Страница:
Наоборот, разврат цезаризма, как и разврат афинской демократии, погубили древний мир.
Старинные слова - благочестие и нечестие - значат почти то же самое, что современные честность и бесчестность. Великий священник, которого мы только что похоронили, проповедовал под видом православия честность как основное условие свободы. Во имя Бога Всемогущего, во имя благородного счастья человеческого он заклинал русских людей заботиться о своей душе, воспитывать ее в законе совести, в скромности, простоте, добросердечии, отзывчивости на горе ближних, в нерушимой верности тому, что составляет честь и честность. Недостаток порядочности клонил русское общество к гибели еще до войны и бунта. Недостаток порядочности не дает нам подняться.
Второй пункт великого завещания отца Иоанна - завет труда. Он сам трудился всю свою жизнь, до предсмертных мук. Неутомимость его в преклонные лета казалась чудесной. Изо дня в день, из года в год, в течение четверти века ездить по бесчисленным больным, быть окруженным шумной толпой, выслушивать, утешать, служить обедни и молебны, отправлять исповеди, проповедовать, переписываться, писать сочинения, преподавать, строить дома трудолюбия, строить церкви и монастыри, путешествовать по России, главное непрестанно молиться... На все это требовалась изумительная энергия, потому что работа мысли и работа сердца у о. Иоанна никогда не были притворными. Если он служил, то воистину служил, если молился, то с глубоким чувством, утешал - с действительным состраданием, исповедовал - со всем проникновением, на какое был способен. Он давал полною мерою от избытка сердца, и избыток этот казался неистощим. Чем объяснить неустанность этой точно сверхчеловеческой силы? Я думаю, только тем, что в ней все было искренно, все - свободно, все - от души. Вот секрет всякого великого труда. Испробуйте его - весьма вероятно, что слабая вначале энергия окажется могущественной, как вы не ожидали.
После благочестия народу русскому недостает трудолюбия, вернее - той организованности труда, которая воспитывает способность к нему. Пустые головы кричат о борьбе с властью, которая будто бы мешает жить. Правительство у нас, бесспорно, плохо, но не тем, что мешает жить хорошо, а разве тем, что недостаточно мешает жить дурно. Мне ни разу не случалось видеть, чтобы власть препятствовала кому-нибудь быть честным; и я множество раз видел полное равнодушие к бесчестности. Правительство, если не навязывать ему чужих грехов, не мешает крестьянину пахать втрое лучше, чем он пашет, работнику заниматься втрое добросовестнее своей работой, чиновнику - втрое усерднее и т.д. У правительства только недостает таланта добиться этой тройной нормы, а если можно - пятерной. От печального упадка государственности происходит то, что власть ослабела во всех отношениях - и в законодательном, и в исполнительном, и в судебном. Что не менее важно, она ослабела в организаторстве труда народного, в постоянном возбуждении к нему. Правительство в лице чиновников как будто утратило способность подавать народу импульсы. Вместо того чтобы быть центральной вихревой системой, которая захватывала бы все более обширные слои и увлекала бы народную энергию в ураган труда, - наша бюрократия представляет, еле движущуюся, бестолково останавливающуюся систему, потуги которой только хаотизируют народ. Представьте себе на минуту, что в состав правительства вошли люди такой кипучей энергии, как отец Иоанн. Он один - в течение десятков лет - составлял целое министерство благотворительности. Представьте, что министры и их помощники, вместо бумажного производства, ежедневно, подобно о. Иоанну, погружались бы в самую толщу своих ведомств и распоряжались бы самолично, налагая на параличных чиновников руки и изгоняя, если нужно, из них бесов. Какая бы прежде всего чистка пошла в пределах власти! Как освежился бы, окреп, облагородился тот орган, от которого народ ожидает команды. Деятельное не на бумаге правительство сумело бы втянуть гигантские силы народные в бесчисленные турбины, и вся земля загудела бы богатырским трудом. А труд дает богатство, освобождающее от рабства. "Деньги - чеканенная свобода", - говорил Достоевский, давший другую достопамятную формулу: "Бедность не порок, но нищета порок". Отец Иоанн Кронштадтский видел, как никто в России, непрерывный рост нищеты народной и, как никто, боролся с нею. Вся жизнь его пожертвована нищете, весь неизмеримый труд отдан ей. Любимая его мечта была не дать милостыню, но дать возможность нищему заработать ее. Отсюда знаменитый дом трудолюбия в Кронштадте, от которого пошли по России все дома этого имени. Но, очевидно, дома трудолюбия - полумера, слабое зачатие другой, несравненно более обширной организации труда, обязанность которой остается на правительстве. Не впадая в социализм, власть не может захватить частное хозяйство в свои руки, но она должна способствовать возникновению частных хозяйств, выделению сильных, мужественных характеров, которые сорганизовали бы вокруг себя туманную материю народной праздности. Чтобы наладить труд народный, нужна армия трезвых и деятельных людей, которые сами захотели бы это сделать на свой риск и страх. Такие люди есть; не надо мешать им, нужно умело поддержать их.
Благочестие и труд - вот единственно, что завещал великий священник России. Немногие догадываются, что оба эти понятия не чужды друг другу: благочестие - всегда деятельно, труд почти всегда благочестив. "В труде есть вечное благородство и даже нечто священное, - говорил Карлейль. Только в единой праздности вечное отчаяние. Труд, сколько бы в нем ни было мамонизма, сколь бы он ни был низок, всегда в общении с природой. Истинное желание исполнить труд само по себе уже приводит всякого более и более к истине, к предписаниям и указаниям природы, которые суть истины". Великий английский мыслитель предостерегал от метафизики, от бесплодных попыток познать самого себя: "Считай, что это вовсе не твое дело, это познание самого себя: ты - непознаваемое существо. Познай то, над чем ты можешь трудиться, и трудись над этим как Геркулес. Лучшего плана ты не можешь предпринять". Беру нарочно философа самой трудолюбивой и одновременно самой свободной страны на свете (одновременно, может быть, самой благочестивой). Из многовекового опыта своей наиболее организованной энергии англичане вынесли, вероятно, наиболее серьезные взгляды на труд. Голос англичанина, подтверждающий завет нашего священника, заслуживает, чтобы быть выслушанным. "Человек, трудясь, совершенствует самого себя. Болотистые заросли расчищаются; на их месте возникают прекрасные нивы и величественные города, а вместе с тем сам человек впервые перестает быть зарослью и болотистою нездоровой пустыней. Взгляните, как даже при самых низших видах работы вся душа человека успокаивается в некоторого рода действительной гармонии с той минуты, как он берется за труд. Сомнения, страсти, печаль, раскаяние, негодование, само отчаяние - все это подобно адским псам осаждает душу несчастного поденщика так же, как и душу всякого человека, но он склоняется с свободным достоинством над своей работой - и все это смолкло, все это с ворчанием скрывается далеко в свои логовища. Человек теперь действительно человек. Благословенный пыл работы в нем очистительный огонь, в котором сгорает всякий яд и где из самого едкого дыма развивается сияющее благословенное пламя..." Карлейль, собственное трудолюбие которого поражало даже англичан, был уверен, что народ не имеет других способов воспитывать себя, как через труд. С уст гениального мыслителя, пророчески-религиозного, срываются восторженные похвалы труду: "Благословен тот, кто нашел свою работу; пусть он не ищет иного благословения!.. Работа есть жизнь. Из глубины сердца работника возникает его данная Богом сила, священная, небесная сущность жизни... У тебя нет другого познания, кроме того, что ты получил в труде... Труд по самой природе своей религиозен; труд по самой природе своей мужественен, ибо быть мужественным - цель всякой религии. Всякий труд человека есть как бы труд пловца: обширный океан грозит поглотить его и сдержит свое слово, если человек не вступит с ним мужественно в борьбу, но благодаря постоянному мудрому недоверию к нему, благодаря сильному отпору и борьбе с ним смотрите, как честно поддерживает он его и несет как своего победителя..."
С меньшим великолепием языка, но те же мысли проповедовал о труде и великий старец Кронштадтский: "Не тогда только делай дело, когда хочется, но особенно тогда, когда не хочется!.. Данный тебе талант трудолюбно делай, окаянная душа!.. Царство небесное силою берется", - и пр., и пр. В нашей стране Маниловых и Обломовых, в век философии неделания и непротивления отец Иоанн звал народ русский не к ленивому, а к деятельному благочестию и звал к благородной свободе. Личной религией его был неустанный труд, направленный волей Бога. Пусть примет народ наш ту же веру - и он спасется.
1909
ГОЛОС ЦЕРКВИ
Чрезвычайно интересно, как поступит митрополит Флавиан с докладом киевского духовенства о свободе печати. Этот отныне знаменитый доклад первое за всю эпоху нашей революции мужественное выступление церкви, глубоко прочувствованное и касающееся самой смрадной язвы времени. Еврейская печать в первые недели как бы оцепенела от ярости. Она пыталась замолчать киевский доклад - и, не успев в этом, набросилась с оглушительным гвалтом на преосвященного Агапита, председательствовавшего в пастырском собрании, и на все собрание. Осторожно обходя ужасный для них смысл доклада, ни одним словом не касаясь доводов, еврейские газетчики пробуют по обычной тактике своей заплевать, загадить, зачернить грязью ту важную истину, которую киевское духовенство предлагает вниманию государства. Любопытно, как поступит с докладом митрополит старейшей в России святительской кафедры. Вступится ли он за попираемую у нас свободу духа и сумеет ли убедить Святейший Синод предстательствовать перед Верховной властью о необходимости борьбы с преступным словом?
Делает большую честь киевскому духовенству то, что оно возбудило этот коренной вопрос смуты. Нет сомнения, пастырские собрания и других областей России выскажутся по тому же поводу. Ввиду этого позволительно остановиться на киевском докладе. Если есть у нас государственные люди, если не совсем заглохла в них тревога перед надвигающеюся гибелью страны, - они должны на этот раз внимательно прислушаться к голосу церкви.
"Современная печать, - говорит доклад, - в значительной своей части, стала проводником мыслей противорелигиозных, противохристианских, противоцерковных, противогосударственных, противообщественных, безнравственных. Безбожие, кощунство и даже богохульство пропагандируются в ней открыто и безнаказно. Такая печать разлагает семью, общество и государство; она - возбудительница и главная виновница революционных неистовств и всех тех ужасов, какие переживает несчастная родина наша последние годы. Опасность от такой печати неизмеримо велика, так как народ наш по своей простоте и совершенной политической незрелости не умеет разбираться в ней и верить всякому печатному слову, тем более что левая печать идет под знаменем народной свободы и сулит ему все, чем только можно увлечь и сбить с толку доверчивую темную массу. Обещая народу несбыточные блага, она только раздражает его и будит в нем худшие инстинкты, толкая на путь мятежа, всякого рода насилий и убийств.
Столь же пагубно влияние этой печати и на учащуюся молодежь. Яд лжи, политического разврата, развращения и безбожия отравляет и уже отравил многих: высшая школа разложилась, средняя на пути к разложению. Грустно и страшно сказать: юноши, даже мальчики и девочки мнят себя спасителями отечества и для блага будто бы будущих поколений с браунингами и бомбами в руках разрушают общее благосостояние, являясь жестокими палачами и убийцами иначе мыслящих. И все вообще, под влиянием такой печати, путаются в понятиях и фактах, сбиваются с истинного пути жизни, разделяются на партии, взаимно озлобляются и ожесточаются. Таким образом культивируется вражда и смертельная ненависть даже между теми, кто должны бы быть и были ранее братьями по крови, по вере и по всему историческому прошлому.
Скорбя о таком растлевающем влиянии печати, вытравляющей религиозную веру, любовь к Богу, церкви, родине, благоговение пред святыней и страх Божий, а также уважение к Верховной Власти и вообще власти, к пастырям церкви, родителям и наставникам, колеблющей и разрушающей все, на чем зиждется порядок, мир, благосостояние и самая жизнь отдельных лиц государства, пастыри киевской епархии считают своим священным долгом отметить этот угрожающий русской церкви и государству факт и просить власть имущих пересмотреть законы о печати, внести в эти законы поправки и изменения в том смысле, чтобы свобода печати не превращалась в свободу распространять зло".
Не правда ли, сама истина говорит устами киевских пастырей. Нужно было при нынешнем еврейском терроре немалое бесстрашие, чтобы осмелиться высказать публично такое отношение к преступной печати. Но киевские пастыри во главе с епископом Агапитом очевидно идут на это: уж если Христос был оплеван и поруган евреями, то духовенству недостойно бояться еврейских поруганий. Духовенству нашего апостольского престола (ибо согласно преданию в Киеве проповедовал Андрей Первозванный) подобало первому отметить главную опасность, надвигающуюся на христианство, опасность извращенной проповеди, опасность преступного вырожденья слова, с которого светский закон снял все преграды. В самом деле, что такое христианское благовестив, как не свобода слова, в благороднейшем ее смысле? Но слова великого, вышедшего из уст Божиих. И вот эта проповедь добра и правды, начатая Христом, продолжаемая апостолами и священниками, встречается с другою проповедью, с пропагандой преступлений, с пропагандою дьяволизма, самого беспримесного, - под знаменем, однако, тех же высоких слов. На бедное наше христианство, давно расстроенное унижением церкви, нахлынуло наводнение как бы другой религии, черной, как смерть. Оцените состояние искренно верующих пастырей. Они чувствуют себя тонущими, как Петр во время бури. В апостольском призвании им, видимо, не совладать с черной проповедью. Церквей в России каких-нибудь полсотни тысяч, да и те заперты обыкновенно шесть дней в неделю. А газетных листов, брошюр, прокламаций миллионы, и они проникают в самую толщу народную. Еврейский листок, отравленный жгучей ненавистью и подслащенный громкими фразами, не исчезает, как голос священника. Листок остается, к нему возвращаются, его передают из рук в руки. Пропаганда зла получает громадные преимущества пред проповедью добра - в лице тех немногих пастырей, которые на эту проповедь способны.
Великое изобретение, начавшее новые века, - книгопечатание - вооружило зло несравненно более, чем добро. Дурных людей гораздо больше, чем хороших; при одинаковых средствах проповеди первые, естественно, берут верх. Уже при самом появлении книгопечатания опасность пропаганды зла чувствовалась и заставила создать особое учреждение - цензуру. Принято проклинать цензуру, и в самом деле, нельзя помянуть ее добром. Однако в своем замысле она была вовсе не тем, что ей приписывает наше невежество. Цензура была призвана не гасить свет человеческой мысли, а отстаивать его от наплывающей бессмыслицы. В старину понимали, что печатание доступно не только героям, но и негодяям, и так как гении и герои количественно исчезают в неизмеримо огромной толпе непросвещенной черни, то бесцензурная печать должна неминуемо повести к страшной вульгаризации публичного слова, к торжеству зла. Цензура в своем замысле напоминала культ Весты, бережение неугасаемого огня, безупречной чистоты духа. Если плохая цензура не выполнила своей роли, то это еще не решает вопроса о хорошей цензуре. Даже при всей слабости своей это учреждение на Западе и у нас приносило известную пользу. Правда, цензура очень часто приносила и серьезный вред, но вред все помнят, а польза давно забыта. Между тем на небольшое число великих мыслей, что цензура по своей ошибке пыталась задержать, - какое множество задерживалось ею мыслей пошлых и вздорных, отравленных злобой, зараженных вредным безумием! Задержать бедственное наводнение умов этой грязью была великая услуга, и если бы цензура продолжала бы ее оказывать, то цензуру следовало бы сохранить. К сожалению, великие в своем замысле учреждения чаще всего извращаются до обратных целей. Вследствие упадка регулирующего начала власти, цензура кончила тем, что наложила оковы на мысль героическую и гениальную и совершенно разнуздала подлую и бездарную умственную производительность черни.
Многие - кончая Л.Н. Толстым - указывали на опасность книгопечатания, но на нашей памяти явилось новое великое изобретение, совершенно затмившее собою скромное дело Гутенберга. Явилось скоропечатание, которое возвысило все неблагоприятные последствия свободного слова в куб. Книгопечатание по своей громоздкости и дороговизне все еще удерживало письменность на благородной высоте. В старые времена нужно было написать нечто, стоящее внимания лучших людей, чтобы книга окупилась. Скоропечатание же, вместе с фабрикацией крайне плохой и потому дешевой бумаги, сделало публичное слово доступным всем, но тут вот и выступило роковое свойство масс. "Все" оказались в подавляющем большинстве ниже культуры, ниже выработанного культурой ума, ниже выработанной религией совести, ниже вкуса, выработанного аристократией вообще. С распространением грамотности тотчас создалась спертая умственная атмосфера. Если в древности имели право жизни лишь лучшие книги, называвшиеся священными, то теперь их тесный круг задавлен и засыпан, как Геркуланум и Помпея, неисчислимым множеством листов ежедневно извергаемой серой, смрадной и часто жгучей некультурной печати.
Россия поставлена в этом смысле в наиболее опасное положение. В западных странах, где евреев сравнительно очень мало, печать еще не слишком развращена. Худшие люди, "чернь", и там вытесняют таланты и умы, но чернь на Западе все же несет на себе остатки древнего национального духа, то есть именно той культуры, которую выражали священные книги. Там есть сдержка, есть некоторая дисциплина, примиримая со свободой. У нас не то. У нас не только "значительная часть", как говорят киевские пастыри, но подавляющее большинство печати в руках опасного племени. Потерявшая национальное чутье бюрократия наша выронила из слабых рук своих ключ к власти - проповедь моральных идей, и этим ключом живо воспользовались враждебные и чуждые нам элементы. Соединившись с отбросами русского общества, евреи создали ту самую преступную прессу, в которой киевское духовенство видит корень смуты. И действительно, в ней - если не корень развившейся до сумасшествия озлобленности, то - орошение этого корня.
Низкие инстинкты свойственны людям; они всегда были и будут. Секрет цивилизации лишь в том, чтобы держать эти инстинкты постоянно связанными, бесплодными, как зерно, посаженное в сухую почву. Преступная печать еврейская, все эти мелкие, грошовые, рассчитанные на чернь бесчисленные листки не столько сеют зло, сколько орошают его. Ежедневно, как заботливый садовник, еврейские типографские станки поливают невежественные умы настроением отравленным, возбуждающим умственные судороги, мучительные в тесных лбах. Наша высокопоставленная власть не видит народа. Она не заботится о его питании. Она не знает, какою гадостью кормят народ в закусочных, какою мерзостью пичкают воображение народное через маленькие газетки в бесчисленных пивных, портерных, подвалах, чайных, ночлежных домах. Пролетариат городской и деревенский нынче почти сплошь грамотен; к уровню именно низких понятий и жестоких страстей подделывается революционный юдаизм. Идет сплошное обучение многомиллионной пролетарской массы, сплошное воспитание ее в анархических настроениях. Вот серьезная государственная беда, и в самом деле голос киевских пастырей поднимается вовремя. Поверьте, что если другие священники и другие благонамеренные граждане молчат, то не потому, что они не чувствуют пропасти, к которой мы идем.
"Но как же быть? - воскликнет растерянная наша государственность. Неужели отнимать свободу слова, только что данную? Ведь свобода слова устой конституции. Неужели отнимать конституцию?"
На эти растерянные речи хочется сказать: Да полно же. Будемте же наконец понимать то, что мы говорим. "Свобода слова" - да! Вы прекрасно делаете, желая сохранить ее, но где же она, эта "свобода"? Она на бумаге, она в благих намерениях Основных законов. На деле нет этой свободы. На деле установилась еврейская тирания слова, самая постыдная, какая была когда-нибудь у нас. Установился местами гнуснейший террор печати. Попробуйте, если вы не согласны с полдюжиной еврейчиков, заявить свое убеждение. Сейчас же на вас набрасывается в их газетах собачья стая и подвергает травле, буквально травле. Ведь множество верных родине русских людей уже погибли жертвой этой травли. Преследуют не одних обывателей, осмелившихся сказать еврею наперекор. Преследуют представителей государственной власти, сживают их со свету. У меня лежит материал о преследовании левой печатью одного весьма выдающегося вице-губернатора, который еще жив, но напечатанный в газетке приговор над ним вот-вот исполнится. Если бы государственная власть порасспросила несчастных губернаторов, генерал-губернаторов и многих "правых" деятелей о их жизни в глуши, она поняла бы, что это за каторга - дышать в этой ежедневно стравливаемой атмосфере злости, низости, подстрекательства, подметных статей, неуловимых для преследования, и подметных писем. Бомбу в конце концов взрывает не динамит, а именно эта накопляемая тщательно удушливая месть бунтарской печати, ее преступное влияние на чернь. Неужели, скажите по совести, это - "свобода" мысли, конституционная свобода печати? Напротив, именно свобода слова у нас растоптана на первых же порах, и долг власти восстановить ее, обеспечив от преступлений слева. Безумие думать, что гражданская "свобода" состоит в свободе зла. О каких бы свободах ни шла речь, во всех случаях подразумевается свобода добра. Правительство не может не возбуждая бунта разрешить одинаково добро и зло: только первому должен быть дан простор, со вторым же оно должно вести непрерывную и беспощадную борьбу. Это функция власти. Не выполняя ее, она не власть.
То, что церковь заметила "неизмеримо великую опасность", - не делает чести светскому правительству. Оно, казалось бы, обязано видеть собственными глазами ту мерзость, что так громко вопиет к небу. Потворство для всех очевидной, явно вредной, безусловно гибельной пропаганды зла заставляет множество простых русских людей спрашивать в отчаянии: когда же конец этому?
1907
ДВЕ РОССИИ
На Конюшенной выставлена картина, похожая на видение, на благочестивый сон. Морозный день, снежная долина. Слева засыпанный снегом монастырек на круче. Оттуда выходит Христос, светлый и царственный. За ним сухонькие старички - св. Николай-угодник в ризе, св. Сергий в иноческом клобуке, за ними молодой св. Егорий. Как будто они сошли с древнего иконостаса, из церковных потемок на улицу, и их встречает народ. Первая повалилась в ноги Спасу Милостивому и зарыла в снегу лицо свое простая баба деревенская. Смиренно пал на колени мужичок в лаптях, склонив седую голову. В заплатанных полушубках ребятки - один, кажется, слепой - с милыми детскими выражениями лиц. Дальше боярыня в платочке или купчиха, раскольник, послушник... В центре картины древний подвижник, носитель духа земли, как бы толкает ко Христу всю эту кучку верных. Немного дальше бредут бабы-странницы в лаптях и в отдалении, поддерживаемая мамкой и схимницей, стоит молодая красавица-кликуша, больная, восхищенная видением Христа, готовая вылить душу свою в безумном крике, в отчаянном порыве к нему... Символ несчастной и все еще блаженной в вере своей захудалой земли.
Старинные слова - благочестие и нечестие - значат почти то же самое, что современные честность и бесчестность. Великий священник, которого мы только что похоронили, проповедовал под видом православия честность как основное условие свободы. Во имя Бога Всемогущего, во имя благородного счастья человеческого он заклинал русских людей заботиться о своей душе, воспитывать ее в законе совести, в скромности, простоте, добросердечии, отзывчивости на горе ближних, в нерушимой верности тому, что составляет честь и честность. Недостаток порядочности клонил русское общество к гибели еще до войны и бунта. Недостаток порядочности не дает нам подняться.
Второй пункт великого завещания отца Иоанна - завет труда. Он сам трудился всю свою жизнь, до предсмертных мук. Неутомимость его в преклонные лета казалась чудесной. Изо дня в день, из года в год, в течение четверти века ездить по бесчисленным больным, быть окруженным шумной толпой, выслушивать, утешать, служить обедни и молебны, отправлять исповеди, проповедовать, переписываться, писать сочинения, преподавать, строить дома трудолюбия, строить церкви и монастыри, путешествовать по России, главное непрестанно молиться... На все это требовалась изумительная энергия, потому что работа мысли и работа сердца у о. Иоанна никогда не были притворными. Если он служил, то воистину служил, если молился, то с глубоким чувством, утешал - с действительным состраданием, исповедовал - со всем проникновением, на какое был способен. Он давал полною мерою от избытка сердца, и избыток этот казался неистощим. Чем объяснить неустанность этой точно сверхчеловеческой силы? Я думаю, только тем, что в ней все было искренно, все - свободно, все - от души. Вот секрет всякого великого труда. Испробуйте его - весьма вероятно, что слабая вначале энергия окажется могущественной, как вы не ожидали.
После благочестия народу русскому недостает трудолюбия, вернее - той организованности труда, которая воспитывает способность к нему. Пустые головы кричат о борьбе с властью, которая будто бы мешает жить. Правительство у нас, бесспорно, плохо, но не тем, что мешает жить хорошо, а разве тем, что недостаточно мешает жить дурно. Мне ни разу не случалось видеть, чтобы власть препятствовала кому-нибудь быть честным; и я множество раз видел полное равнодушие к бесчестности. Правительство, если не навязывать ему чужих грехов, не мешает крестьянину пахать втрое лучше, чем он пашет, работнику заниматься втрое добросовестнее своей работой, чиновнику - втрое усерднее и т.д. У правительства только недостает таланта добиться этой тройной нормы, а если можно - пятерной. От печального упадка государственности происходит то, что власть ослабела во всех отношениях - и в законодательном, и в исполнительном, и в судебном. Что не менее важно, она ослабела в организаторстве труда народного, в постоянном возбуждении к нему. Правительство в лице чиновников как будто утратило способность подавать народу импульсы. Вместо того чтобы быть центральной вихревой системой, которая захватывала бы все более обширные слои и увлекала бы народную энергию в ураган труда, - наша бюрократия представляет, еле движущуюся, бестолково останавливающуюся систему, потуги которой только хаотизируют народ. Представьте себе на минуту, что в состав правительства вошли люди такой кипучей энергии, как отец Иоанн. Он один - в течение десятков лет - составлял целое министерство благотворительности. Представьте, что министры и их помощники, вместо бумажного производства, ежедневно, подобно о. Иоанну, погружались бы в самую толщу своих ведомств и распоряжались бы самолично, налагая на параличных чиновников руки и изгоняя, если нужно, из них бесов. Какая бы прежде всего чистка пошла в пределах власти! Как освежился бы, окреп, облагородился тот орган, от которого народ ожидает команды. Деятельное не на бумаге правительство сумело бы втянуть гигантские силы народные в бесчисленные турбины, и вся земля загудела бы богатырским трудом. А труд дает богатство, освобождающее от рабства. "Деньги - чеканенная свобода", - говорил Достоевский, давший другую достопамятную формулу: "Бедность не порок, но нищета порок". Отец Иоанн Кронштадтский видел, как никто в России, непрерывный рост нищеты народной и, как никто, боролся с нею. Вся жизнь его пожертвована нищете, весь неизмеримый труд отдан ей. Любимая его мечта была не дать милостыню, но дать возможность нищему заработать ее. Отсюда знаменитый дом трудолюбия в Кронштадте, от которого пошли по России все дома этого имени. Но, очевидно, дома трудолюбия - полумера, слабое зачатие другой, несравненно более обширной организации труда, обязанность которой остается на правительстве. Не впадая в социализм, власть не может захватить частное хозяйство в свои руки, но она должна способствовать возникновению частных хозяйств, выделению сильных, мужественных характеров, которые сорганизовали бы вокруг себя туманную материю народной праздности. Чтобы наладить труд народный, нужна армия трезвых и деятельных людей, которые сами захотели бы это сделать на свой риск и страх. Такие люди есть; не надо мешать им, нужно умело поддержать их.
Благочестие и труд - вот единственно, что завещал великий священник России. Немногие догадываются, что оба эти понятия не чужды друг другу: благочестие - всегда деятельно, труд почти всегда благочестив. "В труде есть вечное благородство и даже нечто священное, - говорил Карлейль. Только в единой праздности вечное отчаяние. Труд, сколько бы в нем ни было мамонизма, сколь бы он ни был низок, всегда в общении с природой. Истинное желание исполнить труд само по себе уже приводит всякого более и более к истине, к предписаниям и указаниям природы, которые суть истины". Великий английский мыслитель предостерегал от метафизики, от бесплодных попыток познать самого себя: "Считай, что это вовсе не твое дело, это познание самого себя: ты - непознаваемое существо. Познай то, над чем ты можешь трудиться, и трудись над этим как Геркулес. Лучшего плана ты не можешь предпринять". Беру нарочно философа самой трудолюбивой и одновременно самой свободной страны на свете (одновременно, может быть, самой благочестивой). Из многовекового опыта своей наиболее организованной энергии англичане вынесли, вероятно, наиболее серьезные взгляды на труд. Голос англичанина, подтверждающий завет нашего священника, заслуживает, чтобы быть выслушанным. "Человек, трудясь, совершенствует самого себя. Болотистые заросли расчищаются; на их месте возникают прекрасные нивы и величественные города, а вместе с тем сам человек впервые перестает быть зарослью и болотистою нездоровой пустыней. Взгляните, как даже при самых низших видах работы вся душа человека успокаивается в некоторого рода действительной гармонии с той минуты, как он берется за труд. Сомнения, страсти, печаль, раскаяние, негодование, само отчаяние - все это подобно адским псам осаждает душу несчастного поденщика так же, как и душу всякого человека, но он склоняется с свободным достоинством над своей работой - и все это смолкло, все это с ворчанием скрывается далеко в свои логовища. Человек теперь действительно человек. Благословенный пыл работы в нем очистительный огонь, в котором сгорает всякий яд и где из самого едкого дыма развивается сияющее благословенное пламя..." Карлейль, собственное трудолюбие которого поражало даже англичан, был уверен, что народ не имеет других способов воспитывать себя, как через труд. С уст гениального мыслителя, пророчески-религиозного, срываются восторженные похвалы труду: "Благословен тот, кто нашел свою работу; пусть он не ищет иного благословения!.. Работа есть жизнь. Из глубины сердца работника возникает его данная Богом сила, священная, небесная сущность жизни... У тебя нет другого познания, кроме того, что ты получил в труде... Труд по самой природе своей религиозен; труд по самой природе своей мужественен, ибо быть мужественным - цель всякой религии. Всякий труд человека есть как бы труд пловца: обширный океан грозит поглотить его и сдержит свое слово, если человек не вступит с ним мужественно в борьбу, но благодаря постоянному мудрому недоверию к нему, благодаря сильному отпору и борьбе с ним смотрите, как честно поддерживает он его и несет как своего победителя..."
С меньшим великолепием языка, но те же мысли проповедовал о труде и великий старец Кронштадтский: "Не тогда только делай дело, когда хочется, но особенно тогда, когда не хочется!.. Данный тебе талант трудолюбно делай, окаянная душа!.. Царство небесное силою берется", - и пр., и пр. В нашей стране Маниловых и Обломовых, в век философии неделания и непротивления отец Иоанн звал народ русский не к ленивому, а к деятельному благочестию и звал к благородной свободе. Личной религией его был неустанный труд, направленный волей Бога. Пусть примет народ наш ту же веру - и он спасется.
1909
ГОЛОС ЦЕРКВИ
Чрезвычайно интересно, как поступит митрополит Флавиан с докладом киевского духовенства о свободе печати. Этот отныне знаменитый доклад первое за всю эпоху нашей революции мужественное выступление церкви, глубоко прочувствованное и касающееся самой смрадной язвы времени. Еврейская печать в первые недели как бы оцепенела от ярости. Она пыталась замолчать киевский доклад - и, не успев в этом, набросилась с оглушительным гвалтом на преосвященного Агапита, председательствовавшего в пастырском собрании, и на все собрание. Осторожно обходя ужасный для них смысл доклада, ни одним словом не касаясь доводов, еврейские газетчики пробуют по обычной тактике своей заплевать, загадить, зачернить грязью ту важную истину, которую киевское духовенство предлагает вниманию государства. Любопытно, как поступит с докладом митрополит старейшей в России святительской кафедры. Вступится ли он за попираемую у нас свободу духа и сумеет ли убедить Святейший Синод предстательствовать перед Верховной властью о необходимости борьбы с преступным словом?
Делает большую честь киевскому духовенству то, что оно возбудило этот коренной вопрос смуты. Нет сомнения, пастырские собрания и других областей России выскажутся по тому же поводу. Ввиду этого позволительно остановиться на киевском докладе. Если есть у нас государственные люди, если не совсем заглохла в них тревога перед надвигающеюся гибелью страны, - они должны на этот раз внимательно прислушаться к голосу церкви.
"Современная печать, - говорит доклад, - в значительной своей части, стала проводником мыслей противорелигиозных, противохристианских, противоцерковных, противогосударственных, противообщественных, безнравственных. Безбожие, кощунство и даже богохульство пропагандируются в ней открыто и безнаказно. Такая печать разлагает семью, общество и государство; она - возбудительница и главная виновница революционных неистовств и всех тех ужасов, какие переживает несчастная родина наша последние годы. Опасность от такой печати неизмеримо велика, так как народ наш по своей простоте и совершенной политической незрелости не умеет разбираться в ней и верить всякому печатному слову, тем более что левая печать идет под знаменем народной свободы и сулит ему все, чем только можно увлечь и сбить с толку доверчивую темную массу. Обещая народу несбыточные блага, она только раздражает его и будит в нем худшие инстинкты, толкая на путь мятежа, всякого рода насилий и убийств.
Столь же пагубно влияние этой печати и на учащуюся молодежь. Яд лжи, политического разврата, развращения и безбожия отравляет и уже отравил многих: высшая школа разложилась, средняя на пути к разложению. Грустно и страшно сказать: юноши, даже мальчики и девочки мнят себя спасителями отечества и для блага будто бы будущих поколений с браунингами и бомбами в руках разрушают общее благосостояние, являясь жестокими палачами и убийцами иначе мыслящих. И все вообще, под влиянием такой печати, путаются в понятиях и фактах, сбиваются с истинного пути жизни, разделяются на партии, взаимно озлобляются и ожесточаются. Таким образом культивируется вражда и смертельная ненависть даже между теми, кто должны бы быть и были ранее братьями по крови, по вере и по всему историческому прошлому.
Скорбя о таком растлевающем влиянии печати, вытравляющей религиозную веру, любовь к Богу, церкви, родине, благоговение пред святыней и страх Божий, а также уважение к Верховной Власти и вообще власти, к пастырям церкви, родителям и наставникам, колеблющей и разрушающей все, на чем зиждется порядок, мир, благосостояние и самая жизнь отдельных лиц государства, пастыри киевской епархии считают своим священным долгом отметить этот угрожающий русской церкви и государству факт и просить власть имущих пересмотреть законы о печати, внести в эти законы поправки и изменения в том смысле, чтобы свобода печати не превращалась в свободу распространять зло".
Не правда ли, сама истина говорит устами киевских пастырей. Нужно было при нынешнем еврейском терроре немалое бесстрашие, чтобы осмелиться высказать публично такое отношение к преступной печати. Но киевские пастыри во главе с епископом Агапитом очевидно идут на это: уж если Христос был оплеван и поруган евреями, то духовенству недостойно бояться еврейских поруганий. Духовенству нашего апостольского престола (ибо согласно преданию в Киеве проповедовал Андрей Первозванный) подобало первому отметить главную опасность, надвигающуюся на христианство, опасность извращенной проповеди, опасность преступного вырожденья слова, с которого светский закон снял все преграды. В самом деле, что такое христианское благовестив, как не свобода слова, в благороднейшем ее смысле? Но слова великого, вышедшего из уст Божиих. И вот эта проповедь добра и правды, начатая Христом, продолжаемая апостолами и священниками, встречается с другою проповедью, с пропагандой преступлений, с пропагандою дьяволизма, самого беспримесного, - под знаменем, однако, тех же высоких слов. На бедное наше христианство, давно расстроенное унижением церкви, нахлынуло наводнение как бы другой религии, черной, как смерть. Оцените состояние искренно верующих пастырей. Они чувствуют себя тонущими, как Петр во время бури. В апостольском призвании им, видимо, не совладать с черной проповедью. Церквей в России каких-нибудь полсотни тысяч, да и те заперты обыкновенно шесть дней в неделю. А газетных листов, брошюр, прокламаций миллионы, и они проникают в самую толщу народную. Еврейский листок, отравленный жгучей ненавистью и подслащенный громкими фразами, не исчезает, как голос священника. Листок остается, к нему возвращаются, его передают из рук в руки. Пропаганда зла получает громадные преимущества пред проповедью добра - в лице тех немногих пастырей, которые на эту проповедь способны.
Великое изобретение, начавшее новые века, - книгопечатание - вооружило зло несравненно более, чем добро. Дурных людей гораздо больше, чем хороших; при одинаковых средствах проповеди первые, естественно, берут верх. Уже при самом появлении книгопечатания опасность пропаганды зла чувствовалась и заставила создать особое учреждение - цензуру. Принято проклинать цензуру, и в самом деле, нельзя помянуть ее добром. Однако в своем замысле она была вовсе не тем, что ей приписывает наше невежество. Цензура была призвана не гасить свет человеческой мысли, а отстаивать его от наплывающей бессмыслицы. В старину понимали, что печатание доступно не только героям, но и негодяям, и так как гении и герои количественно исчезают в неизмеримо огромной толпе непросвещенной черни, то бесцензурная печать должна неминуемо повести к страшной вульгаризации публичного слова, к торжеству зла. Цензура в своем замысле напоминала культ Весты, бережение неугасаемого огня, безупречной чистоты духа. Если плохая цензура не выполнила своей роли, то это еще не решает вопроса о хорошей цензуре. Даже при всей слабости своей это учреждение на Западе и у нас приносило известную пользу. Правда, цензура очень часто приносила и серьезный вред, но вред все помнят, а польза давно забыта. Между тем на небольшое число великих мыслей, что цензура по своей ошибке пыталась задержать, - какое множество задерживалось ею мыслей пошлых и вздорных, отравленных злобой, зараженных вредным безумием! Задержать бедственное наводнение умов этой грязью была великая услуга, и если бы цензура продолжала бы ее оказывать, то цензуру следовало бы сохранить. К сожалению, великие в своем замысле учреждения чаще всего извращаются до обратных целей. Вследствие упадка регулирующего начала власти, цензура кончила тем, что наложила оковы на мысль героическую и гениальную и совершенно разнуздала подлую и бездарную умственную производительность черни.
Многие - кончая Л.Н. Толстым - указывали на опасность книгопечатания, но на нашей памяти явилось новое великое изобретение, совершенно затмившее собою скромное дело Гутенберга. Явилось скоропечатание, которое возвысило все неблагоприятные последствия свободного слова в куб. Книгопечатание по своей громоздкости и дороговизне все еще удерживало письменность на благородной высоте. В старые времена нужно было написать нечто, стоящее внимания лучших людей, чтобы книга окупилась. Скоропечатание же, вместе с фабрикацией крайне плохой и потому дешевой бумаги, сделало публичное слово доступным всем, но тут вот и выступило роковое свойство масс. "Все" оказались в подавляющем большинстве ниже культуры, ниже выработанного культурой ума, ниже выработанной религией совести, ниже вкуса, выработанного аристократией вообще. С распространением грамотности тотчас создалась спертая умственная атмосфера. Если в древности имели право жизни лишь лучшие книги, называвшиеся священными, то теперь их тесный круг задавлен и засыпан, как Геркуланум и Помпея, неисчислимым множеством листов ежедневно извергаемой серой, смрадной и часто жгучей некультурной печати.
Россия поставлена в этом смысле в наиболее опасное положение. В западных странах, где евреев сравнительно очень мало, печать еще не слишком развращена. Худшие люди, "чернь", и там вытесняют таланты и умы, но чернь на Западе все же несет на себе остатки древнего национального духа, то есть именно той культуры, которую выражали священные книги. Там есть сдержка, есть некоторая дисциплина, примиримая со свободой. У нас не то. У нас не только "значительная часть", как говорят киевские пастыри, но подавляющее большинство печати в руках опасного племени. Потерявшая национальное чутье бюрократия наша выронила из слабых рук своих ключ к власти - проповедь моральных идей, и этим ключом живо воспользовались враждебные и чуждые нам элементы. Соединившись с отбросами русского общества, евреи создали ту самую преступную прессу, в которой киевское духовенство видит корень смуты. И действительно, в ней - если не корень развившейся до сумасшествия озлобленности, то - орошение этого корня.
Низкие инстинкты свойственны людям; они всегда были и будут. Секрет цивилизации лишь в том, чтобы держать эти инстинкты постоянно связанными, бесплодными, как зерно, посаженное в сухую почву. Преступная печать еврейская, все эти мелкие, грошовые, рассчитанные на чернь бесчисленные листки не столько сеют зло, сколько орошают его. Ежедневно, как заботливый садовник, еврейские типографские станки поливают невежественные умы настроением отравленным, возбуждающим умственные судороги, мучительные в тесных лбах. Наша высокопоставленная власть не видит народа. Она не заботится о его питании. Она не знает, какою гадостью кормят народ в закусочных, какою мерзостью пичкают воображение народное через маленькие газетки в бесчисленных пивных, портерных, подвалах, чайных, ночлежных домах. Пролетариат городской и деревенский нынче почти сплошь грамотен; к уровню именно низких понятий и жестоких страстей подделывается революционный юдаизм. Идет сплошное обучение многомиллионной пролетарской массы, сплошное воспитание ее в анархических настроениях. Вот серьезная государственная беда, и в самом деле голос киевских пастырей поднимается вовремя. Поверьте, что если другие священники и другие благонамеренные граждане молчат, то не потому, что они не чувствуют пропасти, к которой мы идем.
"Но как же быть? - воскликнет растерянная наша государственность. Неужели отнимать свободу слова, только что данную? Ведь свобода слова устой конституции. Неужели отнимать конституцию?"
На эти растерянные речи хочется сказать: Да полно же. Будемте же наконец понимать то, что мы говорим. "Свобода слова" - да! Вы прекрасно делаете, желая сохранить ее, но где же она, эта "свобода"? Она на бумаге, она в благих намерениях Основных законов. На деле нет этой свободы. На деле установилась еврейская тирания слова, самая постыдная, какая была когда-нибудь у нас. Установился местами гнуснейший террор печати. Попробуйте, если вы не согласны с полдюжиной еврейчиков, заявить свое убеждение. Сейчас же на вас набрасывается в их газетах собачья стая и подвергает травле, буквально травле. Ведь множество верных родине русских людей уже погибли жертвой этой травли. Преследуют не одних обывателей, осмелившихся сказать еврею наперекор. Преследуют представителей государственной власти, сживают их со свету. У меня лежит материал о преследовании левой печатью одного весьма выдающегося вице-губернатора, который еще жив, но напечатанный в газетке приговор над ним вот-вот исполнится. Если бы государственная власть порасспросила несчастных губернаторов, генерал-губернаторов и многих "правых" деятелей о их жизни в глуши, она поняла бы, что это за каторга - дышать в этой ежедневно стравливаемой атмосфере злости, низости, подстрекательства, подметных статей, неуловимых для преследования, и подметных писем. Бомбу в конце концов взрывает не динамит, а именно эта накопляемая тщательно удушливая месть бунтарской печати, ее преступное влияние на чернь. Неужели, скажите по совести, это - "свобода" мысли, конституционная свобода печати? Напротив, именно свобода слова у нас растоптана на первых же порах, и долг власти восстановить ее, обеспечив от преступлений слева. Безумие думать, что гражданская "свобода" состоит в свободе зла. О каких бы свободах ни шла речь, во всех случаях подразумевается свобода добра. Правительство не может не возбуждая бунта разрешить одинаково добро и зло: только первому должен быть дан простор, со вторым же оно должно вести непрерывную и беспощадную борьбу. Это функция власти. Не выполняя ее, она не власть.
То, что церковь заметила "неизмеримо великую опасность", - не делает чести светскому правительству. Оно, казалось бы, обязано видеть собственными глазами ту мерзость, что так громко вопиет к небу. Потворство для всех очевидной, явно вредной, безусловно гибельной пропаганды зла заставляет множество простых русских людей спрашивать в отчаянии: когда же конец этому?
1907
ДВЕ РОССИИ
На Конюшенной выставлена картина, похожая на видение, на благочестивый сон. Морозный день, снежная долина. Слева засыпанный снегом монастырек на круче. Оттуда выходит Христос, светлый и царственный. За ним сухонькие старички - св. Николай-угодник в ризе, св. Сергий в иноческом клобуке, за ними молодой св. Егорий. Как будто они сошли с древнего иконостаса, из церковных потемок на улицу, и их встречает народ. Первая повалилась в ноги Спасу Милостивому и зарыла в снегу лицо свое простая баба деревенская. Смиренно пал на колени мужичок в лаптях, склонив седую голову. В заплатанных полушубках ребятки - один, кажется, слепой - с милыми детскими выражениями лиц. Дальше боярыня в платочке или купчиха, раскольник, послушник... В центре картины древний подвижник, носитель духа земли, как бы толкает ко Христу всю эту кучку верных. Немного дальше бредут бабы-странницы в лаптях и в отдалении, поддерживаемая мамкой и схимницей, стоит молодая красавица-кликуша, больная, восхищенная видением Христа, готовая вылить душу свою в безумном крике, в отчаянном порыве к нему... Символ несчастной и все еще блаженной в вере своей захудалой земли.