Мельничук Аскольд
Посол мертвых
Аскольд Мельничук
Посол мертвых
Роман
Перевод: Ирина Доронина
Аскольд Мельничук - стопроцентный, как говорится, американец. Он родился в штате Нью-Джерси в 1954 году, является профессором университета Массачусетс-Бостон, ведет писательский семинар в Беннингтонской высшей школе и пишет прозу. Однако, как нетрудно догадаться по имени и фамилии, корни у него украинские. Его родители, друзья родителей были иммигрантами второй, послевоенной волны, и, врастая в американскую жизнь, они, конечно же, хранили в душе, а зачастую и в быту покинутую родину. Роман "Посол мертвых" не является автобиографическим в строгом смысле слова, но он насыщен ощущениями и размышлениями американца, пытающегося постичь романтическую мифологию и мучительную историю своих предков. Его представления о них порой кажутся нетрадиционными, сугубо американскими, но именно сочетание в одном человеке двух столь разных начал и взгляд на себя самого через океан - океан реальный и океан жизни, разделяющий страны и эпохи, - делают роман, увлекательно написанный по-английски "с украинским акцентом", особенно интересным.
Аскольд Мельничук поддерживает тесные связи с коллегами на Украине, бывает там. Мы познакомились во время одного из его приездов в Киев, тогда же он подарил нам свой роман вместе с великодушным разрешением на его безвозмездную публикацию в журнале, за что редакция приносит ему глубокую благодарность.
Ничто не остается на своих местах. Все перемещается. Но существо, оказавшееся не на своем месте, превращается в изгоя, нуждающегося в том, чтобы его привели обратно и спасли через искупление. Разбивая сосуд, мы делаем лишь первый шаг в длинной цепи истечения и творения: все оказывается так или иначе сломанным, во всем есть своя трещина, и ничто не имеет конца.
Гершом Схолем
И то, о чем мертвые не говорили при жизни,
Теперь они вам откроют, ибо они мертвы,
Откроют огненным языком превыше речи живых.
Т.С.Элиот
Семья Круков
I
Когда я вошел в гостиную, Ада Крук сидела там почти в темноте. Насколько я мог рассмотреть, в комнате царил порядок, все лежало на своих местах - журналы и книги пыльными стопками громоздились на журнальном столике и приставной тумбочке возле дивана. Вышитые занавески скрадывали поздний дневной свет, все было неподвижно, как в музее после закрытия.
Я поставил саквояж, снял пальто и перекинул его через руку, осыпав ковер снегом. Было холодно - створки высоких окон прилегали неплотно. Я потер затекшую за время полета шею и прочистил горло, начиная раздражаться. Мне казалось, что с выцветших обоев за мной наблюдают всадники, скачущие за сворой гончих, предположительно преследующей лису. Трудно было придумать рисунок, менее подходящий для скромной квартиры на верхнем этаже дома, напоминающего трехпалубное судно и расположенного в портовой части городка на севере штата Нью-Джерси, где я родился тридцать с хвостиком лет тому назад и где теперь верховодили гаитянцы. Тем не менее некогда под горячую руку Ада сама выбрала эти обои и обклеила ими стены в честь Антона, поэта-эмигранта, которого страстно любила. Надо быть сумасшедшей, чтобы в этом мире влюбиться в поэта.
Ада, чье вытянутое лицо с правильными чертами казалось еще более продолговатым из-за серег, свисавших чуть ли не до плеч, сидела неподвижно, как механическая предсказательница, каких выставляют в стеклянных будках на карнавалах. Я чуть было не сказал: "Донна Крук".
- Ты поправился, - произнесла она вместо приветствия.
- Можно, я включу свет?
- Зачем? Я и так знаю, как ты выглядишь. И нам обоим знаком каждый предмет в этой комнате. Здесь мало что изменилось со времени твоего последнего визита.
Смутившись, я, похоже, совсем забыл, кто я теперь, и вместо того, чтобы обращаться с Адой, как с пациенткой, почувствовал себя тем мальчиком, который привык беспрекословно слушаться ее.
- Прости, я на минуту, - сказала она, глядя мимо меня.
Я наблюдал, как она встала с кресла и осторожно, опираясь для устойчивости на мебель и стены, прошла в коридор. Длинное черное платье теперь скрывало щиколотки, которыми она когда-то так гордилась. Скоро ей понадобится клюка. Пока я размышлял о том, как немилосердно обошлось с ней время, в комнату робко проскользнул ее брат Виктор - узнать, не хочу ли я выпить. В руке у него был стакан с прозрачной жидкостью, наверняка с водкой. Зажатая между рыхлыми губами сигарета дымилась. В сумерках его лицо напоминало выцветшее кофейное пятно.
- Спасибо, нет. Зачем она меня вызвала?
Звонок у меня дома в Бостоне раздался рано утром, когда мы с женой, как обычно по воскресеньям, лежа в постели, читали газеты. Я слушал автоответчик, не снимая трубки, пока не стало ясно, что это Ада, мать моего друга детства Алекса. У меня екнуло сердце: зачем она, никогда прежде мне не звонившая, звонит сейчас? Я не видел ее после той памятной встречи в день похорон моего отца. Должно быть, это Алекс дал ей мой номер.
Голос звучал угрюмо. Она спросила, все ли я еще врач, - будто врачом можно перестать быть. Я кивнул в трубку: чем могу быть полезен? Насколько это срочно? Очень срочно. Почему бы ей не позвонить местному врачу? Этого она сделать не может. Ей нужно, чтобы именно я приехал в Рузвельт. Немедленно. Она не может сказать - зачем. Объяснит все, как только приеду. Видимо, Ада никогда не бывала в Бостоне и считала, что это где-то рядом.
Я не смог ей отказать. После смерти родителей я почти утратил какие бы то ни было связи с общиной, в которой вырос. Вероятно, это был мой последний шанс восстановить их, хотя Ада - весьма ненадежный мосток. Я коротко пересказал Шелли наш разговор - за те годы, что мы прожили вместе, она не раз слышала от меня об Аде и Алексе, но никогда с ними не встречалась. В полдень я уже ждал свободного билета у стойки авиакомпании "Дельта" в аэропорту "Логан". Надо заметить, что несколькими днями раньше мне звонил Алекс - впервые за много месяцев. Нельзя сказать, чтобы он звучал бодро, но, в конце концов, он уже давно бодро не звучал. Разговор был недолгим - Алекс коротко посвятил меня в свои сложности, связанные с работой, я поведал о том, что один пациент грозит мне судебным иском, - и мы пообещали друг другу скоро повидаться.
Рейсы откладывались, количество пассажиров, ждущих свободных мест, накапливалось. Наверное, в Нью-Джерси шел снег. Когда мы наконец взлетели, самолет был забит до отказа. Сидевший рядом со мной мужчина вопреки запрету без конца болтал с кем-то по сотовому телефону. Меня так и подмывало пожаловаться стюардессе, угрюмой брюнетке, проглатывавшей каждый второй слог, как свойственно уроженцам Среднего Запада. Я был взволнован: голос Ады словно бы материализовался из далекого прошлого. Мой сосед, не переставая, сморкался и шмыгал носом, и к тому времени, когда мы приземлились в Ньюарке, у меня уже першило в горле.
Я позвонил Шелли, чтобы сообщить, что долетел благополучно, после чего сел в такси, которое, промчавшись сквозь позднюю февральскую вьюгу, доставило меня к дому на Гроув-стрит, расположенному в двух кварталах от места, где я вырос. Здесь мы любили ошиваться, когда были школьниками. Но ни один магазин в округе не казался теперь знакомым.
Виктор Волчок - вспомнил я кличку, которую мы дали ему в детстве. Когда он вдыхал выпущенный изо рта сигаретный дым, чтобы еще раз пропустить его через легкие, его ноздри трепетали.
- Она сама тебе скажет, - устало сказал он.
Седые космы падали ему на шею. Голубые глаза казались водянистыми.
По стенам были развешены работы Алекса. Я обошел комнату, чтобы получше их рассмотреть: написанная маслом картина, на которой был изображен старик с длинными вислыми усами, ведущий коня на водопой, располагалась между портретами Виктора в мягкой шляпе и старшего брата Алекса - Пола. Картины были яркими и изобиловали сюрреалистическими деталями: например, лицо Виктора словно выплывало из печной топки.
Живопись контрастировала с унылостью разнокалиберных и странно расставленных предметов мебели. Несколько плетеных стульев с перепончатыми спинками были собраны полукругом - словно приготовлены для групповых занятий.
Ада вернулась, накинув поверх черного платья белую вязаную кофту с перламутровыми пуговицами.
- Сядь, - сказала она мне. - А ты, Виктор, отправляйся к себе.
Послушный, как дворецкий, Виктор развернулся на каблуках.
- Зачем вы меня вызвали?
- Сядь, - повторила она, снова устраиваясь в плюшевом бордовом кресле.
Я вдруг осознал, что она ни разу за все это время не моргнула. Ее глаза отражали свет, но не поглощали его.
Значит, Ада была практически слепа.
Кинув пальто на спинку стула, я повиновался.
- Виктор вышел купить сахару для пирога, - начала она, - и пропал на двадцать лет. В сорок втором это случалось. Я присматривала за кухаркой, сидя возле печи, от которой было мало толку - холод стоял почище нынешнего. С декабря по апрель все ходили в пальто. Кухарка варила суп, укутав шею чернобуркой...
Мне хотелось умыться с дороги. Этих рассказов о войне я не слыхал уже много лет и забыл, как они потрясали меня своей незавершенностью. Ада. Мое окно в прошлое. Мутное окно. Без нее прошлое осталось бы для меня серией крупных планов, музеем, заполненным исключительно портретами моей родни.
- Когда брат ушел, я попыталась читать, прислонившись к печке, но это оказалось невозможно. Тогда, закрыв глаза, я стала вдыхать запах рагу из овощей с крохотными кусочками мяса. Скорей бы кончились все мясные запасы, думала я, потому что уже несколько месяцев была вегетарианкой. И, разумеется, пацифисткой. Война - мужская забава.
Я попытался представить себе, что значит жить в состоянии непрерывной тревоги.
- Вечером отец вернулся из ратуши, где работал судьей. Пирог пекли в честь дня его рождения, но о торжестве начисто забыли, так как уже стало ясно: что-то случилось. Мама, пришедшая с работы чуть раньше, отправилась искать Виктора. Ей не впервой было обходить тюрьмы: во время предыдущей войны она вот так же искала своего отца. Поскольку тогда ей удалось его найти, она верила, что сможет найти и сына. Побывав в полицейском участке, находившемся на другой стороне улицы, прошерстив больницы, тюрьмы, добившись приема в тайной полиции, не побоявшись навестить скрывавшихся друзей, она вернулась домой, но отец уже снова ушел, чтобы постараться что-нибудь узнать, пользуясь своими связями. Ему удалось выяснить, что Виктора арестовали, - не за то, что он покупал сахар на черном рынке, а за то, что пытался перейти границу в нескольких милях от города. Его отправили в столицу. Ничего сделать нельзя. Надо немного поспать. Даже во время войны люди должны спать.
Спустя много лет мой брат вернулся, - продолжала Ада, - мы тогда уже жили в Нью-Джерси. Годы, проведенные в Сибири, не пошли ему на пользу. Двадцать лет. Вот и ты... - Она с едва заметной улыбкой повернулась ко мне. - Через сколько лет отсутствия появился ты? Наш блудный сын. Надеюсь, ты пропадал не в Сибири?
Она явно наслаждалась своей иронией, потому что вид у нее был сияющий.
В нижней квартире залаяла собака. Я осмотрелся вокруг. Снег лепил в окна, вечерело.
- Зачем вы мне звонили?
- Хочу рассказать тебе еще одну историю.
- Ада... - Я начинал терять терпение.
- Это интересная история. О проститутке. Тебе понравится.
- Я ее уже слышал - да, слышал, много лет назад, на курорте Блэк Понд1.
- Неужели?
- Если вы сейчас же не скажете, я уезжаю.
Ее лицо потемнело, я заметил признаки гнева.
- Столько лет, а ему жалко нескольких минут, - сказала она, ни к кому не обращаясь.
- Как давно?
- Что?
- Как давно вы не видите?
Она стиснула пальцы и, проигнорировав мой вопрос, сказала:
- Это связано с моим сыном.
- А что с ним?
- Он там, - махнула она рукой на дверь. - В моей комнате.
- Что?! - Я встал.
- Подожди, - остановила она, подавшись вперед, теперь ее голос звучал, скорее, просительно, чем властно. - Подожди, - повторила она. И еще раз: Подожди. Тебе следует сначала кое-что узнать.
Лошади, собаки, люди - все глазели на меня со стен. Наверняка и лиса, притаившись где-нибудь за кустом можжевельника или тисовым деревом, подглядывала за мной. На меня уставились все, кроме Ады. У меня запершило в горле. По-своему я любил каждого из Круков, они были моей маленькой украинской новел
лой - такие импульсивные и безудержные, что никогда нельзя было сказать, собирается ли кто-то из них тебя поцеловать - или укусить. С ними всегда приходилось держать ухо востро и быть готовым ко всему.
Я опустился на маленький, неудобный стул, ругая себя за то, что приехал.
II
Я познакомился с Круками тем летом, когда мне исполнилось десять и на каникулы меня повезли в Кэтскиллские горы. Тогда все еще были бедными. Даже то, что они могут позволить себе отпуск, вызывало изумление у иммигрантов, хорошо помнивших голод, войну и годы карантина, проведенные в Германии, в сборных бараках, в ожидании ответа из Вашингтона, от которого зависело их будущее. До того они оставались разменной монетой для дюжины враждующих группировок. Жизнь сильно потрепала их: они потеряли каждого четвертого из своих соотечественников. Разделенные войной и вновь соединившиеся в Штатах, за тысячи миль от дома, они скрупулезно собирали разрозненные осколки своей судьбы и родины и были связаны друг с другом теснее, чем предполагали. В конце концов, ведь слово "фамилия", семья, как я узнал позже, происходит от латинского "раб".
Курорт Блэк Понд представлял собой группу дачных домиков, сгрудившихся на холме над огромной ямой, видимо, настолько хорошо подпитывавшейся вешними водами, что даже в разгар лета уровень воды не понижался. Кроме колонии лягушек пруд населяли змеи. Однако змеи знали свое место и охотились только у дальнего берега. Лишь изредка можно было заметить бороздку на поверхности воды - змейку, стремительно шмыгнувшую вдоль валуна, где мы любили загорать, по его краю натягивали от берега до берега бельевую веревку, за которую детям заплывать запрещалось.
Мы приехали в субботу днем и сразу принялись перетаскивать чемоданы и ящики с продуктами на застекленную веранду домика, рассчитанного на две семьи. Отец, высокий, угловатый, состоявший, казалось, из одних костей, снял шляпу и положил ее на блестящий черный капот машины, чтобы она не слетела с головы, пока он таскал тяжести.
Мама, все еще заплетавшая волосы в две длинные, до колен, косы, оттягивавшие голову назад, обосновавшись в кухне, вынимала из коробок рисовые хлопья, маринованную свеклу, замороженные пирожки и сгущенное молоко для своего коронного блюда - пирога с лаймом, который она пекла каждое лето. Пустые полки были заботливо застелены желтой бумагой, постели заправлены накрахмаленными до хруста простынями, а в вазе на столе пламенел букет оранжевых лилий. Поставив чемодан на койку в своей отдельной комнате, я вернулся к машине за сумкой с комиксами и юмористическими журналами, когда хлопнула соседняя дверь и мимо меня проследовал худенький длинноволосый мальчик в зеленых шортах и черных кедах с молниями по бокам.
С Алексом Круком мы познакомились за три года до того, когда перед конфирмацией посещали в Балтиморской воскресной школе бесконечные занятия по катехизису, переведенному и адаптированному для соблюдающих византийский обряд. Служба всегда проходила на старославянском - языке, которого никто не знал. Неясно было даже, понимает ли сам священник то, что произносит. Поэтому мы не прислушивались к словам. Тогда мы с Алексом - худощавым, почти тощим ребенком с острым подбородком и блестящими зелеными глазами - еще не подружились. Оказалось, что его фамилия по-украински означает - Ворон, но я, помнится, подумал, что похож он больше на муравья. На занятиях он сидел на задней скамье, в то время как я оккупировал переднюю. Помню, как он бубнил Малую рождественскую молитву, а дьякон с двойным подбородком гремел: "У тебя что, камни во рту, парень?" - и ставил в пример меня, что было несправедливо, поскольку Алекс посещал всего лишь бесплатную среднюю школу, в то время как я учился в частной школе св. Клемента.
На полпути к подножию холма он остановился и крикнул:
- Хошь посмотреть на игру?
Я вопросительно взглянул на отца.
- Иди, Николас, - разрешил он.
Это означало официальное открытие летнего сезона. Я побежал за Алексом сначала вниз, потом вверх по насыпи, откуда открывалось футбольное поле, там шел матч. Восемь мужчин и мальчиков - по четверо с каждой стороны - бегали по солнечной лужайке, поросшей молодой травой. Большинство лиц - с худыми щеками, острыми скулами, большими носами и плохими зубами - были знакомы мне по церкви, хотя сейчас, в пылу игры, на них и в помине не было того сурового выражения, которое появлялось во время службы.
Играли жестоко. Друзья ставили подножки друзьям, братья сбивали с ног братьев, с неподдельной яростью тараня друг друга плечами. Особенно отличалась одна пара, принадлежавшая, как ни странно, к одной команде: высокий прыщавый парень в гавайской рубашке и вратарь - крепкий мускулистый мужчина в голубой кепке аэропортовского носильщика.
Алекс остановился возле женщины в широкополой соломенной шляпе, контрастировавшей с платочками, покрывавшими другие женские головы. В ней я узнал Адриану Крук, мать Алекса, о которой мои родители частенько шепотом рассказывали друг другу разные истории - из числа тех, что вызывают острое любопытство, - причем разговор прекращался тут же, стоило мне войти. У нее были квадратный, как у терьера, подбородок, высокие славянские скулы, мясистые губы и нос, а удлиненные глаза сверкали золотисто-зелеными искрами. Она была похожа на Марлен Дитрих, только крупнее.
Крики снова привлекли мое внимание к полю. Там вратарь опять сцепился с прыщавым парнем. Ничего необычного в этом не было: в нашей окрэге дворовый футбол служил основой закалки характеров. Но в данном случае ссора вышла за привычные рамки: вратарь завалил парня, а тот, просунув ногу, как распорку, между его ног, петлей накинул другую ему на шею, прижав неприятеля к земле. Они мутузили друг друга, пока мужчине не удалось ткнуть подростка лицом в траву и, оседлав, вывернуть ему руку за спину. Их губы беспрерывно шевелились. Наконец мужчина встал и, напоследок пнув парня ногой, отвернулся. В тот же миг мальчишка прыгнул ему на спину и схватил за шею.
- Хватит. Оставь отца в покое, Пол. - Миссис Крук лишь чуть-чуть повысила голос, но ее услышали. Пол был старшим братом Алекса. Вратарь - его отцом Львом, которого все звали "старым революционером", в том числе и я, хотя понятия не имел, что это значило. Просто слышал, что так именовали его мои родители, которые, бывало, говорили: "Ты знаешь, что ответил на это старый революционер?" Или: "Я не хочу, чтобы этот старый революционер против меня ополчился". Теперь я впервые увидел "старого революционера" - которому было не больше сорока - в действии. В церковь он не ходил никогда.
Негромкая команда миссис Крук словно сняла чары с игроков, завороженно наблюдавших за единоборством. Лев похлопал Пола по щеке, и игра возобновилась.
За неделю мы стали свидетелями многих матчей, и мало какой из них обходился без хотя бы одной потасовки между отцом и сыном. После игры, если команда Льва одерживала верх, Ада (так все называли Адриану) и Алекс одаривали победителей сияющими улыбками, хотя Алекс на стороне победителя испытывал робость. Если же они проигрывали, Ада с Алексом могли хранить суровое молчание до самого
костра - ежевечернего ритуала, во время которого отдыхающие собирались, чтобы петь и предаваться воспоминаниям о былой жизни.
Порой эти посиделки превращались в мини-концерты: кто-то читал стихи, кто-то на четыре голоса исполнял задушевные песни, и все рассказывали забавные истории о друзьях, коим не суждено было пережить войну. Ада поведала об одном отцовском клиенте, который, сидя в тюрьме, делал коробочки из хлеба, ссужаемого ему надзирателями, - прелестные вещицы с замысловатыми узорами. Его кредиторы получили их в качестве подарков через день после того, как его расстреляли.
Она была замечательной рассказчицей и пользовалась успехом. Одной из самых запомнившихся мне историй была история о проститутке. Пока огонь у нее за спиной лизал лодку из тюльпанного дерева и та шкворчала, как бекон на сковородке, Ада рассказывала: "Накануне отправки в лагерь для перемещенных лиц мы провели одну ночь в Вене. Я кого-то встречала на вокзале, наверное, Льва, - она махнула рукой в сторону мужа, - и разговорилась с девушкой. Ей было лет восемнадцать - рыжеволосая, с пухлыми губами. Сколько было мне? Кажется, шестнадцать. Не помню. По-немецки я говорила плохо, но мне очень хотелось расспросить ее. Кто она, я поняла сразу: распахнутая на груди блузка, яркая, как вечерняя заря, помада. Одна нога у нее была в гипсе. Я спросила, почему она этим занимается и что с ее ногой. Может быть, потому, что я была моложе, она не рассердилась. А может, дело было в том, что ночь выдалась спокойной или она уже отработала.
Девушка пожаловалась на то, как все тоскливо вокруг: война, ее жизнь, мужчины. Ее мало что заботило и ничто не удивляло. Не было ничего такого, что могло бы застичь ее врасплох, ни один мужчина не был в состоянии заставить ее сердце биться чаще, никакой поворот судьбы не мог ее напугать. Как она сказала, в ее жизни не было смены времен года. Однажды мужчина поцеловал ей руку - она влепила ему пощечину, потому что думала, что он над ней издевается. К ее удивлению, он не дал сдачи, а, напротив, провел с ней ночь. У него были тонкие усики, как у англичанина, хотя, разумеется, он был немцем, десантником, как выяснилось.
На следующий день он пригласил ее полетать на самолете. "Мы сможем вместе прыгнуть с неба", - сказал он. Она никогда не летала на самолете, тем более, не прыгала с парашютом, но ей всегда хотелось прикоснуться к облакам. Он поклялся, что нет ничего проще. Они напились - во время войны почти все беспрерывно
пили, - и он нашел каких-то своих друзей, тоже пьяных, которые сумели где-то раздобыть самолет.
День был ясный и солнечный. На борту оказались еще несколько девушек и солдат. Солдаты быстро объяснили девушкам, что нужно делать, чтобы прыгнуть, и как приземляться.
Потом он помог ей надеть парашют, прикрепил его к какому-то тросу - я не помню подробностей, - и они вместе, держась за руки, выпрыгнули из самолета. Только его парашют не раскрылся. Она помнила свое ощущение: словно ею выстрелили прямо в небо. Глухой удар - и ее подбросило вверх так, что она невольно выпустила его руку. Она слышала, как он кричал по-немецки: "Что мне делать? Что делать?!" Будь у нее нож, говорила она, перерезала бы стропила собственного парашюта, но вместо этого лишь наблюдала, как стремительно приближается земля, и думала о том, какая она красивая. А приземляясь, сломала ногу и долго лежала в поле, пока не собралась с силами и не доползла до какого-то крестьянского дома".
Эмигранты постоянно вспоминали о тех местах, которых никто из нас, детей, никогда не видел, и рассказывали истории, которых мы не могли себе представить, на языке, на котором, как мы считали, нигде на свете, кроме наших домов, не говорили. Иные из их историй казались бессмысленными, и в них всегда оставалась какая-то недосказанность. Что случилось с тем военным? Почему девушку не убили? Для нас старая родина была то Атлантидой, то страной Оз, то Островом дьявола, она так разрасталась в головах наших родителей, что начинала разделять нас с ними, как огнеупорный театральный железный занавес. Мир, окружавший нас, реальность, заполненная воинственными пчелами, ярко-оранжевыми саламандрами и пастельными бабочками, - была от них так же далека, как их горести - от нас. Казалось, они лишились бокового зрения и брели сквозь время, повернув голову назад и сфокусировав взгляд на какой-то точке в прошлом. Между тем вокруг бушевала американская флора. Мы бегали и дурачились, но не было никакой возможности увильнуть от взрослых, заставлявших нас без конца повторять стихи на их языке. Тильки я, мов окаянный, и дэнь и ничь плачу. Кто он, этот плачущий? Почему плачет? Они нам все это рассказывали, но мы тут же забывали, отвлеченные искрами, взлетающими от костра в небо, усеянное звездами и спутниками. Только Алекс и Пол никогда не сидели вместе с другими детьми. Круки держались обособленной стаей, как настороженные волки.
Когда костер затухал, детей отправляли спать. Закрыв дверь, я подходил к окну и наблюдал за летучими мышами, скользившими по верхушкам деревьев, за светлячками, кружившими над лугом, словно миллионы глаз, мигающих в ночи, и твердил молитву. Отец наш небесный, святая дева Мария и Иисус - все они такие добрые, благодаря им мне нечего бояться, они слышат каждое мое слово, они всегда рядом - и здесь, в комнате, и там, вместе со светлячками, они защитят нас, они помогут нашим теткам и двоюродным сестрам, томящимся на старой родине. Я всегда отдельно возносил молитву за свою бабушку, маму отца, которую он не видел уже пятнадцать лет, а потом вперял взор в темноту, ожидая, что она разверзнется и из нее выйдет бабушка.
Моя кровать стояла у стены, разделявшей нас с Круками. Меня часто будили крики, доносившиеся из их кухни: вопли Алекса, ругань Пола, рык Льва. Я знал, что он их бьет. Большинство родителей били своих детей. Тех, кто этого не делал, считали мягкотелыми.
Если Лев не играл в футбол, он вышагивал по округе с сигарой в зубах, надвинув кепку на лоб. На его бицепсах отчетливо проступали фиолетовые вены. Я не мог оторваться от шрама у него под глазом, в том месте, где, как говорили, его задела пуля.
Посол мертвых
Роман
Перевод: Ирина Доронина
Аскольд Мельничук - стопроцентный, как говорится, американец. Он родился в штате Нью-Джерси в 1954 году, является профессором университета Массачусетс-Бостон, ведет писательский семинар в Беннингтонской высшей школе и пишет прозу. Однако, как нетрудно догадаться по имени и фамилии, корни у него украинские. Его родители, друзья родителей были иммигрантами второй, послевоенной волны, и, врастая в американскую жизнь, они, конечно же, хранили в душе, а зачастую и в быту покинутую родину. Роман "Посол мертвых" не является автобиографическим в строгом смысле слова, но он насыщен ощущениями и размышлениями американца, пытающегося постичь романтическую мифологию и мучительную историю своих предков. Его представления о них порой кажутся нетрадиционными, сугубо американскими, но именно сочетание в одном человеке двух столь разных начал и взгляд на себя самого через океан - океан реальный и океан жизни, разделяющий страны и эпохи, - делают роман, увлекательно написанный по-английски "с украинским акцентом", особенно интересным.
Аскольд Мельничук поддерживает тесные связи с коллегами на Украине, бывает там. Мы познакомились во время одного из его приездов в Киев, тогда же он подарил нам свой роман вместе с великодушным разрешением на его безвозмездную публикацию в журнале, за что редакция приносит ему глубокую благодарность.
Ничто не остается на своих местах. Все перемещается. Но существо, оказавшееся не на своем месте, превращается в изгоя, нуждающегося в том, чтобы его привели обратно и спасли через искупление. Разбивая сосуд, мы делаем лишь первый шаг в длинной цепи истечения и творения: все оказывается так или иначе сломанным, во всем есть своя трещина, и ничто не имеет конца.
Гершом Схолем
И то, о чем мертвые не говорили при жизни,
Теперь они вам откроют, ибо они мертвы,
Откроют огненным языком превыше речи живых.
Т.С.Элиот
Семья Круков
I
Когда я вошел в гостиную, Ада Крук сидела там почти в темноте. Насколько я мог рассмотреть, в комнате царил порядок, все лежало на своих местах - журналы и книги пыльными стопками громоздились на журнальном столике и приставной тумбочке возле дивана. Вышитые занавески скрадывали поздний дневной свет, все было неподвижно, как в музее после закрытия.
Я поставил саквояж, снял пальто и перекинул его через руку, осыпав ковер снегом. Было холодно - створки высоких окон прилегали неплотно. Я потер затекшую за время полета шею и прочистил горло, начиная раздражаться. Мне казалось, что с выцветших обоев за мной наблюдают всадники, скачущие за сворой гончих, предположительно преследующей лису. Трудно было придумать рисунок, менее подходящий для скромной квартиры на верхнем этаже дома, напоминающего трехпалубное судно и расположенного в портовой части городка на севере штата Нью-Джерси, где я родился тридцать с хвостиком лет тому назад и где теперь верховодили гаитянцы. Тем не менее некогда под горячую руку Ада сама выбрала эти обои и обклеила ими стены в честь Антона, поэта-эмигранта, которого страстно любила. Надо быть сумасшедшей, чтобы в этом мире влюбиться в поэта.
Ада, чье вытянутое лицо с правильными чертами казалось еще более продолговатым из-за серег, свисавших чуть ли не до плеч, сидела неподвижно, как механическая предсказательница, каких выставляют в стеклянных будках на карнавалах. Я чуть было не сказал: "Донна Крук".
- Ты поправился, - произнесла она вместо приветствия.
- Можно, я включу свет?
- Зачем? Я и так знаю, как ты выглядишь. И нам обоим знаком каждый предмет в этой комнате. Здесь мало что изменилось со времени твоего последнего визита.
Смутившись, я, похоже, совсем забыл, кто я теперь, и вместо того, чтобы обращаться с Адой, как с пациенткой, почувствовал себя тем мальчиком, который привык беспрекословно слушаться ее.
- Прости, я на минуту, - сказала она, глядя мимо меня.
Я наблюдал, как она встала с кресла и осторожно, опираясь для устойчивости на мебель и стены, прошла в коридор. Длинное черное платье теперь скрывало щиколотки, которыми она когда-то так гордилась. Скоро ей понадобится клюка. Пока я размышлял о том, как немилосердно обошлось с ней время, в комнату робко проскользнул ее брат Виктор - узнать, не хочу ли я выпить. В руке у него был стакан с прозрачной жидкостью, наверняка с водкой. Зажатая между рыхлыми губами сигарета дымилась. В сумерках его лицо напоминало выцветшее кофейное пятно.
- Спасибо, нет. Зачем она меня вызвала?
Звонок у меня дома в Бостоне раздался рано утром, когда мы с женой, как обычно по воскресеньям, лежа в постели, читали газеты. Я слушал автоответчик, не снимая трубки, пока не стало ясно, что это Ада, мать моего друга детства Алекса. У меня екнуло сердце: зачем она, никогда прежде мне не звонившая, звонит сейчас? Я не видел ее после той памятной встречи в день похорон моего отца. Должно быть, это Алекс дал ей мой номер.
Голос звучал угрюмо. Она спросила, все ли я еще врач, - будто врачом можно перестать быть. Я кивнул в трубку: чем могу быть полезен? Насколько это срочно? Очень срочно. Почему бы ей не позвонить местному врачу? Этого она сделать не может. Ей нужно, чтобы именно я приехал в Рузвельт. Немедленно. Она не может сказать - зачем. Объяснит все, как только приеду. Видимо, Ада никогда не бывала в Бостоне и считала, что это где-то рядом.
Я не смог ей отказать. После смерти родителей я почти утратил какие бы то ни было связи с общиной, в которой вырос. Вероятно, это был мой последний шанс восстановить их, хотя Ада - весьма ненадежный мосток. Я коротко пересказал Шелли наш разговор - за те годы, что мы прожили вместе, она не раз слышала от меня об Аде и Алексе, но никогда с ними не встречалась. В полдень я уже ждал свободного билета у стойки авиакомпании "Дельта" в аэропорту "Логан". Надо заметить, что несколькими днями раньше мне звонил Алекс - впервые за много месяцев. Нельзя сказать, чтобы он звучал бодро, но, в конце концов, он уже давно бодро не звучал. Разговор был недолгим - Алекс коротко посвятил меня в свои сложности, связанные с работой, я поведал о том, что один пациент грозит мне судебным иском, - и мы пообещали друг другу скоро повидаться.
Рейсы откладывались, количество пассажиров, ждущих свободных мест, накапливалось. Наверное, в Нью-Джерси шел снег. Когда мы наконец взлетели, самолет был забит до отказа. Сидевший рядом со мной мужчина вопреки запрету без конца болтал с кем-то по сотовому телефону. Меня так и подмывало пожаловаться стюардессе, угрюмой брюнетке, проглатывавшей каждый второй слог, как свойственно уроженцам Среднего Запада. Я был взволнован: голос Ады словно бы материализовался из далекого прошлого. Мой сосед, не переставая, сморкался и шмыгал носом, и к тому времени, когда мы приземлились в Ньюарке, у меня уже першило в горле.
Я позвонил Шелли, чтобы сообщить, что долетел благополучно, после чего сел в такси, которое, промчавшись сквозь позднюю февральскую вьюгу, доставило меня к дому на Гроув-стрит, расположенному в двух кварталах от места, где я вырос. Здесь мы любили ошиваться, когда были школьниками. Но ни один магазин в округе не казался теперь знакомым.
Виктор Волчок - вспомнил я кличку, которую мы дали ему в детстве. Когда он вдыхал выпущенный изо рта сигаретный дым, чтобы еще раз пропустить его через легкие, его ноздри трепетали.
- Она сама тебе скажет, - устало сказал он.
Седые космы падали ему на шею. Голубые глаза казались водянистыми.
По стенам были развешены работы Алекса. Я обошел комнату, чтобы получше их рассмотреть: написанная маслом картина, на которой был изображен старик с длинными вислыми усами, ведущий коня на водопой, располагалась между портретами Виктора в мягкой шляпе и старшего брата Алекса - Пола. Картины были яркими и изобиловали сюрреалистическими деталями: например, лицо Виктора словно выплывало из печной топки.
Живопись контрастировала с унылостью разнокалиберных и странно расставленных предметов мебели. Несколько плетеных стульев с перепончатыми спинками были собраны полукругом - словно приготовлены для групповых занятий.
Ада вернулась, накинув поверх черного платья белую вязаную кофту с перламутровыми пуговицами.
- Сядь, - сказала она мне. - А ты, Виктор, отправляйся к себе.
Послушный, как дворецкий, Виктор развернулся на каблуках.
- Зачем вы меня вызвали?
- Сядь, - повторила она, снова устраиваясь в плюшевом бордовом кресле.
Я вдруг осознал, что она ни разу за все это время не моргнула. Ее глаза отражали свет, но не поглощали его.
Значит, Ада была практически слепа.
Кинув пальто на спинку стула, я повиновался.
- Виктор вышел купить сахару для пирога, - начала она, - и пропал на двадцать лет. В сорок втором это случалось. Я присматривала за кухаркой, сидя возле печи, от которой было мало толку - холод стоял почище нынешнего. С декабря по апрель все ходили в пальто. Кухарка варила суп, укутав шею чернобуркой...
Мне хотелось умыться с дороги. Этих рассказов о войне я не слыхал уже много лет и забыл, как они потрясали меня своей незавершенностью. Ада. Мое окно в прошлое. Мутное окно. Без нее прошлое осталось бы для меня серией крупных планов, музеем, заполненным исключительно портретами моей родни.
- Когда брат ушел, я попыталась читать, прислонившись к печке, но это оказалось невозможно. Тогда, закрыв глаза, я стала вдыхать запах рагу из овощей с крохотными кусочками мяса. Скорей бы кончились все мясные запасы, думала я, потому что уже несколько месяцев была вегетарианкой. И, разумеется, пацифисткой. Война - мужская забава.
Я попытался представить себе, что значит жить в состоянии непрерывной тревоги.
- Вечером отец вернулся из ратуши, где работал судьей. Пирог пекли в честь дня его рождения, но о торжестве начисто забыли, так как уже стало ясно: что-то случилось. Мама, пришедшая с работы чуть раньше, отправилась искать Виктора. Ей не впервой было обходить тюрьмы: во время предыдущей войны она вот так же искала своего отца. Поскольку тогда ей удалось его найти, она верила, что сможет найти и сына. Побывав в полицейском участке, находившемся на другой стороне улицы, прошерстив больницы, тюрьмы, добившись приема в тайной полиции, не побоявшись навестить скрывавшихся друзей, она вернулась домой, но отец уже снова ушел, чтобы постараться что-нибудь узнать, пользуясь своими связями. Ему удалось выяснить, что Виктора арестовали, - не за то, что он покупал сахар на черном рынке, а за то, что пытался перейти границу в нескольких милях от города. Его отправили в столицу. Ничего сделать нельзя. Надо немного поспать. Даже во время войны люди должны спать.
Спустя много лет мой брат вернулся, - продолжала Ада, - мы тогда уже жили в Нью-Джерси. Годы, проведенные в Сибири, не пошли ему на пользу. Двадцать лет. Вот и ты... - Она с едва заметной улыбкой повернулась ко мне. - Через сколько лет отсутствия появился ты? Наш блудный сын. Надеюсь, ты пропадал не в Сибири?
Она явно наслаждалась своей иронией, потому что вид у нее был сияющий.
В нижней квартире залаяла собака. Я осмотрелся вокруг. Снег лепил в окна, вечерело.
- Зачем вы мне звонили?
- Хочу рассказать тебе еще одну историю.
- Ада... - Я начинал терять терпение.
- Это интересная история. О проститутке. Тебе понравится.
- Я ее уже слышал - да, слышал, много лет назад, на курорте Блэк Понд1.
- Неужели?
- Если вы сейчас же не скажете, я уезжаю.
Ее лицо потемнело, я заметил признаки гнева.
- Столько лет, а ему жалко нескольких минут, - сказала она, ни к кому не обращаясь.
- Как давно?
- Что?
- Как давно вы не видите?
Она стиснула пальцы и, проигнорировав мой вопрос, сказала:
- Это связано с моим сыном.
- А что с ним?
- Он там, - махнула она рукой на дверь. - В моей комнате.
- Что?! - Я встал.
- Подожди, - остановила она, подавшись вперед, теперь ее голос звучал, скорее, просительно, чем властно. - Подожди, - повторила она. И еще раз: Подожди. Тебе следует сначала кое-что узнать.
Лошади, собаки, люди - все глазели на меня со стен. Наверняка и лиса, притаившись где-нибудь за кустом можжевельника или тисовым деревом, подглядывала за мной. На меня уставились все, кроме Ады. У меня запершило в горле. По-своему я любил каждого из Круков, они были моей маленькой украинской новел
лой - такие импульсивные и безудержные, что никогда нельзя было сказать, собирается ли кто-то из них тебя поцеловать - или укусить. С ними всегда приходилось держать ухо востро и быть готовым ко всему.
Я опустился на маленький, неудобный стул, ругая себя за то, что приехал.
II
Я познакомился с Круками тем летом, когда мне исполнилось десять и на каникулы меня повезли в Кэтскиллские горы. Тогда все еще были бедными. Даже то, что они могут позволить себе отпуск, вызывало изумление у иммигрантов, хорошо помнивших голод, войну и годы карантина, проведенные в Германии, в сборных бараках, в ожидании ответа из Вашингтона, от которого зависело их будущее. До того они оставались разменной монетой для дюжины враждующих группировок. Жизнь сильно потрепала их: они потеряли каждого четвертого из своих соотечественников. Разделенные войной и вновь соединившиеся в Штатах, за тысячи миль от дома, они скрупулезно собирали разрозненные осколки своей судьбы и родины и были связаны друг с другом теснее, чем предполагали. В конце концов, ведь слово "фамилия", семья, как я узнал позже, происходит от латинского "раб".
Курорт Блэк Понд представлял собой группу дачных домиков, сгрудившихся на холме над огромной ямой, видимо, настолько хорошо подпитывавшейся вешними водами, что даже в разгар лета уровень воды не понижался. Кроме колонии лягушек пруд населяли змеи. Однако змеи знали свое место и охотились только у дальнего берега. Лишь изредка можно было заметить бороздку на поверхности воды - змейку, стремительно шмыгнувшую вдоль валуна, где мы любили загорать, по его краю натягивали от берега до берега бельевую веревку, за которую детям заплывать запрещалось.
Мы приехали в субботу днем и сразу принялись перетаскивать чемоданы и ящики с продуктами на застекленную веранду домика, рассчитанного на две семьи. Отец, высокий, угловатый, состоявший, казалось, из одних костей, снял шляпу и положил ее на блестящий черный капот машины, чтобы она не слетела с головы, пока он таскал тяжести.
Мама, все еще заплетавшая волосы в две длинные, до колен, косы, оттягивавшие голову назад, обосновавшись в кухне, вынимала из коробок рисовые хлопья, маринованную свеклу, замороженные пирожки и сгущенное молоко для своего коронного блюда - пирога с лаймом, который она пекла каждое лето. Пустые полки были заботливо застелены желтой бумагой, постели заправлены накрахмаленными до хруста простынями, а в вазе на столе пламенел букет оранжевых лилий. Поставив чемодан на койку в своей отдельной комнате, я вернулся к машине за сумкой с комиксами и юмористическими журналами, когда хлопнула соседняя дверь и мимо меня проследовал худенький длинноволосый мальчик в зеленых шортах и черных кедах с молниями по бокам.
С Алексом Круком мы познакомились за три года до того, когда перед конфирмацией посещали в Балтиморской воскресной школе бесконечные занятия по катехизису, переведенному и адаптированному для соблюдающих византийский обряд. Служба всегда проходила на старославянском - языке, которого никто не знал. Неясно было даже, понимает ли сам священник то, что произносит. Поэтому мы не прислушивались к словам. Тогда мы с Алексом - худощавым, почти тощим ребенком с острым подбородком и блестящими зелеными глазами - еще не подружились. Оказалось, что его фамилия по-украински означает - Ворон, но я, помнится, подумал, что похож он больше на муравья. На занятиях он сидел на задней скамье, в то время как я оккупировал переднюю. Помню, как он бубнил Малую рождественскую молитву, а дьякон с двойным подбородком гремел: "У тебя что, камни во рту, парень?" - и ставил в пример меня, что было несправедливо, поскольку Алекс посещал всего лишь бесплатную среднюю школу, в то время как я учился в частной школе св. Клемента.
На полпути к подножию холма он остановился и крикнул:
- Хошь посмотреть на игру?
Я вопросительно взглянул на отца.
- Иди, Николас, - разрешил он.
Это означало официальное открытие летнего сезона. Я побежал за Алексом сначала вниз, потом вверх по насыпи, откуда открывалось футбольное поле, там шел матч. Восемь мужчин и мальчиков - по четверо с каждой стороны - бегали по солнечной лужайке, поросшей молодой травой. Большинство лиц - с худыми щеками, острыми скулами, большими носами и плохими зубами - были знакомы мне по церкви, хотя сейчас, в пылу игры, на них и в помине не было того сурового выражения, которое появлялось во время службы.
Играли жестоко. Друзья ставили подножки друзьям, братья сбивали с ног братьев, с неподдельной яростью тараня друг друга плечами. Особенно отличалась одна пара, принадлежавшая, как ни странно, к одной команде: высокий прыщавый парень в гавайской рубашке и вратарь - крепкий мускулистый мужчина в голубой кепке аэропортовского носильщика.
Алекс остановился возле женщины в широкополой соломенной шляпе, контрастировавшей с платочками, покрывавшими другие женские головы. В ней я узнал Адриану Крук, мать Алекса, о которой мои родители частенько шепотом рассказывали друг другу разные истории - из числа тех, что вызывают острое любопытство, - причем разговор прекращался тут же, стоило мне войти. У нее были квадратный, как у терьера, подбородок, высокие славянские скулы, мясистые губы и нос, а удлиненные глаза сверкали золотисто-зелеными искрами. Она была похожа на Марлен Дитрих, только крупнее.
Крики снова привлекли мое внимание к полю. Там вратарь опять сцепился с прыщавым парнем. Ничего необычного в этом не было: в нашей окрэге дворовый футбол служил основой закалки характеров. Но в данном случае ссора вышла за привычные рамки: вратарь завалил парня, а тот, просунув ногу, как распорку, между его ног, петлей накинул другую ему на шею, прижав неприятеля к земле. Они мутузили друг друга, пока мужчине не удалось ткнуть подростка лицом в траву и, оседлав, вывернуть ему руку за спину. Их губы беспрерывно шевелились. Наконец мужчина встал и, напоследок пнув парня ногой, отвернулся. В тот же миг мальчишка прыгнул ему на спину и схватил за шею.
- Хватит. Оставь отца в покое, Пол. - Миссис Крук лишь чуть-чуть повысила голос, но ее услышали. Пол был старшим братом Алекса. Вратарь - его отцом Львом, которого все звали "старым революционером", в том числе и я, хотя понятия не имел, что это значило. Просто слышал, что так именовали его мои родители, которые, бывало, говорили: "Ты знаешь, что ответил на это старый революционер?" Или: "Я не хочу, чтобы этот старый революционер против меня ополчился". Теперь я впервые увидел "старого революционера" - которому было не больше сорока - в действии. В церковь он не ходил никогда.
Негромкая команда миссис Крук словно сняла чары с игроков, завороженно наблюдавших за единоборством. Лев похлопал Пола по щеке, и игра возобновилась.
За неделю мы стали свидетелями многих матчей, и мало какой из них обходился без хотя бы одной потасовки между отцом и сыном. После игры, если команда Льва одерживала верх, Ада (так все называли Адриану) и Алекс одаривали победителей сияющими улыбками, хотя Алекс на стороне победителя испытывал робость. Если же они проигрывали, Ада с Алексом могли хранить суровое молчание до самого
костра - ежевечернего ритуала, во время которого отдыхающие собирались, чтобы петь и предаваться воспоминаниям о былой жизни.
Порой эти посиделки превращались в мини-концерты: кто-то читал стихи, кто-то на четыре голоса исполнял задушевные песни, и все рассказывали забавные истории о друзьях, коим не суждено было пережить войну. Ада поведала об одном отцовском клиенте, который, сидя в тюрьме, делал коробочки из хлеба, ссужаемого ему надзирателями, - прелестные вещицы с замысловатыми узорами. Его кредиторы получили их в качестве подарков через день после того, как его расстреляли.
Она была замечательной рассказчицей и пользовалась успехом. Одной из самых запомнившихся мне историй была история о проститутке. Пока огонь у нее за спиной лизал лодку из тюльпанного дерева и та шкворчала, как бекон на сковородке, Ада рассказывала: "Накануне отправки в лагерь для перемещенных лиц мы провели одну ночь в Вене. Я кого-то встречала на вокзале, наверное, Льва, - она махнула рукой в сторону мужа, - и разговорилась с девушкой. Ей было лет восемнадцать - рыжеволосая, с пухлыми губами. Сколько было мне? Кажется, шестнадцать. Не помню. По-немецки я говорила плохо, но мне очень хотелось расспросить ее. Кто она, я поняла сразу: распахнутая на груди блузка, яркая, как вечерняя заря, помада. Одна нога у нее была в гипсе. Я спросила, почему она этим занимается и что с ее ногой. Может быть, потому, что я была моложе, она не рассердилась. А может, дело было в том, что ночь выдалась спокойной или она уже отработала.
Девушка пожаловалась на то, как все тоскливо вокруг: война, ее жизнь, мужчины. Ее мало что заботило и ничто не удивляло. Не было ничего такого, что могло бы застичь ее врасплох, ни один мужчина не был в состоянии заставить ее сердце биться чаще, никакой поворот судьбы не мог ее напугать. Как она сказала, в ее жизни не было смены времен года. Однажды мужчина поцеловал ей руку - она влепила ему пощечину, потому что думала, что он над ней издевается. К ее удивлению, он не дал сдачи, а, напротив, провел с ней ночь. У него были тонкие усики, как у англичанина, хотя, разумеется, он был немцем, десантником, как выяснилось.
На следующий день он пригласил ее полетать на самолете. "Мы сможем вместе прыгнуть с неба", - сказал он. Она никогда не летала на самолете, тем более, не прыгала с парашютом, но ей всегда хотелось прикоснуться к облакам. Он поклялся, что нет ничего проще. Они напились - во время войны почти все беспрерывно
пили, - и он нашел каких-то своих друзей, тоже пьяных, которые сумели где-то раздобыть самолет.
День был ясный и солнечный. На борту оказались еще несколько девушек и солдат. Солдаты быстро объяснили девушкам, что нужно делать, чтобы прыгнуть, и как приземляться.
Потом он помог ей надеть парашют, прикрепил его к какому-то тросу - я не помню подробностей, - и они вместе, держась за руки, выпрыгнули из самолета. Только его парашют не раскрылся. Она помнила свое ощущение: словно ею выстрелили прямо в небо. Глухой удар - и ее подбросило вверх так, что она невольно выпустила его руку. Она слышала, как он кричал по-немецки: "Что мне делать? Что делать?!" Будь у нее нож, говорила она, перерезала бы стропила собственного парашюта, но вместо этого лишь наблюдала, как стремительно приближается земля, и думала о том, какая она красивая. А приземляясь, сломала ногу и долго лежала в поле, пока не собралась с силами и не доползла до какого-то крестьянского дома".
Эмигранты постоянно вспоминали о тех местах, которых никто из нас, детей, никогда не видел, и рассказывали истории, которых мы не могли себе представить, на языке, на котором, как мы считали, нигде на свете, кроме наших домов, не говорили. Иные из их историй казались бессмысленными, и в них всегда оставалась какая-то недосказанность. Что случилось с тем военным? Почему девушку не убили? Для нас старая родина была то Атлантидой, то страной Оз, то Островом дьявола, она так разрасталась в головах наших родителей, что начинала разделять нас с ними, как огнеупорный театральный железный занавес. Мир, окружавший нас, реальность, заполненная воинственными пчелами, ярко-оранжевыми саламандрами и пастельными бабочками, - была от них так же далека, как их горести - от нас. Казалось, они лишились бокового зрения и брели сквозь время, повернув голову назад и сфокусировав взгляд на какой-то точке в прошлом. Между тем вокруг бушевала американская флора. Мы бегали и дурачились, но не было никакой возможности увильнуть от взрослых, заставлявших нас без конца повторять стихи на их языке. Тильки я, мов окаянный, и дэнь и ничь плачу. Кто он, этот плачущий? Почему плачет? Они нам все это рассказывали, но мы тут же забывали, отвлеченные искрами, взлетающими от костра в небо, усеянное звездами и спутниками. Только Алекс и Пол никогда не сидели вместе с другими детьми. Круки держались обособленной стаей, как настороженные волки.
Когда костер затухал, детей отправляли спать. Закрыв дверь, я подходил к окну и наблюдал за летучими мышами, скользившими по верхушкам деревьев, за светлячками, кружившими над лугом, словно миллионы глаз, мигающих в ночи, и твердил молитву. Отец наш небесный, святая дева Мария и Иисус - все они такие добрые, благодаря им мне нечего бояться, они слышат каждое мое слово, они всегда рядом - и здесь, в комнате, и там, вместе со светлячками, они защитят нас, они помогут нашим теткам и двоюродным сестрам, томящимся на старой родине. Я всегда отдельно возносил молитву за свою бабушку, маму отца, которую он не видел уже пятнадцать лет, а потом вперял взор в темноту, ожидая, что она разверзнется и из нее выйдет бабушка.
Моя кровать стояла у стены, разделявшей нас с Круками. Меня часто будили крики, доносившиеся из их кухни: вопли Алекса, ругань Пола, рык Льва. Я знал, что он их бьет. Большинство родителей били своих детей. Тех, кто этого не делал, считали мягкотелыми.
Если Лев не играл в футбол, он вышагивал по округе с сигарой в зубах, надвинув кепку на лоб. На его бицепсах отчетливо проступали фиолетовые вены. Я не мог оторваться от шрама у него под глазом, в том месте, где, как говорили, его задела пуля.