Много удивительных мыслей в предсмертном "Дневнике" Достоевского, и его, как и весь небольшой журнал великого писателя, следовало бы читать почаще. Но, сказать по правде, его советы несколько коварны. Например, этот: "оказать доверие", "опросить серые зипуны". Что значит "оказать доверие", как не взять обязательство "исполнить желание" тех, кому доверяешь? Или "опросить серые зипуны"? Но возможно ли хоть какое-нибудь сомнение в том, что ответит народ, и ответит единодушно? Этот ответ заранее известен превосходно, и, стало быть, к чему повела бы эта комедия? Говорю "комедия" - не в укор священной памяти великого писателя. Прежде чем спрашивать народ, нужно решить, в состоянии ли мы ответы его уважить, применить к делу. Если нет, то, мне кажется, нечего тратить время и волновать народ несбыточными намеками.
   Пора убедиться в том, что предстоящие реформы нуждаются не в материалах и не в сведениях - их достаточно сверх всякой меры. Сколько бы ни собирать цифр и данных, целые горы их не скажут ничего нового и ничего утешительного. Поглядите всего две-три минуты на египетскую пирамиду, и вы получите о ней более верное понятие, чем из целой библиотеки описаний. Поглядите непредубежденными глазами на крестьянина, на его хату, хлев, поле, на его ребятишек и жену, на его будничное житье-бытье - и этого с внешней стороны достаточно для самой великой реформы. С внутренней же стороны нужно немного - всего лишь доброе и решительное сердце. Старые дворяне, выраставшие в усадьбах, вблизи народа, совсем не знали статистики и все же быстро порешили крепостное право. Как та реформа, так и все истинно великие дела решаются не после работы, а до нее. До всевозможных комиссий, комитетов, совещаний нечто важное должно быть предварительно решено, и решено бесповоротно. Как до создания земли должна была наметиться ось вращения, как еще в зародыше организма намечается спинной хребет, так в каждом государственном предприятии должно быть ясное решение, и на нем уже должны строиться все его органы и ткани.
   К сожалению, в ближайшем будущем не видно общего принципа. Сорок лет назад все казалось ясным. "Освобождение крестьян" - это звучало определенно, все знали, о чем идет речь. То же - судебная реформа, земство, воинская повинность. И народ, и общество отдавали себе ясный ответ в возможном, творческие силы находили для себя точки приложения. Но затем наступили туманные годы. Читая Достоевского, видишь, что и он уже неясно видел, в чем дело, и угадывал скорее пророчески. "Оказать доверие, опросить народ"... Но перед крестьянской реформой не приходило в голову расспрашивать его и собирать голоса. Все чувствовали две вещи: что народ страстно хочет свободы и что необходимо дать ее. Коротко и просто. Теперь кругом великого вопроса густая мгла. Все чувствуют, что крестьянский вопрос, по выражению министра внутренних дел, "превыше всего", что нужны "все творческие, духовные силы страны", - но и только. Нет великого замысла, не чувствуется даже сколько-нибудь ясно очерченного силуэта в общих сумерках. Я внимательно слежу за тем, что всем доступно, прислушиваюсь, спрашиваю у людей сведущих и безусловно ничего не могу рассмотреть впереди, как и Достоевский 22 года назад. Он верил в опрос серых зипунов, а я, признаюсь, и в это не верю. Конечно, в устах Достоевского эта мысль величавая, громадная, как сам народ, но на практике ведь вышло бы совсем не то. На практике система опросов не есть ли та же самая, нам всем известная, коренная российская "волокита" - благонамеренное уклонение от прямой задачи, канцелярский маневр, чтобы избежать ее?
   Без опросов "по хижинам и по уездам" Достоевский твердо знал, что основная болезнь народная - "жажда правды, но неутоленная". Без опроса он глубоко веровал, до крестного распятия, если бы было нужно, что "дети людей должны родиться на земле, а не на мостовой", что "всходить нация должна на земле, на почве, где хлеб и деревья растут". Не из опроса, а прямо из совести своей, из сострадания, от Христа, всем говорящего, кто хочет слышать, Достоевский узнал и поведал в этом вопросе "магическое слово", но и оно потонуло в тумане холодного, одолевающего нас равнодушия.
   1903
   НУЖДА ВЕЛИКАЯ
   Говорят, что Петербург - колония России, что он отделен от страны средостением бюрократизма, потомственным незнанием народа, двухвековым отчуждением от его культуры. Хотя и на Невском звучит великорусская речь, хотя над величественной рекой, по которой движется теперь лед, гудят православные тысячепудовые колокола, - все же мы не дома, не в родном воздухе, а где-то в Ингерманландии, где туземцы на сто верст кругом говорят на незнакомом для нас языке. "Ты кто?" - спрашиваешь мужика с дровами. "Мы здешние, мы маймисты", - отвечает он. Маймист - испорченное финское "ай муста"; оно значит "не понимаю" И перешло в название всего племени, населяющего окрестности столицы. Если посмотреть на этнографическую карту, то Петербург не более как Пиетари, главный город южной Финляндии, русская колония на реке Неве. Живя веками среди Маймистов, мы, петербуржцы, сами в некотором важном смысле становимся маймистами. "Ай муста!" становится нашим девизом в отношении коренной огромной России. Она лезет в Петербург с миллионом своих терзаний и довольно часто получает в ответ "ай муста!".
   Мне кажется, Петербург отделен от России не столько пространством, сколько красивыми призраками, повисшими в нем. Как полупрозрачные, разноцветные занавеси реют в воздухе наши культурные интересы дня. Волшебные звуки Гофмана и Кубелика, очаровательный голос Собинова, раздражительные визги Вяльцевой, изысканные пьесы, монашеские лекции, сверхчеловеческие доклады, сатанические выставки, психопатические рассказы, сладострастная философия, шантажный журнализм... Припомните только, что занимало Петербург эту зиму, какая странная получится фата-моргана и как мало в ней ощущения действительной, национальной нашей жизни. Яркая, как феерия, завеса призраков заслоняет от нас подлинную Россию: лишь изредка и крайне смутно замечаем мы сквозь дымку грез исполинский силуэт какого-то печального, пустынного, очень близкого, но почти неизвестного нам материала.
   Приближается великий день Пасхи. Его пришествие чувствуется издалека. Надо быть нерусским, чтобы в душе не поднимались какие-то райские голоса и чтобы совсем, совсем-таки не вспомнить об огромном родном народе.
   В зеленой дымке рдеет лес,
   Звенят ручьи волной кристальной,
   Из церкви звон несется дальний.
   Воскресла жизнь! Христос воскрес!
   Что такое Пасха в современной деревне? При слове "Пасха" в воображении встает радужная завеса, заслоняющая действительность. Пасха - это радостное целованье, непрерывный звон, освящение куличей, красные яйца и бесконечный восторженный гимн: "Христос воскрес!"
   Все это, может быть, когда-то было, в веках далеких, - была и радость, и обилье, и восторженная вера в воскресающее начало Жизни, в торжество Любви. Откуда-нибудь взялась же эта поэзия, народ создал ее из своей же стихии. Но вот действительность... Позвольте мне привести выдержки из одного (одного из многих) письма неизвестного мне народного учителя. Оно из глубины России, "где вековая тишина". Оно заслуживает прочтения именно перед Пасхой.
   "Почти вся Шумихинская волость входит в состав прихода моего отца, священника. Земли у крестьян очень мало, да и земля плохая. У многих самостоятельных хозяев имеется по две, по три десятины земли. Не больше 10-15 хозяев найдется во всей волости, которые имеют участок земли около 20 десятин, а то больше 1/2, 1/3, 1/4, 1/5 и т.д. до 1/13 доли участка. Да и такое количество земли крестьяне не в силах как следует удобрить. Скота у большинства очень мало, а значит, и навозу. У многих нет лошади, держат по одной корове, по свинье. На рождественских праздниках приходит к отцу женщина, мать большого семейства. Рассказывает, что в их доме уже три дня нет хлеба. Нет капусты, картошки. На лице несчастной не видно выражения острой боли. Видна какая-то усталость, апатия. Голос тихий, зловеще спокойный. Слез нет. Горе слишком велико, чтобы нашлись слезы... Дали на пуд муки. Надолго ли хватит пуда на большую семью?
   Одному Богу известно, сколько настрадались крестьяне Шумихинской волости прошлой зимой из-за корму. Пуд сена стоил около рубля и больше, да и того было негде достать. Скот падал, продавался за бесценок. Раскрывались крыши. А весной прошлой что было! Почти все крестьяне, рискуя собственной жизнью, всю весну доставали в озерах траву осот на корм скоту. По окончании пасхальной обедни в прошлом году крестьяне собрались в кучку и горячо обсуждали, что делать. Слышны были голоса: "Не пойдем домой! Что дома? Скот ревет от голода, а дать нечего. Пусть околевает не на наших глазах!"
   Почему-то все свыклись со страшной беднотой белоруса, как будто так должно и быть, чтобы белорус недоедал... Откуда крестьянину взять податей 10-12 руб. с десятины, если она ему, как в последние годы, не дает дохода и четырех копеек?"
   Так пишет сын священника, народный учитель. И много горького он пишет, чего я не смею напечатать здесь. Письмо пришло из губернии, официально не голодающей, и из "благополучного" уезда - Себежского. Так как я провел детство в уезде хотя и другой губернии, но соседнем с Себежским, то картина, нарисованная учителем, показалась мне знакомой. Живя в Царском Селе, где расплодилось теперь нищих видимо-невидимо, я постоянно окружен земляками. Под окна маленькой дачи, где я живу, то и дело приходят мальчишки, девчонки, бабы, мужики. Все больше витебчане.
   - Как тебя звать? - спрашиваю крохотную девочку, черненькую, с голубыми глазками.
   - Мавруй.
   - Что ж ты, Мавра, сюда заехала? Небось в деревне веселее?
   - Дома йись некова (то есть есть нечего).
   - Что ж ты тут делаешь, в уголку?
   - Стлеляю, - серьезно отвечает девочка.
   Глагол "стрелять" значит на воровском жаргоне воровать. Шестилетняя деревенская девочка, утонувшая в мамкиной кофте, посиневшая от холода, уже "стреляет" на улице. Заметьте, как зловеще переродилось понятие и священный смысл милостыни. Нищие говорят уже не "просить", а "стрелять", "стрелять Христа ради"! В старинные годы, когда нищета была исключением, нищие были не воры, не преступники, а класс народа благочестивый, даже благообразный. На время поникший человек или калека поступал как бы в особый монашеский орден; он облекался именем Христовым, усваивал особый страннический язык, пел особые, грустные и священные песни. Но теперь - с понижением общего уровня - выродилось и нищенство; чуть из деревни, все эти бегущие от голода бедняки прямо сливаются с бродягами городскими, с пролетариями и преступниками.
   Как-то подошел ко мне под форточку еще не старый мужик с четырьмя детьми. Сняли шапки и кланяются молча.
   - Витебские?
   - Витебские, кормилец!
   По расспросам оказалось точь-в-точь то самое, о чем пишет учитель. Нет земли, нет кормов, нет хлеба. Пришлось сбросить соседу свою дробь надела и пуститься со всей семьей в бегство, прямо-таки в бегство от неминучей смерти. Земля, на которой, может быть, больше тысячи лет жили предки этого мужика, отказывается его кормить.
   - Сил нет, взяться нечем. Прямо сошли на нет, не знаем, что будет дальше.
   - Но отчего вы не арендуете у панов? Брали бы пустоша, облоги...
   - Эх, кормилец, да чем арендовать-то? За аренду нужно платить, а что возьмешь с земли без скота, без навоза? Вон латыши - те богатые, те арендуют, а мы что?
   Я вспомнил, что и у нас, в Псковской губернии, то же самое. С одной стороны - местами полная нищета и нет земли, с другой - огромные пространства пустошной помещичьей земли. Пустошной - значит запустевшей, пустынной (часто испустованной). Лежат себе даром тысячи десятин, ни помещику от них пользы, ни мужику. У мужика нечем взяться, - но вот приходит семья латышей и платит помещику деньги. Неуклюжие, беловолосые, в домотканого сукна пиджаках, с латышской газетой в кармане и крепкой, как печь, лошадкой, с плужками и боронами, эти прибалтийские маймисты тотчас пускают корни в древнерусской земле и сами становятся маленькими помещиками. Работают на диво, как машины, без передышки, читают по воскресеньям Библию и с русскими не водятся. Даже языка нашего не понимают, а богатеют, и так, что прямым потомкам кривичей приходится бежать без оглядки - в Сибирь, к Петербургу, на Вятскую дорогу, все равно куда, где только прослышат о куске хлеба. Не успели мы завоевать Западную окраину, как тамошние жители начинают двигаться "nach Osten"17 и завоевывать коренную Русь. Из Псковщины, Витебщины, Смоленщины идет чуть не сплошное бегство. Земля занимается латышами, евреями, немцами, поляками. Вместо того чтобы Русь ширилась к западу, Запад размывает наши тысячелетние берега...
   То, что превыше всего
   При глубоком теперешнем молчании деревни следует дорожить каждым письмом, каждым достоверным слухом из этой темной области. Как бы мы, счастливые, живущие среди тропических растений, на бархатных коврах и в голубом сиянии электричества, - как бы мы ни отвлекались к тысяче вопросов политики, театра, искусства, философии - необходимо почаще вспоминать о том, что делается в деревне. Не дальше, как сейчас, в эту минуту, в безмолвии глухонемом поголадывают, "недоедают" (по три дня подряд!) в великом множестве бревенчатых срубов, именуемых избами, сырых и холодных. Надо постоянно эту картину держать перед глазами, чтобы все мечтательные построения относились к центральному факту действительности. Раз мы, теперешние петербуржцы, управляем судьбой великого исторического племени, каждый из нас, сановник или небольшой чиновник, писатель, художник, служитель церкви, учитель - все мы обязаны сознавать себя на государственном посту и видеть отчетливо свою ответственность. Чтобы видеть ее и не забывать, не следует сводить глаз с деревни. Там корни, там самые крайние нити, которыми мы связаны с природой, там начало нашего бытия. Народ надо пожалеть. Ему очень трудно - в неизмеримой степени более трудно, чем мы в состоянии себе представить.
   Образованным людям тоже иногда круто приходится в бедной стране, но все же не может быть даже и тени сравнения. Поставьте рядом две похожие картины: самую известную в этом сезоне - "Какой простор" И.Е. Репина и картинку деревенскую, нарисованную моим учителем. Студент в шинели офицерского покроя и барышня в широкой шляпке зашли на взморье, под самый прибой бурного, только что вскрывшегося ото льда моря. Молодежь захлестывают брызги, и оба, радостные, смеются: какой простор! Они промочат ноги, дело молодое, - дома вытрутся спиртом, побегают, вот и вся беда. В результате получится немножко философии: "Простор, мол, обманчив. Не суйся в бездну, сооружай лодку или лучше - пароход, чтобы одолеть стихийную силу. Для парохода же нужно много знания, капитала" - и пр., и пр. Но посмотрите теперь на картинку моего учителя. Толпа тощих мужиков, бледных, вялых от голода, сошлась на озере - весною, на рыхлом льду. Вязнут, стынут и с опасностью для жизни вытаскивают водоросли со дна. Оцените это каторжное самоистязание - и для чего? Чтобы хоть что-нибудь бросить ревущему от голода скоту - последней опоре мужика. И тут - какой простор! Озера красивы, прекрасно небо, но чтобы отстоять свое жалкое существование, нужно все забыть. Одна надежда на глухое озеро, на водоросли на дне его. Удивительно, как упорно человек цепляется за жизнь! Эти вялые от голода, землисто-бледные люди тоже подвержены простуде, воспалению легких, инфлюэнце. Они так же чувствуют боль и холод - ведь они такие же нежные по природе, как и мы, в наших шинелях офицерского покроя. И если мужику еще и дома высушиться негде, и у несчастной бабы грудь высохла, и нечем покормить грудного ребенка, и слышен его вякающий слабо голосок... Какой простор для отчаяния, и как становится понятной другая картинка того же учителя: "Не пойдем домой!" Это в день Светлого праздника, торжества из торжеств! Несчастные себежские мужики могут сколько угодно жаться к своей серой, такой же бедной, как и они, церкви. Чем она может помочь им?
   Мне кажется, безобразная бедность, до какой дошла русская деревня, посягает на самые драгоценные приобретения нашей истории, на зачаточную культуру, на государственность, на религию. В материальных телах есть предел упругости, дальше которого нельзя сгибать: вещь ломается. Есть предел выносливости и той энергии, которая называется человеческой жизнью. От чрезмерного напряжения ломается дух племени. Может быть, веками гнется и вдруг в такой же неуследимый, как при ломке вещи, момент - этот тысячелетний устой - душа народная - никнет.
   Позвольте сделать важную оговорку. Я говорю не о богатстве, не оно вовсе нужно. Я глубоко убежден, что бедность не только не страшна, но составляет естественный удел и даже условие человеческого счастья. Мне кажется, что огромное большинство человеческого рода потому так бедно, что это необходимо для его блага. Об этом говорит Евангелие и нравственная философия всех времен. Бедность прекрасна, но нищета... О, это совсем другое состояние, совсем другое. Нищета голодная действительно есть ужас. Это уже не естественное состояние, а казнь, медленная, мучительная, всенародная, за какие-то исторические, может быть, давно нами забытые грехи. Нищета тем ужасна, что она сразу останавливает все итоги истории, вычерпывает до дна все силы. Нищета почти непоправима, или поправить ее необычайно трудно. Доктора говорят: берегите ваш организм, берегите его способность сопротивляться! Все не страшно, пока тело само борется с болезнями, но раз упали силы - не помогут никакие медикаменты. Моралисты говорят: берегите вашу душу, ее способность сопротивляться греху. Есть предел, ниже которого начинается ад. Полное отчаяние есть полный паралич воли. Народ, как и отдельный человек, не должен доводить себя до испытаний чрезмерных, не должен доходить до предела свой упругости.
   Перенесемтесь в нашу себежскую деревню, войдем в ее условия. Вы сразу как будто отодвигаетесь на целые тысячелетия назад, в доисторический период. Все современное деревне абсолютно чуждо, она живет еще в архаические времена. Журнал, газета, лекция, концерт - все это обыденное для нас, для народа даже не роскошь, даже не мечта. От народа все это так же далеко, как жизнь на Марсе, - ничуть не ближе. Для деревни еще не рождались Гуттенберг и Джемс Уатт; посмотреть на карту - цивилизация железными путами прошла в самое тело народное, но это одна видимость: И "чугунка" не всегда доступна мужику: он сотни верст шагает рядом с ней в своих лыковых лаптях. Не доступен ни телеграф, ни почта, ни школа, ни даже церковь - ничто, чем отличается европейский быт. Этих культурных учреждений не выдерживает ветхая ткань нищеты, как тяжелые узоры не держатся на гнилой канве. Ни роскошь, ни даже самый простой комфорт не по средствам деревне. Не по средствам становится не только цивилизация, но даже варварство.. Сапоги, например, носили еще скифы, но себежскому мужику уже едва доступны лапти.
   Мы переживаем снова период великих реформ, но отчего, спрашивается, не удались старые реформы? Главным образом - от крайней нищеты народной. Дали крестьянам волю. Казалось бы, какое торжество истории. Молодая нация, как огромный корабль, спущенный со стапеля, могла бы двинуться стремительно вперед, в безграничный океан будущего, - но что же вышло: наш корабль народный тотчас же сел на мель. Великие реформы в зажиточном народе удались бы превосходно, но они оказались не по средствам народу нищему. Возьмите земство: несомненно, это великое установление, но поглядите, до чего оно полузадушено - не столько чиновничеством, как уверяют, но нищетой народной. Почему мало школ, врачей, медицинских участков, опытных полей, агрономов, хороших учителей и пр., и пр.? Почему проселочные дороги прямо ужасны? Почему плохо поставлено страховое дело, нет учреждений мелкого кредита, не организована благотворительность? Да просто потому, что на все это нужны деньги, а их нет. Чуть побогаче губерния - и земство заметно оживает, но что можно требовать, например, от витебчан?
   Возьмите другое огромное государственное дело - железные дороги. Как их было не построить, если весь мир их выстроил. Без железных дорог мы прямо-таки рискуем национальным существованием. Будь народ побогаче нашлись бы, как у соседей наших, миллиарды и на постройку, и на выгодную эксплуатацию дорог. У нас же дороги выстроили (в долг), а ездить часто не на что и возить нечего. С великими жертвами государство создало национальную промышленность - и это вопрос жизни или смерти нашей. Не будет у нас своих фабрик и заводов - Европа высосет из нас всю кровь, как из Индии или Турции. Будь народ побогаче - промышленность сама развилась бы, но в нищем народе она - даже искусственно поднятая - идет ко дну. Народ отказывается покупать, так как не на что. Нет рынка, нет промышленности.
   Ниже известного минимума достатка самый кроткий и преданный государству народ оказывает стихийное, ничем несокрушимое сопротивление - и даже мерам явно благожелательным. "Лечись!" - настаивает государство "Учись!", "Строй дороги!", "Занимайся промыслами!" и т.д. На все эти разумные требования народ, землисто-бледный, отвечает кротко: "Не на что!". "Не пьянствуй! Не ленись!" - говорят народу строгие моралисты. "Эх, кормильцы вы наши! - отвечает себежский мужик (это мы-то кормильцы). - Эх батюшки! Да как не пьянствовать, коли мочи нет! Как не пьянствовать, когда - выражаясь вашим интеллигентным языком - сознание не в силах вынести всего ужаса, в котором мы, шумихинские мужики, находимся изо дня в день, из года в год! Всю-то душеньку вымотала наша доля горькая. Хочется забыться - не хочется, а неутолимая потребность забыться. От действительности бежишь в безумие, которое все же легче, - от действительности спасаешься, как от кошмара. Нет, трезвость нам, мужикам, не по средствам, - не сочтите, ваше благородие, за парадокс! Побогаче мужик ^- тот тверезый, у него хата белая, у него женка сытая, около него ребята бегают, и кобыла ему машет хвостом весело. Это богатому трезвость По карману, а нам нет. Кормильцы вы наши, войдите, ради Христа, хоть на минутку, в наше психологическое состояние. Вы говорите: "Не ленись!" Но как не лениться, когда всякое дело из рук валится, прямо от отчаяния. Как не лениться, когда заранее твердо знаешь, что ничего-то ровно из твоей
   работы не выйдет. Сегодня по горло в болоте промаешься день, натаскаешь охапку осоки, а завтра опять скотина ревет. Как тут не лениться? Нам не по средствам настоящий труд, мы чересчур для этого нищи. Хорошо трудиться, как вол, богатею, или немцу, или латышу. Богатый знает, что труд окупится с лихвой - как ему не работать! У него маленькое усилие - и то не даром, а у нас египетская работа - и та идет прахом! Как нам не лениться?"
   Прежде всего - сняться с мели
   Нищета народная - как яд - парализует все движения деревенской жизни. Дали свободу - мужик тотчас же очутился в лапах мироедов и кулаков. Вы думаете, это многим лучше крепостного права? Дали некоторый надел. Для богатого населения, для немца или китайца при их интенсивном (очень дорогом) хозяйстве земли было бы достаточно, но с кобылой, которую весной приходится вытаскивать за хвост из конюшни, - от голода не стоит на ногах, с деревянной сохой, без навоза, без отборного зерна, что может мужик поделать на своем клочке? Он теряет ежегодно по крайней мере девять десятых урожая, девять десятых своей энергии - зря. Правительство дало свободу волостного самоуправления. Богатое крестьянство устроилось бы недурно, но бедное тотчас попало в рабство писарей и живоглотов. Заморенный мужик по самому существу - раб, и сколько ни освобождайте его, пока он нищий, он хуже крепостного. Ведь и крепостное рабство развилось из кабалы, и через сорок лет народ опять вошел чуть не целиком в новую кабалу. Кое-какие проникшие в печать сведения о частной задолженности крестьян прямо ужасающи! Большинство народа Бог знает на сколько лет вперед в долгу у богачей, и где же тут выплатить. Долги перейдут в потомство, нарастая снежным комом, и, чего доброго, опять приведут к крепостным отношениям. Возьмите народное здоровье. Посылайте отряд за отрядом врачей-героев, святых девушек, согласных, живя впроголодь, обмывать крестьянские струпья и язвы. Но если у мужика один полушубок на всю семью, если моются в той же печи, где пекут хлеб, если едят из одной чашки и доедают объедки друг друга - что при этих условиях поделать с сифилисом и со всякою вообще заразой? "Сифилизацию населения, - пишет д-р Масловский, - невозможно предотвратить никакими мерами". Сифилизация! Какое зловещее созвучие с цивилизацией! Эпидемии дают около 38% смертности, что, по признанию врачей, равносильно постоянно действующей холере. Дети повально мрут - и уже прямо от голода, от прокисшей соски, наполненной жеваным хлебом. Не немеет ли наука перед условиями, где ее истины превращаются в горькую насмешку?
   Возьмите такую сторону крестьянской жизни, как пожары. В стране зажиточной пожары - сущий вздор; выстроили каменные хоромы, завели пожарные инструменты, застраховались - вот и нет беды. Но нашему крестьянину не по средствам не гореть. Как строительный материал, ему доступно только дерево и солома. Ни бочек, ни насосов не на что завести, страховка - соблазняет самому поджечь свою хибарку. Немудрено, что страхование развито у нас в тысячу (ровно в тысячу) раз слабее, чем в Англии, и что число пожаров увеличивается в 2'/2 раза быстрее, чем дворов и строений18.
   Наша история сложилась под грустными созвездиями. В то время как на Западе культура развивалась независимо от государственности и давала ей тон, - у нас последние триста лет государство насаждает культуру, берет на себя роль земного промысла, стремится поставить народ на высоту западного просвещения. Не будем ни восхищаться, ни осуждать эту роль, она сложилась стихийно. Сейчас речь о том, в состоянии ли народ поддержать даже самые прекрасные замыслы государства? Мне кажется - нет, если не сплошь, то в огромной массе, где предел экономической упругости нарушен. Просвещение! Но просвещение - вещь глубоко серьезная, это не азбука и не копеечные "листовки" даже сытинского издания. Просвещение вещь дорогая, оно народу не по карману. Что книг мало, это еще не большая беда. Подавляющее большинство книг глупы и служат орудиями никак не света. Народ всего просвещеннее тогда, когда его школою является сама жизнь. Устроенный, благообразный, дышащий разумом многих поколений справедливый быт воспитывает дух народный лучше книжной школы, особенно нашей дешевенькой, скроенной по чужой колодке. Если жизнь обильна, если есть накопление благородных преданий, если сохраняется множество предметов искусства чистого и прикладного, если сохранена природа - вечная книга, вне которой нет мудрости, - народ в такой стране образован от колыбели. От колыбели человек впитывает в себя образовывающие дух впечатления, он не выходит из откровений разума и вкуса, он просвещенным как будто родится. Но для такого просвещения нужна материальная независимость: в ней крестьянин нуждается не менее, чем аристократ. Нужен достаток, свобода отойти от тревоги за свою жизнь, свобода помечтать: ведь из творческой мечты вышла вся цивилизация, весь мир. Без известного досуга невозможна не только высшая, но и низшая ступень культуры. Для просвещения нужно, чтобы действительность поддерживала мечту, а не разрушала ее. Говорить о просвещении нищего народа мне кажется грубым абсурдом, и жизнь это доказывает. Несмотря на великие усилия школы за эти сорок лет, видали ли вы когда-нибудь просвещенных крестьян? Таких, которые крестьянствовали бы, не забывая книги? Мне не приходилось встречать подобных. Мало-мальски грамотные крестьяне бегут из деревни или забывают грамоту. Уж не говоря о просвещении - даже грамотность (которая сама по себе есть еще невежество), даже грамотность не по средствам себежскому мужику!