Вернувшись, мама была тихой и не желала ничего рассказывать предупредила только, чтобы я не ждал братика или сестренку в ближайшем будущем.
- Не будет братишки у Николаса. Так сказал врач.
- Ну что ж, он еврей, ему лучше знать, - заметил Семен.
Мама гневно зыркнула на него.
- Я получила письмо от Антона, - поспешила сменить тему Ада.
Все, как по команде, посмотрели на нее. Антон был тем самым поэтом, который впоследствии вдохновил Аду обклеить стены обоями со сценками английской охоты. После войны он осел в Лондоне, а не в Нью-Йорке.
- Ну и?.. - спросил Семен.
- Он собирается в Нью-Йорк перед Рождеством.
- Мы устроим ему вечер, - загудели за столом.
Дети не могли дождаться, когда взрослым наконец надоест болтать, чтобы вернуться к своим играм.
Последний вечер нашего второго лета пришелся на мой день рождения. Днем мы вдоволь наигрались в салочки, в "замри!" и наелись пирожных. Когда стемнело, все собрались на прощальный костер. Натаскав хвороста и веток, мы сложили кострище вдвое выше моего роста. Политая бензином пирамида вспыхнула с громким треском, словно сразу лопнул миллиард воздушных шариков. Напротив меня стояли Круки: золотоволосая Адриана, Виктор в своей засаленной шляпе и Пол с Алексом в бесформенных шортах. Во вспыхнувшем свете густая черная тень сомкнулась у них за спинами, и показалось, будто это прошлое, само время, внезапно обрело плоть.
Болезнь исчезновения
I
По возвращении в Рузвельт мы встречались с Круками в церкви св. Клемента. Каждое воскресенье из-под ее сводов, увенчанных воздушными золотыми куполами-луковицами, на улицу выплескивалась толпа старых и новых иммигрантов. Кто бы осмелился назвать те дни радужными для общины? Ошеломленные новым миром, люди отвечали на давление чуждых внешних сил тем, что раздували в себе пламя миссионерства. Они собирались именем Бога, и общая цель заряжала их дух, наделяя практическим рвением. Только мама противилась тянувшему назад прошлому. "Слава Богу, мы в Нью-Джерси, твердила она. - Америка. Это Америка".
Отец сиял. Его заклинанием было: "Никогда не поздно попытаться спастись", - и однажды он объяснил мне, что единственный способ преодолеть собственные страдания - это облегчать страдания другим. Он радостно приветствовал все, что делала мама, - от борщей, которые она варила, до белья, которое она ему выбирала, - и даже приступы ее недовольства тем, что он ей слишком уж потакает.
Что бы ни случилось с ней там, на старой родине, мама говорила, что нужно радоваться настоящему. Пока отец работал и клевал носом в учебных аудиториях, мама наслаждалась тем, что кормила семью и птиц; она обожала ходить по магазинам и никогда не жаловалась на обилие дел, которыми занималась с пяти утра до позднего вечера, когда я уже давно спал. Она переплачивала, недоваривала и сплетничала с продавщицей в магазине "A & P". Это были ее маленькие удовольствия. Мама была крупной женщиной, но это не делало ее медлительной: она летала с грацией танцовщицы, хотя похожа была, скорее, на оперную примадонну.
Здесь, в этом пригороде с его аккуратными серыми и зелеными "трехпалубными" домиками, с радиоантеннами, протянутыми от балкона к балкону, словно цирковые канаты или тросы корабля, обреченного вечно скитаться по бурным волнам, она чувствовала себя как дома даже больше, чем впоследствии в Форт Хиллз. Кустики травы пробивались вдоль тротуаров, усеянных стеклами; решетки и арки, сделанные из стальных трубок, были увиты розами, помидорными плетями и виноградными лозами. В Рузвельте дома льнули друг к другу, будто ища утешения, - и находили его. Единение в несчастье приносило отраду, почти недоступную жителям богатых предместий, предпочитающих изощренную обособленность.
Улицы были населены городскими чудаками: от Фрэн Паркс, которая выращивала марихуану в цветочных ящиках под окнами, до Пьетро, который некогда был художником и жил в Гринвич Вилледж, а потом спился, свихнулся и теперь дефилировал по Фултон-стрит, каждый день меняя костюмы: в понедельник он красовался чуть ли не в костюме Адама, потом последовательно чередовал одеяния египетского раба, Ричарда Львиное Сердце и Бенджамина Франклина. Суббота была непредсказуема: в этот день он мог появиться в образе Кэтрин Хэпберн или - почему бы и
нет? - Трумэна. По воскресеньям таскал на горбу грубо сколоченный крест, оплетенный помидорными стеблями. Его безумие едва ли можно было назвать обаятельным. Иногда, стоя на углу, он орал прохожим: "Эй, вы, работяги гребаные, почему бы вам не убраться туда, откуда вы приперлись?" Но то, что человек ведет себя так, словно у него каждый день - хэллоуин, по закону ненаказуемо. До тех пор, пока его кузен Люк платил за квартиру, Пьетро мог одеваться, как ему заблагорассудится. Кроме того, почти в каждой семье был свой собственный Пьетро, с которым ей вполне хватало забот.
Моя мать, несмотря на свою массивность, стрелой носилась по коридорам и залам этого мирка, приветствуя, испытывая, приручая, любя, нередко извиняясь, но никогда не расшаркиваясь.
II
Мамино отношение к Крукам становилось все более суровым. Должно быть, соседи ей что-то нашептывали. Продолжая сочувственно отзываться о тяжелой жизненной ситуации, в которую попала ее подруга, она тем не менее постоянно понуждала меня больше времени уделять урокам и меньше - Алексу. Но отказаться от посещений круковского дома, окутанного чрезвычайно притягательной аурой анархии, меня мог заставить лишь прямой и строгий запрет. Там я научился курить и впервые попробовал водку, в их доме мне стала внятна песнь сирен, чей зов я интуитивно ощущал, но не мог разгадать.
Алекс, унаследовавший от Ады буйное воображение, поведал мне, что в младенчестве страдал недугом, который называется болезнью исчезновения. Рассказывала о ней и Ада, в разное время эту захватывающую чушь мне довелось слышать даже от нескольких практикующих врачей - уроженцев старой родины. Якобы в первые несколько месяцев жизни каждый день после его пробуждения кожа Алекса начинала становиться все более прозрачной, покуда, как казалось, не испарялась вовсе, выставив напоказ мышечную массу, испещренную сетью сосудов, и багровые внутренности. Словно какая-то часть его существа не желала просыпаться. Единственным способом спастись от полного исчезновения был истошный вопль.
Адриана чуть не сошла с ума от ужаса. Она потащила ребенка к доктору Хлибу, который вел осмотр, не выпуская изо рта дымящуюся сигарету "Пэл-Мэл". Тот, потыкав прокуренным пальцем в уши и анус младенца, сказал: "Да-да, malus invisiblus, болезнь исчезновения. В Америке это большая редкость, а на старой родине - обычное дело". Он прописал отхаркивающее и велел Адриане вставлять в уши затычки, если будет невмоготу слышать детский крик. Придется потерпеть. Просто младенческий организм так приспосабливается к внешнему миру.
- Болезнь сама себя изживет, - заверил врач.
Судя по всему, он не врал: в один прекрасный день бессвязные вопли превратились в слова. Алекс утверждал, что произнес свою первую осмысленную фразу в возрасте, когда другие дети еще не могут отличить собственный большой палец от материнской титьки.
- Не веришь - спроси у Ады, - добавил он.
К двенадцати годам на Алекса перестали смотреть как на ребенка, и для него настала пора испытаний. Ни Пол, ни Лев не делали скидки на его возраст. Считалось, что он должен дотягиваться до них, а когда (чаще всего) ему это удавалось, его тыкали носом в землю. В ответ он замыкался, уходил в свои рисунки, свои фантазии, безошибочно прочитывавшиеся на его толстогубой болезненной физиономии, являвшей собой уникальный гибрид разнообразных славянских черт: высоких скул, гоголевского подбородка клинышком, мягких темных волос и огромных неправдоподобно зеленых глаз, сияющих, словно омытая дождем зеленая листва на солнце. Стоило провести с ним несколько минут - и тебя засасывал водоворот его навязчивых идей, имя коим после ухода отца стало - легион. Он начал маниакально коллекционировать - составлял гербарии, запасал орехи, как белка, отклеивал марки от старых писем. Собирал спичечные картонки, пивные бутылки, монетки и разные кости; на его столе выстроился целый ряд крохотных черепов - птиц, белок и енотов. Бесчисленное множество совершенно случайных предметов поселилось в комнате, которую Алекс делил с Полом, она стала напоминать кладовку для хлама на задворках какого-нибудь музея естественной истории. Однако вскоре он заинтересовался девочками, выкинул весь этот мусор и обвешал стену пришпиленными картинками. Утрата всякого интереса к вещам, постигшая его много лет спустя, вероятно, была реакцией на подростковую страсть к коллекционированию.
Эти причуды немного смягчали его самые навязчивые неврозы. Например, он без конца мыл руки и часто весь день ходил в перчатках. Их у него было минимум двенадцать пар, в том числе три пары разноцветных резиновых, в которых он рисовал, хотя в основном предпочитал дешевые замшевые коричневые перчатки на шерстяной подкладке.
Со странным предубеждением он относился к волосам - всегда смеялся над мужчинами, у которых они росли из ноздрей, не выносил бороды и долго отказывался читать Уитмена по причине избыточной волосатости поэта. Он стриг брови и, уже будучи взрослым, брился по три раза на день, хотя к тому времени уже прошел через период увлечения длинными волосами, который, видимо, и помог ему отчасти справиться с предубеждением.
Накал его энергии не ослабевал никогда. В его компании я нередко чувствовал себя так, будто постепенно сникаю и растворяюсь, пораженный собственной формой болезни исчезновения. Он вечно куда-то стремился, страстно охотился то за какой-нибудь лягушкой, то за черепом, то за индийской монеткой, мог прийти в невероятное возбуждение от пятидесятицентового спичечного коробка или пачки сигарет, оставленной кем-то в автобусе. Казалось, ему безразлично, что именно собирать. Последовавшее переключение его бешеной энергии на вопросы секса ускорило и мое образование по этой части.
В разгар того периода ему довелось пережить унижение, связанное с родной историей. Наши родители были выходцами из страны, которая в какой-то момент словно бы исчезла с лица земли, что имело исключительные последствия, от которых я в значительной мере был защищен тем, что посещал католическую школу при церкви. Там, под присмотром агрессивных монахинь и пламенных дьяконов, мои тревоги приобретали форму обычных подростковых комплексов.
Для Алекса же начавшаяся в школе общественная жизнь стала источником героических страданий. Ядовито-коричневые кафельные полы, запирающиеся шкафчики, одурманенные гормонами безмозглые дети и классы, лишенные человеческого тепла и индивидуальности, создавали затхлую атмосферу, увы, питавшую юные души.
На первом уроке в четвертом классе учительница, миссис Линнэн, дама с длинным, как у лошади, лицом и ощипанными рыжими волосами, торчавшими из-за ушей, как сорняки, страдавшая мозолями из-за необходимости дни напролет проводить на ногах, неприязненно спросила:
- Как тебя зовут?
- Алекс Крук. - Ответил мой друг. Маленький, худой и бледный, он, несмотря на всю свою живость, все еще был похож на болезненного ребенка и некоторых учителей раздражал.
- Круг, - поправила его учительница.
- Нет, Крук. - Он покраснел.
Что такого особенного в его фамилии? Алекс уже чувствовал, как ученики замерли в предвкушении его ежегодного унижения: разумеется, к тому времени вся школа знала, кто он и откуда, но каждый год ему приходилось проходить через мучительную процедуру представления новым учителям.
- Что это еще за фамилия?
Он объяснил. Учительница была озадачена.
- Ну-ка, покажи на карте, где это находится.
Он вышел к доске. Одноклассники хихикали, глядя на его короткие брюки и спустившиеся носки. Туфли были ему тесны, а из-под куртки цвета хаки - как у сборщиков моллюсков - висел хвост выбившейся рубашки. Переминаясь с ноги на ногу, он уставился на карту, которая была совсем не похожа на ту, что имелась у них дома. Страны, откуда приехали его родители, на ней не было. Алекс страшно разволновался: что сказать учительнице? Она подумает, что он враль, и, вероятно, будет не так уж неправа. Ему хотелось провалиться сквозь землю или чтобы его опять поразила болезнь исчезновения.
- Такой страны больше нет, - доверительно сообщила учительница. Теперь это Россия.
Когда он рассказал об этом дома, Адриана высмеяла его за то, что он позволил водить себя за нос людям, не давшим себе труда хоть чуть-чуть разобраться в истории.
- Ты принадлежишь не к какому-то там меньшинству. Ты - полноценный человек. - И она снова стала рассказывать ему о доме у моря и о его дедушке, который был судьей. Она сказала, что, если он забудет о своих предках, их призраки будут являться ему по ночам и стоять у его изголовья. - Наш народ ведет свою историю от двенадцатого века, - напомнила она. - Не забывай, кто ты есть.
Тем не менее она и сама была обескуражена. Ведь собственный сын не верил ее рассказам о прошлом, как же могли поверить им другие? К тому же она сама не ведала многого о своих родителях, поскольку они умерли сравнительно молодыми, и, ощущая пробелы в знании, многое придумывала.
Мальчишки, подстерегая Алекса в туалете или в каком-нибудь пустынном месте вдали от школы, обожали дразнить его. Однажды Майк Брайерс и компания окружили его и стали выкрикивать: "Плут, плут1! Лови плута!" По счастью, Пол оказался поблизости и поспешил на помощь брату. Хулиганы разбежались.
Пол чувствительно тряхнул Алекса и сказал:
- Эй, парень, пора бы тебе уметь самому за себя постоять. Не научишься - пропадешь. Понял?
Единственной брешью в стене, коей Круки оградили себя от соплеменников, был спорт, но если Пол прорвался через эту брешь, то Алекс так и остался по другую сторону преграды, копя в душе злость и презрение к учителям.
- Послушай, - учил его Пол. - Некоторые рождаются слепыми. Некоторые становятся сиротами. Есть такие, которые не понимают, в каком веке живут. Надо как-то справляться с этим.
- Прежде всего тебе следует научиться играть в бейсбол, - назидательно заметил как-то Виктор, качая головой, и, отпив из стакана, добавил, обращаясь к Адриане: - Если он этого не сделает, его возненавидят. Он должен это понимать, и ты тоже. Есть вещи, без которых не обойтись, если хочешь приспособиться. Это касается не только детей. Со взрослыми дело обстоит еще хуже.
Виктор утвердительно кивнул, отвечая на какие-то свои мысли, закурил и окутал себя облаком дыма. Слава Богу, для него все это уже позади. На старой родине школа была ничуть не лучше. Там приходилось учить большевистскую историю, которую преподавали такие же маринованные клячи, как здешние. Плевать ему теперь на всех этих ублюдков.
- Знаешь, ведь Сталин учился в семинарии, - сказал он. - Русский ректор шпионил за мальчиками. Взламывал личные шкафчики и, если находил там запрещенные книги, сажал семинаристов в карцер. Там тоже царила паранойя. Среди книг, которые на него повлияли, были романы Виктора Гюго и "Происхождение видов" Дарвина. В двадцатилетнем возрасте он не явился на экзамены и был исключен, после чего безраздельно посвятил себя революционной деятельности.
По обыкновению тут же переключаясь на Трумэна, он поведал:
- Этот был равнодушен к религии. Он обожал Марка Твена и смотрел на политику как на грязное занятие, но все же более интересное, чем погоня за богатством. Какой прок человеку от того, что он заграбастает все, что сможет? Понимаешь, сынок, что я хочу сказать?
Шли годы, Алекс переходил из класса в класс, но ему не давали забывать о его происхождении. И позднее, слыша, как люди презрительно отзывались о "некоренных" американцах, он лишь снисходительно улыбался - кто же в первую очередь виноват в том, что они не смогли укорениться? Кто постоянно заставлял их помнить свое место?
Как большинство молодых людей, Алекс чувствовал себя гонимым лишь за то, что он такой, какой есть: в жестоком подростковом мире каждый - одинок.
С самого начала он ощущал, что его неотвратимо подталкивают к тому, чтобы стать неудачником.
Однако в конце концов, вдохновленный советами Виктора и Пола и уставший от пренебрежительного к себе отношения, Алекс открыл для себя типично американ-скую тактику, помогавшую аннулировать или хотя бы нейтрализовать прошлое. Когда очередная классная руководительница спросила, как его фамилия, он ответил:
- Круко. Крук-О!
- Простите? - Учительница, новенькая в этой школе, еще надеялась снискать доверие учеников.
- К-Р-У-К-О. Это итальянская фамилия, - сказал Алекс, небрежно пожав плечами в ответ на смешки одноклассников.
Учительница заглянула в классный журнал, покачала головой, взяла ручку и исправила фамилию. Так он стал Алексом Круко, антиспортсменом, американцем итальянского происхождения, коим и оставался до конца учебы.
- Антиспортсменом? - переспросил я, когда он рассказал мне эту историю.
- Ну да. Я - противник спорта. Посмотри, что он сделал с моим братом. Алекс покрутил пальцем возле виска. - Знаешь, тут нельзя зевать и отсиживаться в кустах. Это Америка, приятель.
Его спонтанное решение переменить национальность породило удивительные побочные эффекты. Он постепенно сам начал верить в то, что он итальянец, и, например, просил Аду кормить его только пастой, что ей было совсем не трудно, поскольку она работала в итальянском ресторане, горячо гордился победами Юлия Цезаря и путешествиями Христофора Колумба, как если бы они действительно были его соотечественниками.
Некоторое время казалось, что его ассимиляция протекает вполне благополучно, но потом что-то случилось.
Я сидел за столом, тоскливо взирая на тосты, сыр, бруски масла и коробку с кукурузными хлопьями, которые мама выставила передо мной. Что касалось еды, то она исповедовала принцип изобилия: в нашей кладовке всякого рода провианта всегда имелось не менее шести сортов и еще батарея бутылок с имбирным элем. Со своими запасами мама вполне могла открыть магазин оптовой торговли.
Когда Рэгз, наш кот, заскребся в окно, мама выжимала апельсиновый сок. Прежде чем приступить к трапезе, состоявшей из рыбьих голов, оставшихся от вчерашнего ужина, кот потерся о мои, потом о мамины ноги.
В дверь постучали.
- Это Алекс, - недовольно крикнула мама.
Радуясь предлогу избежать плотного завтрака, я помчался к выходу, на бегу сообщив:
- Мне нужно идти.
- Куда это?
- За лягушкой для Пьетро.
- Что?!
- Ну, для его опытов.
Кубарем скатившись по лестнице, мы выскочили на улицу, в ослепительное раннее летнее утро. Накануне Пьетро, облачившийся в лабораторный халат, действительно попросил нас - весьма неприветливо - поймать ему лягушку. Уж не знаю, что за роль он в тот момент исполнял.
Увертываясь от машин, я пробежал несколько кварталов, отсалютовал мистеру Пилсудскому, стоявшему за мутной витриной своей таверны, открывавшейся ровно в восемь, чтобы направлявшиеся на фабрику рабочие имели возможность перекусить, получил в ответ приветственный взмах руки с зажатой между пальцами сигарой и только тогда наконец оглянулся. Алекс едва волочил ноги.
- В чем дело? Что ты плетешься? - спросил я, дождавшись, когда он поравняется со мной.
Он театрально оглянулся через одно плечо, потом через другое, после чего протянул мне пачку "Кэмела". Обозленный его медлительностью, я оттолкнул его руку и снова помчался вперед.
Мы бежали по Брод-стрит.
Знай Марко Поло, что в Рузвельте сосредоточены сокровища, не уступающие по своей ценности китайским, он непременно заглянул бы сюда, а его король не пожалел бы никаких денег, чтобы снарядить его в путешествие: магазин для служащих армии и флота предлагал покупателям всевозможное походное снаряжение, комплекты столовых принадлежностей, карманные ножи. В витрине под стеклом рядом с обычными швейцарскими ножами красовались серьезные "перья". Мне припомнилось, как однажды после урока закона Божьего Билли Ти1, окрысившись на меня, повалил на пол, выхватил из кармана финку, щелкнул ею и прижал лезвие мне к горлу. Не думаю, что я тогда испугался: знал, что он не порежет, его целью было лишь утвердить собственное превосходство, унизить, но я напустил в штаны, и меня несколько лет все дразнили "ссыкуном".
Мы галопом промчались мимо кинотеатра, где я никогда не был, обувного магазина "Коблер Сладкус", хозяин которого мистер Грин неизменно хранил приветливый вид, даже когда моя мама, прежде чем купить пару уцененных чулок, не меньше часа примеряла все имевшиеся в наличии туфли, миновали слесарную мастерскую, винный магазин Джеда, магазин автозапчастей, три пиццерии, жуткое количество парикмахерских, мастерскую по изготовлению париков, "Файв-энд-дайм"2. Вспотев, я наконец остановился; Алекс с развевающимися волосами, сжав в кулаки обтянутые перчатками руки, бежал за мной на расстоянии одного плевка.
Поравнявшись с топлесс-баром, я замедлил ход, заглядевшись на рекламные плакаты, размноженные на мимеографе и пришпиленные к оштукатуренным стенам глухого, без окон, здания. Как только я завернул за угол, открылась дверь, и на пороге появилось сошедшее с одной из этих афиш божество женского пола с рыжими волосами, свалявшимися, как мочалка. На божестве были туго обтягивающая майка и такие же облегающие эластичные брюки. Я остановился как вкопанный в дюйме от ее бюста.
- Эге-ге, осторожней, малыш, - подмигнуло мне божество.
Бар был еще закрыт, она, должно быть, помогала хозяйке прибираться. Одарив взглядом и Алекса, женщина удалилась.
- Запомни эту задницу, - сказал Алекс.
- Алекс, Николас! - раздалось с противоположной стороны улицы.
Отец Мирон. Этого тощего, с пегими волосами, заботливого, как мать, человека все уважали. Когда он переходил улицу, машины останавливались, чтобы пропустить его.
- Там лимонада не подают, - пошутил он, указывая рукой на бар.
- Мы бежим ловить лягушку. Для Пьетро, - хором объяснили мы.
- Только никаких петард, мальчики, - предупредил отец Мирон. - О, миссис Матейко! - Он помахал пожилой даме, ковылявшей через дорогу в инвалидных ходунках.
Скромная купа тополей сторожила вход в парк - в оазис, кишевший невидимыми зверьками: белками, енотами, опоссумами, утками, жили в нем даже несколько пугливых лисиц.
Мы подходили к пруду - городской версии того, который был у нас в Кэт-скиллских горах, - когда из-за угла выкатил мерцающий красный "Мустанг", я разглядел в нем Сэмми Кабана и Билли Ти, живших в соседнем квартале. Когда машина с ревом проплыла мимо, Алекс закричал ей вслед:
- Жопы!
Я закрыл лицо руками: момент был совсем не подходящий, чтобы умирать. Мы шли по делу, нам было необходимо отловить лягушку, и мне еще предстояло выучить латинские склонения. Алекс, между тем, видимо, решительно вознамерился переменить имидж.
"Мустанг" остановился. Я услышал, как у меня за спиной хлопнули дверцы, узконосые ботинки с железными набойками зацокали по щебню, и, прежде чем мы успели рвануть с места, путь нам преградили четверо самых отъявленных хулиганов в городе.
Сэмми, мышцы которого, накачанные в гимнастическом зале Грэга, едва не разрывали щегольскую гавайскую рубашку, навис над Алексом. Тот не дрогнул и даже тихо пробормотал:
- Педики.
Я понял, что у нас два выхода: переговоры - или смерть.
- Вы что-нибудь слышали о гигантских лягушках? - быстро затараторил я. - Нет, я не шучу, честное слово. Они больше, чем ваша машина. Мы идем их искать.
- Да пошел ты.
Тогда я прибег к последнему средству: начал вопить, как ведьма на костре, как миссис Оболонская в то утро, когда ее муж грохнулся замертво во время церковного схода. Это дало несколько секунд отсрочки, я судорожно пытался придумать следующий шаг. И в этот миг из-за кустов, росших по ту сторону дороги, показался полицейский Майк, который, вероятно, тискал там какую-нибудь старшеклассницу, потому что галстук у него съехал набок, а голубая форменная рубашка была расстегнута.
Офицер Майк славился бурной реакцией.
- Привет, Сэмми. Ну, парни, что здесь происходит? Религиозное бдение? Самое время помолиться.
Испытав облегчение оттого, как благоприятно повернулась вдруг для нас ситуация, я заметил, что Сэмми настолько глубоко засунул руки в карманы, что, казалось, они вот-вот вылезут у него из-под штанин. Рукава у Майка были закатаны, лицо - белое, как вываренная цыплячья грудка, - блестело, а на подбородке красовался след от губной помады. Четверо громил затравленно переглянулись, похоже, идея накинуться на полицейского забродила в воздухе.
- Вы когда-нибудь видели, как ангелы молятся Богу? - спросил у нас Майк, склонив голову набок и чутко поводя кончиком носа, будто принюхивающийся кролик.
- Нет, сэр, - ответил я.
- О, это потрясающее зрелище. Вам понравится.
Он повернулся к "обвиняемым". Его толстые губы растянулись в ухмылке.
- На колени, парни! - загремел он.
- Шутите?
- Я сказал - на колени! Вы у меня получите! Ну, ты, Сэмми, давай!
Всем было известно, что, входя в раж, Майк мог в порошок стереть любого, кто его разозлил. Он был из тех полицейских, которые будоражили детское воображение слухами о переломанных костях, расквашенных носах, глазах, разукрашенных фингалами, подкинутых наркотиках, и предчувствие чего-то ужасного в тот момент было очевидно.
Когда четверка бандитов опустилась на колени, Майк выхватил из-за пояса полицейскую дубинку, зажал ее между ног и заставил их по очереди лизать ее, приговаривая:
- Не будет братишки у Николаса. Так сказал врач.
- Ну что ж, он еврей, ему лучше знать, - заметил Семен.
Мама гневно зыркнула на него.
- Я получила письмо от Антона, - поспешила сменить тему Ада.
Все, как по команде, посмотрели на нее. Антон был тем самым поэтом, который впоследствии вдохновил Аду обклеить стены обоями со сценками английской охоты. После войны он осел в Лондоне, а не в Нью-Йорке.
- Ну и?.. - спросил Семен.
- Он собирается в Нью-Йорк перед Рождеством.
- Мы устроим ему вечер, - загудели за столом.
Дети не могли дождаться, когда взрослым наконец надоест болтать, чтобы вернуться к своим играм.
Последний вечер нашего второго лета пришелся на мой день рождения. Днем мы вдоволь наигрались в салочки, в "замри!" и наелись пирожных. Когда стемнело, все собрались на прощальный костер. Натаскав хвороста и веток, мы сложили кострище вдвое выше моего роста. Политая бензином пирамида вспыхнула с громким треском, словно сразу лопнул миллиард воздушных шариков. Напротив меня стояли Круки: золотоволосая Адриана, Виктор в своей засаленной шляпе и Пол с Алексом в бесформенных шортах. Во вспыхнувшем свете густая черная тень сомкнулась у них за спинами, и показалось, будто это прошлое, само время, внезапно обрело плоть.
Болезнь исчезновения
I
По возвращении в Рузвельт мы встречались с Круками в церкви св. Клемента. Каждое воскресенье из-под ее сводов, увенчанных воздушными золотыми куполами-луковицами, на улицу выплескивалась толпа старых и новых иммигрантов. Кто бы осмелился назвать те дни радужными для общины? Ошеломленные новым миром, люди отвечали на давление чуждых внешних сил тем, что раздували в себе пламя миссионерства. Они собирались именем Бога, и общая цель заряжала их дух, наделяя практическим рвением. Только мама противилась тянувшему назад прошлому. "Слава Богу, мы в Нью-Джерси, твердила она. - Америка. Это Америка".
Отец сиял. Его заклинанием было: "Никогда не поздно попытаться спастись", - и однажды он объяснил мне, что единственный способ преодолеть собственные страдания - это облегчать страдания другим. Он радостно приветствовал все, что делала мама, - от борщей, которые она варила, до белья, которое она ему выбирала, - и даже приступы ее недовольства тем, что он ей слишком уж потакает.
Что бы ни случилось с ней там, на старой родине, мама говорила, что нужно радоваться настоящему. Пока отец работал и клевал носом в учебных аудиториях, мама наслаждалась тем, что кормила семью и птиц; она обожала ходить по магазинам и никогда не жаловалась на обилие дел, которыми занималась с пяти утра до позднего вечера, когда я уже давно спал. Она переплачивала, недоваривала и сплетничала с продавщицей в магазине "A & P". Это были ее маленькие удовольствия. Мама была крупной женщиной, но это не делало ее медлительной: она летала с грацией танцовщицы, хотя похожа была, скорее, на оперную примадонну.
Здесь, в этом пригороде с его аккуратными серыми и зелеными "трехпалубными" домиками, с радиоантеннами, протянутыми от балкона к балкону, словно цирковые канаты или тросы корабля, обреченного вечно скитаться по бурным волнам, она чувствовала себя как дома даже больше, чем впоследствии в Форт Хиллз. Кустики травы пробивались вдоль тротуаров, усеянных стеклами; решетки и арки, сделанные из стальных трубок, были увиты розами, помидорными плетями и виноградными лозами. В Рузвельте дома льнули друг к другу, будто ища утешения, - и находили его. Единение в несчастье приносило отраду, почти недоступную жителям богатых предместий, предпочитающих изощренную обособленность.
Улицы были населены городскими чудаками: от Фрэн Паркс, которая выращивала марихуану в цветочных ящиках под окнами, до Пьетро, который некогда был художником и жил в Гринвич Вилледж, а потом спился, свихнулся и теперь дефилировал по Фултон-стрит, каждый день меняя костюмы: в понедельник он красовался чуть ли не в костюме Адама, потом последовательно чередовал одеяния египетского раба, Ричарда Львиное Сердце и Бенджамина Франклина. Суббота была непредсказуема: в этот день он мог появиться в образе Кэтрин Хэпберн или - почему бы и
нет? - Трумэна. По воскресеньям таскал на горбу грубо сколоченный крест, оплетенный помидорными стеблями. Его безумие едва ли можно было назвать обаятельным. Иногда, стоя на углу, он орал прохожим: "Эй, вы, работяги гребаные, почему бы вам не убраться туда, откуда вы приперлись?" Но то, что человек ведет себя так, словно у него каждый день - хэллоуин, по закону ненаказуемо. До тех пор, пока его кузен Люк платил за квартиру, Пьетро мог одеваться, как ему заблагорассудится. Кроме того, почти в каждой семье был свой собственный Пьетро, с которым ей вполне хватало забот.
Моя мать, несмотря на свою массивность, стрелой носилась по коридорам и залам этого мирка, приветствуя, испытывая, приручая, любя, нередко извиняясь, но никогда не расшаркиваясь.
II
Мамино отношение к Крукам становилось все более суровым. Должно быть, соседи ей что-то нашептывали. Продолжая сочувственно отзываться о тяжелой жизненной ситуации, в которую попала ее подруга, она тем не менее постоянно понуждала меня больше времени уделять урокам и меньше - Алексу. Но отказаться от посещений круковского дома, окутанного чрезвычайно притягательной аурой анархии, меня мог заставить лишь прямой и строгий запрет. Там я научился курить и впервые попробовал водку, в их доме мне стала внятна песнь сирен, чей зов я интуитивно ощущал, но не мог разгадать.
Алекс, унаследовавший от Ады буйное воображение, поведал мне, что в младенчестве страдал недугом, который называется болезнью исчезновения. Рассказывала о ней и Ада, в разное время эту захватывающую чушь мне довелось слышать даже от нескольких практикующих врачей - уроженцев старой родины. Якобы в первые несколько месяцев жизни каждый день после его пробуждения кожа Алекса начинала становиться все более прозрачной, покуда, как казалось, не испарялась вовсе, выставив напоказ мышечную массу, испещренную сетью сосудов, и багровые внутренности. Словно какая-то часть его существа не желала просыпаться. Единственным способом спастись от полного исчезновения был истошный вопль.
Адриана чуть не сошла с ума от ужаса. Она потащила ребенка к доктору Хлибу, который вел осмотр, не выпуская изо рта дымящуюся сигарету "Пэл-Мэл". Тот, потыкав прокуренным пальцем в уши и анус младенца, сказал: "Да-да, malus invisiblus, болезнь исчезновения. В Америке это большая редкость, а на старой родине - обычное дело". Он прописал отхаркивающее и велел Адриане вставлять в уши затычки, если будет невмоготу слышать детский крик. Придется потерпеть. Просто младенческий организм так приспосабливается к внешнему миру.
- Болезнь сама себя изживет, - заверил врач.
Судя по всему, он не врал: в один прекрасный день бессвязные вопли превратились в слова. Алекс утверждал, что произнес свою первую осмысленную фразу в возрасте, когда другие дети еще не могут отличить собственный большой палец от материнской титьки.
- Не веришь - спроси у Ады, - добавил он.
К двенадцати годам на Алекса перестали смотреть как на ребенка, и для него настала пора испытаний. Ни Пол, ни Лев не делали скидки на его возраст. Считалось, что он должен дотягиваться до них, а когда (чаще всего) ему это удавалось, его тыкали носом в землю. В ответ он замыкался, уходил в свои рисунки, свои фантазии, безошибочно прочитывавшиеся на его толстогубой болезненной физиономии, являвшей собой уникальный гибрид разнообразных славянских черт: высоких скул, гоголевского подбородка клинышком, мягких темных волос и огромных неправдоподобно зеленых глаз, сияющих, словно омытая дождем зеленая листва на солнце. Стоило провести с ним несколько минут - и тебя засасывал водоворот его навязчивых идей, имя коим после ухода отца стало - легион. Он начал маниакально коллекционировать - составлял гербарии, запасал орехи, как белка, отклеивал марки от старых писем. Собирал спичечные картонки, пивные бутылки, монетки и разные кости; на его столе выстроился целый ряд крохотных черепов - птиц, белок и енотов. Бесчисленное множество совершенно случайных предметов поселилось в комнате, которую Алекс делил с Полом, она стала напоминать кладовку для хлама на задворках какого-нибудь музея естественной истории. Однако вскоре он заинтересовался девочками, выкинул весь этот мусор и обвешал стену пришпиленными картинками. Утрата всякого интереса к вещам, постигшая его много лет спустя, вероятно, была реакцией на подростковую страсть к коллекционированию.
Эти причуды немного смягчали его самые навязчивые неврозы. Например, он без конца мыл руки и часто весь день ходил в перчатках. Их у него было минимум двенадцать пар, в том числе три пары разноцветных резиновых, в которых он рисовал, хотя в основном предпочитал дешевые замшевые коричневые перчатки на шерстяной подкладке.
Со странным предубеждением он относился к волосам - всегда смеялся над мужчинами, у которых они росли из ноздрей, не выносил бороды и долго отказывался читать Уитмена по причине избыточной волосатости поэта. Он стриг брови и, уже будучи взрослым, брился по три раза на день, хотя к тому времени уже прошел через период увлечения длинными волосами, который, видимо, и помог ему отчасти справиться с предубеждением.
Накал его энергии не ослабевал никогда. В его компании я нередко чувствовал себя так, будто постепенно сникаю и растворяюсь, пораженный собственной формой болезни исчезновения. Он вечно куда-то стремился, страстно охотился то за какой-нибудь лягушкой, то за черепом, то за индийской монеткой, мог прийти в невероятное возбуждение от пятидесятицентового спичечного коробка или пачки сигарет, оставленной кем-то в автобусе. Казалось, ему безразлично, что именно собирать. Последовавшее переключение его бешеной энергии на вопросы секса ускорило и мое образование по этой части.
В разгар того периода ему довелось пережить унижение, связанное с родной историей. Наши родители были выходцами из страны, которая в какой-то момент словно бы исчезла с лица земли, что имело исключительные последствия, от которых я в значительной мере был защищен тем, что посещал католическую школу при церкви. Там, под присмотром агрессивных монахинь и пламенных дьяконов, мои тревоги приобретали форму обычных подростковых комплексов.
Для Алекса же начавшаяся в школе общественная жизнь стала источником героических страданий. Ядовито-коричневые кафельные полы, запирающиеся шкафчики, одурманенные гормонами безмозглые дети и классы, лишенные человеческого тепла и индивидуальности, создавали затхлую атмосферу, увы, питавшую юные души.
На первом уроке в четвертом классе учительница, миссис Линнэн, дама с длинным, как у лошади, лицом и ощипанными рыжими волосами, торчавшими из-за ушей, как сорняки, страдавшая мозолями из-за необходимости дни напролет проводить на ногах, неприязненно спросила:
- Как тебя зовут?
- Алекс Крук. - Ответил мой друг. Маленький, худой и бледный, он, несмотря на всю свою живость, все еще был похож на болезненного ребенка и некоторых учителей раздражал.
- Круг, - поправила его учительница.
- Нет, Крук. - Он покраснел.
Что такого особенного в его фамилии? Алекс уже чувствовал, как ученики замерли в предвкушении его ежегодного унижения: разумеется, к тому времени вся школа знала, кто он и откуда, но каждый год ему приходилось проходить через мучительную процедуру представления новым учителям.
- Что это еще за фамилия?
Он объяснил. Учительница была озадачена.
- Ну-ка, покажи на карте, где это находится.
Он вышел к доске. Одноклассники хихикали, глядя на его короткие брюки и спустившиеся носки. Туфли были ему тесны, а из-под куртки цвета хаки - как у сборщиков моллюсков - висел хвост выбившейся рубашки. Переминаясь с ноги на ногу, он уставился на карту, которая была совсем не похожа на ту, что имелась у них дома. Страны, откуда приехали его родители, на ней не было. Алекс страшно разволновался: что сказать учительнице? Она подумает, что он враль, и, вероятно, будет не так уж неправа. Ему хотелось провалиться сквозь землю или чтобы его опять поразила болезнь исчезновения.
- Такой страны больше нет, - доверительно сообщила учительница. Теперь это Россия.
Когда он рассказал об этом дома, Адриана высмеяла его за то, что он позволил водить себя за нос людям, не давшим себе труда хоть чуть-чуть разобраться в истории.
- Ты принадлежишь не к какому-то там меньшинству. Ты - полноценный человек. - И она снова стала рассказывать ему о доме у моря и о его дедушке, который был судьей. Она сказала, что, если он забудет о своих предках, их призраки будут являться ему по ночам и стоять у его изголовья. - Наш народ ведет свою историю от двенадцатого века, - напомнила она. - Не забывай, кто ты есть.
Тем не менее она и сама была обескуражена. Ведь собственный сын не верил ее рассказам о прошлом, как же могли поверить им другие? К тому же она сама не ведала многого о своих родителях, поскольку они умерли сравнительно молодыми, и, ощущая пробелы в знании, многое придумывала.
Мальчишки, подстерегая Алекса в туалете или в каком-нибудь пустынном месте вдали от школы, обожали дразнить его. Однажды Майк Брайерс и компания окружили его и стали выкрикивать: "Плут, плут1! Лови плута!" По счастью, Пол оказался поблизости и поспешил на помощь брату. Хулиганы разбежались.
Пол чувствительно тряхнул Алекса и сказал:
- Эй, парень, пора бы тебе уметь самому за себя постоять. Не научишься - пропадешь. Понял?
Единственной брешью в стене, коей Круки оградили себя от соплеменников, был спорт, но если Пол прорвался через эту брешь, то Алекс так и остался по другую сторону преграды, копя в душе злость и презрение к учителям.
- Послушай, - учил его Пол. - Некоторые рождаются слепыми. Некоторые становятся сиротами. Есть такие, которые не понимают, в каком веке живут. Надо как-то справляться с этим.
- Прежде всего тебе следует научиться играть в бейсбол, - назидательно заметил как-то Виктор, качая головой, и, отпив из стакана, добавил, обращаясь к Адриане: - Если он этого не сделает, его возненавидят. Он должен это понимать, и ты тоже. Есть вещи, без которых не обойтись, если хочешь приспособиться. Это касается не только детей. Со взрослыми дело обстоит еще хуже.
Виктор утвердительно кивнул, отвечая на какие-то свои мысли, закурил и окутал себя облаком дыма. Слава Богу, для него все это уже позади. На старой родине школа была ничуть не лучше. Там приходилось учить большевистскую историю, которую преподавали такие же маринованные клячи, как здешние. Плевать ему теперь на всех этих ублюдков.
- Знаешь, ведь Сталин учился в семинарии, - сказал он. - Русский ректор шпионил за мальчиками. Взламывал личные шкафчики и, если находил там запрещенные книги, сажал семинаристов в карцер. Там тоже царила паранойя. Среди книг, которые на него повлияли, были романы Виктора Гюго и "Происхождение видов" Дарвина. В двадцатилетнем возрасте он не явился на экзамены и был исключен, после чего безраздельно посвятил себя революционной деятельности.
По обыкновению тут же переключаясь на Трумэна, он поведал:
- Этот был равнодушен к религии. Он обожал Марка Твена и смотрел на политику как на грязное занятие, но все же более интересное, чем погоня за богатством. Какой прок человеку от того, что он заграбастает все, что сможет? Понимаешь, сынок, что я хочу сказать?
Шли годы, Алекс переходил из класса в класс, но ему не давали забывать о его происхождении. И позднее, слыша, как люди презрительно отзывались о "некоренных" американцах, он лишь снисходительно улыбался - кто же в первую очередь виноват в том, что они не смогли укорениться? Кто постоянно заставлял их помнить свое место?
Как большинство молодых людей, Алекс чувствовал себя гонимым лишь за то, что он такой, какой есть: в жестоком подростковом мире каждый - одинок.
С самого начала он ощущал, что его неотвратимо подталкивают к тому, чтобы стать неудачником.
Однако в конце концов, вдохновленный советами Виктора и Пола и уставший от пренебрежительного к себе отношения, Алекс открыл для себя типично американ-скую тактику, помогавшую аннулировать или хотя бы нейтрализовать прошлое. Когда очередная классная руководительница спросила, как его фамилия, он ответил:
- Круко. Крук-О!
- Простите? - Учительница, новенькая в этой школе, еще надеялась снискать доверие учеников.
- К-Р-У-К-О. Это итальянская фамилия, - сказал Алекс, небрежно пожав плечами в ответ на смешки одноклассников.
Учительница заглянула в классный журнал, покачала головой, взяла ручку и исправила фамилию. Так он стал Алексом Круко, антиспортсменом, американцем итальянского происхождения, коим и оставался до конца учебы.
- Антиспортсменом? - переспросил я, когда он рассказал мне эту историю.
- Ну да. Я - противник спорта. Посмотри, что он сделал с моим братом. Алекс покрутил пальцем возле виска. - Знаешь, тут нельзя зевать и отсиживаться в кустах. Это Америка, приятель.
Его спонтанное решение переменить национальность породило удивительные побочные эффекты. Он постепенно сам начал верить в то, что он итальянец, и, например, просил Аду кормить его только пастой, что ей было совсем не трудно, поскольку она работала в итальянском ресторане, горячо гордился победами Юлия Цезаря и путешествиями Христофора Колумба, как если бы они действительно были его соотечественниками.
Некоторое время казалось, что его ассимиляция протекает вполне благополучно, но потом что-то случилось.
Я сидел за столом, тоскливо взирая на тосты, сыр, бруски масла и коробку с кукурузными хлопьями, которые мама выставила передо мной. Что касалось еды, то она исповедовала принцип изобилия: в нашей кладовке всякого рода провианта всегда имелось не менее шести сортов и еще батарея бутылок с имбирным элем. Со своими запасами мама вполне могла открыть магазин оптовой торговли.
Когда Рэгз, наш кот, заскребся в окно, мама выжимала апельсиновый сок. Прежде чем приступить к трапезе, состоявшей из рыбьих голов, оставшихся от вчерашнего ужина, кот потерся о мои, потом о мамины ноги.
В дверь постучали.
- Это Алекс, - недовольно крикнула мама.
Радуясь предлогу избежать плотного завтрака, я помчался к выходу, на бегу сообщив:
- Мне нужно идти.
- Куда это?
- За лягушкой для Пьетро.
- Что?!
- Ну, для его опытов.
Кубарем скатившись по лестнице, мы выскочили на улицу, в ослепительное раннее летнее утро. Накануне Пьетро, облачившийся в лабораторный халат, действительно попросил нас - весьма неприветливо - поймать ему лягушку. Уж не знаю, что за роль он в тот момент исполнял.
Увертываясь от машин, я пробежал несколько кварталов, отсалютовал мистеру Пилсудскому, стоявшему за мутной витриной своей таверны, открывавшейся ровно в восемь, чтобы направлявшиеся на фабрику рабочие имели возможность перекусить, получил в ответ приветственный взмах руки с зажатой между пальцами сигарой и только тогда наконец оглянулся. Алекс едва волочил ноги.
- В чем дело? Что ты плетешься? - спросил я, дождавшись, когда он поравняется со мной.
Он театрально оглянулся через одно плечо, потом через другое, после чего протянул мне пачку "Кэмела". Обозленный его медлительностью, я оттолкнул его руку и снова помчался вперед.
Мы бежали по Брод-стрит.
Знай Марко Поло, что в Рузвельте сосредоточены сокровища, не уступающие по своей ценности китайским, он непременно заглянул бы сюда, а его король не пожалел бы никаких денег, чтобы снарядить его в путешествие: магазин для служащих армии и флота предлагал покупателям всевозможное походное снаряжение, комплекты столовых принадлежностей, карманные ножи. В витрине под стеклом рядом с обычными швейцарскими ножами красовались серьезные "перья". Мне припомнилось, как однажды после урока закона Божьего Билли Ти1, окрысившись на меня, повалил на пол, выхватил из кармана финку, щелкнул ею и прижал лезвие мне к горлу. Не думаю, что я тогда испугался: знал, что он не порежет, его целью было лишь утвердить собственное превосходство, унизить, но я напустил в штаны, и меня несколько лет все дразнили "ссыкуном".
Мы галопом промчались мимо кинотеатра, где я никогда не был, обувного магазина "Коблер Сладкус", хозяин которого мистер Грин неизменно хранил приветливый вид, даже когда моя мама, прежде чем купить пару уцененных чулок, не меньше часа примеряла все имевшиеся в наличии туфли, миновали слесарную мастерскую, винный магазин Джеда, магазин автозапчастей, три пиццерии, жуткое количество парикмахерских, мастерскую по изготовлению париков, "Файв-энд-дайм"2. Вспотев, я наконец остановился; Алекс с развевающимися волосами, сжав в кулаки обтянутые перчатками руки, бежал за мной на расстоянии одного плевка.
Поравнявшись с топлесс-баром, я замедлил ход, заглядевшись на рекламные плакаты, размноженные на мимеографе и пришпиленные к оштукатуренным стенам глухого, без окон, здания. Как только я завернул за угол, открылась дверь, и на пороге появилось сошедшее с одной из этих афиш божество женского пола с рыжими волосами, свалявшимися, как мочалка. На божестве были туго обтягивающая майка и такие же облегающие эластичные брюки. Я остановился как вкопанный в дюйме от ее бюста.
- Эге-ге, осторожней, малыш, - подмигнуло мне божество.
Бар был еще закрыт, она, должно быть, помогала хозяйке прибираться. Одарив взглядом и Алекса, женщина удалилась.
- Запомни эту задницу, - сказал Алекс.
- Алекс, Николас! - раздалось с противоположной стороны улицы.
Отец Мирон. Этого тощего, с пегими волосами, заботливого, как мать, человека все уважали. Когда он переходил улицу, машины останавливались, чтобы пропустить его.
- Там лимонада не подают, - пошутил он, указывая рукой на бар.
- Мы бежим ловить лягушку. Для Пьетро, - хором объяснили мы.
- Только никаких петард, мальчики, - предупредил отец Мирон. - О, миссис Матейко! - Он помахал пожилой даме, ковылявшей через дорогу в инвалидных ходунках.
Скромная купа тополей сторожила вход в парк - в оазис, кишевший невидимыми зверьками: белками, енотами, опоссумами, утками, жили в нем даже несколько пугливых лисиц.
Мы подходили к пруду - городской версии того, который был у нас в Кэт-скиллских горах, - когда из-за угла выкатил мерцающий красный "Мустанг", я разглядел в нем Сэмми Кабана и Билли Ти, живших в соседнем квартале. Когда машина с ревом проплыла мимо, Алекс закричал ей вслед:
- Жопы!
Я закрыл лицо руками: момент был совсем не подходящий, чтобы умирать. Мы шли по делу, нам было необходимо отловить лягушку, и мне еще предстояло выучить латинские склонения. Алекс, между тем, видимо, решительно вознамерился переменить имидж.
"Мустанг" остановился. Я услышал, как у меня за спиной хлопнули дверцы, узконосые ботинки с железными набойками зацокали по щебню, и, прежде чем мы успели рвануть с места, путь нам преградили четверо самых отъявленных хулиганов в городе.
Сэмми, мышцы которого, накачанные в гимнастическом зале Грэга, едва не разрывали щегольскую гавайскую рубашку, навис над Алексом. Тот не дрогнул и даже тихо пробормотал:
- Педики.
Я понял, что у нас два выхода: переговоры - или смерть.
- Вы что-нибудь слышали о гигантских лягушках? - быстро затараторил я. - Нет, я не шучу, честное слово. Они больше, чем ваша машина. Мы идем их искать.
- Да пошел ты.
Тогда я прибег к последнему средству: начал вопить, как ведьма на костре, как миссис Оболонская в то утро, когда ее муж грохнулся замертво во время церковного схода. Это дало несколько секунд отсрочки, я судорожно пытался придумать следующий шаг. И в этот миг из-за кустов, росших по ту сторону дороги, показался полицейский Майк, который, вероятно, тискал там какую-нибудь старшеклассницу, потому что галстук у него съехал набок, а голубая форменная рубашка была расстегнута.
Офицер Майк славился бурной реакцией.
- Привет, Сэмми. Ну, парни, что здесь происходит? Религиозное бдение? Самое время помолиться.
Испытав облегчение оттого, как благоприятно повернулась вдруг для нас ситуация, я заметил, что Сэмми настолько глубоко засунул руки в карманы, что, казалось, они вот-вот вылезут у него из-под штанин. Рукава у Майка были закатаны, лицо - белое, как вываренная цыплячья грудка, - блестело, а на подбородке красовался след от губной помады. Четверо громил затравленно переглянулись, похоже, идея накинуться на полицейского забродила в воздухе.
- Вы когда-нибудь видели, как ангелы молятся Богу? - спросил у нас Майк, склонив голову набок и чутко поводя кончиком носа, будто принюхивающийся кролик.
- Нет, сэр, - ответил я.
- О, это потрясающее зрелище. Вам понравится.
Он повернулся к "обвиняемым". Его толстые губы растянулись в ухмылке.
- На колени, парни! - загремел он.
- Шутите?
- Я сказал - на колени! Вы у меня получите! Ну, ты, Сэмми, давай!
Всем было известно, что, входя в раж, Майк мог в порошок стереть любого, кто его разозлил. Он был из тех полицейских, которые будоражили детское воображение слухами о переломанных костях, расквашенных носах, глазах, разукрашенных фингалами, подкинутых наркотиках, и предчувствие чего-то ужасного в тот момент было очевидно.
Когда четверка бандитов опустилась на колени, Майк выхватил из-за пояса полицейскую дубинку, зажал ее между ног и заставил их по очереди лизать ее, приговаривая: