И все же кое-какие вещи меня коробили. При всем своем озорстве и склонности к розыгрышам в своих филиппиках против общества он порой переходил все границы, будто один владел истиной и лучше всех знал, что же не так с этим миром. Он бывал слишком самоуверен. Виктор приучил его к выпивке, и во хмелю с ним случались такие же припадки гнева, как с Полом, а нет ничего противней, чем поучения пьяного.
   С годами Алекс стал представителем, так сказать, рабочей богемы и вошел в узкий, но вполне определенный кружок, члены которого стремились воспитать тонкость чувств в среде, где правили тяжелый кулак и глумливый язык. К шестнадцати годам он уже год как работал на складе супермаркета; мой отец не позволил бы мне работать. В то же время Алекс продолжал рисовать и читать со страстью, мне не доступной. Хоть он и не победил в конкурсе, его учитель настаивал, чтобы он продолжал рисовать, и вселил в Алекса такую уверенность в его таланте, что тот считал себя художником. Большинство имигрантов и рабочий люд Рузвельта были далеки от искусства, и сам факт принадлежности к миру прекрасного одновременно отчуждал его от окружения и ограждал аурой всеобщего уважения.
   Адриана рвалась к друзьям, оказавшимся по другую сторону. Она ушла из одной закусочной, из другой ее уволили за то, что она перепутала все заказы. Иногда поздно вечером она звонила моей маме. Мама говорила, что она никогда не жаловалась, а только предавалась воспоминаниям о старой родине, в подробностях описывая игры, в которые они играли в детстве, улицы, на которых играли. Терпеливо выслушивая излияния старой подруги, мама упорно не позволяла себе втянуться в ее жизнь.
   Оставаясь временно без работы, Ада сидела дома с братом, который целыми днями пил и смотрел телевизор. Она стала отгораживаться от внешнего мира. По мере того как каждый из членов семьи все больше погружался в свои фантазии, квартира Круков постепенно превращалась в форт одиночества. В конце концов, по словам Алекса, Адино отшельничество стало таким абсолютным, что зеркала обиделись и перестали отражать ее. Он заметил это, когда вошел в ее спальню, чтобы сообщить, что уходит из дома. Она лежала, свернувшись калачиком, на своей двуспальной кровати, с которой не вставала порой целый день, ее глаза не мигали, губы были бледны.
   - Мама, - сказал ее длинноволосый отпрыск, - я скоро уеду.
   Она продолжала лежать неподвижно, глядя в потолок, и, казалось, не дышала. Выходя из комнаты, Алекс мельком взглянул в зеркало: в нем кровать была пуста.
   - Мама, встань, поешь что-нибудь. - Ада не пошевелилась. Что было
   делать? - Мама, прекрати. - Алекс чувствовал, что, если сейчас не уйдет, взорвется, как Пол.
   Она не хотела его отпускать, но сказала:
   - Оставь меня в покое.
   Испуганный, Алекс выскользнул за дверь и пошел к Виктору. Тот сидел в своей комнате, уставившись в старый черно-белый телевизор.
   - Выпьешь? - спросил Виктор.
   - Конечно, - ответил Алекс.
   Виктор налил ему стакан водки и стал слушать то, что рассказывал Алекс. Потом встал и начал вертеться. От его вращения у Алекса закружилась голова и злость растаяла от смущения.
   XI
   Однажды, когда я учился уже в выпускном классе, субботним апрельским утром отец, собравшийся в Рузвельт навестить бывшего пациента, прихватил меня с собой. Я заявился к Крукам без предупреждения. Дверь открыла Адриана с сигаретой в руке. Черные тени залегли у нее под глазами. Узнав меня, она улыбнулась и сказала:
   - А его нет. Но ты входи.
   В гостиной она усадила меня на жесткий стул. Шторы были задернуты. Из соседней комнаты доносился кашель Виктора. Квартира пропахла табачным дымом. Тогда я впервые увидел обои с картинами охоты, наклеенные в честь Антона. Глядя на Адриану, я с трудом узнавал красавицу, которую всего пять лет назад так импульсивно поцеловал. Тем не менее ее присутствием была пронизана вся комната. Это от него трепетали занавески, а стул в знак уважения к ней стоял прямо, как на параде. Хоть она не сказала еще ни слова, ее глаза - так похожие на глаза Алекса - сверкнули, словно она услышала мои мысли.
   - Ты напоминаешь мне Антона, - сказала она. От нее пахло вином.
   - Поэта?
   Казалось, из их памяти напрочь стерлось воспоминание о его достопамятном провале. Я пожал плечами. Сравнение с поэтом мне не импонировало. Вот если бы с рок-звездой или, может быть, с астронавтом...
   - Твоя мать может тобой гордиться, - заметила она.
   Я смущенно отвел взгляд и вернул комплимент:
   - Алекс - хороший художник.
   Она посмотрела на меня так, словно я был объектом эксперимента, с которым у нее возникли трудности.
   - Меня когда-то называли Жирафой... - Она тихо рассмеялась и, протянув руку, погладила меня по коротким волосам. Я вздрогнул. Отец водил меня к парикмахеру и велел стричь под "ежик". Мне вдруг захотелось иметь такие же длинные волосы, как у Алекса.
   Виктор снова закашлялся. В нижней квартире кто-то включил радио, послышалась тема из "Травиаты" (мама была страстной любительницей оперы, часто брала записи в фонотеке, и я иногда слушал их вместе с ней).
   - Да, ты похож на поэта, - повторила она, прикрыв глаза, в которых полыхнуло пламя.
   Воздух был влажным, я почувствовал, как на груди и плечах выступает испарина. Ада отложила сигарету. Ее лицо приблизилось к моему, сквозь аромат душистого мыла я уловил неистребимый запах закусочной. Она взяла мою руку, погладила пальцы, провела ими по своему лбу, потом - по носу, губам, подбородку. И, наконец, положила мою руку себе на грудь, мы оба тихо вскрикнули.
   Это длилось всего несколько часов. Впрочем, как считать: время эластично, его нельзя измерить ни минутами, ни песчинками, ни водой, переливающейся в водяных часах. В некотором роде оно не заканчивается никогда.
   Мы ощущали то особое волнение, какое сопровождает любой тайный переход границы, понимали, что все, что мы видели и делали до сих пор, отныне изменится бесповоротно, и именно этого хотели: другого мира, переменившегося.
   На ней было небесно-голубое платье. То ли ее грудь, то ли моя рука вспотели - помню, что ткань облепила ее грудь. Это была не первая грудь в моей жизни. Другая принадлежала Долорес Гарсиа, которая за месяц до того позволила мне полюбоваться ею в мансарде своего дома. Но эта была несравненно больше и величественней, это вообще было совсем другое дело. Ада приковывала мой взгляд своими зелеными глазами. И случилось странное: ее глаза вдруг распахнулись шире, я рухнул в них, как парашютист в воздушную бездну, и оказался в состоянии свободного парения.
   Ее платье упало к ногам, обнажив тело сорокалетней женщины с веснушчатой кожей. Наверное, эта кожа уже немного одрябла, но я этого не замечал, я видел перед собой Атлантиду, место вне времени. Она представилась мне распахнувшимся садом гранатовых деревьев с восхитительными плодами; садом, орошаемым водопадом живой воды, пахнувшим камфарой, нардом и шафраном, аиром и корицей, ладаном. Я собирал мирру и жевал медовые соты, запивая молоком.
   Она целовала мои опущенные веки и гладила мои волосы нежно, как кошка, вылизывающая новорожденного котенка. Но, что было важнее всего, она точно знала, о чем я думаю, и я знал ее мысли так, словно они были моими. Я понял, что любовь раздвигает границы разума и освещает все таким светом, в котором ничто, случившееся в прошлом, не остается в темноте. То был великий урок.
   Впоследствии мы вели себя так, будто ничего не случилось, правда, я всегда находил предлог отказаться от приглашений Алекса. То много работы, то баскетбол, то моя новая девушка. А потом дело уже было даже не в Аде. Просто мне захотелось забыть о Рузвельте, равно как и обо всех других старых, усталых мирах.
   Страдал ли Алекс от моего охлаждения? Чувствовал ли себя преданным? Понимал ли, что я испытываю?
   В тот вечер, возвращаясь в Форт Хиллз на автобусе, я мысленно рассматривал случившееся как бы сквозь увеличительное стекло, вспоминал то, что она мне говорила: о бликах на поверхности моря, о своих родителях, о монастыре. Потом она дала мне прочесть рассказ Антона и попросила сказать, чту из того, что она мне поведала, - реальные воспоминания, а что - игра воображения. Она лежала, уставившись в потолок, и говорила тихим бесстрастным голосом, будто не желала присутствовать при том, о чем рассказывала. Война, жизнь у тетки, катание на заснеженном пруду... Потом она открыла мне тайну - об изнасиловавшем ее военном. Мое сердце колотилось о ребра, внутри рождалось странное, жестокое возбуждение.
   - Глупо. Это было так давно, - завершила она свой рассказ и, перевернувшись на живот, слизала языком капельки пота с моего лица. Сколько тебе лет? Пятнадцать?
   Я не ответил, надеясь, что молчание прибавит пару годков к моей невинности. Она села, закутавшись в одеяло, и заговорила вновь. Обожаю разговаривать, сказала она, но слушать некому. Снова вспоминала родителей, братьев и сестер, иные из которых живы, но она много лет о них ничего не знает. Рассказала даже о Нине.
   Алекс в тот день не вернулся домой. Что касается Виктора, то, если он и появлялся, я его не заметил. Когда все было кончено, Адриана оделась и, повернувшись ко мне, слишком потрясенному, чтобы пошевелиться, сказала со строгой, скорее отцовской, чем материнской интонацией:
   - Послушай, Николас: ты больше никогда сюда не придешь. Порой для человека открываются некие двери. Потаенные. Двери, о которых никто другой не знает. И не должен знать. Никто и не узнает. То, что случилось, повторить нельзя. Но ты сохранишь это в памяти навсегда. Пусть это греет тебя... - Она улыбнулась игриво, но в то же время, как мне показалось, чуть жестоко.
   Наезжая в Рузвельт, я иногда мельком видел ее, но никогда не разговаривал. Тот наш полуденный дуэт превратился в моем воображении в сцену из спектакля, которую я вспоминал долгие месяцы. Годы. Я верил, что люблю ее, и сердце мое страдало. Но я не смел ослушаться. Она велела держаться подальше, и я держался. Постепенно, по мере того, как в центр моего внимания стала перемещаться Долорес Гарсиа, воспоминание стало меркнуть, голова заполнялась более уместными сюжетами. Но Адрианины рассказы продолжали роиться в памяти, как обрывки собственных снов. Они казались настолько необычными, что обязаны были быть правдой, и я никогда не терял надежды собрать их когда-нибудь воедино так, чтобы воздвигнуть исторический свод, под которым в будущем сможет родиться судьба менее трагическая, чем судьба Ады и ее сыновей.
   Женщина, которая победила Сталина
   I
   Я поступил в колледж в Бостоне. Вскоре позвонил Алекс и сообщил, что тоже переезжает на север. У Круков не было принято учиться в высших учебных заведениях, он просто хотел рисовать, однако первым в семье признал, что ему недостает собранности, а Ада слишком оторвалась от жизни, чтобы направлять его. Ему казалось важным быть рядом со мной. Я попросил его позвонить по приезде, но, когда он позвонил, оказался занят и не смог с ним встретиться.
   Рузвельт, с Виктором и матерью, одержимой своими маниями, он оставил в прошлом. Снял комнату в Христианском молодежном союзе на Хантингтон-авеню и прожил там месяц. По ночам он лежал на спине с открытыми глазами и думал о том, что его мечты расползаются, как насекомые по потолку. У него лишь одна жизнь, и она мчится с не подвластным ему остервенением. Что остается, кроме как отдаться на ее волю? Что он и делал многие годы, пока Ада бомбардировала его письмами, которые он неделями носил в кармане, не читая.
   Желая обрести хоть какие-то связи, он записался в некий Институт творческой жизни - в группу, руководимую человеком по имени Серж. Институт базировался в Сомервилле, который до недавнего времени был рабочим городом, населенным в основном итальянцами и ирландцами, и еще немного - гаитянцами. Город можно было бы назвать космополитическим, если бы слово не предполагало блеска, коим тот никогда похвастать не мог. Вообразите себе Париж без электричества, без музеев, без классической, а равно и оригинальной современной архитектуры. Те же дома, что в Рузвельте, лес антенн над крышами, комнаты, украшенные морскими раковинами. Эти дома напоминали обломки кораблекрушения, прибитые к острову потерянных душ. В Сомервилле нет оазисов зажиточной жизни: ни Брэттл-стрит, ни рю Вожирар, ни Пятой авеню, ни виа Венетос. В сороковые годы это был третий из самых перенаселенных городов мира. Каждый дом с обеих сторон подпирали либо бензоколонка, либо мастерская по ремонту глушителей, и повсюду - гаражи, похожие на дворцы автомобильные мойки, рынки запчастей. Местные жители вкалывали в этих гаражах и на маленьких фабриках, развозили продукты по магазинам, продавали газеты, печатали письма, мыли грязные ложки и драили кастрюли - и в каждом из них Алексу мерещилась мать. Они были добрыми людьми, весьма экономными (ведь все принадлежали к племени должников), трудолюбивыми (хотя каждый день находили семь свободных часов, чтобы смотреть телевизор) - словом, в общем хорошими. Им даже нравилось то, что они делали.
   И за это Серж ненавидел их. Это на их горбу жирел средний класс. Они сами позволяли делать из себя уголь и мазут для ревущих печей, в которых ковалось богатство. А Серж хотел, чтобы они стали динамитом. Он сочинил послание, размножил его на мимеографе и расклеил на стенах прачечных самообслуживания и в телефонных будках по всему городу.
   Мы, у себя в Институте, знаем, что величайшие жизненные уроки усваиваются не в классах. Мы знаем, как научить вас тому, чему не учат в школе. Наши студенты изучают предательство, шантаж, насилие, мошенничество, кровосмешение, ложь, сексизм и грабеж - все то, что составляет структуру нашей жизни. Мы показываем им, что такое тщеславие, алчность, похоть, зависть и злоба, чтобы научить их бороться с этими пороками. Есть веские причины, по которым нам, американцам, такое образование необходимо сейчас, как никогда прежде в нашей истории. Война многому научила молодежь, но массы населения и представить себе не могут, на что способен человек, это знание остается достоянием интеллектуальной элиты. Мы, у нас в Институте, призваны сорвать маскировочные покровы с человеческой натуры.
   Алекса взбудоражило то, что он нашел людей, воспринимающих мир так же, как он. Мне казалось, что все они "с приветом", но он принял их абсурдные взгляды. Принять значило для него стать сильным. Он нуждался в организации, которая не позволила бы ему, выжившему после болезни исчезновения, оказаться раздавленным миром, нависавшим над ним, как ледяная глыба, готовая сорваться и уничтожить его утлый челн. Возможно, Адины бесконечные рассказы о том, какое высокое положение они занимали в старом мире, бесили его, и в пику ей он прилепился к американской версии той самой идеологии, которая разрушила семью его родителей. В то время как Ада все больше уходила в себя, идеализируя прошлое, ее сын отчаянно гнался за утопическим будущим.
   Прошло несколько месяцев, прежде чем нам удалось встретиться. Я принял наконец приглашение Алекса посетить собрание в их Институте. Это было вскоре после Дня благодарения.
   Алекс ждал меня на пороге старого викторианского здания. Здесь, в Сомервилле, его предрасположенность к богемной жизни приняла вовсе уж вычурные формы: перчатки и свитер он сменил на куртку с бахромой и ковбойские сапоги с красными голенищами. Эффект, производимый его костюмом, однако, тускнел на фоне армейской формы, в которую, словно бы соревнуясь с настоящими военными, облачились многие наши ровесники. Его тонкие черные волосы были по-прежнему длинными, но лицо, угловатое и бледное, гладко выбрито; ему можно было дать лет шестнадцать. Он крепко, по-мужски обнял меня, так искренне обрадовавшись нашей встрече, что мне стало стыдно: почему я не позвонил ему раньше?
   Серж, жилистый мужчина с узким лицом и большими ушами, выступал с гневной филиппикой против науки. Мы сидели на расставленных кружком стульях в полутемной комнате, увешанной портретами Мао, Ленина и Че. Виды мутируют, вещал Серж, а я не мог оторвать взгляд от его ушей, напоминавших бейсбольную перчатку кетчера. Интересно, что они призваны улавливать?
   Кризис первой половины века, продолжал Серж, войны, последовавший духовный подъем шестидесятых - начала семидесятых годов властно требуют от нас определенности. "Либо присоединяйся - либо отмежуйся" - таков лозунг будущего. Новое уже родилось. Общество эволюционирует. Серж призывал граждан, своих приверженцев, как он их называл, расширить список врагов. "Почему, в конце концов, в нем должен числиться один президент?"
   Потом он пошел в атаку на участников недавнего митинга противников использования ядерной энергии, состоявшегося в Центральном парке.
   - Эти сраные защитнички окружающей среды, богатенькие маменькины сынки. Они жалеют Мать-землю, тюленей и сов, но им наплевать на вашу бедность. Будьте уверены, они - наемники своего класса. Если даже они приоткроют для вас щелочку и пустят в свой круг, не сомневайтесь: они будут зорко следить за тем, чтобы вы делали лишь то, что заслуживает их одобрения. Они прежде всего оберегают свою выгоду, то, что приносит им барыши. Даже не привилегии, а барыши.
   Возраст тех пяти-шести человек, что рассредоточились по комнате, колебался от шестнадцати до пятидесяти с большим гаком. Они внимательно слушали своего лидера, время от времени одобрительно хмыкая и кивая.
   За пламенной речью последовало весьма мирное обсуждение, после которого мы с Алексом под снегопадом пошли в "Большую медведицу", ирландский паб неподалеку от типографии, где Алекс нашел себе работу.
   В пабе было полно народу, от тесноты люди то и дело толкали друг друга локтями под ребра, под потолком висел сизый дым, воздух был кислым от пивных паров. Все присутствовавшие, включая женщин - блондины, рыжие, брюнеты, были
   ирландцами. В школе меня умиляло национальное честолюбие ирландцев: даже крестьянские дети уверяли, что едва ли не наизусть знают Йитса и Джойса. Из музыкального автомата неслась популярная мелодия в стиле рок, пиво "Гиннесс" пенилось в наших кружках. Быть ирландцем значило быть легендой, это ни у кого не вызывало сомнений, и я вдруг почувствовал себя среди них одиноким и... украинцем.
   - И ты купился на это дерьмо? - спросил я, имея в виду Сержа.
   Алекс пожал плечами.
   - Что бы где ни происходило, мне туда ходу нет, приятель. Я могу из кожи вон лезть, но знаю, что все равно ничего не добьюсь. Они слишком сильны. Христос покинул свой крест.
   - Почему бы тебе не пойти учиться?
   - А платить кто будет?
   Я сказал, что существуют всевозможные стипендии, и предложил помочь, но нам было по восемнадцать, все решения принимались условно, их исполнение откладывалось на потом, никаких зароков, потому что жизнь была похожа на зимородка, ныряющего в стремнину и выныривающего с какой-нибудь трепещущей в клюве добычей. В голове теснились загадки. Загадки окружали со всех сторон.
   - Слушай, Ник, я вот что думаю. Я буду рисовать, продавать картины, накоплю денег, куплю какой-нибудь оптовый склад и открою там галерею. А может - свою ночную передачу на радио.
   - Здорово.
   Его распирало от возможностей, которые, казалось, сулил город. Неожиданно у него проявились амбиции. Он провел пятерней по волосам и нервно откинул голову назад.
   - Погода преследует бедняков, - рассмеялся он. - Не замечал? Торнадо в первую очередь обрушивается на тех, кто живет в прицепах. - Я спросил его о доме. Он почесал за ухом. - Меня там больше нет. Я люблю Аду, но она меня убивает, понимаешь?
   - Да, тебе лучше жить самостоятельно, - согласился я, подумав: что бы я делал, если бы не колледж. - А как успехи в рисовании?
   - Отлично. Ты слышал когда-нибудь про Гойю? - Я кивнул соврав. - Вот это человек. Сплошная война. Ты посмотри его картины.
   - Обязательно.
   - Знаешь про Ай? - Ай была одной из дочерей семейства Флорентино, сестрой Хэтти. - Родила. Вернулась домой. Хэтти тоже.
   - Шутишь.
   - Все возвращаются. От этого, братишка, никто не уйдет. Кроме тебя.
   - И тебя, - вставил я, подмигнув.
   - Взгляни-ка вон на ту... - Он кивнул в сторону блондинки, сидевшей неподалеку от входа.
   Ему все время хотелось играть, словно мы все еще были ребятишками там, в Кэтскиллских горах, и он охотно погрузился в мир переживаний, не доступных мне в моем кампусе. Время от времени участвовал в маршах, беря передышку от теоретических занятий. Я же окунулся в учебу, и наша связь с Алексом стала ослабевать.
   Алекс сорвался с тормозов. Освободившись от материнской опеки, он осваивал возможности, которые жизнь предоставляла для утоления его аппетитов. Он не был красив, но в нем бурлила энергия, он излучал ее, как трепещущая на солнце фольга излучает свет. Поселившись в месте, где все было лишено корней и собственного веса, он с легкостью дрейфовал от одной женщины к другой, но ни к одной не привязывался. Они были для него водой, на поверхности которой он постоянно искал собственное отражение. А может, он искал в них мать?
   Иногда, выпив, он говорил странные вещи: якобы предметы общались с ним, ножи просили его взять их в руку, кровати - спать в них, одежда отказывалась надеваться. Впрочем, он всегда был с причудами, жертва болезни исчезновения, любитель свободного стиха, так что я делал скидку на его странности.
   Однажды я застал его в "Большой медведице" в мрачном настроении. Он сидел, надвинув на глаза ковбойскую шляпу, и едва взглянул на меня. Наверное, день был выходной, потому что бар оказался забит до отказа. Опрокинув пару кружек, Алекс полез в карман своей куртки с бахромой, вытащил тонкий листок голубой бумаги и протянул мне. Подталкиваемый со всех сторон и тоже не очень трезвый, я склонился над столом и в тусклом свете прочел:
   Дорогой Алекс,
   не сомневаюсь, ты очень погружен работой. Мы с Виктором, хвала Иисусу, живы. Беатрис иногда везет меня торговый центр, где работает Хэтти. Ты помнишь, мы с
   тобой - одна душа. Это тайна. Мне бы так хочется видать тебя, но я знаю, что ты трудно вырваться с работы. Не забывай молиться. Это самое главное в жизни.
   Вчера мне позвонить и сообщать, что на прошлой неделе умер твой отец.
   Несмотря на неправильности в грамматике, почерк был аккуратный. Меня удивило, что она пишет по-английски, но я подумал, что таким образом она делает шаг навстречу сыну. Я положил руку Алексу на плечо. Он стряхнул ее.
   - Мать ее! - Он заказал еще по кружке и взглядом велел мне заплатить. За славу отечества, брат!
   Из музыкального автомата гремела музыка, сотрясавшая помещение, как несущийся табун взмыленных лошадей. Сосед Алекса, парень в синем джерсовом пиджаке, должно быть, нечаянно толкнул его, потому что пиво расплескалось. Мой друг развернулся и выпалил:
   - Гребаный ирландский ублюдок.
   Я вспомнил эпизод в парке Вариненко. Только на сей раз поблизости не было полицейского Майка. Коротко стриженный бык в изумлении посмотрел на нас, и, прежде чем я успел что-либо предпринять, Алекс набросился на него, схватив за шею своими тонкими руками. Родео длилось всего несколько секунд и закончилось тем, что Алекс оказался на полу, после чего нас обоих выставили за дверь под рев крупнорогатого стада, инструктировавшего, куда именно нам следует идти. Шляпу Алекса они оставили себе в качестве залога.
   Я тащил друга по слякоти. Целых фонарей в этом районе не осталось, в темноте ясно выделялся рельеф лунной поверхности. У Алекса шла кровь из носа и качался один зуб. Отойдя подальше, чтобы нас не было видно из паба, мы остановились, и я обтер ему лицо снегом, настороженно озираясь по сторонам.
   Вскоре после получения письма с сообщением о кончине отца Алекс наконец отправился навестить Аду. Эту поездку он впоследствии описал мне во всех ее мучительных подробностях.
   Ада, в красном платье, открыла дверь и часто заморгала, словно не веря, что это он, окинула его взглядом с головы до ног и поправила очки на носу. Она постарела. Волосы были по-старушечьи повязаны платком, раньше он никогда ее такой не видел. Помада на губах размазалась, будто она только что встала с постели. Стоя на пороге, он, как борзая, втянул ноздрями воздух. Квартира пропахла жаренной на сале картошкой и сигаретным дымом.
   - Пойдем, я тебя покормлю, - наконец сказала Ада.
   - Я не голоден. - Он вошел в дом. - А где Виктор?
   - Я только что приготовила обед, - проигнорировала она его вопрос и пошла в кухню. Алекс за ней не последовал. Как давно он не слышал этого маминого говора.
   Он распахнул дверь комнаты, в которой они с братом выросли. В шкафу еще висели их вещи. На стене против кровати стояла шелковая ширма, на которой он когда-то по фотографии нарисовал отцовский портрет. Свирепость взгляда из-под густых бровей контрастировала с яркими, как в комиксах, красками, которыми тогда увлекался Алекс. Портрет напомнил ему плакаты, висевшие в Институте. Между семейными фотографиями и плакатами с изображением диктаторов и впрямь есть связь, подумал он, с трудом переводя дыхание и нашаривая в кармане флакончик с валиумом, рецепт он выпросил у врача.
   Напротив, дверь в дверь, находилась комната Виктора. Некогда она была домашним "музеем исторических ужасов". Теперь над одинокой кроватью, покрытой бежевым синельным покрывалом, висел огромный деревянный крест. У стены стоял письменный стол, над ним - металлические полки, набитые книгами на разных языках. Половину одной из полок занимали блокноты в коленкоровых обложках под черный мрамор, в которые Виктор переписывал редакционные статьи из журналов, стихи, рассказы. По вечерам, когда они с Полом смотрели телевизор, Виктор сидел, бывало, в кресле, держа в левой руке стакан, и писал. Алекс однажды спросил, что он пишет. "Свои воспоминания, дорогое дитя", - ответил Виктор.