовалось в качестве удилища, к коему добытчики речных угрей привязывали лески с красно-зелеными поплавками.
   Хаубериссер повернул назад и начал обратный путь, вскоре его вновь окружило средневековье, словно он перешагнул через несколько столетий.
   На стенах, над затейливо витиеватыми гербами, как встарь несли свою службу солнечные часы. Не померкли ни зеркальный блеск оконных стекол, ни румянец черепичных крыш. В тенистых уголках прятались маленькие часовни. Золотые шишечки башен, сияя округлыми боками, тянулись к белым, пышным, как сдоба, облакам.
   Решетчатая дверь в стене какого-то монастыря была открыта настежь, Хаубериссер вошел во дворик и увидел скамью под сенью плакучей ивы. Вокруг буйно росла трава. И ни единой живой души. Даже за окнами не мелькнуло ни одного лица. Какое-то мертвое царство…
   Фортунат присел, решив привести в порядок свои мысли.
   Он уже успокоился, и тревога, вызванная заморочкой со словами на вывеске, совершенно улеглась.
   Гораздо больше, нежели события внешнего порядка, его удивляло то, что происходит в нем самом, – неожиданное изменение образа мыслей, который казался ему каким-то чужим, как бы навязанным ему с недавних пор.
   «С чего это я, сравнительно молодой человек, затеял стариковскую тяжбу с жизнью? В мои годы это, по меньшей мере, странно». Он тщетно пытался, напрягая память, выяснить, когда же произошла эта метаморфоза. Как и всякий молодой человек, он где-то до тридцати лет был рабом своих страстей и если ограничивал себя в наслаждениях, то не более, чем того требовали здоровье, темперамент и финансовые обстоятельства. О том, что в детстве он тяготел к рефлексии и мечтательности, Фортунат даже не вспомнил. Так откуда же пробился этот бледный, не помышляющий о цветении росток, который он называл своим теперешним «я»?
   «Есть сокровенное потаенное развитие», – вспомнил он вдруг фразу, которую прочитал несколько часов назад. Он тут же полез в бумажник, извлек припрятанный лист рукописи и нашел в тексте то самое место.
   «Годами оно таится под спудом и вот в одночасье, нежданно-негаданно, часто под влиянием ничтожного события, спадают покровы, и в наше бытие уже простерта сильная, полная зрелых плодов ветвь, цветения коей мы и не заметили, и тогда мы видим, что, сами не ведая того, были садовниками, взрастившими таинственное древо. Если бы я не поддался соблазну поверить в то, что это древо могла взлелеять какая-то сила, помимо меня самого, скольких горестей удалось бы мне избежать! Я был единоличным властителем своей судьбы и не подозревал об этом! А думал: коль скоро я не в силах своими деяниями изменить ее, то и бессилен противостоять ей. Сколько раз не ум, но чувство подсказывало мне: быть господином своих мыслей значит стать всемогущим кормчим своей судьбы! Но всякий раз я шел на попятный, ибо мои робкие попытки не приносили плодов сей же час. Не мог я ценить магической силы мысли и то и дело впадал в извечное людское заблуждение, полагая, что деяние сдвигает горы, а мысль – просто химера. Лишь тот, в чьих руках источник света, повелевает и тенью, а вместе с ней – и судьбой. Тот же, кто пытается добиться сего деянием, сам всего лишь тень, вступившая в непрестанную борьбу с другими тенями. Но, видно уж, скорее жизнь измучит человека до смерти, чем мы поймем наконец истину, дающую ключ к разгадке. Сколько бы ни пытался я помочь людям своим вразумлением, они не слушали меня – кивали и соглашались, но оставались глухи. Должно быть, истина чересчур проста, чтобы ее постичь, не сходя с места. Или же скорее дорастет «древо» до небес, нежели человек до истины? Боюсь, что отличие человека от человека порой больше, чем различие между человеком и камнем. Цель нашей жизни – постичь самыми чуткими фибрами то, что дает этому древу пышно зеленеть и защищает от усыхания. Все прочее – жалкий удел копаться в навозе и не знать, чего ради. Но много ли найдется сегодня таких, кто понимает, о чем я толкую? Большинство же подумает, что мне просто захотелось говорить образно, наврать какую-нибудь притчу. Двусмысленность языка – вот что разделяет нас. Обнародуй я свои мысли о сокровенном росте, это сочли бы потугой казаться умнее или лучше. Так же как философию привыкли считать теорией, но не предписанием. Просто исполнять заповеди, пусть даже самым честным образом, недостаточно для того, чтобы поспешествовать внутреннему росту, ибо это лишь верхний слой. Нарушение заповедей часто бывает лучшей теплицей для прорастания побега. Но мы цепляемся за них, когда их надо нарушать, и нарушаем, когда от них нельзя отступать. Зная, что святые творили лишь добрые дела, люди вздумали добрыми делами достичь святости, и потому стезей ложной веры идут прямиком к пропасти, мня себя праведниками. Превратно толкуемое смирение так ослепляет их, что они в ужасе отшатнутся, подобно ребенку, впервые взглянувшему в зеркало, и задрожат от страха, подумав, что лишились разума, когда придет время – и Его лик откроется им».
   Радость надежды, окрылившая Фортуната, показалась ему чем-то новым, почти незнакомым, так долго это чувство спало мертвым сном, и вот вдруг проснулось и укрепило его, хотя он поначалу не очень-то понял да и не жаждал понять чему, собственно, радоваться и на что надеяться.
   Он почувствовал себя счастливчиком, и ему были уже нипочем зловещие чары загадочных совпадений во всей этой истории с Хадиром Грюном.
   «Надо жить и радоваться, – ликовало все его существо, – что великолепная дичь, краса неведомых лесов нового знания, проломила забор будней и пришла попастись в моем саду. Радоваться, а не сетовать на то, что в заборе сломана пара гнилых жердей».
   «Вполне вероятно, что последние из прочитанных мною строк намекают на лик Хадира Грюна», – подумал Хаубериссер, и ему не терпелось узнать побольше, к тому же кое-какие слова в конце страницы позволяли предположить, что на следующей будет подробно разъяснено, как понимать эту самую «магическую силу мысли».
   Поспешить бы скорее домой и просидеть до самой ночи за разбором текста, но скоро уже пробьет четыре, а его ждет у себя Пфайль.
   Странное гудение в воздухе, от которого чуть не заложило уши, заставило Фортуната оглянуться. Поднявшись, он был немало удивлен, увидев возле скамейки какого-то человека во всем сером, с фехтовальной маской на лице и подобием копья в руке.
   В нескольких метрах над его головой плыло какое-то плотное, но изменчивое в своих очертаниях облачко, оно вытягивалось то в одну, то в другую сторону и, покружив, село на ветку дерева, все еще продолжая шевелиться.
   Человек в сером вдруг подскочил к дереву и поддел своим копьем, на конце которого оказалась сеть, этот загадочный ворох, после чего с довольным видом направился к одному из домов и по пожарной лестнице, с перекинутым через плечо копьем и с уловом за спиной, забрался на крышу, вскоре скрывшись из виду.
   – Это пасечник монастырский, – пояснила Хаубериссеру появившаяся из-за колодца пожилая женщина, заметив, как округлились глаза у нездешнего господина, – рой улетел из улья, вот и пришлось погоняться за маткой.
   Фортунат снова двинулся в путь и, повиляв по кривым переулкам, вышел на какую-то площадь и нанял авто, чтобы поскорее добраться до Хилверсюма, где его ожидал Пфайль.
 
   Широкая и прямая как стрела улица была наводнена велосипедистами – море голов, рябь сверкающих педалей. Но в течение часовой поездки Хаубериссер почти не замечал того, что происходило за окном машины. Он не видел ни потока, ни проплывающих мимо берегов. Перед глазами стояла поразившая его картина: человек в маске и пчелиный рой, клубившийся вокруг своей владычицы, без которой, как видно, не мог жить.
   Безмолвная природа, каковой она казалась Фортунату во время последней вылазки за город, сегодня явила свой новый лик, и у него было такое чувство, будто ему внятны слова из разомкнувшихся уст.
   Человек, поймавший матку, а вместе с ней и весь рой, обрел символический смысл.
   «Разве сам я не пульсирующий сгусток множества живых клеток – размышлял он, – которые по унаследованной за миллионы лет привычке роятся вокруг некоего сокровенного ядра?»
   Он смутно ощущал таинственную связь между этой сценой с пчеловодом и законами внутренней и внешней природы, и ему представилось, в каком дивном, роскошном буйстве красок ожил бы для него мир, если бы ему удалось увидеть в новом свете и те вещи, которые занесены серым песком обыденщины и ее языка.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

   За окном проплывали хилверсюмские виллы, машина бесшумно катила вдаль по липовой аллее, подъезжая к парку, окружавшему сияющий белым фасадом загородный дом по имени «Беззаботный».
   Барон Пфайль уже стоял на площадке наружной лестницы и, завидев выходившего из авто Хаубериссера, с нескрываемой радостью устремился ему навстречу.
   – Как славно, что ты приехал, старина. А я уже испугался, что моя депеша не долетела до твоей сталактитовой берлоги. Что-то случилось? У тебя такой рассеянный вид. Впрочем, Господь вознаградит тебя за то, что ты присватал мне этого бесподобного графа Цехоньски. Такая утеха в наш безутешный век. – Пфайль был в столь приподнятом настроении, что не дал и рта раскрыть своему другу, когда тот порывался опровергнуть его суждения о прожженном аферисте. – Сегодня утром он заявился ко мне с визитом. Не гнать же его. Я предложил отобедать у меня. Если не ошибаюсь, двух серебряных ложек уже не хватает. Знаешь, как он представился? Как крестник Наполеона Четвертого. Ни больше ни меньше. Да еще на тебя сослался.
   – Какая наглость! – вскипел Хаубериссер. – По щекам бы отхлестать проходимца!
   – Ну зачем же? Ему всего-то и надо, чтобы его приняли в какой-нибудь приличный игорный клуб. Почему бы не потрафить такой блажи? Желания человека – закон. Если он сам так и норовит промотаться.
   – Это ему не грозит. Он профессиональный шулер, – перебил Хаубериссер.
   Пфайль с сочувствием посмотрел на него.
   – Думаешь, он найдет простаков в современных игорных клубах? Там в этом деле мастера почище его. Вылетит оттуда без штанов. Кстати, ты видел его прелестные часики?
   Хаубериссер рассмеялся.
   – Если ты мне друг, – воскликнул барон, – уж ухитрись, купи их у него и подари мне на Рождество.
   Он осторожно подкрался к открытому окну веранды и призывно кивнул своему другу.
   – Ты посмотри, ну чем не идиллия?
   Циттер Арпад, несмотря на еще не поздний час, в черном фраке с гиацинтом в петлице, в лимонно-желтых сапогах и с черным галстуком на белоснежной груди сидел, поглощенный трогательно доверительной беседой с пожилой дамой, которая вся млела и пылала – видимо, от восторга, что в ее сети наконец-то прет добыча.
   – Узнаешь? – шепнул Пфайль. – Консульша Рюкстина. Упокой, Господи, поскорей ее душу… Смотри, он показывает ей часы! Держу пари, он пытается охмурить старушку живой любовной картинкой на своих часах. Сердцеед высшего разряда, тут двух мнений быть не может.
   – Подарок моего дорогого крестного, – послышался дрогнувший от умиления голос «графа».
   – О, Флоодзимерш! – прошелестела почтенная дама.
   – Черт побери! Они уже так продвинулись, что она называет его по имени! – Пфайль тихонько присвистнул и взял своего друга за плечо. – Быстро! Уходим! Мы же можем помешать. Жаль, еще солнце, а то бы я выключил свет. Душой я с Цехоньски. Нет, не сюда! – он остановил Хаубериссера перед распахнутой лакеем дверью. – Там бурлит политическая похлебка. – Хаубериссер мельком увидел многочисленное общество солидных мужей, в центре которого монументально возвышался пышнобородый лысый господин, уперев свои властные персты в столешницу. – Пойдем-ка лучше в мою Медузейную залу.
   Хаубериссер удивленно осматривался в весьма необычной комнате, усевшись в обитое рыжеватой замшей клубное кресло, такое мягкое, что он натурально утонул в нем.
   Стены и потолок покрыты гладкой, с невидимыми швами обшивкой из пробкового дерева; оконные стекла – не плоские, а плавно-волнистые; мебель, углы комнаты, даже дверные оклады – все округлено, сглажено; ноги по щиколотку увязают в ворсе ковра, словно под ними песок. И все как бы окутано дымкой мягких светло-коричневых тонов.
   – Я пришел к выводу, – пояснил Пфайль, – что человеку, обреченному жить в Европе, подобная психологическая палата необходима как воздух. Посидев здесь хоть час, самый истеричный неврастеник превращается в кроткого моллюска. Поверь, я просто затюкан всякого рода обыденностями, но стоит мне только вспомнить об этой врачующей душу ванне – и все заботы отлетают, как брызги от собачьего хвоста. Благодаря ей я в любое время без тени раскаяния могу чихать на все неотложные дела.
   – После таких слов можно подумать, что ты самый циничный гедонист на свете, – с улыбкой заметил Хаубериссер.
   – Ну уж нет! – возразил Пфайль придвигая поближе к гостю округлую, как медуза, сигаретницу. – Скорее, наоборот. Я бы сказал, что всеми моими помыслами и поступками мне же во вред руководит обостренная совестливость… Я знаю, ты убежден, что жизнь бессмысленна. Я тоже долгое время пребывал в этом заблуждении, но постепенно наступило просветление. Прежде всего надо поставить крест на всех карьеристских замыслах и вновь обрести естественность.
   – А это, – Хауберрисер указал на пробковые стены, – ты тоже считаешь естественным?
   – Разумеется. Если бы я был неимущ, мне пришлось бы жить в тесном клоповнике, а вздумай я
   переселиться в него сейчас, это было бы самым противоестественным порывом. Должно быть, у судьбы были свои резоны, коли я появился на свет в богатом доме… Может, это награда за какие-то мои заслуги в прежней жизни, о чем я, не взысканный благодатью, начисто забыл?… Нет. Пожалуй, слишком припахивает теософским китчем. Вернее всего, на меня возложена благородная миссия – обжираться сладким пирогом до тех пор, пока разнообразия ради не захочется черствой краюшки. Что же, чему быть, того не миновать. В худшем случае я совершу ошибку… Раздать свои деньги другим? Хоть сейчас. Но хотелось бы знать, почему я должен так поступить? Только потому, что об этом твердят во всех бульварных книжонках? Как бы не так. Социалистический лозунг «Прочь с дороги!» я принципиально не приемлю. А давать сладкую пилюлю тому, кого может исцелить только горькое лекарство, – какой в этом смысл? Фальсифицировать судьбу? Только этого мне не хватало. Хаубериссер насмешливо подмигнул.
   – Я знаю, с чего ты ухмыляешься, мерзавец! – рассердился Пфайль. – Хочешь намекнуть на ту подачку, на несколько грошей, которые я – по рассеянности, разумеется, – отсыпал старому сапожнику… Какая бестактность… пенять человеку на его слабости. Я сам всю ночь казнился из-за своей бесхарактерности. Что если старик спятит по моей милости?
   – Коли уж мы заговорили об этом, должен заметить, что не следовало сразу отваливать ему такую сумму, лучше…
   – … подыхать с голоду в рассрочку, – язвительно добавил Пфайль. – Все это ерунда. Я допускаю, что тому, кем в жизни движет чувство, многое простится, потому что он был щедр в любви. Но прежде будьте любезны поинтересоваться, хочу ли я, чтобы меня прощали. Я намерен отдать все свои долги, в том числе и моральные, вернуть всё, до последнего цента. У меня такое чувство, что моя бесценная душа задолго до моего рождения в мудрости своей возжелала немалых богатств… Из предусмотрительности. Чтобы не пришлось даже соваться в Царство небесное через игольное ушко. Ее воротит от благоговейных аллилуйных стенаний, и я прихожу в ужас от всякой монотонной музыки… Да, если бы Вышний суд был пустой угрозой! Но я убежден, что есть некая небесная инстанция после смерти. И требуется прямо-таки эквилибристская сноровка, чтобы оставаться порядочным человеком и, с другой стороны, не стать узником рая. Над этой проблемой ломал голову еще божественный Будда.
   – И ты, как видно, тоже.
   – Еще бы. Ведь просто жить – человеку мало. Не так ли?… Ты представить себе не можешь, каким бременем я себя навьючил. Я имею в виду не светскую канитель – тут меня выручает домоправительница, – а духовную работу с целью… создания… нового государства и новой религии. Именно так.
   – Помилуй Бог! Тебя же в тюрьму упекут.
   – Не бойся. Я не мятежник.
   – И много вас, отцов-основателей, в вашей общине? – спросил Фортунат, расплываясь в улыбке, так как принял слова друга за шутку.
   Пфайль осадил его довольно суровым взглядом.
   – Мне кажется, ты, по обыкновению, не понимаешь главного. Неужели ты не чувствуешь, что в воздухе носится нечто такое, чего, может быть, не было от века. Предрекать конец света – дело неблагодарное. Это делали так часто, что подобные пророчества мало кого убеждают. Тем не менее, я думаю, на сей раз можно верить тому, кто чувствует и возвещает приближение подобного события. Это не обязательно уничтожение земли. Крах старого миросозерцания – тоже конец света.
   – И ты полагаешь, всеобщий переворот в умах можно совершить в считанные дни? – Хаубериссер покачал головой. – Уж скорее я поверю в грядущие природные катаклизмы. Человечество нельзя изменить одним махом.
   – Разве я утверждаю, что мы избавлены от внешних катастроф?! – воскликнул Пфайль. – Напротив, я каждым нервом чувствую их приближение. Что же касается внезапных внутренних потрясений, изменяющих все человечество, то тут за тобой лишь кажущаяся правота. Какой отрезок истории ты способен охватить взглядом, чтобы делать столь решительные обобщения? Какую-то несчастную тысячу лет!… Но разве даже за этот короткий срок не случались духовные эпидемии, которые заставляют поломать голову? Были же крестовые походы детей, хотя вряд ли это означает, что могут воспоследовать крестовые походы приказчиков. Но кое-что все же возможно – и с тем большей вероятностью, чем дольше приходится ждать… До сих пор люди сносили друг другу головы ради наших сомнительных фантомов, которые осторожно именовали не призраками, а идеалами. И вот наконец, я надеюсь, пробил час войны против этих измышлений, и я со всей охотой буду участвовать в ней. Годами проходил я солдатскую выучку, в духовном, разумеется, смысле, и давно понял, хотя с полной ясностью только сейчас, – близится великая битва с проклятыми призраками. Уверяю тебя, если не возьмешь быка за рога, если не подрубишь под корень эти ложные идеалы, с ними уже не покончить. Уму непостижимо, как нагло и основательно околпачен человек в процессе так называемого наследования идей… Так вот, эту самую систематическую прополку собственной духовной нивы я и называю основанием нового… государства. Из пиетета к существующим системам и чувства такта по отношению к ближним, которым я, упаси Бог, не хочу навязывать свои взгляды на честность с самим собой и бессознательную лживость, я заведомо ограничиваю себя в расширении моего государства, которое называю стерильным, поскольку оно тщательно очищено от духовных бактерий ложного идеализма. В этом государстве лишь один подданный – это я сам. И я же единственный миссионер своего вероучения. Перебежчики мне не нужны.
   – Стало быть, организатором ты не подвизаешься, – с облегчением заметил Хаубериссер.
   – Организатором мнит себя сейчас всякий, а отсюда следует, что это совершенно ложный путь. Двигаться надо в направлении, противоположном потоку толпы.
   Пфайль встал и принялся расхаживать по комнате.
   – Даже Иисус, – продолжал барон, – не занимался организаторской деятельностью. Он подал пример. А у госпожи Рюкстина и ее товарок хватает наглости воображать себя организаторами. Организовывать дозволено лишь природе и мировому духу… Мое государство утверждено навеки, оно не нуждается в организации. Будь иначе, оно лишилось бы цели.
   – Но ведь когда-нибудь твое государство, если у него есть цель, должно будет объединить многих. Где же ты возьмешь подданных, дорогой Пфайль?
   – Пойми же, если кого-то одного осеняет идея, это лишь означает, что одновременно этой же идеей захвачены многие. Кто этого не понимает, тот вообще не знает, как живет мысль. Идеи заразительны, даже если не произносятся вслух, а может, именно поэтому они так летучи. Я твердо убежден, пока мы с тобой разговариваем, мое государство пополнило множество граждан, и в конце концов оно станет глобальным… Сейчас гигиена хоть куда… дезинфицируют даже дверные ручки, чтобы не подхватить какую-нибудь болезнь. Но уверяю тебя, есть зараза и пострашнее, к примеру, расовая и национальная вражда, разносимая пламенными трибунами и кликушами. Тут нужны более сильные дезинфицирующие средства, чем для обработки дверных ручек.
   – Значит, ты намереваешься искоренить национализм?
   – Не мое это дело – выпалывать в чужих огородах то, что не умирает само собой. В своем собственном я волен делать все, что вздумается. Многие считают национализм неизбежным явлением, пусть так, но пришло время такого «государства», граждане которого объединены не территорией в определенных границах и не общим языком, а образом мыслей и могут жить, как им хочется… В известном смысле правы те, кто смеется над чудаком, заявляющим о своих планах переделать человечество. Только им невдомек, что вполне довольно того, что хоть один человек коренным образом пересоздал себя. И если это удается, его усилия не пропадут даром, независимо от того, узнает о них общество или нет. Представь себе, что кто-то проделал дырочку в картине существующего бытия – она уже не зарастет, и не имеет значения, заметят ли ее сегодня или через миллионы лет. Однажды возникшее исчезает лишь иллюзорно. Поэтому разорвать сеть, в которой запуталось человечество, но не публичными проповедями, а усилием рук, разрывающих оковы, – вот чего я хочу.
   – Видишь ли ты какую-нибудь причинную связь между стихийными катастрофами, которых, по-твоему, следует ожидать, и предполагаемой переменой в умах? – спросил Хаубериссер.
   – На первый взгляд, естественно, можно подумать, что стихийное бедствие, скажем землетрясение, побуждает человека, замкнуться в своей скорлупе. Но только – на первый взгляд. В действительности с причиной и следствием, как мне представляется, дело обстоит совершенно иначе. Причин мы не выясним никогда, единственное, что действительно доступно нашим ощущениям, – это следствия. То, что мы принимаем за причины, – всего лишь предвещающий знак. Если я выпущу из рук вот этот карандаш, он упадет на пол. Счесть причиной падения ослабление мышц моих пальцев может только совсем юный гимназист. Я же вижу в этом верный знак, предвещающий падение. Всякое событие, за которым следует другое, является его предзнаменованием. А причина – нечто совсем иное. Мы воображаем себе, что в нашей власти находить исток следствия, и это одно из самых страшных заблуждений, постоянно искажающих нашу картину мира. На самом деле одна и та же таинственная причина вызвала падение карандаша и заставила меня за секунду до этого разжать пальцы. Внезапные сдвиги в сознании и землетрясения, возможно, имеют единую причину, но то, что первое является причиной второго, совершенно исключено, что бы там ни предсказывал «здравый» смысл. Первое – в той же мере следствие, как и второе. Следствие никогда не влечет за собой другое следствие, оно может лишь, как было сказано, быть предзнаменованием в череде событий и больше ничем. Мир, в котором мы живем, – это мир следствий. А царство причин – за семью печатями, и, чтобы проникнуть туда, надо постичь науку волхвования.