Если для слабого человечества XIX век был гибельным, то еще более ужаса он внес в остальное царство жизни. Мир низших существ - животных и растений - испытал на себе поистине бич Божий, истребительный, хуже землетрясений и потопа. Никогда природа не опустошалась с такой яростью, как в истекший век. Весь восток Европы и частью - северная Азия совершенно изменили свою наружность; неизмеримые пространства лесов срублены или сожжены, исчезло бесчисленное множество болот, озер, ручьев и рек, из остальных большинство потеряли свое прежнее обилие, превратились в тощие, едва заметные водоемы. Вместе с лесным царством исчезли целые миры лесных животных, птиц, пресмыкающихся, насекомых, целые миры растительных пород. Огромные лоси, медведи, волки, лисицы, барсуки, рыси, зайцы, белки, горностаи и пр., и пр., равно как птицы бесчисленных пород - все это на огромных пространствах исчезло, не оставив даже преданий. С истощением болот и рек умерло таинственное водное царство, с исчезновением степей исчезла поэзия их кипучей жизни, и безграничные поля с пылью, вздымаемой ветром, напоминают теперь пустыни. Человек вошел в родную природу, как палач, и гневная, умирая, она дохнула на него смертью. Девятнадцатый век создал множество искусственных, чаще всего излишних, средств жизни, но загубил целый ряд естественных и необходимых: с истреблением лесов исчезает влага, которую они регулировали, исчезает топливо, столь необходимое в нашей стране, исчезает мир животных, дававших меха и мясо, исчезает мир съедобных растений, ягод и грибов, исчезает царство рыбы, после хлеба бывшее главным кормильцем русского народа. Выступает целый ряд условий, убийственных для человека, и как мы выйдем из них в XX столетии, сказать очень трудно. Оказалось, что раз опустошенные пространства делаются пустыней, вернуть их к прежнему состоянию необычайно трудно. Природа творит не сразу, а в течение тысячелетий, и серьезные увечья в ней непоправимы. Но не только в России шел погром природы. То же самое наблюдалось и в некоторых менее культурных странах западной Европы, особенно в Северной Америке, Африке, Индии, Австралии, Китае. Благороднейшие породы животных слоны, буйволы, жирафы, страусы и пр. почти истреблены вовсе; миллионы птиц уничтожаются из целей моды. Промышленники и охотники ополчились на все живое, и одни породы стерты с лица земли, другие доведены до вымирания, третьи загнаны на дикий север (как киты, тюлени, пушные звери). Жестокое насилие над природой - второе преступление века, и казнь за него не замедлит.
   XI
   Третьим и уже безмерным преступлением, вмещающим все остальные, я называл бы богоотступничество белой расы, слишком заметное за этот век выпадение ее из единой центральной, ведущей человечество идеи о Вечном Отце. Это не столько преступление, сколько глубокое несчастие, потеря самого драгоценного достояния, какое нажито людьми в течение тысячелетий. Уже некоторое колебание этой вечной оси человеческого духа ведет к крушению лучших очарований жизни. Вне инстинкта Божества нет поэзии, нет благородства, нет стремления к истине и достоинству жизни. Общество, потерявшее религиозное сознание, быстро дичает в самых высоких областях ума и сердца. Цели жизни перестраиваются и делаются грубо материальными, исчезает героизм, т.е. та сила, которая движет человечеством, не дает ему погружаться в непробудный сон. Общество теряет способность сопротивляться процессу омертвения, постепенного превращения организма в механизм, живого тела - в минеральное. Религия еще не иссякла в свежих народных слоях; девятнадцатый век дал отдельные примеры пламенных и чистых настроений, но очень широко распространилось и равнодушие к Божеству. Скептицизм и его острая форма - пессимизм завершают все цивилизации и всегда ведут к упадку духа. Быстрый подъем богатства создает призрак обеспеченности человека помимо Высшей воли. Раз здешняя его жизнь сделалась безопасной, человеку начинает казаться ненужным Мировой Промысл. Идол видимый - богатство заслоняет невидимое Божество. Дух материализуется, утрачивает свободу дыханье Вечного, и общество останавливается, умирает...
   Самые одаренные из европейских обществ, несмотря на чудовищную энергию, обнаруживают признаки начинающегося омертвения. Даже самая эта энергия, может быть, потому так стремительна, что постепенно делается мертвой. Нынешние великие общества распоряжаются силами, не меньшими, нежели Аттила и Тамерлан. Страшная власть всех над всяким подавляет всякое сопротивление и, обращенная внутрь, душит общественность в ее самых нежных и тайных функциях, обрывает органические завязи. Общество молодое и свежее, гармонически уравновешенное, неспособно развить большую силу в одностороннем направлении: оно на вид бессильно; в нем центральное значение имеет человек. Наоборот, в обществе старом, превратившемся в машину, возможны страшные напряжения в ту или другую сторону, но элементы его неподвижны. Человек в нем - мертвая молекула, а не клетка. Такая общественность - продукт переразвития - представляет упадок общества, ибо смысл общества - не угнетение человеческой личности, а расцвет ее.
   XII
   Расцвет человека! Вот единственное, что забыто в лихорадке поспешных усовершенствований, в модной погоне за новизной. Никогда внимание человеческое (в котором секрет гения) не было так напряжено, как в этом веке, но обращено оно было на тысячи вещей вне человека и слишком мало внутрь его. Отсюда непрерывное улучшение домов, одежды, пищи, мебели, утвари, предметов искусства и роскоши, - и одновременное ухудшение самого человека, как вещи. Организм человеческий ставился безоглядочно в условия, в которых он вырождался. Если спросить, почему наши далекие предки в течение долгих веков не додумались до современных открытий, то трудно было бы объяснить это их неинтеллигентностью. Может быть, они в состоянии были бы соорудить те же железные дороги, разработать угольные копи, рудники и пр., но просто не хотели этого. Жизненный инстинкт удерживал их внимание на необходимом, воздерживая от излишнего. Как людей здоровых, уравновешенных, их не тянуло ни к чему изощренному, для них оно было неинтересно. Как животные отворачиваются от пряных кушаний нашего стола или не выносят изысканной музыки, как они равнодушны к тому, что мы считаем роскошью, так и более здоровые древние расы. Современные крестьяне часто мечтают о жизни в городе, они готовы променять свою свободу и тишину на гнетущий труд и пребывание в подвалах, лишь бы иметь возможность опьянять себя испарениями распутства. Старинный человек инстинктивно искал другого счастья. Его тянуло на простор природы, в благоухание полей, в тишину лесов. Бессознательно он чувствовал, что свежий воздух важен, а шум торговли неважен, что простор полей - выгоден для организма, теснота же городская мнет его. Безотчетно человек, как рыба, птица, зверь, искал себе среди природы наилучших условий для здоровья и находил их. Подъем энергии в нынешнем веке, перестроивший человеческий быт, объясняется, может быть, не избытком, а упадком здоровья. При потере равновесия человек, как вещь, шарахается по равнодействующей и производит огромную работу - без всякой надобности в ней. Неврастеники от времени до времени обнаруживают лихорадочную деятельность, чтобы вслед за тем погрузиться в апатию. Не имеет ли порыв энергии в нынешнем веке неврастеническое происхождение?
   XIII
   Если человека добровольно потянуло от естественной, спокойной жизни к тревожному исследованию, к неустанным поискам в далекие края, в океаны, леса, горы, пустыни, в мрачные подземелья, в смрад, грязь, сырость, тяжелое утомленье - то это доказывает явное пренебреженье своим собственным совершенством и поиски его вне себя. Сжав себя в гибельных для тела и духа условиях искусственной культуры, человек обрек самый дорогой предмет в природе - самого себя - на искажение, на регресс. Фабрика при наилучшей ее обстановке не дает той свежести сил, как деревенский труд, а города, самые роскошные, действуют на породу людей убийственно. Вычислено, что уже в третьем или четвертом поколении коренные жители больших городов вымирают, и последние совсем опустели бы, если бы не пополнялись притоком здорового населения деревень. Именно в XIX веке всюду в Европе шел стремительный рост городов, причем в иных промышленных странах деревни почти совсем исчезли. Все сколько-нибудь сильные, талантливые, зажиточные люди переселялись в город, и сами деревни стали усваивать стеснительную обстановку городов. Земледелие падает, городские промыслы страдают перепроизводством, и, не будучи в силах обеспечить ни хлеба, ни зрелищ полчищам бедняков, города спасаются от них отравою своей тесноты, шума, загрязненности, повышающими смертность чуть не вдвое. Богатые горожане в своих дворцах и загородных виллах еще выносят яд общей атмосферы, но несметный пролетариат подвергается мучительному и неизбежному вымиранию. Для народной массы города - опустошители, гигантские гасильники жизни. Ни триумфальные арки, ни залитые электричеством бульвары, ни величественные храмы и монументы не могут заслонить этого зла. Даже подземные каналы, водопроводы, дешевые квартиры для бедных, дешевые столовые (все-таки недоступные для многих) не в состоянии дать тех волшебных условий здоровья, которые в деревне даются даром - чистоты воздуха, простора и тишины. Города являются местом изгнания из того естественного рая, где человек только и может жить в Боге, в органической связи с океаном жизни - природой. Как разрешит XX век это стихийное стремление в города? С опустением деревень не начнут ли гаснуть и сложенные из них, пылающие теперь костры? Если немногие крупные города продолжают расти, то множество мелких замирают.
   XIV
   То, что готовит Европе XX век, мы видим в стране, опередившей наш материк на целое столетие. Соединенные Штаты уже живут в XX веке, а на наш, русский счет, может быть, в XXII. Возможно, что и у нас появятся города с двадцатиэтажными домами, воздушными железными и электрическими дорогами, движущимися вокзалами и пр., и пр. Возможно, что и у нас будут свирепствовать колоссальные заговоры, тресты, синдикаты и т.п., стихийная экономическая борьба omnia contra omnes, 2 с биржевыми ураганами и землетрясениями, с бесконечною тревогою имущих и неимущих. До сих пор эта тревога влечет за собою все более растущее недовольство. Вместо общественного мира - все более распаляется взаимная ненависть общественных классов, ненависть к самой жизни, что так грустно доказывается быстрым ростом самоубийств. Воображение народов, пораженное блеском роскоши, угнетает их разум и совесть. Чтобы войти в это будто бы доступное царство счастья, царство мраморных подъездов, пышных лакеев, дорогою живописью и скульптурой украшенных зал, тонких вин и снедей, раззолоченных лож в театре, драгоценных камней, бархата, кружев и шелка, блестящих экипажей и пр., и пр., - чтобы войти в этот новый Эдем, созданный не Богом, современные люди в передовых странах отказываются иметь семью и сокращают ее до одного-двух детей. Современная любовь - цветение природы и вечный гимн ее - оскверняется детоубийством, вытравлением плода: брак опоганивается искусственным бесплодием, и достигшие богатства умирают в пустыне своего эгоизма. В конце концов и европейцы начинают хворать странными болезнями американцев - диспепсией и физическим бесплодием. На пределах страстного возбуждения белой породы ее постигает неожиданная, таинственная беда. Тело отказывается питаться, отказывается рождать. Корень бытия вянет где-то в центральной глубине оскорбленной природы. На передовых великих республиках, на Франции и Соединенных Штатах мы видим, к чему ведет нас современное идолопоклонство, обожествление вещей.
   "Богоотступники истребятся". Таков закон, действующий от создания мира. Человек и общество, и весь род людской живы лишь пока они в согласии с законом вечным. При выпадении из него, вольном или невольном, удел наш смерть.
   Сумеет ли царствующая на земле раса уберечься от культурной гибели? Сумеет ли она с несомненно ложного пути вернуться на путь истинный? Сумеет ли она подавить в себе манию величия и неукротимой жадности? - Едва ли.
   Я, по крайней мере, в это не верю. Я слышал из уст великого нравоучителя, что мы на заре великого пробуждения, что идет век светлый и не далее как следующее поколение осуществит мечты пророков. Стоит, говорил он, понять ложь - и она исчезнет, народы перекуют мечи на орала и пр. Я не верю в это безусловно. Я не вижу в приближающихся молодых поколениях новой породы людей. Это порода старая и, может быть, старее нас. Они непременно повторят все человеческие безумства, хотя бы истина им и была открыта. Они разовьют инерцию наших ошибок и нашего сознания. Они все более и более будут сливаться в стихию, в безбрежную и бесформенную человеческую толпу, в которую постепенно перерождается древнее общество.
   XV
   Мне кажется, XIX век много подвинул вперед этот недавно начавшийся процесс общественного омертвения. Как превосходно разъяснил еще Токвиль, революция ничуть не остановила, а усилила ту централизацию, то оплотнение, которое началось в западном обществе целые века тому назад. Революция сбросила старые формы государственности потому, что под ними выросло новое общество - не более, а менее свободное, чем когда-то встарь. Король, аристократия, духовенство - все это уже не укладывалось в идею новой власти, власти не отдельных лиц, а массы, которая, постепенно уплотнившись, обнаружила свойства минеральной массы: неодолимый для отдельных частей вес и полное поглощение элементов в общем центре тяжести. Если древнее общество представляло из себя рассыпанную толпу, где, как на ярмарке, каждый мог пробраться куда угодно и входить в любые отношения со всеми, то новое общество оказалось сжатой толпой, которая, раз вы попали в нее, лишает вас свободы: вы можете двигаться только туда, куда все, хотя бы это движение влекло вас к пропасти. Прежний принцип - неравенство - разграничивал жизнь отдельных тканей; города, сословия, общины, цехи жили отдельной жизнью и не участвовали непосредственно в общей судьбе государства. Разрозненность давала простор индивидуальности, способствовала раскрытию всех возможностей. Новый принцип, общественное равенство, кажущееся столь справедливым, внесло на самом деле общее рабство; как в густой толпе, все оказались в равных условиях, и все подчинились собирательной огромной воле - воле толпы. Прежде обширные общественные группы были привилегированными, т.е. свободными от многих давлений общества. Теперь все уравнены в общем гнете, причем самые широкие права гражданина не дают ему ничего, кроме обязанности подчиняться общей воле. Все монархии Запада - замаскированные республики, a res publica3 отдает каждого во власть публики, существа собирательного, многоголового, но в сущности безглавого, так как единство воли и единство сознания сведено в нем к арифметическому большинству. В новом обществе на Западе дана свобода мнения, дана потому, что там теперь это уже вполне безопасно: общественная власть чувствует себя безмерно сильной пред всяким меньшинством. Вы, гражданин, можете подать свой голос, - он тотчас же, как атом в массе, тонет в публике; решение будет зависеть не от вас, а от нее. Какие бы безумства большинство ни делало - вы обязаны их разделять. Даже преступления общества вы должны поддерживать и служить им. Иной честный немец вовсе не сочувствует проповеди Евангелия "mit gepanzernter Faust"4, но должен оплачивать, путем прямых и косвенных налогов, все похождения соотчичей в Африке и Китае. Постепенно, именно в нашем веке, под предлогом установления равенства, в европейском обществе исчезло много драгоценных видов свободы, ограждавшихся привилегиями. Например, еще все помнят старую исчезнувшую теперь свободу от военной службы. Кто не хотел войны, мог нанять за себя рекрута, а в иных странах брали на войну, как и теперь в Англии, только желающих. Но и это прекрасное неравенство уничтожено. Под смутным внушением массы, в которую превратилось общество, сочли справедливым и военную службу сделать общей повинностью, не справляясь с индивидуальными влечениями. Ни в какой другой области не выразилось так ясно перерождение общества. Все повинности и налоги стараются теперь сделать возможно равномерными, чтобы, как молекула в куске железа, гражданин испытывал безусловно одинаковое со всеми натяжение. На самом деле, разве мы все имеем одинаковую нужду в том, что оплачиваем? Вы в течение сорока лет, например, ни разу не обратились к суду или полиции, а ваш сосед беспокоил их сорок раз. Тем не менее, вы оплачивали содержание этих учреждений в такой же мере, как ваш сосед. Вы ни разу не воспользовались ни музеями, ни академиями, но платите на содержание их столько же, сколько те, кто ими пользуется весь век. Этот принцип кругового обеспечения дает огромную силу обществу, но личность, может быть, выигрывая материально, лишается им всей своей свободы. Личная жизнь человека делается стихийной, бессознательной; он- как частичка в массе - не знает, участвует ли он в подвиге, или подчас в преступлении; он чисто механически увеличивает собою вес толпы, ее импульсивные движения.
   XVI
   Если бы толпа по природе своей была существом высшим, нежели человек, то служение ей было бы благородной жертвой. Но - как давно раскрыли вдумчивые наблюдатели - толпа имеет психологию низшего типа. Если это существо, то существо неуравновешенное, маниакальное, способное иногда на хорошие порывы, но гораздо чаще - на безумства. Толпа порядочных людей иногда ведет себя, как негодяй, и вместо того, чтобы обеспечить общую безопасность, толпа наталкивает на преступления. Часто, по словам Сигеле, ни судьи, ни сам преступник не подозревают, что он всего только несчастный, потерпевший крушение в социальной, внезапно разразившейся буре. Как механическая масса, толпа способна на движения мертвые, внезапно охватывающие ее и исчезающие. Душа толпы - страсть, и на разумное решение она не способна. Истина - плод обыкновенно одинокого гения, обретающего ее в глубоком сосредоточении духа. Толпа, напротив, - вся - рассеяние, вся поверхностность. Она сосредоточивается лишь в ощущении, и тогда порывы ее неудержимы. Это свойство толпы загубило древние демократии. Как только община разрасталась, делалась многолюдной, психология ее понижалась; народ делался взбалмошным простаком, каким его изображает Аристофан, - орудием в руках любого проходимца. Новым демократиям угрожает та же опасность. Психология народных собраний, митингов, парламентов и печати (которая тот же парламент, только на бумаге) - далека от той степени благородства и достоинства, которые можно встретить в отдельных людях. И поведение, и мысль даже такой организованной коллегии, как английский парламент, не могут служить образцами для частных людей. То, что называется великодушием, бескорыстием, терпимостью - явления здесь почти неизвестные, и наоборот эта высокая толпа из "лордов и джентльменов" - способна подчиняться самым низким чувствам, как доказывает война с бурами.
   Психология толпы не имела бы значения, если бы толпа не предъявляла своих державных прав. К сожалению, XIX век выдвинул толпу как власть и подчинил ее психике отдельную личность. С необычайным развитием средств сообщения, дорог, почты, телеграфа, печати - с крушением натурального хозяйства и заменою его денежным, жизнь общества постепенно принимает толповой, стихийный характер. Постепенно все население, до глубин народных вовлекается в чудовищный спорт политики и биржи. Постепенно "мир" - высшее благо естественной общественности - заменяется всеобщею "борьбою". Если в организованном обществе, как в организме, все клетки тела всегда на своих местах, то в толпе они удерживаются лишь внешним давлением. Борьба с последним составляет предмет стачек, бойкотов, обструкций и множества других форм бескровных междоусобий, входящих все более и более в обычай. На этом кипении человеческих страстей иные основывают все надежды. Из свободной борьбы, видите ли, непременно должен выйти победителем новый, более справедливый порядок. Почему? Какое жалкое предубеждение! Борьба по самому существу не есть источник ни разума, ни справедливости. Борьба есть состязание страсти, в ней лишь то считается мудрым и честным, что ведет к победе. В жизни толпы одновременно устанавливается столько критериев разумного и доброго, сколько партий. В конце концов взволнованная таким образом жизнь представляет беспрерывное крушение общественности, социальный хаос. Как в азартной игре, такое состояние общества дает возможность иногда ничтожным людям вдруг приобретать огромный вес, обогащает их капиталом и властью, но зато повергает и значительных людей в ничтожество. После Гладстона тотчас возможен Чемберлен, после Гамбетты - Буланже. Совершенно не заметно нравственного прогресса толпы; в конце века она более груба и кровожадна, нежели в средине его. XX век застает великую либеральную партию в полном разгроме. На родине ее - Англии - она в развалинах, по всей линии торжествует джинго. Во Франции только трусость, обуявшая буржуазию, мешает окончательному торжеству националистов. В Германии, Австрии, Италии - всюду власть в руках партий, которые откровенно выставляют государственный эгоизм выше права. Даже Новый Свет, страна XX века, бредит империализмом и централизацией. И здесь толповая политика ведет к крушению свободы.
   XVII
   Мечтатели нашего столетия возлагают великие надежды на социализм, они указывают на быстрый рост этой партии в разных странах и на мирное завоевание ею власти. Но социализм в конечных целях есть окончательное подавление свободы, торжество массы над элементом ее, личностью. Социализм есть самая тяжкая, вполне омертвевшая форма государственности - государство без общества. Ведь "общество" в его свежем состоянии есть такое сожитие, где личности дан известный простор, социализм же этот простор стесняет до нуля. Конечно, в самом учении делаются всевозможные оговорки об обеспечении личности, но эти обеспечения ничтожны пред логикою самого принципа. Если всеми принято будет право общества управлять всею жизнью личности, инерция этого начала дойдет до своего предела - полного порабощения человека. В истории социализм, под другими именами, действовал и всегда приводил к всеобщему рабству. Стоит вспомнить древние или средневековые республики. К сожалению, принципы социализма имеют силу над умами и проникают под другим именем в самое миросозерцание народное. В странах, где нет вовсе социал-демократической партии, постепенно и безотчетно устанавливается государственный социализм, в виде вмешательства центральной администрации в самые интимные дела общества. Население все более и более делается склонным слагать на власть заботу о своем счастье, оно отказывается от всякой инициативы, предоставляя себе только исполнительную роль. Если прежде от государства требовали только защиты от врагов внешних и внутренних, то теперь требуют и материальной опеки; хотят, чтобы государство регулировало промышленность и торговлю, поддерживало бы те или другие сословия, нормировало бы потребности, обеспечивало бы достаток. Как древний plebs5 кончил тем, что требовал "хлеба и зрелищ", не умея или не желая добыть их сам, так и нынешнее общество: чувствуя, что оно умирает как организм, оно отдает государству все хозяйство, всю свою независимость. Как в век Платона, многие жаждут общности не только имуществ, но жен и детей, не подозревая, что в этой "общности" окончательная гибель "общественности", превращение общества в минеральную массу. Ничто так не угрожает личности человеческой и развитию человеческого типа вообще, как торжество этого учения. Его идеалы - о всеобщем труде и взаимопомощи, об отречении от эгоизма и пр. высоки и святы, но лишь пока достигаются добровольно. Раз человечество начнут принуждать к святости насильно, это будет худшим из рабств. Современное государство, при всех недостатках, несравненно мягче социализма: оно борется с человеческими грехами, но не настаивает на добродетелях, предоставляя их свободному творчеству душ. Успехи социализма, может быть, объясняются не чем иным, как упадком личности. Для обессиленных, обесцвеченных, измятых душ из всех состояний самое подходящее - рабство, и XX век, вероятно, для многих стран осуществит эту надежду. Когда от человека отойдет забота о самом себе, когда установится земное провидение в виде выборного или иного Олимпа земных богов, тогда человек окончательно превратится в машину. За определенное количество работы эту машину будут чистить, смазывать, давать топлива и т.п. Но малейшее уклонение машины от указанной ей роли встретит неодолимые преграды. Меня лично эта утопия не прельщает. Я родился и вырос в эпоху, когда человек еще в широкой степени был предоставлен самому себе. Будучи в некоторых отношениях рабом своего народа и получая за это некоторые выгоды, во всем остальном человек оставался свободным. Как устроитель своей судьбы, он являлся существом самодержавным и даже как бы божественным в отношении своей жизни. Непосредственно после Бога он во многом был первой властью над собою, и это придавало особенное достоинство самому имени "человек". Придавало жизненность, красоту и радость существованию. Необеспеченность такого человека, необходимость вечного промышления о себе были источником его энергии. Лишения, даже тяжкие, угнетали менее, чем гнетет полная обеспеченность при подневольном труде. Тип человеческий, при старом порядке, все же сохранялся и расцветал. Что ждет его при торжестве новых начал - вопрос крайне спорный.