Окна отцовского дома были распахнуты настежь, но на улицах нашего просторного пригорода царила тишина, еще более мертвая, чем на кладбище. Я остался один на один с городом, неумолимо-требовательным городом, в котором даже друзья ощущали себя соперниками, даже возлюбленные - хищниками. Несмотря на долгие годы занятий теннисом и многочисленные экзамены, я ненавидел соперничество и не понимал, почему мир должен представлять собой бесконечную цепь безжалостных состязаний и зарабатывания баллов. Юный студент-третьекурсник, я чувствовал себя до предела взвинченным и уязвимым, плохо спал, меня мучили ночные кошмары. По нескольку раз за ночь я высовывался из окна и глазел на луну.
Вот тогда-то я и вспомнил об Аде. Между нами существовала невидимая связь. Она приезжала на похороны. Она не только знала меня в детстве, но и любила, когда я стал юношей. Я так долго избегал ее лишь из-за того единственного свидания. Но теперь решил ей позвонить: надеялся, что хотя бы она расскажет мне что-нибудь о моих родителях, что-нибудь, что позволит им обрести плоть в моем воображении и поможет удержать их в памяти. И даже если она не сможет ничего добавить к ничему, я просто проведу несколько минут с человеком из старой жизни. Только бы дождаться утра.
Мой звонок, судя по всему, Аду не удивил, она разрешила мне приехать в любое время.
Я сел в отцовский, теперь мой, "Лексус" и направился в Рузвельт.
Мир - эта комната с кривыми зеркалами - не давал мне возможности невидимым проскользить по его эффектной поверхности, хотя именно этого мне, может быть, больше всего хотелось: тихо, спокойно работать, а потом исчезнуть - как те облака, что возникают ниоткуда слитной массой, распадаются на отдельные фигуры, все небо покрывается многочисленной отарой овец, которая через короткое время прямо на глазах растворяется без следа в гаснущем небе.
Тогда, восемь лет назад, Ада все еще была больше похожа на женщину, которую мне некогда довелось познать, чем та бесполая Сивилла, сидевшая передо мной теперь, и со зрением у нее тогда все было в порядке. Она ни словом не обмолвилась о нашей достопамятной встрече.
- Ты хочешь знать о своих родителях? - удивилась она, когда мы уселись в
кухне. - Но ты ведь знаешь. У тебя были хорошие родители. Я завидовала твоей матери: ты был таким чудесным мальчиком. Что еще тебе нужно знать?
Иронизировала она? Или забыла?
- Они мне никогда ничего не рассказывали, - объяснил я. - Они вообще никогда не говорили о прошлом. Вы же знаете, какими они были. Я бы не смог найти места, где они выросли, даже если бы захотел.
- Зачем тебе этого хотеть?
- Но это же естественно, разве не так?
- Для тебя - может быть. Но не для Алекса. Мой сын никогда не хотел ничего знать о моей прошлой жизни.
Я многое мог бы возразить на это: что желание Алекса убежать от прошлого было пропорционально той силе, с которой она его ему навязывала, что Алексу хватало неприятностей в здешней жизни, чтобы не думать о тамошней.
- Никогда не могла понять, как ты стал таким, какой ты есть, задумчиво произнесла она.
- Что вы имеете в виду?
- Твои родители прошли через то же, что и все мы. В некотором смысле даже через еще худшее. Бедная твоя мать. - Она замолчала и посмотрела на меня, как мне показалось, со смущением.
- Худшее?
- Ходили слухи, что она выжила за счет своей сестры... - В ставшем скрипучим голосе Ады послышалась едва уловимая жесткость. - Не знаю, правда ли это. Это случилось во время Голода, в тридцатые годы, тогда погибли миллионы людей. О тех временах рассказывают много ужасов, кто знает, что в этих историях правда? Говорили, что во время Голода они с матерью уехали в деревню. Весь хлеб в тот год коммунисты конфисковали и отправили в города. У крестьян не осталось ничего, и, истребив всех животных - лошадей, кур, собак, кошек, - они принялись друг за друга. Младшая сестра твоей матери умерла, и твоя бабушка попыталась спасти старшую дочь единственным доступным ей в тех условиях способом. И спасла. Твоя мать выжила.
Слова отпечатывались в моем мозгу, но понять их я смог лишь позднее, когда снова и снова прокручивал в памяти. Мама была крупной женщиной с хорошим аппетитом. Я мысленно представлял ее пекущей свой знаменитый лаймовый пирог в горах, развешивающей белье на веранде в Рузвельте, пылесосящей лестницу в Форт Хиллз - грузной, с двойным подбородком, мощными щиколотками, выглядывающими из-под халата, запыхавшейся, но улыбающейся.
- А отец?
- О, Петр был выдающимся человеком. Откуда он только черпал свою энергию? Он всегда трудился. Работа до изнеможения спасает. Даже в ранней юности он работал. Даже на немцев, когда приходилось. Я видела его в форме. В коричневой рубашке. Ты ведь знаешь: они забирали всех мальчиков. Это не то что он пошел к ним добровольно. Какой у него был выбор? Конечно, он мог уйти в подполье. Некоторые уходили. Например, один из моих братьев. Но твоему отцу ведь было всего семнадцать лет. Если бы он не согласился на них работать, его бы просто расстреляли. Тогда это понимали все.
До того дня я считал себя, в общем, счастливым человеком. Мне во многом везло. В детстве у меня были Блэк Понд и кикбол, Алекс Крук и Хэтти Флорентино, Форт Хиллз и теннис. Мы не были богаты, но родители справлялись с недостатком денег, а потом и этой проблемы не стало. А главное - меня любили. Но какими же плоскими показались мне теперь собственные представления о жизни.
Это что же, в сущности, поведала мне Ада? Что моя мать - каннибалка, а мой отец - фашист? Абсурдно даже произносить такие слова, они звучат нереально и комично. Я чувствовал себя ввергнутым в какую-то кровавую средневековую бойню. Где мне было найти противоядие от выпитой отравы?
На обратном пути в моем мозгу, как в кино, разворачивалась лента событий: лагеря смерти, горы трупов, изможденные лица, похожие на обтянутые кожей черепа. Я попытался вспомнить, не слышал ли я когда-нибудь от родителей антисемитских высказываний. Нет. Если бы услышал, меня бы это непременно насторожило. Может быть, отец всю жизнь сдерживал себя и это его в конце концов погубило? Из городского гетто мы перебрались в пригород, в значительной степени населенный евреями. Большинство других врачей в здании, где отец имел свой кабинет, были евреями: Пинский, Эпштейн, Кейзин, Эпплфилд. В школе этой проблемы просто не существовало. Родители сменили фамилию Верблюд на Блюд, Ник Блюд ни у кого не вызывал удивления. Вопрос о национальности родителей возник у меня лишь однажды, когда в Пенсильвании арестовали рабочего сталелитейного завода, обвиненного в том, что он был надсмотрщиком в концентрационном лагере, и написали, что он украинец.
Потом меня посетила дикая мысль: может быть, отец и в Форт Хиллз переехал, чтобы замести следы? Или он сделал это из чувства вины, чтобы искупить преступления, совершенные на старой родине? А что, если его и поныне ищут? Что, если он сменил фамилию не для того, чтобы вписаться в новую жизнь и без помех добиваться своей цели, а потому, что боялся разоблачения? Что, если охотник за бывшими нацистскими прихвостнями Симон Визенталь, когда-то живший на Украине, напал на его след? Вот раздастся когда-нибудь звонок, и я узнаю что-нибудь еще более страшное. Обо мне напишут в газетах: найден сын убийцы евреев, живущий под чужой фамилией в Бостоне! Сын врача-нациста, притворявшегося обычным рентгенологом! И поместят фотографию: я в двенадцатилетнем возрасте, в скаутской форме.
К счастью, тысячи дел не позволяли мне полностью оторваться от повседневной жизни.
III
Вернувшись в Бостон, я впал в депрессию. Не мог заставить себя ходить на лекции. Желая развлечь меня, моя тогдашняя подружка предложила поехать в Испанию. Сандра не могла жить без путешествий, как пьяница без бутылки или наркоман без дозы. Я согласился. По моей просьбе мне предоставили академический отпуск до осени.
В Мадриде она настояла, чтобы мы пошли на корриду. Энергия, исходившая от арены, мощным валом накрывала трибуны, воспламеняя даже пьяных, сидевших за нами. Я вспомнил "Смерть после полудня" Хемингуэя, его агрессивную защиту этого театра жестокости, панегирик кровавому обряду. Мы наблюдали, как в течение двух часов были забиты четыре быка. Сандра обожала дешевые ужасы; дай ей волю - она бы слизала кровь с убиенного быка, прежде чем его за ноги уволокли с арены, оставив на земле алый след. Бургосский собор с его стреловидными башнями, вонзающимися в небо, и севильские фиесты утомляли ее. Я убедил себя, что мне нравится в ней все: как она чистит зубы, как клацает зубами, словно угрожая вцепиться миру в горло, ее прямой крупный нос, поминутно вспыхивающие огнем глаза в крапинку - будто приперченные. У нее было столько талантов: она била чечетку, делала фокусы и могла сказать задом наперед любую фразу. Иногда в постели она дразнила меня, переворачивая мои нежные признания: "Яачярог ыт яакак". И еще она любила придумывать слова. Нашим кодом стало слово запатенки. Фильмы, которые нам не нравились, были запатенки, люди, которые не вызывали нашей симпатии, - тоже. Мы объездили всю Испанию, от Барселоны до Гранады, проехали по Ла Велета, la mas alta via in todo Europa1, где само небо обтекало нас, когда мы стояли на верхней точке, озирая нереальный пейзаж сквозь пелену дрожащего воздуха. В Саламанке мы посетили дом философа Унамуно, бывшего во время войны ректором тамошнего университета. Когда сотни вооруженных фашистов подошли к воротам университета, они увидели стоявшего на подъездной аллее философа в элегантном берете. "Это храм разума, а я его верховный жрец, - сказал он им. - И я запрещаю вам входить сюда". Они тем не менее вошли и арестовали его. И где они теперь?
Мои родители исчезли, словно никогда и не жили на этой земле. Но, даже наблюдая убийство быка, я не мог не думать об отце в фашистской форме и о чудовищном аппетите матери.
Десять дней спустя моя без пяти минут бывшая подружка была готова к возвращению домой. Я проводил ее в мадридский аэропорт и помахал рукой вслед взлетающему самолету. Прежде чем тот скрылся за облаками, я уже знал, что больше никогда ее не увижу.
Вернувшись в город, я купил билет на автобус и несколько дней ехал через всю Францию к южному побережью Италии. Это было одно из тех путешествий, которое можно предпринять только в двадцать с небольшим лет, когда ты еще достаточно открыт миру, чтобы получать от него персональный ответ.
При иных обстоятельствах я мог бы посетить старую родину в поисках мест, чей потусторонний свет отбрасывает столько теней. Но положение все еще было ненормальным. Формально мои родители и я оставались советскими гражданами, и существовала, хоть и маловероятная, возможность, что меня арестуют "по возвращении" в места, где я никогда не бывал. Да и Адины откровения, естественно, не вдохновляли меня, к тому же в силу воспитания я принадлежал Западу.
После долгих лет обдуманной и упорядоченной жизни я позволил себе отдаться на волю случая. Путешествовал по наитию, наугад, несколько раз пересек Европу, доезжая до Сицилии, затем возвращаясь в Экс. Но каждый маршрут был, видимо, предопределен: где бы ни оказался, я чувствовал себя связанным родством, как эстафетная палочка, которую один бегун передает другому. Целью моих скитаний, хотя тогда я этого и не осознавал, было искупление, и бесчисленное количество лукавых незнакомцев подталкивало меня к нему. Хорошо одетый попутчик-армянин, с которым мы ехали из Мадрида, настойчиво уговаривал меня помолиться в храме Эгины, что я и сделал. Там я влюбился в очаровательную южноафриканку, ее звали Мартина, она скорбела о плачевном положении своей родины у меня на плече так восхитительно, что некоторое время я думал об Иоганнесбурге как следующем пункте назначения. Мы несколько дней прожили на берегу, где подружились с ловцами осьминогов. Каждый день на заре они выходили на промысел и, прежде чем отвезти свой улов на рынок, безжалостно лупили им по скалам, чтобы сделать мясо более мягким. Мы презирали отели и смеялись над немецкими дамами, чьи корректные наряды комично контрастировали с простыми одеждами местных жителей. Потом мы поехали в Париж, где страшно напились, я потерял очки и на другой день в Лувре не увидел Мону Лизу, зато отлично помню голубое облако - Мартина в шарфе, машущая мне на прощание с балкона захудалой гостиницы, где мы полночи давили клопов, а полночи предавались любви и где я оставил ее, чтобы продолжить свою погоню в одиночестве.
На севере, в Нарвике, я наблюдал зарождение самого сильного в Европе смерча; в Осло гонялся за призраком Кнута Гамсуна, любимого писателя моей матери и печально известного фашиста, как я его для себя определял; в Швейцарии видел Маттерхорн и пешком перешел через Симплонский перевал, где двести лет тому назад умер Вордсворт; во Флоренции видел врата Ада, сидел в сюрреалистическом окружении на Пьяцца делла Сеньориа и обошел вокруг Фьезоля. В Ассизи кто-то сказал мне, что в пригороде Рима есть украинская церковь, я записал адрес.
В Риме я нашел дешевый пансионат неподалеку от вокзала, в районе, населенном эфиопами, где познакомился с человеком, называвшим себя колдуном-целителем. Он дал мне какое-то снадобье - мальочио. А на следующий день я прочел в газете об эфиопе, которого банда с соседней улицы сожгла на костре.
Однажды вечером в баре возле Пантеона я оказался за одним столом с тощим монахом в коричневой рясе, похожим на кардинала Ришелье. Потягивая кампари с содовой, он смотрел по телевизору футбольный матч. Когда его команда выиграла, он пробормотал: "Молодцы, ребята". Заметив его акцент, я осмелел и спросил, за кого он болеет в Кубке мира.
- За итальянцев, естественно. Но против Аргентины у них шансов нет.
Оказалось, что он украинец из Канады. Совпадение потрясло его, он стал говорить взахлеб. Это, конечно, судьба. Знаю ли я, что в Риме у нас большая колония? Да-да. Она существует несколько сот лет. Разве я не знал, что Гоголь приехал сюда умирать? Да-да, нашему народу свойственно сохранять связи, очень тесные связи.
- Вы должны к нам приехать, - сказал он, протягивая мне руку.
- А где это?
- Монастырь находится в горах Гроттоферрата. Около тридцати километров от города. На озере Неми. Напротив летней резиденции Папы, - добавил он, словно это был последний и неотразимый аргумент.
К собственному удивлению, я принял приглашение. На следующее утро мы встретились перед Колизеем и поехали в его разбитом красном "Фиате" по узким горным дорогам, мимо фруктовых садов, крестьян, бредущих вдоль обочин с вилами на плече, коз, издали наблюдавших за нами.
Монастырь располагался в окруженном олеандрами палаццо восемнадцатого века с обширным задним двором, усаженным смоковницами, где под присмотром монаха, напевавшего мелодии арий Марио Ланцы, паслись овцы. Оливковые деревья карабкались по склонам окружающих гор, как армия горбатых зеленых скелетов, сквозь которые в лучах заката шныряли ласточки. Каждая деталь ландшафта имела искусно отшлифованный вид, маскирующий дикость. Все дело в зрелости, а здесь все было созревшим. Вот место, где могли бы расселиться Адины призраки. Мне сказали, что в хорошую погоду из окна моей комнаты можно увидеть театр Цицерона. Я его так и не увидел, хотя мог бы, если бы проводил в комнате больше времени.
Вместо этого я неутомимо обследовал окрестности, бродя в окружении кур, предводительствуемых заносчивым петухом, проходя мимо клетки с однополой парой диких собак, спускаясь к пасеке и расстилающимся за ней полям, порой я прихватывал с собой бутылку вина и книгу.
Я старался каждый день побывать хоть на одной из семи обязательных служб, в которых участвовали человек шесть монахов в возрасте приблизительно от тридцати до пятидесяти лет. Во время скромных трапез, состоявших из помидоров, лука, картофельного пюре и вареной курицы, один из них читал вслух жития святых отцов-отшельников.
Монахи были мастерами на все руки, дружелюбными, со своими причудами, и, как только у кого-то из них выдавалось свободное время, возили меня по окрестностям, в основном - в близлежащие монастыри. В одном из них я увидел, как седовласый настоятель кричал на крестьянина, управлявшего трактором: "Жми на педаль, выжимай ее ко дну!" Мне сказали, что некогда он служил в нью-йоркской полиции, в отделе по борьбе с наркотиками.
Отец Георгий, из страны, которая тогда еще была Югославией, обожал оружие, и мы часто слышали, как он стреляет, забравшись на крышу, поверх голов детей, которые, как он считал, пытаются поджечь монастырь. Иногда он приглашал меня разделить с ним сторожевую службу.
В другом конце коридора жил знаменитый кардинал, чья биография была окутана романтикой и таинственностью. Арестованный сразу после войны, он семнадцать лет провел в сибирской ссылке и был освобожден только в шестидесятые годы благодаря личному вмешательству президента Кеннеди. Это был крупный мужчина с полным лицом и длинной седой бородой, замкнутый и неприступный, а может, так только казалось. Ему прислуживала худенькая черноглазая девятнадцатилетняя монашенка, жившая с другими монахинями в отдельном помещении. Только раз я слышал его голос вне церкви - это когда во время торжественного обеда, посвященного его восьмидесятилетию, он зычным голосом попросил еще торта.
Два месяца пребывания в монастыре прошли для меня безмятежно, и я был взволнован, когда однажды за ужином появился гость, о приезде которого меня предупреждали. Это оказался человек, с которым я уже встречался. Его приезду предшествовали слухи: будто нынешний визитер, совершавший ежегодное паломничество в Италию, был утонченным мистиком, однако при этом человеком, любящим жизненные блага.
В половине шестого я спустился в нижний этаж и занял свое место в конце стола, на котором уже стояли цыплята из монастырского курятника, зарезанные и зажаренные для нас монахинями, мед с монастырской пасеки и вино из соседней деревни Фраскати. Кардинал ужинал один, у себя в комнате. Остальные монахи теснились вокруг тщедушного человека. В нем я узнал Антона, поэта.
В последний раз я видел его лет десять назад, а то и больше, когда он просвещал разочарованную публику насчет поэтических новаций Уитмена. Потом я читал его "Посла мертвых", позволившего фрагментарно представить себе то, что пережила Ада на старой родине. Теперь ему было за шестьдесят, но, если не считать морщин вокруг рта, он на удивление мало изменился. От его богемного одеяния веяло девятнадцатым веком: вышитая японская блуза, трость... Я представился, сказал, кем были мои родители. Его густые брови поползли вверх, совпадение его явно восхитило.
- Врач? Я немного знал вашего отца. Умер? Как печально. Я знавал и вашу матушку. Немного. Даже упомянул ее в одном из своих опусов. Она ведь была подругой Ады Сичь. Вы тоже знакомы с Адой? Теперь ее фамилия Крук.
Я сказал, что недавно виделся с ней. Чего я не сказал, так это того, что носит меня теперь по свету именно то, что она поведала мне о моих родителях. После ужина он пригласил меня прогуляться. Заходящее солнце янтарным светом заливало верхушки сосен.
- С описания этого места начинается "Золотая ветвь", помните? Книга, вдохновившая Элиота на "Бесплодную землю". Не читали? Теперь не угадаешь, кто что читает. Тем не менее вы находитесь в самом сердце легенды. Прежде люди именно поэтому ездили в Европу: они читали книги и им хотелось причаститься к тому, что они прочли. Увидеть собственными глазами. А воздух! - Он похлопал себя по впалой
груди. - Не удивительно, что в таком месте рождаются легенды. Где-то там, на дальнем берегу озера, находится святилище Дианы. Согласно легенде, это место всегда охранял Немийский жрец, никогда не выпускавший из руки меча. Он ждал того, кто придет ему на смену и кто должен будет подтвердить свое право на обладание жреческим титулом, убив предшественника. Культ Дианы Немийской был учрежден Орестом, сыном Агамемнона. Помните Троянскую войну? Его отец пал от руки Клитемнестры. А его сестрой была Электра... - Он пристально посмотрел на меня, чтобы убедиться, что я понимаю, о чем он говорит.
Я пожал плечами.
- Что-то припоминаю.
- Орест убил Фаоса, царя Херсонеса Таврического. Таврия, Крым - это место, где Ада отдыхала летом. Потом украл изображение богини Дианы Таврической и в связке веток тайно привез его в Италию. По преданию, Эней по наущению Сибиллы сорвал ветвь с запретного дерева, произраставшего в немийском святилище, перед тем, как предпринять путешествие в страну мертвых. Эней, если помните, основал Рим, - добавил он, не доверяя моему американскому образованию.
Вокруг нас протянулись тени от сосен, которые вполне могли быть дальними родственницами дерева, о котором толковал Антон. Солнце опустилось за горную гряду, однако воздух оставался горячим. На дороге не было видно ни одной машины. В наступившей тишине я почувствовал, будто дух мой выходит из тела.
- Орест, Эней, Диана... Это древний, исчезающий мир. Вот почему вы сюда приехали. Вы ищете корни. Считайте, вам повезло уже потому, что захотелось их найти.
И тут я неожиданно для самого себя рассказал ему то, что узнал от Ады о родителях. Он слушал, не перебивая, глядя, как мужчины ворошат сено на склоне горы, по которому бродят овцы, и ветерок гоняет клочья сухой травы по старой дороге.
- Это не так уж невероятно, - сказал он наконец. - С вашей матушкой вполне могло такое случиться. Конечно, она не стала бы никому об этом рассказывать. Ее сестра оказалась жертвой, которую принесли... вам. - У меня бешено заколотилось сердце. - Разумеется, вам, ведь это было не чем иным, как инстинктом продолжения рода. Но, бывает, то, что люди делают во имя выживания, производит шокирующее впечатление на последующие поколения. А вот что касается вашего отца... Нет. Это невозможно. Я немного знал его. Если не ошибаюсь, он в качестве остарбайтера работал на птицеферме. Нацисты многих заставляли работать на себя. Но их солдатом он никогда не был. Ада ошиблась. - Остановившись, он ласково посмотрел на
меня. - Хуже того, похоже, она солгала. Зачем она хотела причинить вам боль? Я знавал людей, служивших в немецких дивизиях. Их было много, тысячи. Наши руки в крови, этого нельзя отрицать. Нельзя. Вам следует это знать. Не прячьте голову в песок. Некоторые из них были чудовищами. Но только не ваш отец. Война искалечила многие души. Но они были готовы к этому и ждали лишь своего часа. Например, муж Ады, Лев. Я помню его, мне он казался человеком с сильным характером, а посмотрите, что с ним сталось.
Мне было трудно переварить услышанное.
- И что же мне делать?
- Ничего. Грехи отцов - старая история. В Библии сказано: нужно пережить три поколения, чтобы забыть. Что я могу сказать? О мертвых можно лишь молиться, если вы человек верующий.
- Расскажите мне об Аде.
К тому времени мы обогнули озеро, уже стемнело. Отец Георгий приветствовал нас у ворот с ружьем в руках. Он улыбался.
В ту ночь не отступавшая жара накрывала нас непроницаемым колпаком, я не мог заснуть, встал, распахнул окно, но его пришлось закрыть из-за устремившихся в комнату москитов. Я вспомнил, как в Блэк Понде в ожидании возвращения Виктора считал светлячков.
Мне нужен был глоток свежего воздуха, я вышел из дома, пересек дорогу и углубился в лес, состоявший из остроконечных факелов невидимых в темноте сосен. Я шел быстро, словно у меня была цель, потом побежал.
Сверчки несли ночь на своих стрекочущих ножках, кто-то расстреливал озеро звездами, а может, то были дети, пускавшие петарды. Я не видел дороги, мне хотелось найти святилище Дианы, сразиться со жрецом и сорвать с запретного дерева ветвь, которая откроет мне путь в царство мертвых. Верил ли я Антону? Или Аде? Зачем один из них лгал? Вскоре я вспотел, весь исцарапался и заблудился. Неужели именно это означает быть американцем: пребывать в постоянной неопределенности, оглядываться через плечо, ничего там не видя, кроме миль и веков пустоты, и не зная, что ждет впереди? Ночь была столь же непроглядна, сколь прозрачен был день. Выдохшись, я решил вернуться. Мне было необходимо взглянуть в лицо настоящему. Прошлое сломано и останется сломанным. От него я не получу никакого удовлетворения; и починить его мне тоже не под силу. Единственное, что я могу делать, это работать.
Медленно поднимаясь по горному склону, я заметил вдалеке костер и пошел к нему. Сердце у меня громко стучало. Кто там? Цыгане? Жрец Дианы? Приблизившись, я увидел три сидевшие спиной ко мне фигуры. Один человек, должно быть, услышал мои шаги, потому что вскочил, резко обернулся и крикнул:
- Кто здесь?
У него был английский акцент.
- Не пугайтесь, - крикнул я в ответ, продолжая приближаться.
Двое других тоже встали и повернулись в мою сторону. Мужчины были в шортах, и это лишало их облик чего бы то ни было зловещего. Они были, скорее всего, моими ровесниками. Войдя в освещенный костром круг, я увидел рюкзаки, прислоненные к стволам деревьев.
- Присоединяйся, приятель, - сказал один из них.
- Спасибо, - поблагодарил я.
Ребята оказались австралийцами, пешком путешествующими по Европе. Они угостили меня дешевым вином, и я сделал большой глоток, прежде чем сказать, что мне пора возвращаться в монастырь. Плетясь по склону, я вдруг почувствовал себя страшно усталым и старым.
На следующий день брат Георгий сообщил мне, что Антон покинул монастырь на рассвете.
Неделю спустя я решил, что монастырская жизнь, какой бы насыщенной она ни была, не для меня. Я скучал по многому, что могли дать только Римы земные, чьи огни манили меня каждую ночь, пока я расхаживал по крыше палаццо в компании брата Георгия с его игрушечной винтовкой. Больше всего я тосковал по женщинам. Я взирал на мир глазами земного человека и ощущал его плотью и кровью. Мое сердце было сердцем Эроса и праха, и, если мне суждено присягнуть им на верность, так тому и быть.
Вот тогда-то я и вспомнил об Аде. Между нами существовала невидимая связь. Она приезжала на похороны. Она не только знала меня в детстве, но и любила, когда я стал юношей. Я так долго избегал ее лишь из-за того единственного свидания. Но теперь решил ей позвонить: надеялся, что хотя бы она расскажет мне что-нибудь о моих родителях, что-нибудь, что позволит им обрести плоть в моем воображении и поможет удержать их в памяти. И даже если она не сможет ничего добавить к ничему, я просто проведу несколько минут с человеком из старой жизни. Только бы дождаться утра.
Мой звонок, судя по всему, Аду не удивил, она разрешила мне приехать в любое время.
Я сел в отцовский, теперь мой, "Лексус" и направился в Рузвельт.
Мир - эта комната с кривыми зеркалами - не давал мне возможности невидимым проскользить по его эффектной поверхности, хотя именно этого мне, может быть, больше всего хотелось: тихо, спокойно работать, а потом исчезнуть - как те облака, что возникают ниоткуда слитной массой, распадаются на отдельные фигуры, все небо покрывается многочисленной отарой овец, которая через короткое время прямо на глазах растворяется без следа в гаснущем небе.
Тогда, восемь лет назад, Ада все еще была больше похожа на женщину, которую мне некогда довелось познать, чем та бесполая Сивилла, сидевшая передо мной теперь, и со зрением у нее тогда все было в порядке. Она ни словом не обмолвилась о нашей достопамятной встрече.
- Ты хочешь знать о своих родителях? - удивилась она, когда мы уселись в
кухне. - Но ты ведь знаешь. У тебя были хорошие родители. Я завидовала твоей матери: ты был таким чудесным мальчиком. Что еще тебе нужно знать?
Иронизировала она? Или забыла?
- Они мне никогда ничего не рассказывали, - объяснил я. - Они вообще никогда не говорили о прошлом. Вы же знаете, какими они были. Я бы не смог найти места, где они выросли, даже если бы захотел.
- Зачем тебе этого хотеть?
- Но это же естественно, разве не так?
- Для тебя - может быть. Но не для Алекса. Мой сын никогда не хотел ничего знать о моей прошлой жизни.
Я многое мог бы возразить на это: что желание Алекса убежать от прошлого было пропорционально той силе, с которой она его ему навязывала, что Алексу хватало неприятностей в здешней жизни, чтобы не думать о тамошней.
- Никогда не могла понять, как ты стал таким, какой ты есть, задумчиво произнесла она.
- Что вы имеете в виду?
- Твои родители прошли через то же, что и все мы. В некотором смысле даже через еще худшее. Бедная твоя мать. - Она замолчала и посмотрела на меня, как мне показалось, со смущением.
- Худшее?
- Ходили слухи, что она выжила за счет своей сестры... - В ставшем скрипучим голосе Ады послышалась едва уловимая жесткость. - Не знаю, правда ли это. Это случилось во время Голода, в тридцатые годы, тогда погибли миллионы людей. О тех временах рассказывают много ужасов, кто знает, что в этих историях правда? Говорили, что во время Голода они с матерью уехали в деревню. Весь хлеб в тот год коммунисты конфисковали и отправили в города. У крестьян не осталось ничего, и, истребив всех животных - лошадей, кур, собак, кошек, - они принялись друг за друга. Младшая сестра твоей матери умерла, и твоя бабушка попыталась спасти старшую дочь единственным доступным ей в тех условиях способом. И спасла. Твоя мать выжила.
Слова отпечатывались в моем мозгу, но понять их я смог лишь позднее, когда снова и снова прокручивал в памяти. Мама была крупной женщиной с хорошим аппетитом. Я мысленно представлял ее пекущей свой знаменитый лаймовый пирог в горах, развешивающей белье на веранде в Рузвельте, пылесосящей лестницу в Форт Хиллз - грузной, с двойным подбородком, мощными щиколотками, выглядывающими из-под халата, запыхавшейся, но улыбающейся.
- А отец?
- О, Петр был выдающимся человеком. Откуда он только черпал свою энергию? Он всегда трудился. Работа до изнеможения спасает. Даже в ранней юности он работал. Даже на немцев, когда приходилось. Я видела его в форме. В коричневой рубашке. Ты ведь знаешь: они забирали всех мальчиков. Это не то что он пошел к ним добровольно. Какой у него был выбор? Конечно, он мог уйти в подполье. Некоторые уходили. Например, один из моих братьев. Но твоему отцу ведь было всего семнадцать лет. Если бы он не согласился на них работать, его бы просто расстреляли. Тогда это понимали все.
До того дня я считал себя, в общем, счастливым человеком. Мне во многом везло. В детстве у меня были Блэк Понд и кикбол, Алекс Крук и Хэтти Флорентино, Форт Хиллз и теннис. Мы не были богаты, но родители справлялись с недостатком денег, а потом и этой проблемы не стало. А главное - меня любили. Но какими же плоскими показались мне теперь собственные представления о жизни.
Это что же, в сущности, поведала мне Ада? Что моя мать - каннибалка, а мой отец - фашист? Абсурдно даже произносить такие слова, они звучат нереально и комично. Я чувствовал себя ввергнутым в какую-то кровавую средневековую бойню. Где мне было найти противоядие от выпитой отравы?
На обратном пути в моем мозгу, как в кино, разворачивалась лента событий: лагеря смерти, горы трупов, изможденные лица, похожие на обтянутые кожей черепа. Я попытался вспомнить, не слышал ли я когда-нибудь от родителей антисемитских высказываний. Нет. Если бы услышал, меня бы это непременно насторожило. Может быть, отец всю жизнь сдерживал себя и это его в конце концов погубило? Из городского гетто мы перебрались в пригород, в значительной степени населенный евреями. Большинство других врачей в здании, где отец имел свой кабинет, были евреями: Пинский, Эпштейн, Кейзин, Эпплфилд. В школе этой проблемы просто не существовало. Родители сменили фамилию Верблюд на Блюд, Ник Блюд ни у кого не вызывал удивления. Вопрос о национальности родителей возник у меня лишь однажды, когда в Пенсильвании арестовали рабочего сталелитейного завода, обвиненного в том, что он был надсмотрщиком в концентрационном лагере, и написали, что он украинец.
Потом меня посетила дикая мысль: может быть, отец и в Форт Хиллз переехал, чтобы замести следы? Или он сделал это из чувства вины, чтобы искупить преступления, совершенные на старой родине? А что, если его и поныне ищут? Что, если он сменил фамилию не для того, чтобы вписаться в новую жизнь и без помех добиваться своей цели, а потому, что боялся разоблачения? Что, если охотник за бывшими нацистскими прихвостнями Симон Визенталь, когда-то живший на Украине, напал на его след? Вот раздастся когда-нибудь звонок, и я узнаю что-нибудь еще более страшное. Обо мне напишут в газетах: найден сын убийцы евреев, живущий под чужой фамилией в Бостоне! Сын врача-нациста, притворявшегося обычным рентгенологом! И поместят фотографию: я в двенадцатилетнем возрасте, в скаутской форме.
К счастью, тысячи дел не позволяли мне полностью оторваться от повседневной жизни.
III
Вернувшись в Бостон, я впал в депрессию. Не мог заставить себя ходить на лекции. Желая развлечь меня, моя тогдашняя подружка предложила поехать в Испанию. Сандра не могла жить без путешествий, как пьяница без бутылки или наркоман без дозы. Я согласился. По моей просьбе мне предоставили академический отпуск до осени.
В Мадриде она настояла, чтобы мы пошли на корриду. Энергия, исходившая от арены, мощным валом накрывала трибуны, воспламеняя даже пьяных, сидевших за нами. Я вспомнил "Смерть после полудня" Хемингуэя, его агрессивную защиту этого театра жестокости, панегирик кровавому обряду. Мы наблюдали, как в течение двух часов были забиты четыре быка. Сандра обожала дешевые ужасы; дай ей волю - она бы слизала кровь с убиенного быка, прежде чем его за ноги уволокли с арены, оставив на земле алый след. Бургосский собор с его стреловидными башнями, вонзающимися в небо, и севильские фиесты утомляли ее. Я убедил себя, что мне нравится в ней все: как она чистит зубы, как клацает зубами, словно угрожая вцепиться миру в горло, ее прямой крупный нос, поминутно вспыхивающие огнем глаза в крапинку - будто приперченные. У нее было столько талантов: она била чечетку, делала фокусы и могла сказать задом наперед любую фразу. Иногда в постели она дразнила меня, переворачивая мои нежные признания: "Яачярог ыт яакак". И еще она любила придумывать слова. Нашим кодом стало слово запатенки. Фильмы, которые нам не нравились, были запатенки, люди, которые не вызывали нашей симпатии, - тоже. Мы объездили всю Испанию, от Барселоны до Гранады, проехали по Ла Велета, la mas alta via in todo Europa1, где само небо обтекало нас, когда мы стояли на верхней точке, озирая нереальный пейзаж сквозь пелену дрожащего воздуха. В Саламанке мы посетили дом философа Унамуно, бывшего во время войны ректором тамошнего университета. Когда сотни вооруженных фашистов подошли к воротам университета, они увидели стоявшего на подъездной аллее философа в элегантном берете. "Это храм разума, а я его верховный жрец, - сказал он им. - И я запрещаю вам входить сюда". Они тем не менее вошли и арестовали его. И где они теперь?
Мои родители исчезли, словно никогда и не жили на этой земле. Но, даже наблюдая убийство быка, я не мог не думать об отце в фашистской форме и о чудовищном аппетите матери.
Десять дней спустя моя без пяти минут бывшая подружка была готова к возвращению домой. Я проводил ее в мадридский аэропорт и помахал рукой вслед взлетающему самолету. Прежде чем тот скрылся за облаками, я уже знал, что больше никогда ее не увижу.
Вернувшись в город, я купил билет на автобус и несколько дней ехал через всю Францию к южному побережью Италии. Это было одно из тех путешествий, которое можно предпринять только в двадцать с небольшим лет, когда ты еще достаточно открыт миру, чтобы получать от него персональный ответ.
При иных обстоятельствах я мог бы посетить старую родину в поисках мест, чей потусторонний свет отбрасывает столько теней. Но положение все еще было ненормальным. Формально мои родители и я оставались советскими гражданами, и существовала, хоть и маловероятная, возможность, что меня арестуют "по возвращении" в места, где я никогда не бывал. Да и Адины откровения, естественно, не вдохновляли меня, к тому же в силу воспитания я принадлежал Западу.
После долгих лет обдуманной и упорядоченной жизни я позволил себе отдаться на волю случая. Путешествовал по наитию, наугад, несколько раз пересек Европу, доезжая до Сицилии, затем возвращаясь в Экс. Но каждый маршрут был, видимо, предопределен: где бы ни оказался, я чувствовал себя связанным родством, как эстафетная палочка, которую один бегун передает другому. Целью моих скитаний, хотя тогда я этого и не осознавал, было искупление, и бесчисленное количество лукавых незнакомцев подталкивало меня к нему. Хорошо одетый попутчик-армянин, с которым мы ехали из Мадрида, настойчиво уговаривал меня помолиться в храме Эгины, что я и сделал. Там я влюбился в очаровательную южноафриканку, ее звали Мартина, она скорбела о плачевном положении своей родины у меня на плече так восхитительно, что некоторое время я думал об Иоганнесбурге как следующем пункте назначения. Мы несколько дней прожили на берегу, где подружились с ловцами осьминогов. Каждый день на заре они выходили на промысел и, прежде чем отвезти свой улов на рынок, безжалостно лупили им по скалам, чтобы сделать мясо более мягким. Мы презирали отели и смеялись над немецкими дамами, чьи корректные наряды комично контрастировали с простыми одеждами местных жителей. Потом мы поехали в Париж, где страшно напились, я потерял очки и на другой день в Лувре не увидел Мону Лизу, зато отлично помню голубое облако - Мартина в шарфе, машущая мне на прощание с балкона захудалой гостиницы, где мы полночи давили клопов, а полночи предавались любви и где я оставил ее, чтобы продолжить свою погоню в одиночестве.
На севере, в Нарвике, я наблюдал зарождение самого сильного в Европе смерча; в Осло гонялся за призраком Кнута Гамсуна, любимого писателя моей матери и печально известного фашиста, как я его для себя определял; в Швейцарии видел Маттерхорн и пешком перешел через Симплонский перевал, где двести лет тому назад умер Вордсворт; во Флоренции видел врата Ада, сидел в сюрреалистическом окружении на Пьяцца делла Сеньориа и обошел вокруг Фьезоля. В Ассизи кто-то сказал мне, что в пригороде Рима есть украинская церковь, я записал адрес.
В Риме я нашел дешевый пансионат неподалеку от вокзала, в районе, населенном эфиопами, где познакомился с человеком, называвшим себя колдуном-целителем. Он дал мне какое-то снадобье - мальочио. А на следующий день я прочел в газете об эфиопе, которого банда с соседней улицы сожгла на костре.
Однажды вечером в баре возле Пантеона я оказался за одним столом с тощим монахом в коричневой рясе, похожим на кардинала Ришелье. Потягивая кампари с содовой, он смотрел по телевизору футбольный матч. Когда его команда выиграла, он пробормотал: "Молодцы, ребята". Заметив его акцент, я осмелел и спросил, за кого он болеет в Кубке мира.
- За итальянцев, естественно. Но против Аргентины у них шансов нет.
Оказалось, что он украинец из Канады. Совпадение потрясло его, он стал говорить взахлеб. Это, конечно, судьба. Знаю ли я, что в Риме у нас большая колония? Да-да. Она существует несколько сот лет. Разве я не знал, что Гоголь приехал сюда умирать? Да-да, нашему народу свойственно сохранять связи, очень тесные связи.
- Вы должны к нам приехать, - сказал он, протягивая мне руку.
- А где это?
- Монастырь находится в горах Гроттоферрата. Около тридцати километров от города. На озере Неми. Напротив летней резиденции Папы, - добавил он, словно это был последний и неотразимый аргумент.
К собственному удивлению, я принял приглашение. На следующее утро мы встретились перед Колизеем и поехали в его разбитом красном "Фиате" по узким горным дорогам, мимо фруктовых садов, крестьян, бредущих вдоль обочин с вилами на плече, коз, издали наблюдавших за нами.
Монастырь располагался в окруженном олеандрами палаццо восемнадцатого века с обширным задним двором, усаженным смоковницами, где под присмотром монаха, напевавшего мелодии арий Марио Ланцы, паслись овцы. Оливковые деревья карабкались по склонам окружающих гор, как армия горбатых зеленых скелетов, сквозь которые в лучах заката шныряли ласточки. Каждая деталь ландшафта имела искусно отшлифованный вид, маскирующий дикость. Все дело в зрелости, а здесь все было созревшим. Вот место, где могли бы расселиться Адины призраки. Мне сказали, что в хорошую погоду из окна моей комнаты можно увидеть театр Цицерона. Я его так и не увидел, хотя мог бы, если бы проводил в комнате больше времени.
Вместо этого я неутомимо обследовал окрестности, бродя в окружении кур, предводительствуемых заносчивым петухом, проходя мимо клетки с однополой парой диких собак, спускаясь к пасеке и расстилающимся за ней полям, порой я прихватывал с собой бутылку вина и книгу.
Я старался каждый день побывать хоть на одной из семи обязательных служб, в которых участвовали человек шесть монахов в возрасте приблизительно от тридцати до пятидесяти лет. Во время скромных трапез, состоявших из помидоров, лука, картофельного пюре и вареной курицы, один из них читал вслух жития святых отцов-отшельников.
Монахи были мастерами на все руки, дружелюбными, со своими причудами, и, как только у кого-то из них выдавалось свободное время, возили меня по окрестностям, в основном - в близлежащие монастыри. В одном из них я увидел, как седовласый настоятель кричал на крестьянина, управлявшего трактором: "Жми на педаль, выжимай ее ко дну!" Мне сказали, что некогда он служил в нью-йоркской полиции, в отделе по борьбе с наркотиками.
Отец Георгий, из страны, которая тогда еще была Югославией, обожал оружие, и мы часто слышали, как он стреляет, забравшись на крышу, поверх голов детей, которые, как он считал, пытаются поджечь монастырь. Иногда он приглашал меня разделить с ним сторожевую службу.
В другом конце коридора жил знаменитый кардинал, чья биография была окутана романтикой и таинственностью. Арестованный сразу после войны, он семнадцать лет провел в сибирской ссылке и был освобожден только в шестидесятые годы благодаря личному вмешательству президента Кеннеди. Это был крупный мужчина с полным лицом и длинной седой бородой, замкнутый и неприступный, а может, так только казалось. Ему прислуживала худенькая черноглазая девятнадцатилетняя монашенка, жившая с другими монахинями в отдельном помещении. Только раз я слышал его голос вне церкви - это когда во время торжественного обеда, посвященного его восьмидесятилетию, он зычным голосом попросил еще торта.
Два месяца пребывания в монастыре прошли для меня безмятежно, и я был взволнован, когда однажды за ужином появился гость, о приезде которого меня предупреждали. Это оказался человек, с которым я уже встречался. Его приезду предшествовали слухи: будто нынешний визитер, совершавший ежегодное паломничество в Италию, был утонченным мистиком, однако при этом человеком, любящим жизненные блага.
В половине шестого я спустился в нижний этаж и занял свое место в конце стола, на котором уже стояли цыплята из монастырского курятника, зарезанные и зажаренные для нас монахинями, мед с монастырской пасеки и вино из соседней деревни Фраскати. Кардинал ужинал один, у себя в комнате. Остальные монахи теснились вокруг тщедушного человека. В нем я узнал Антона, поэта.
В последний раз я видел его лет десять назад, а то и больше, когда он просвещал разочарованную публику насчет поэтических новаций Уитмена. Потом я читал его "Посла мертвых", позволившего фрагментарно представить себе то, что пережила Ада на старой родине. Теперь ему было за шестьдесят, но, если не считать морщин вокруг рта, он на удивление мало изменился. От его богемного одеяния веяло девятнадцатым веком: вышитая японская блуза, трость... Я представился, сказал, кем были мои родители. Его густые брови поползли вверх, совпадение его явно восхитило.
- Врач? Я немного знал вашего отца. Умер? Как печально. Я знавал и вашу матушку. Немного. Даже упомянул ее в одном из своих опусов. Она ведь была подругой Ады Сичь. Вы тоже знакомы с Адой? Теперь ее фамилия Крук.
Я сказал, что недавно виделся с ней. Чего я не сказал, так это того, что носит меня теперь по свету именно то, что она поведала мне о моих родителях. После ужина он пригласил меня прогуляться. Заходящее солнце янтарным светом заливало верхушки сосен.
- С описания этого места начинается "Золотая ветвь", помните? Книга, вдохновившая Элиота на "Бесплодную землю". Не читали? Теперь не угадаешь, кто что читает. Тем не менее вы находитесь в самом сердце легенды. Прежде люди именно поэтому ездили в Европу: они читали книги и им хотелось причаститься к тому, что они прочли. Увидеть собственными глазами. А воздух! - Он похлопал себя по впалой
груди. - Не удивительно, что в таком месте рождаются легенды. Где-то там, на дальнем берегу озера, находится святилище Дианы. Согласно легенде, это место всегда охранял Немийский жрец, никогда не выпускавший из руки меча. Он ждал того, кто придет ему на смену и кто должен будет подтвердить свое право на обладание жреческим титулом, убив предшественника. Культ Дианы Немийской был учрежден Орестом, сыном Агамемнона. Помните Троянскую войну? Его отец пал от руки Клитемнестры. А его сестрой была Электра... - Он пристально посмотрел на меня, чтобы убедиться, что я понимаю, о чем он говорит.
Я пожал плечами.
- Что-то припоминаю.
- Орест убил Фаоса, царя Херсонеса Таврического. Таврия, Крым - это место, где Ада отдыхала летом. Потом украл изображение богини Дианы Таврической и в связке веток тайно привез его в Италию. По преданию, Эней по наущению Сибиллы сорвал ветвь с запретного дерева, произраставшего в немийском святилище, перед тем, как предпринять путешествие в страну мертвых. Эней, если помните, основал Рим, - добавил он, не доверяя моему американскому образованию.
Вокруг нас протянулись тени от сосен, которые вполне могли быть дальними родственницами дерева, о котором толковал Антон. Солнце опустилось за горную гряду, однако воздух оставался горячим. На дороге не было видно ни одной машины. В наступившей тишине я почувствовал, будто дух мой выходит из тела.
- Орест, Эней, Диана... Это древний, исчезающий мир. Вот почему вы сюда приехали. Вы ищете корни. Считайте, вам повезло уже потому, что захотелось их найти.
И тут я неожиданно для самого себя рассказал ему то, что узнал от Ады о родителях. Он слушал, не перебивая, глядя, как мужчины ворошат сено на склоне горы, по которому бродят овцы, и ветерок гоняет клочья сухой травы по старой дороге.
- Это не так уж невероятно, - сказал он наконец. - С вашей матушкой вполне могло такое случиться. Конечно, она не стала бы никому об этом рассказывать. Ее сестра оказалась жертвой, которую принесли... вам. - У меня бешено заколотилось сердце. - Разумеется, вам, ведь это было не чем иным, как инстинктом продолжения рода. Но, бывает, то, что люди делают во имя выживания, производит шокирующее впечатление на последующие поколения. А вот что касается вашего отца... Нет. Это невозможно. Я немного знал его. Если не ошибаюсь, он в качестве остарбайтера работал на птицеферме. Нацисты многих заставляли работать на себя. Но их солдатом он никогда не был. Ада ошиблась. - Остановившись, он ласково посмотрел на
меня. - Хуже того, похоже, она солгала. Зачем она хотела причинить вам боль? Я знавал людей, служивших в немецких дивизиях. Их было много, тысячи. Наши руки в крови, этого нельзя отрицать. Нельзя. Вам следует это знать. Не прячьте голову в песок. Некоторые из них были чудовищами. Но только не ваш отец. Война искалечила многие души. Но они были готовы к этому и ждали лишь своего часа. Например, муж Ады, Лев. Я помню его, мне он казался человеком с сильным характером, а посмотрите, что с ним сталось.
Мне было трудно переварить услышанное.
- И что же мне делать?
- Ничего. Грехи отцов - старая история. В Библии сказано: нужно пережить три поколения, чтобы забыть. Что я могу сказать? О мертвых можно лишь молиться, если вы человек верующий.
- Расскажите мне об Аде.
К тому времени мы обогнули озеро, уже стемнело. Отец Георгий приветствовал нас у ворот с ружьем в руках. Он улыбался.
В ту ночь не отступавшая жара накрывала нас непроницаемым колпаком, я не мог заснуть, встал, распахнул окно, но его пришлось закрыть из-за устремившихся в комнату москитов. Я вспомнил, как в Блэк Понде в ожидании возвращения Виктора считал светлячков.
Мне нужен был глоток свежего воздуха, я вышел из дома, пересек дорогу и углубился в лес, состоявший из остроконечных факелов невидимых в темноте сосен. Я шел быстро, словно у меня была цель, потом побежал.
Сверчки несли ночь на своих стрекочущих ножках, кто-то расстреливал озеро звездами, а может, то были дети, пускавшие петарды. Я не видел дороги, мне хотелось найти святилище Дианы, сразиться со жрецом и сорвать с запретного дерева ветвь, которая откроет мне путь в царство мертвых. Верил ли я Антону? Или Аде? Зачем один из них лгал? Вскоре я вспотел, весь исцарапался и заблудился. Неужели именно это означает быть американцем: пребывать в постоянной неопределенности, оглядываться через плечо, ничего там не видя, кроме миль и веков пустоты, и не зная, что ждет впереди? Ночь была столь же непроглядна, сколь прозрачен был день. Выдохшись, я решил вернуться. Мне было необходимо взглянуть в лицо настоящему. Прошлое сломано и останется сломанным. От него я не получу никакого удовлетворения; и починить его мне тоже не под силу. Единственное, что я могу делать, это работать.
Медленно поднимаясь по горному склону, я заметил вдалеке костер и пошел к нему. Сердце у меня громко стучало. Кто там? Цыгане? Жрец Дианы? Приблизившись, я увидел три сидевшие спиной ко мне фигуры. Один человек, должно быть, услышал мои шаги, потому что вскочил, резко обернулся и крикнул:
- Кто здесь?
У него был английский акцент.
- Не пугайтесь, - крикнул я в ответ, продолжая приближаться.
Двое других тоже встали и повернулись в мою сторону. Мужчины были в шортах, и это лишало их облик чего бы то ни было зловещего. Они были, скорее всего, моими ровесниками. Войдя в освещенный костром круг, я увидел рюкзаки, прислоненные к стволам деревьев.
- Присоединяйся, приятель, - сказал один из них.
- Спасибо, - поблагодарил я.
Ребята оказались австралийцами, пешком путешествующими по Европе. Они угостили меня дешевым вином, и я сделал большой глоток, прежде чем сказать, что мне пора возвращаться в монастырь. Плетясь по склону, я вдруг почувствовал себя страшно усталым и старым.
На следующий день брат Георгий сообщил мне, что Антон покинул монастырь на рассвете.
Неделю спустя я решил, что монастырская жизнь, какой бы насыщенной она ни была, не для меня. Я скучал по многому, что могли дать только Римы земные, чьи огни манили меня каждую ночь, пока я расхаживал по крыше палаццо в компании брата Георгия с его игрушечной винтовкой. Больше всего я тосковал по женщинам. Я взирал на мир глазами земного человека и ощущал его плотью и кровью. Мое сердце было сердцем Эроса и праха, и, если мне суждено присягнуть им на верность, так тому и быть.