Густав Майринк
Зеленый лик
ГЛАВА ПЕРВАЯ
– прочел изящно одетый иностранец, топтавшийся на тротуаре Йоденбреестраат, когда на стене дома напротив заприметил черную вывеску с презанятной надписью, выведенной белыми, с кудрявой вычурой буквами.
Из любопытства, а может быть, потому что ему самому надоело тешить любопытство толпы, которая с голландской медвежеватостью надвигалась на него, сужая кольцо и отпуская замечания по поводу его сюртука, сверкающего цилиндра и перчаток – диковинных в этом квартале Амстердама вещей, – он пересек мостовую, лавируя между собачьими упряжками, которые везли тележки с овощами. За ним увязались двое уличных мальчишек. Утопив руки в глубинах синих холщовых порток – кривые спины, впалые животы, мотни на тощих задах, шеи, как гипсовые пальцы, обмотанные красными платками, – они молча тащились за ним, шаркая деревянными башмаками.
Дом, где находилась лавка Хадира Грюна, занимавшая часть узкой стеклянной галереи, которая опоясывала все здание, а справа и слева тянулась по двум параллельным переулкам, – этот дом, судя по мутным безжизненным окнам, служил каким-то складом. Его тыльная сторона выходила на так называемый храхт – судоходный канал, один из многочисленных здесь водных торговых путей.
Построенное в виде приплюснутого куба здание напоминало верхний ярус мрачной четырехугольной башни, с годами провалившейся в мягкую торфяную почву по самую шею, то бишь каменное жабо, заменяемое здесь стеклянной галереей.
Посреди витрины, на тумбе, обитой красным сукном, покоилась темно-желтая мертвая голова из папье-маше. У нее был какой-то чудной вид: верхняя челюсть непомерно велика, этакий бугор под носовыми отверстиями, глазницы и височные впадины оттенены черной тушью, а в зубах зажат пиковый туз. «Het Delp-sche Orakel, of de stemm uit het Geesteryk»[1] – гласила надпись наверху.
К большим латунным кольцам, цепью свисавшим с потолка, крепились гирлянды аляповатых картинок. На них были изображены усеянные бородавками физиономии тещ с висячими замками на губах или страховидные супружницы, грозно воздевшие метлы; другие портреты отличались деликатной мягкостью красок, коими были выписаны пышнотелые молодки в неглиже, стыдливо прикрывающие вырез на груди; пояснительная надпись рекомендовала: «Смотреть на свет. Для гурманов».
По соседству с тюремными кандалами, означенными как «Знаменитая гамбургская восьмерка», рядком лежали египетские сонники, рукотворные козявочки и тараканы (для подбрасывания в пивную кружку), самораздуваемые каучуковые ноздри, реторты с красноватой жидкостью (превосходный любовный градусник, или неотразимый прелестник в обществе дам), стаканы для игральных костей, блюда с монетами, «купейный жупел» (верное средство для господ коммивояжеров, желающих завязать приятное знакомство во время длительной поездки) в виде волчьей челюсти как пикантного приложения к усам; и над всем этим великолепием – благословляющий жест восковой женской ручки с бумажным кружевом на запястье, простертый из линялой черноты витринного задника.
Движимый не столько покупательским интересом, сколько желанием выбраться из облака рыбного запаха, распространяемого обоими самозваными «пажами», иностранец вошел в лавку.
В углу помещения, положив ногу на ногу, в лаковых туфлях с арабесковым узором, сидел смуглолицый щеголь. Сверкая фиолетовым глянцем выбритых щек и пробором жирно напомаженной шевелюры (типично балканская физиономия), он углубился в чтение, что не помешало ему пронзить посетителя своим острым взглядом. И как раз в этот момент на перегородке в рост человека, отделявшей зальчик для клиентов от внутреннего помещения лавки, с грохотом опустился ставень оконца, и в проеме показался декольтированный бюст, принадлежавший барышне с обольстительными голубыми глазами и белокурой челкой на лбу.
По акценту посетителя и его неловкой голландской фразе: «Покупать… что-либо любое!» она мгновенно сообразила, что перед ней – соотечественник, австриец, и тут же принялась по-немецки толковать ему про фокус с тремя оказавшимися у нее в руке пробками. При этом она пустила в ход свои испытанные женские чары со всем богатством оттенков – от точного наведения грудей на живую цель до почти телепатически тонких флюидов, излучаемых ароматом кожи, который она умела сделать еще более обворожительным, как бы невзначай взмахнув рукой и обдав визави дыханием подмышек.
– Вы видите перед собой три пробки, почтеннейший господин. Не так ли? Первую я кладу в правую руку, за ней вторую и закрываю ладонь. А третью я положу, – она улыбнулась, слегка зардевшись, – к себе в кармашек. Сколько же пробок у меня в руке?
– Две.
– А вот и нет. Три.
Так и вышло.
– Этот фокус называется «летающие пробки» и стоит всего два гульдена.
– Хорошо. А в чем тут штука?
– Не соблаговолит ли господин сперва заплатить? Такой уж у нас порядок.
Господин выложил два гульдена, за что был вознагражден повторением номера, основанного на ловкости пальцев, а также – новыми волнами аромата женственности и четырьмя пробками, которые сунул в карман, преисполнившись восхищения коммерческой тактикой фирмы «Хадир Грюн» и непоколебимо убежденный в неподражаемости продемонстрированного чуда.
– Вот перед вами четыре железных кольца для гардин, – вновь начала колдовать молодая дама, – первое я кладу…
Тут ее присказку прервали ворвавшиеся с улицы громкие вопли, сопровождаемые пронзительным свистом, в тот же миг двери лавки распахнулись и со звоном захлопнулись.
Иностранец испуганно обернулся и увидел на пороге фигуру, весь облик которой поверг его в величайшее изумление.
Это был огромный толстогубый зулус с черной курчавой бородой. Все его облачение составлял клетчатый плащ и красный обруч на шее. Сочащиеся бараньим жиром волосы искусно зачесаны и вздыблены, так что казалось, он носит на голове ступу из эбенового дерева. В руке он держал копье.
«Балканец» вскочил со своего кресла, отвесил дикарю глубокий поклон, услужливо принял копье, пристроив его в стойке для зонтиков, и, отдернув занавес с учтивыми словами: «Als't u belieft, Mijnheer. Ноu gaat het, Mijnheer?»[2] – препроводил гостя в соседнюю комнату.
– Не угодно ли продолжить здесь? – вновь обратилась к иностранцу молодая дама, впуская его к себе за перегородку. – И немного посидеть, пока толпа не угомонится.
С этими словами она поспешила к стеклянной двери, которую на сей раз распахнул какой-то увалень. Он стоял раскорякой на пороге, задиристо выставив грудь, но не успел он излить весь поток проклятий, адресованных, вероятно, зулусу: «Stik, ver-rek, god verdomme, fall dood, stik de moord!» – как был вытолкан дамой, которая закрыла дверь на засов.
Та часть магазина, где очутился иностранец, представляла собой разделенное шкафами и турецкими портьерами помещение с несколькими креслами, а также пуфами по углам и круглым столом в середине, за которым сидели два пожилых господина солидной комплекции, скорее всего голландские или гамбургские торговцы. При свете арабской лампы с электрической начинкой они прилипли к окулярам каких-то ящичков, судя по жужжанию – миниатюрных синематографических аппаратов.
Темный коридор, образуемый складскими стеллажами, упирался в маленькую контору с бельмастым оконцем, выходившим на боковую улицу. Перед бюро стоял прямо-таки ветхозаветный старый еврей в лапсердаке, с белой бородой, пейсами и в шелковой ермолке. Лицо его скрывала тень, но было видно, что он делает записи в гроссбухе.
– Скажите, барышня, что это за негр к вам пожаловал? – спросил иностранец у продавщицы, которая уже вернулась и предложила продолжить номер с гардинными кольцами.
– Ну как же! Это мистер Узибепю. Гвоздь программы зулусской труппы в цирке Kappe. Шикарный мужчина, – добавила она с сияющим лицом. – У себя на родине он, можно сказать, medicinae doctor.
– Да-да, целитель, понимаю.
– Целитель. А тут у нас он учится кое-чему получше, чтобы потом блеснуть перед соплеменниками, а там, глядишь, и на трон скакнуть. Ему дает уроки сам профессор пневматизма господин Циттер Арпад из Пресбурга.
Она слегка раздернула занавес и дала возможность иностранцу заглянуть в кабинет, стены коего были оклеены картами для игры в вист.
С двумя скрещенными кинжалами в горле и всадив уже обагренный топор в зияющую рану на голове, «балканец» мигом проглотил куриное яйцо и тут же извлек его из уха зулуса, который в немом изумлении стоял перед ним, облаченный в леопардовую шкуру.
Чужестранец был бы не прочь продлить наблюдение, но продавщица быстро сомкнула гардины, поймав осуждающий взгляд господина профессора, к тому же ее сорвал с места пронзительный звонок телефона.
«Какой причудливой пестротой заиграет мир, если не поленишься рассмотреть его поближе и оторвешься от так называемых серьезных вещей, которые доставляют нам только страдания и неприятности», – вслух подумал иностранец, снимая с полки, заставленной всевозможными безделушками, маленькую открытую шкатулку. Он рассеянно втянул ноздрями ее запах. Шкатулка была наполнена крошечными резными коровками и деревцами с листвой из ядовито-зеленой пакли.
Этот запах не спутать ни с каким другим, аромат смолы и краски на мгновение приворожил его. Рождество! Детские годы! Минуты томительного ожидания у замочной скважины; колченогий стул, обтянутый красным репсом с масляным пятном на самом видном месте. А милый шпиц Дурудельдутт, да, да, так его звали, ворчит под диваном и отгрызает ногу у игрушечного часового, а потом, зажмурив левый глаз, с обиженным видом выползает из укрытия – это пружина, выскочившая из механизма, щелкнула его по мордочке. Шуршит хвоя, а горящие красные свечи на елке уже обросли восковыми бородками.
«Ничто не может так быстро вернуть детство, как запах лака, которым пахнут нюрнбергские игрушки, – иностранец стряхнул с себя чары. – Ничем хорошим воспоминания не кончаются. Сначала жизнь кажется слаще меда, потом вдруг грозит строгим взглядом школьного тирана и, наконец, свирепой дьявольской гримасой… Нет, нет, довольно! – Он повернулся к вертушке с книжными полками. – Книги-то все с золотым обрезом». Покачав головой, он начал читать на тисненых корешках странные, никак не вязавшиеся с обстановкой слова: Ляйдингер Г., «История боннского академического хорового ферейна», Акен Фр., «Основы теории категорий времени и залога в древнегреческом языке», Нойнауге К. В., «Лечение геморроя в эпоху классической древности». – «Ну что ж, никакой политики, и то слава Богу». И он решил полистать труд под названием: «О рыбьем жире и его растущей популярности», т. III, автор – Аальке Потт.
Тусклая печать и скверная бумага разительно контрастировали с роскошным переплетом.
«Неужели я ошибся и это вовсе не гимн мерзкой слизи?» Он открыл первую страницу и, просияв, прочитал:
«Библиотека Содома и Гоморры».
Сборник для старых холостяков
(юбилейное издание).
– Вот ведь как! Корешок сулит высокие материи про какие-нибудь «принципы бытия в XX веке», снаружи нудное наукообразие, а внутри – прельстительная правда: деньги или бабы, – с довольным видом пробормотал любознательный господин и вдруг разразился громким смехом.
Тут один из упитанных коммерсантов нервно отскочил от аппарата (другой, голландец, невозмутимо продолжал свое занятие) и начал что-то лопотать про «феерицкие виды города», он спешил поскорее удалиться, силясь вернуть своему млеющему от испытанного визуального наслаждения свиному рылу привычную мину благородного негоцианта, неуклонно следующего строгим жизненным принципам. Но в это самое время с ним сыграл непристойную шутку черт, великий мастер искушать простаков, приняв вид досадной случайности, однако с несомненным намерением не оставлять более добродетельную душу в неведении относительно фривольной атмосферы, в которой она оказалась.
Слишком торопливо и размашисто влезая в пальто, коммерсант задел рукавом и тем самым привел в движение маятник огромных стенных часов. В результате на них распахнулась дверца с живописным изображением семейных идиллий, но вместо ожидаемой кукушки показалась восковая голова, а затем едва прикрытый торс женской персоны с немыслимо нахальными глазами, и под аккомпанемент звона, возвещающего двенадцатый час, голова простуженным голосом пропела:
«На сук, на сук, на сук», – заладили вдруг часы, переходя на хриплый бас. То ли черт смилостивился, то ли волосок попал в механизм.
Расстараемся
Да расстоляримся!
Вжих-вжих!
Тук-тук!
Не наскочит нож на сук.
Не желая и далее быть игрушкой лукавой нечисти, сын морской державы негодующе пискнул: «Сёрт знает сто такое!» – и рысцой пустился наутек.
Несмотря на то что иностранец имел представление о чистоте нравов нордических племен, он все же не мог вразумительно объяснить себе чрезмерное смятение почтенного господина, пока не пришел к неуверенному предположению, что где-то уже встречался с ним – не исключено, что их представили друг другу в каком-нибудь обществе. В памяти возникла мимолетная, а потому смутная картина: пожилая дама с тонкими чертами печального лица и красивая, совсем юная девушка; это укрепило иностранца в его предположении, но ни места знакомства, ни имен он вспомнить не мог.
Да и лицо другого клиента, поднявшегося из-за стола и бесцеремонно ощупывавшего чужака презрительным взглядом размыленных голубых глазок, ничего не подсказывало. Это был совершенно незнакомый человек – нахрапистый самоуверенный тип.
Продавщица все еще говорила по телефону. Судя по ее ответам, речь шла о большом заказе для какого-то мальчишника.
«Собственно, и мне бы пора уходить. Чего же я жду?»
На него накатила внезапная усталость, он зевнул и опустился в кресло.
«С ума можно сойти или с чего угодно, – подумалось вдруг ему, – от бесконечной нелепицы, которой судьба окружает человека. Просто диву даешься! И почему тошно желудку, когда мерзость мозолит глаза?! Причем тут, Боже правый, пищеварение?… Нет, не в мерзости дело, – размышлял он, – даже среди красот картинной галереи может потянуть на рвоту. Есть, должно быть, какая-то музейная болезнь, о которой еще не знают врачи. Или же все, что создано человеком, будь оно прекрасно или отвратительно, испускает тлетворный дух мертвечины? Не сказал бы, что меня тошнило при виде безлюдной, совсем необжитой земли, отнюдь. Привкус консервной жести присущ всему, что именуется „предметом", отсюда, кстати, и слабость десен». Он невольно улыбнулся, вспомнив затейливое высказывание своего друга, барона Пфайля, который пригласил его посидеть сегодня вечером в кафе «Золоченый турок» и который всеми фибрами ненавидел все, что имеет отношение к живописи с линейной перспективой. Вот его слова: «Грехопадение началось не с надкуса яблока, это бредовый предрассудок. Оно началось с развешивания картин в жилых помещениях! Не успевает каменщик выровнять стены, как появляется черт, переодетый художником, и малюет на них „дыры с перспективой". А дальше происходит и вовсе непотребное, хоть волком вой: в один прекрасный день уже сам хозяин во фраке и в регалиях возникает на стене столовой рядом с Исидором Прекрасным или каким другим коронованным идиотом с грушей на плечах и губищами ботокуда[3]».
«Что верно, то верно, надо уметь во всем находить смешное, – продолжал свои размышления иностранец, – ведь, казалось бы, без всяких причин улыбается Будда, каким мы знаем его по статуям, а вот скульптуры христианских святых прямо-таки слезу точат. Если бы люди почаще улыбались, возможно, не было бы войн. Я уже три недели слоняюсь по Амстердаму, взяв за правило не обращать внимания на названия улиц, не интересоваться архитектурными достопримечательностями и тем, куда и откуда держит путь какой-либо корабль. Я не читаю газет, не хватало мне только „последних известий" о том, что повторяется из века в век, живу в доме, где мне чуждо все до последней мелочи, скоро я стану единственным известным мне частным лицом. Завидев какую-нибудь вещь, я уже не интересуюсь тем, чему она служит, – она вообще не служит, наоборот, люди служат ей. Почему же я так живу? Да потому, что мне надоело быть одним из тех, кто плетет аксельбант культуры: сначала мир, чтобы подготовиться к войне, потом война, чтобы добиваться мира, и так до бесконечности. Я хочу, подобно Каспару Хаузеру[4], очутиться на новой, инакой земле, удивляться совершенно по-новому, как это удалось бы младенцу, если бы он в одно прекрасное утро проснулся взрослым человеком, потому что я жажду законченности и не желаю вечно оставаться запятой. Я отказываюсь от „духовного наследия" своих предков в пользу государства, и уж лучше научиться видеть старые формы новыми глазами, чем, как до сих пор, – новые формы старыми глазами; быть может, они обретут вечную юность!… Мне удалось неплохо начать, но предстоит научиться смотреть на все с улыбкой, а не просто удивляться».
Ничто не обладает таким снотворным эффектом, как шепотливые речи с невнятной сутью. Приглушенные, но очень торопливые реплики, которыми за занавесом обменивались «балканец» и зулус, оказали на чужеземца усыпляющее действие, и он на мгновение действительно погрузился в глубокую дрему.
Но тут же, вынырнув из ее глубин, проснулся с таким ощущением, будто почерпнул в самом себе немыслимое множество вразумлений, однако как некая фантастическая квинтэссенция в сознании удержалась одна сухая фраза, этакий узел самых свежих впечатлений и разогнавшихся мыслей: «Обрести вечную улыбку труднее, чем на всех кладбищах земли отыскать мертвый череп, который ты носил на плечах в прежней жизни. Человек должен выплакать из головы старые глаза, лишь тогда он сможет с улыбкой смотреть на мир новыми глазами».
«Ну, даже если это и трудно, буду искать мертвый череп!» Иностранец уцепился за идею, навеянную сном, в полной уверенности, что бодрствует, на самом же деле он снова впал в глубокое забытье. «Я еще заставлю вещи говорить со мной ясным языком и открыть свой истинный смысл. Я отменю старую азбуку, столь удобную для них раньше, когда с многозначительной миной они вдували мне в ухо старый хлам вроде: „Вот он я, медикамент, я излечу тебя, когда ты объешься, или вот я – лакомый кусок, я заставлю тебя перегрузить желудок, чтобы ты снова мог принять лекарство".
Наконец-то я оценил ехидную максиму моего друга Перайля о том, что все на этом свете кусает свой собственный хвост, и, если жизнь не может давать более разумных уроков, не лучше ли удалиться в пустыню, питаться акридами и облечься в дикий мед».
– Удалиться в пустыню и постигать тайны высокой магии – увы, весьма самонадеянное желание для такого глупца, который за дешевый трюк с пробками заплатил серебряной монетой. Вы умудрились не заметить разницы между иллюзией и реальностью и даже не подозреваете, что в книгах жизни есть нечто такое, о чем умалчивают тома с тиснеными корешками. Это вам, а не мне следовало бы зваться Грюном[5], – провещал вдруг низкий дрожащий голос в ответ на мечтательный монолог иностранца. Он в изумлении поднял глаза – перед ним стоял тот самый еврей, владелец лавки.
Бедняга содрогнулся от ужаса, подобного лица он еще не видел.
Ни единой морщинки, черная повязка на лбу. И тем не менее лицо было изрезано глубокими бороздами, так выглядит море с высокой, но совершенно гладкой волной. Глаза, как черные ущелья. И все же это – человеческие глаза, а не провалы. Кожа отливала оливковой прозеленью и казалась бронзовой, должно быть, так же, как лица людей незапамятного золотого века – лица, которые легенды уподобляют зеленому золоту.
– С тех пор как луна, горняя странница, кружит по небосклону, – продолжал старец, – длится и мое земное странствие. Видел я на своем веку обезьяноподобных людей с каменными топорами в руках, они выходили из деревянного лона, в деревянную же колоду и уходили, – он чуть помедлил, – из колыбели во гроб. Они и доселе как обезьяны с топорами в руках. Глаза у них смотрят только вниз и силятся постичь до конца бесконечность, сокрытую в малом.
Даже если они и разглядели, что в ничтожном черве копошатся миллионы живых существ, а в тех – миллиарды жизней, им все еще невдомек, что так ни до какого конца не добраться.
Я же – не только вниз, но и вверх взирающий, плакать я давно отвык, а улыбаться еще не научился. Мои ноги омывал всемирный потоп, но мне не доводилось видеть человека, у которого была бы причина улыбаться. Правда, я мог не заметить его и пройти мимо.
Теперь у ног моих плещется море крови, а тут является некто, дерзающий улыбаться! Не могу поверить. Уж не дождаться ли мне тех времен, когда сам огонь окатит меня своими валами.
Иностранец надвинул цилиндр на самые глаза, заслоняясь от жуткого, повергающего в трепет лика, – даже дыхание перехватило. Неудивительно, что в таком состоянии он не заметил, как старый еврей последовал к своей конторке, а продавщица на цыпочках вернулась на исходную позицию, достала из шкафа клееный череп, подобный тому, что красовался на витрине, и бесшумно поставила его на табурет.
И тут, когда цилиндр посетителя упал на пол, девица мигом подняла его, опередив своего клиента, и тут же перешла к делу:
– Перед вами, сударь, так называемый Дельфийский оракул[6], благодаря ему мы можем прозреть будущее и получить ответы на вопросы, которые дремлют, – она скосила глаза на свой декольтированный бюст, – в глубине души. Прошу вас, господин, мысленно задать какой-нибудь вопрос.
– Да-да. Конечно, – пробормотал господин, все еще не оправившись от последних впечатлений.
– Смотрите, он уже зашевелился!
Череп разомкнул челюсти и, словно пожевав что-то, выплюнул скрученный клочок бумаги, проворно подхваченный и развернутый дамой, после чего облегченно клацнул зубами.
Было написано красными чернилами (уж не кровью ли?) на полоске бумаги.
Утолится ли жажда твоей души?
Рубись твердой рукой и ставь волю выше желаний!
«Жаль, что я не запомнил вопроса», – подумал иностранец.
– Сколько с меня?
– Двадцать гульденов.
– Ну что ж. Извольте. – Он хотел забрать череп с собой, но передумал. – «Этак меня на улице за Гамлета примут».
– Пришлите его, пожалуйста, мне на дом. Вот деньги.
Он невольно бросил взгляд на конторку у окна: старый еврей с подозрительной неподвижностью склонился над бумагами, будто все это время ничем, кроме своего гроссбуха, и не интересовался.
Затем в блокноте, протянутом продавщицей, клиент записал имя и адрес:
Фортунат Хаубериссер
Инженер
Хойхрахт, 47
и все еще в некотором замешательстве покинул салон.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Вот уже который месяц Голландию наводняли иностранцы всех национальностей. Как только закончилась война и поутихли внутренние политические баталии, многие тысячи двинулись за пределы отеческой земли, чтобы в нидерландских городах найти постоянное пристанище или хотя бы использовать их как промежуточную станцию и уж там пораскинуть умом, на каком клочке земли лучше обосноваться.
Не сбылось примитивное пророчество, что с окончанием войны возможна миграция только беднейших слоев населения из наиболее пострадавших местностей. Корабли ломились от живого груза, и все равно их не хватало для всех желающих податься в Бразилию или иную страну, считавшуюся раем земным. Число эмигрантов, которые кормились трудом своих рук, не шло ни в какое сравнение с оттоком из Европы тех, кто сколотил какое-то состояние и кому надоело терпеть убытки под нарастающим налоговым бременем, то бишь так называемых трезвомыслящих; не шло в сравнение и с массой людей интеллектуального труда, изверившихся в возможности со своим скудным заработком выстоять в борьбе за существование.
Если даже в мерзопакостное мирное время доход трубочиста или мясника заметно превосходил оклад университетского профессора, то теперь мыслящие жители Европы оказались у последней черты, и древнее проклятие «В поте лица твоего будешь есть хлеб»[7] обрело прямой, а не переносный смысл; те, кто добывал свой хлеб в поте «сердца и мозга», были обречены, так как им для обмена веществ именно веществ-то и не хватало.
До скипетра власти дорвался тренированный кулак, продукт же умственной секреции с каждым днем падал в цене, и бог сребролюбия Маммона[8], еще не покинувший свой пьедестал, брезгливо морщился при виде вороха замусоленных бумажек у ног своих: это оскорбляло его эстетическое чувство.
Не сбылось примитивное пророчество, что с окончанием войны возможна миграция только беднейших слоев населения из наиболее пострадавших местностей. Корабли ломились от живого груза, и все равно их не хватало для всех желающих податься в Бразилию или иную страну, считавшуюся раем земным. Число эмигрантов, которые кормились трудом своих рук, не шло ни в какое сравнение с оттоком из Европы тех, кто сколотил какое-то состояние и кому надоело терпеть убытки под нарастающим налоговым бременем, то бишь так называемых трезвомыслящих; не шло в сравнение и с массой людей интеллектуального труда, изверившихся в возможности со своим скудным заработком выстоять в борьбе за существование.
Если даже в мерзопакостное мирное время доход трубочиста или мясника заметно превосходил оклад университетского профессора, то теперь мыслящие жители Европы оказались у последней черты, и древнее проклятие «В поте лица твоего будешь есть хлеб»[7] обрело прямой, а не переносный смысл; те, кто добывал свой хлеб в поте «сердца и мозга», были обречены, так как им для обмена веществ именно веществ-то и не хватало.
До скипетра власти дорвался тренированный кулак, продукт же умственной секреции с каждым днем падал в цене, и бог сребролюбия Маммона[8], еще не покинувший свой пьедестал, брезгливо морщился при виде вороха замусоленных бумажек у ног своих: это оскорбляло его эстетическое чувство.