Страница:
Почему созерцание безвинно страдающих не обладает спасительной силой? Он вспоминал живых уток и кур на рынке - со связанными ногами, сваленных в пыльные углы. Каждый час, каждую секунду кричит зайчонок в зубах у лисицы, сова бесшумно пролетает в ночи, зажав в клюве полевую мышь. Он знал об этом, страшное это знание жило в нем, как во всяком человеке. Но оттого, что сам он ходил во тьме, все это оборачивалось тьмой, а не светом. Ужасающая нежность и чувство вины, которые он испытывал при виде беспомощной птицы на рынке, заставляли его тут же с проклятием отворачиваться. Страдания безвинных должны бы пробуждать дух к чистому, непреходящему самоотречению. А вместо этого - холодное равнодушие виновного, чувствующего, что вина его неистребима. Он оказался не кающимся разбойником, а злодеем. Me minayit et adduxit in tenebras et non in lucem {Грозил мне и привел меня во тьму, а не к свету (лат.).}.
А может быть, и тот злодей в конце концов был спасен? Но что могло его спасти? Если спасение вообще имеет смысл, спасаться нужно не в чужом, а в своем обличье. Барни видел ясно, словно внутри его зажгли хирургическую лампу, что механизм его благих намерений просто не подключен к животному, которое он собою являет. Ни одно из колесиков этого механизма не задевает того огромного, сильного существа, что живет своей жизнью, невзирая ни на что. Именно сила, жирная сила этого существа приводила его в отчаяние. Он хотел думать о себе как о человеке, которого хоть изредка посещает доброе начало, но эти посещения, оказывается, не более как болотные огоньки его души. Все его "благие решения" даже не лицедейство, а пустая болтовня. Значение слова "благой" ему непонятно. В его устах это всего лишь попугайный крик. Весь он ни на что не годен, кроме как на сожжение. Non est sanitas in carne mea a facie irae tuae, non est pax in ossibus meis a facie peccatorum meorum {Нет здоровья плоти моей перед лицом твоего гнева, нет мира костям моим перед лицом моих прегрешений (лат.).}.
Барни еще не решил, сообщить ли Франсис о планах Кристофера. Сделать это ему ужасно хотелось, хотя бы для того, чтобы как-то приложить руку к ситуации, которая его мучила. Он уверял себя, что его долг - обнародовать правду, чтобы все могли понять, что они делают. Но всегда ли людям следует понимать, что они делают, а главное, таков ли будет в данном случае результат? Ему ли, безнадежно запутавшемуся в собственной жизни, провести грань между добродетельным стремлением к истине и гадкой интрижкой? Франсис огорчится до крайности, но как она поступит? Может быть, отложит свою свадьбу и расстроит женитьбу отца - то и другое желательно. Но как тогда отомстит Милли? Может ли он надеяться остаться у нее в милости? Нет, слишком рискованно. Но до чего же соблазнительно осведомить Франсис и посмотреть, что будет. В сущности, терять ему нечего. Эти рассуждения, начинавшиеся обычно в высоком моральном плане, кончались неубедительно - мелкой сварой между одинаково эгоистичными побуждениями.
Была, разумеется, одна возможность осведомить Франсис и при этом быть более или менее уверенным в благородстве своих мотивов: эта возможность состояла в том, чтобы отказаться от Милли. Даже странно, что он так часто возвращался к этой мысли, странно, если учесть, как глубоко он погрузился в свою преданность ей, погрузился и увяз, как муха в патоке. О том, чтобы отказаться от нее, даже думать смешно. Однако он снова и снова об этом думает, совершенно абстрактно, и будет думать, потому что знает, что по-настоящему отравило ему жизнь его безобразное отношение к Кэтлин. Кэтлин - его жена, она существует как непреложное обязательство, столь глубоко коренящееся в природе вещей, что постоянно требует если не уважения, то внимания со стороны вконец разложившейся воли. Кэтлин нельзя игнорировать, нельзя обречь на незаметные страдания в пыльном углу, как тех несчастных кур на рынке. При всей своей молчаливости она не может страдать незаметно, ибо она человек, с которым он связан нерасторжимыми узами, и он вынужден видеть ее муки, видеть, как он ее мучает.
Нет и не будет предела его вине перед ней до самой смерти. Он весь сплошная вина. Отсюда его отчаяние и его проклятия. Из-за нее он стал причиной собственной гибели. Его мемуары, в которые он вложил столько творческих сил, которые оказались таким утешением, - не более как оружие против Кэтлин. Ему понадобилось убежище, чтобы скрыться от нее, место, где он был бы оправдан, а она судима. В настоящей жизни она была только судьей, даже когда молчала. В мемуарах они менялись местами, и несправедливость жизни оказывалась заглаженной, та страшная животная сила - утоленной. Порой мемуары представлялись Барни единственным, что было в мире чистого и ясного. Но в другие минуты он воспринимал их как грех, может быть, величайший свой грех, полное развращение того, что могло бы остаться незапятнанным, - его ума, его таланта. То, что он писал в мемуарах, было не совсем правдой, и это "не совсем" вырастало в преступную ложь. Vinea mea electa, ego te plantavi. Quomoda conversa es in amaritudinem ut me crucifigeres et Barabbam dimitteres? {Лоза моя избранная, я тебя посадил, как же обернулась ты горечью, так что меня распяла, а Варавву отпустила? (лат.).}
* * *
Барни открыл глаза. Он боком сидел на полу, прислонясь к стулу, который подтянул к себе поближе. Рука и локоть лежали на стуле. Как видно, он уснул.
В церкви было темно, тихо и пусто. Служба кончилась, и все ушли, а его оставили спать. Голые стены казались туннелем, в дальнем конце которого чуть мерцал огонь в алтаре, словно ничего не освещая, - пятнышко света, окруженное темнотой.
Барни смотрел на этот свет. Последнее, что он запомнил, был щемящий упрек - Vinea mea electa... Ему казалось, что это самый убийственный упрек, какой только может быть. А почему? Потому что в нем безошибочно слышался и голос любви. Могут ли укоризна и любовь быть так похожи? Да, ибо таков магнит, которым хорошее притягивает то, что частично дурно, неисповедимыми путями притягивает, может быть, и до конца дурное. Свет, исходящий из совершенного источника, по необходимости обнажает все несовершенное, в этом содержится и укор, и призыв.
Барни снова стал на колени. Он сильно озяб, все тело затекло, голова болела. Наверно, уже очень поздно, может быть, уже наступила Страстная пятница. Он еще раз взглянул на огонь в алтаре и уверенно, почти физически ощутил присутствие совершенного добра. А вместе с этим - ранее не испытанную уверенность в собственном существовании. Он существует, и Бог вон там, перед ним, тоже существует. И если за такое сопоставление он не был мгновенно обращен в прах, значит, Бог есть любовь.
В то же мгновение Барни стало совершенно ясно, что все, что он смутно полагал прекрасным, но недоступным ему, не только возможно, но и легко достижимо. Он может отказаться от Милли, может разорвать свои мемуары, может во всем покаяться Кэтлин и научиться любить ее по-настоящему. Он может сделать так, что все опять станет просто и невинно, и в эту минуту он также знал, что стоит ему шевельнуть пальцем для достижения этой простоты и невинности, как из той области, что казалась вне его и такой далекой, в него вольются новые силы. Он думал, что погиб, ушел астрономически далеко, что нет уже ни "дальше", ни "ближе" и самая мысль о пути обратно бессмысленна. А все это время его обнимали так крепко, что он даже при желании не мог бы уйти. Quoniam sagittae tuae infixae sunt mihi et canfirmasti super me manum tuam {Ибо стрелы твои уже вонзились в меня и утвердил ты надо мной руку свою (лат.).}.
Глава 15
- Ах как хорошо!
Хильда бросила перчатки на какой-то ящик в передней и точными, изящными движениями извлекала булавку из своей большой бархатной шляпы. Она только что вернулась из церкви Моряков, где просидела первую часть трехчасового пятничного богослужения.
- Голодна как волк. И ты, наверно, тоже, Эндрю. Завтрак у нас холодный, сейчас накрою на стол. Напрасно ты не поехал со мной, было замечательно. Такие проникновенные воззвания. Собственно говоря, в Страстную пятницу должно быть грустно, а я всегда чувствую такой радостный подъем, даже больше, чем в Светлое воскресенье.
Эндрю мрачно глянул на нее сквозь перила - он прибивал ковер на верхней площадке.
- Сейчас иду, мама. Ты где хотела повесить золоченое зеркало? Крюки от него я нашел.
- Да лучше всего против двери, так передняя будет казаться больше. А перед ним поставим моих тропических птиц. Домик получится очаровательный, правда, Эндрю? Я так счастлива, просто сказать не могу. После завтрака приедет Кристофер, посмотреть, как у нас идут дела. Франсис я видела в церкви, но она сказала, что не может приехать, у нее заседание Общества помощи воинам. Впрочем, ты это, конечно, знаешь.
Громко напевая, Хильда поспешила в кухню. Вскоре до Эндрю, покрывая мурлыканье газовых горелок, донесся ее резковатый, нарочито звонкий голос: "Когда гляжу на дивный крест..."
"Клерсвиль" и правда был прехорошенький домик, но Эндрю видел в нем только источник новых страданий. Находился он в крутой, самой запутанной части Долки, пониже монастыря Лорето, над портом Буллок, в удобном соседстве (как гласил проспект) с церковью Св. Патрика (протестантской), и из верхних окон его открывался красивый вид на Дублинскую бухту. Это была крепкая постройка прошлого века, с готическими окнами и стрельчатым крыльцом - эти "оригинальные" черточки тоже не были забыты в проспекте. На гладких стенах, выкрашенных в пыльный темно-розовый цвет, выделялись белые каменные наличники. При доме был довольно большой сад, расположенный террасами, и в нем два эвкалипта, старая растрепанная араукария и радость Хильды - грот, сложенный из огромных морских раковин. Недостатки дома, очевидные для Эндрю, Хильда отказывалась видеть. В магазины и к трамваю нужно было идти далеко и в гору. По вечерам улица была темная, пустынная. Из-за крутизны склона казалось, что дом не сегодня завтра сползет вниз, и трудно было обрабатывать сад. Эндрю даже готов был согласиться с мнением Кэтлин, гневно опровергнутым Хильдой, что в "Клерсвиле" сыро. Однажды, разыскивая для Хильды ближайшие магазины, Эндрю зашел в пивную и впервые с приезда в Ирландию услышал нелестные замечания по поводу своей военной формы. Он решил, что ненавидит Долки.
Внутри дом пока что являл картину полного хаоса. Мебель прибыла накануне утром, и перевозчики, наскоро впихнув ее в дверь, ушли - по их словам, в церковь, - пообещав скоро вернуться и расставить тяжелые вещи по местам. Хильда неосмотрительно дала им на чай, и Кристофер тогда же со смехом предсказал, что больше она их не увидит. И до сих пор рояль с отвинченными ножками, очень большой книжный шкаф и объемистый комод стояли в холле. Эндрю считал, что шкаф и комод он может осилить с помощью Кристофера, но рояль нужно было нести втроем или вчетвером. Предложение матери пригласить в помощники Пата Дюмэя он встретил таким глубоким молчанием, что даже Хильда поспешила переменить тему.
Эндрю мучило, что Хильда ничего не знает. От вспышек ее веселья, от ее стыдливых упоминаний о Франсис и еще более стыдливых упоминаний о времени, "когда наша семья увеличится", перед ним непрестанно вставали четкие картины утраченного счастья. И все яснее он понимал, какой удар ждет Хильду. Сразу он об этом не подумал, но, конечно же, для нее новая ситуация означает крушение всего, Ирландии, вообще всего. Ведь она твердо уверена, что, когда ему придется уехать, останется Франсис, может быть беременная, требующая неустанных забот, она черпает в этом вполне реальное утешение. И еще Кристофер. Хильда очень привязана к Кристоферу и целиком на него полагается. "Кристофер знает", "Кристофер это устроит" - вот ее ответ на все житейские затруднения. Что останется от ее отношений с Беллменами, когда она узнает, что ее ненаглядный мальчик отвергнут? Захочется ли ей еще жить в хорошеньком домике с араукарией и гротом? А если нет, куда ей деваться?
Однако душевное состояние Эндрю не исчерпывалось страшной болью утраты и тревожной, беспомощной нежностью к Хильде. Была еще мысль о Милли. Четко выразить эту мысль он пока не мог, она была упорная, важная, но неясная. События в Ратблейне, как искорки, вспыхивали по временам в его памяти, всякий раз будя мимолетное любопытство. Вспоминал он также как нечто, не имеющее сейчас значения, но о чем ни в коем случае нельзя забыть, слова Милли о свободе и о широком мире с его неожиданностями. Да, того, что произошло в Ратблейне, он, безусловно, не ожидал, и самый факт, что после отказа Франсис с ним что-то вообще еще могло произойти, действовал как бальзам. У какого-то французского писателя он когда-то вычитал, что отделить себя от несчастной любви чем угодно, пусть хоть сломанной рукой, - значит обрести утешение. Немыслимое предложение Милли шокировало Эндрю до глубины души. Но это, несомненно, было нечто не менее серьезное, чем сломанная рука, и, уж конечно, более приятное.
Снизу послышались голоса, по которым он понял, что приехал Кристофер. Хильда говорила:
- Вы поспели как раз к завтраку. В Страстную пятницу все всегда запаздывает из-за обедни. Закусите с нами? Ах, вы уже позавтракали? Ну, тогда вы нас простите, да? Похоже, что нам вместо скатерти придется расстелить "Айриш тайме", так что изящной сервировки я вам все равно не могла бы предложить. Эндрю! Кристофер приехал!
Эндрю нехотя спустился вниз. Кристофер и Хильда стояли в светлом фонаре окна в будущей гостиной. На фоне густой пушистой листвы сада солнечная комната словно плавала в воздухе, усеянном предметами, еще не закрепленными на своих местах тяжелой многозначительностью мебели. На розовом узоре обоев зоркий солнечный свет отыскивал призраки когда-то висевших здесь картин. Кристофер и Хильда оглянулись, лица у обоих сияли радостью. Было ясно, что Кристофер еще ничего не знает. Эндрю не помнил, чтобы он когда-нибудь выглядел таким счастливым.
Сапоги Эндрю громко простучали по голому полу.
- Здравствуйте.
- Эндрю, здравствуй. Ты хочешь завербовать меня на переноску рояля?
- Я и забыл о рояле. - Голоса их будили эхо, как в лесу.
- Рабочие вернутся, - сказала Хильда. - Они обещали.
- Вот именно. Но не забудьте, мы находимся в Ирландии. - Кристофер рассмеялся легким, бездумным смехом счастливого человека. - Напрасно Хильда дала им на чай, - обратился он к Эндрю. - Они пошли отсюда прямо в кабак. А Хильда уже успела вообразить, как они отбивают поклоны!
- Мне они показались очень порядочными, - сказала Хильда, ничуть не сердясь, довольная тем, что Кристофер ее поддразнивает.
Эндрю с болью подумал, как его порадовала бы эта маленькая семейная сцена, если бы все было хорошо. Он был бы счастлив увидеть свою мать такой веселой, такой обласканной.
- Не задерживайтесь из-за меня с едой, - сказал Кристофер. - Негоже нечестивым мешать праведникам питаться!
- Эндрю, убери, пожалуйста, со стульев эти ящики. Только осторожно. Вон в том вустерский обеденный сервиз, во всяком случае, я надеюсь, что он там. А в этом должны быть вазы для цветов. Как хочется поскорее принести из сада цветов, тогда сразу почувствуется, что мы дома!
Эндрю переставил ящики, и Хильда села за зеленый ломберный стол, подложив газетные листы под тарелки с холодным языком и салатом.
- Садись, Эндрю. Наш первый завтрак в "Клерсвиле". Правда, хорошо?
Эндрю поскреб ножом и вилкой по тарелке, делая вид, что ест. Ему хотелось плакать. Он так любил свою мать.
Кристофер, напевая и чуть не пританцовывая по комнате, продолжал говорить что придет в голову:
- Вы здесь замостите дорожку. Это недорого. А то трава уж очень сырая. И я бы на вашем месте прорубил просеку сквозь бамбук. Отсюда, наверно, и море было бы видно. О-о...
Эндрю быстро поднял голову. В мутном солнечном свете он увидел, что Кристофер, внезапно застыв, с удивлением и тревогой смотрит на дверь. В эту секунду Эндрю был уверен, что сама Франсис, мрачная, без улыбки, явилась сюда, чтобы открыто обвинить его в предательстве. Но на пороге стояла Кэтлин.
Кэтлин, запахнув свое бесформенное пальто, как плащ-крылатку, смотрела в комнату, на ее изможденном лице были растерянность и страх. Все черты словно опустились книзу в испуганной гримасе, притворявшейся улыбкой.
Хильда подняла на нее свои близорукие глаза, но не заметила ничего неладного. Ей было обидно, что появление Кэтлин нарушило ее беседу с Кристофером.
- Какой приятный сюрприз!
- Что с вами, Кэтлин? - спросил Кристофер.
- Я просто решила зайти, - сказала Кэтлин до странности спокойным голосом, разве что слишком уж монотонным.
- Подсаживайтесь к нам! Только у нас сегодня скромно, холодный завтрак.
- Нет, благодарю.
- Вам, наверно, хочется досмотреть дом и сад? Ведь в тот день, когда вы заходили, шел дождь, ничего не было видно.
- Мы с Кэтлин погуляем, - сказал Кристофер. - Я ей покажу сад, а вы кончайте завтракать. - И он решительно увел Кэтлин в переднюю и дальше, через другую дверь, в сад.
Эндрю подошел к окну. Он смотрел, как Кристофер и Кэтлин медленно идут по узкой, посыпанной гравием дорожке в сторону грота. У тети Кэтлин случилось что-то ужасное, но ему было все равно. Он их всех ненавидел.
* * *
- Что с вами, Кэтлин?
Кристофер пребывал в том состоянии чуткой отзывчивости к чужой беде, которое порождает в нас некоторые виды счастья. Его личный мир был теперь устроен безупречно, и от этого он сам расцвел, до краев наполнился изобилием новых симпатий. Он положительно чувствовал, что стал лучше. Ему страстно хотелось всем помочь и почти казалось, что он, как чудотворец, может сделать это одним своим прикосновением.
Милли он не видел со среды, когда она преобразила весь мир своим "да". В тот день она объявила ему, хотя вовсе не торжественно, что удаляется в пасхальное уединение в Ратблейн и не хочет, чтобы ее там тревожили.
И снова, смеясь, упомянула о "каникулах", необходимых ей до наступления дня, который она, смеясь еще веселее, назвала "роковым". Сейчас у нее в программе молитва, пост и размышления. А потом, духовно обновленная, она вернется к Кристоферу, и они отпразднуют новую эру рекой шампанского.
Кристофер понял и даже приветствовал ее желание. С ласковой иронией он признал, что ей нужно в одиночестве приучить себя к мысли о перемене, которая ей не совсем по душе. Ну что ж, она сумеет перестроить и свою психологию, и даже сердце применительно к новым требованиям. Милли поразительно жизнеспособный организм. Кристофер даже чуть-чуть опасался, как бы она, приняв решение, не стала торопить его со свадьбой. Его тревожило, не обижает ли ее затянувшееся молчание по поводу Франсис. Он боялся быть обвиненным в том, что недостаточно влюблен - иначе смел бы все препятствия, включая и противодействие Франсис. Может, он и вправду недостаточно влюблен? Так или иначе, все будет гораздо легче и приятнее, если сначала выдать замуж Франсис, чтобы она, поглощенная первыми заботами замужней жизни, не могла употребить свою устрашающую силу воли во зло родителю. Когда Кристофер будет "покинут" дочерью, его поступок покажется более понятным, более простительным. У замужней Франсис будет меньше причин для возражений, а может быть, ее просто здесь не будет: Кристофер ни слова не сказал об этом Хильде, но сам-то сильно подозревал, что Эндрю не замедлит увезти молодую жену в Англию. Таким образом, все указывало на необходимость помалкивать и ждать, и он был рад, что мысль об отсрочке исходит не от него, а от Милли. Теперь он мог предварить нежными жалобами ее возможный упрек в бесхарактерности. А не мудрствуя лукаво, он мог сказать, что, добившись наконец своей цели, даже рад немного побыть один. Ни в ком не нуждаясь, ни о чем не жалея, он, как лотос, плавал "на поверхности своего счастья.
- Что случилось, Кэтлин? Вы просто сама не своя. - Он провел ее по неровной дорожке, между двух растрепанных кустов шиповника, мимо грязных, оббитых раковин грота к деревянной скамейке. В сыром воздухе пахло эвкалиптом.
- Пока еще ничего не случилось. Простите меня, Кристофер. Я была у вас в "Фингласе", а когда не застала, ужасно встревожилась.
Кэтлин и Кристофер знали друг друга очень давно, но так и не стали друзьями. Каждый принимал другого как знакомую деталь пейзажа, и с годами это вылилось в своего рода привязанность. Хотя ничто не роднило его с Кэтлин, а ее жизненная позиция кое в чем его удручала, Кристофер уважал ее за порядочность и независимый характер. Большинство людей он считал рабами, а Кэтлин явно не была рабой. Его презрение к Барни тоже частично оборачивалось сочувствием к Кэтлин; и еще ему нравилось, что она сумела оценить Франсис. Порою Кэтлин внушала ему, как и многим другим, чувство вины; но, разбираясь в людях лучше, чем многие другие, он понимал, в чем здесь суть, и не был на нее за это в обиде.
- Вот теперь и расскажите мне все по порядку. - Его тронуло, что она так старалась его найти.
- Мне стыдно навязывать вам мои заботы, но с кем-то я должна поговорить, а больше не с кем. Я пробовала кое-что сказать Барни, хотя тогда еще не была уверена, но Барни не может мне помочь, хотя бы потому, что сам к этому причастен.
- Ради Бога, Кэтлин, о чем вы?
- Они решили сражаться.
- Кто?
- Шинфейнеры, волонтеры.
- Дорогая моя, они только и делают, что решают сражаться, но этим все и кончается.
- Но сейчас у них определенный план. Я не знаю точно, когда это будет, но очень скоро. Они решили захватить Дублин.
- Чепуха это, Кэтлин. С чего вы взяли?
- Я проникла в комнату к Пату. Он так скрытничал и так был чем-то взволнован, мне нужно было дознаться. Ну вот, я взломала дверь и нашла какие-то планы. Я их толком не поняла, но ясно, речь идет о вооруженном захвате Дублина. И план Дублина там был, и на нем помечено, какие здания нужно захватить.
- Но, Кэтлин, милая, они уже сколько лет этим занимаются. Вы разве не знаете, что Джеймс Конноли чуть ли не каждую субботу "штурмует" Дублинский Замок? Это его любимая игра. Не сомневаюсь, что каждый молодой человек, участвующий в движении, носит в кармане план вооруженного захвата Дублина.
Кэтлин смотрела на черную, просеянную дождем землю у входа в грот. Лицо ее, уже не выражавшее растерянности и страха, было сурово и задумчиво. Кристофер словно увидел ее былую красоту.
- Нет, - сказала она. - На этот раз дело серьезно. Я в этом уверена. Уверена, потому что вижу, что творится с Патом.
- Пат очень молод и легко увлекается. Мало ли почему с ним такое творится. Может быть, влюбился.
- Нет, не влюбился. Девушки Пата не интересуют.
Кристофер чуть не предположил вслух, что Пата, может быть, интересуют мальчики, но вовремя спохватился, что это само по себе не такое уж оригинальное соображение не для ушей Кэтлин.
- А вы что-нибудь ему говорили?
- Нет, он совсем перестал со мной разговаривать. Я только молилась.
- Хотите, я с ним побеседую?
- Ах, если бы вы могли! Я ведь об этом и хотела вас просить. Я чувствовала, что должна что-то сделать. Может быть, вы подействуете на него логикой.
- Логикой! Почему-то женщины воображают, что логика - вроде как припарка, которую можно приложить к любой ситуации. А уж какая логика нужна в данной ситуации - понятия не имею.
- Но вы могли бы убедить его, что это безумие.
- Сомневаюсь, чтобы этого молодого человека можно было убедить в чем бы то ни было. И еще вопрос, безумие это или нет.
- Я не понимаю...
- Нетрудно доказать, что для Ирландии единственный путь к подлинной независимости - это вооруженная борьба. Англия будет оттягивать предоставление гомруля и общипывать его до тех пор, пока от него останутся рожки да ножки. Империалистическая держава с места не сдвинется, если не подтолкнуть ее демонстрацией силы. А к демонстрации силы с рациональными мерками не подойдешь - когда она нужна, тогда и происходит. Так или иначе, честь Ирландии требует вооруженной борьбы. Только напрасно я говорю все это вам.
- То, что вы говорите, грешно и безумно. К чему Ирландии независимость? И как она может быть по-настоящему независимой? Честь Ирландии - это всего-навсего тщеславие кучки кровожадных людей.
- Что ж, вы рассуждаете по-женски. Так я, если хотите, повидаюсь с Патом и попробую что-нибудь разузнать. Но уверяю вас, ничего тут не кроется. Я знаком с Мак-Нейлами, и, уж если бы что-нибудь носилось в воздухе, я бы об этом знал. Планы, которые вы видели, составлены для каких-нибудь очередных учений.
Кэтлин встала. Ее большие глаза смотрели сверху на Кристофера как-то нерешительно.
- Не знаю, может быть, мне следует сообщить в Замок?
- Что?!
- Если бы в Замке узнали, они могли бы их опередить, отнять у них оружие!
- Кэтлин, вы с ума сошли! Самый верный способ вызвать драку. Да и кто вам поверит в Замке? Я и то не поверил. И потом, это было бы такое... предательство. Неужели вы хотите сокрушить Пата?
- Я не хочу потерять обоих сыновей.
- Кэтел состоит пока только в детской шинфейне. Никто не даст ему в руки винтовку!
- За Патом он пойдет куда угодно, его не удержишь.
- Нет, нет, Кэтлин, не терзайте вы себя. Это все ваши фантазии. А теперь пошли в дом, не то Хильда будет сердиться. Да и дождь накрапывает. Ну как, убедил я вас, что волноваться не о чем?
- Да, пожалуй...
- Вот и хорошо. А с Патом я поговорю. И уж буду действовать на него логикой, не сомневайтесь.
Глава 16
Была суббота, два часа дня. Барни завернул свою винтовку "Ли-Энфилд" в длинный рулон оберточной бумаги и теперь обматывал ее бечевкой. Он наконец принял решение.
А может быть, и тот злодей в конце концов был спасен? Но что могло его спасти? Если спасение вообще имеет смысл, спасаться нужно не в чужом, а в своем обличье. Барни видел ясно, словно внутри его зажгли хирургическую лампу, что механизм его благих намерений просто не подключен к животному, которое он собою являет. Ни одно из колесиков этого механизма не задевает того огромного, сильного существа, что живет своей жизнью, невзирая ни на что. Именно сила, жирная сила этого существа приводила его в отчаяние. Он хотел думать о себе как о человеке, которого хоть изредка посещает доброе начало, но эти посещения, оказывается, не более как болотные огоньки его души. Все его "благие решения" даже не лицедейство, а пустая болтовня. Значение слова "благой" ему непонятно. В его устах это всего лишь попугайный крик. Весь он ни на что не годен, кроме как на сожжение. Non est sanitas in carne mea a facie irae tuae, non est pax in ossibus meis a facie peccatorum meorum {Нет здоровья плоти моей перед лицом твоего гнева, нет мира костям моим перед лицом моих прегрешений (лат.).}.
Барни еще не решил, сообщить ли Франсис о планах Кристофера. Сделать это ему ужасно хотелось, хотя бы для того, чтобы как-то приложить руку к ситуации, которая его мучила. Он уверял себя, что его долг - обнародовать правду, чтобы все могли понять, что они делают. Но всегда ли людям следует понимать, что они делают, а главное, таков ли будет в данном случае результат? Ему ли, безнадежно запутавшемуся в собственной жизни, провести грань между добродетельным стремлением к истине и гадкой интрижкой? Франсис огорчится до крайности, но как она поступит? Может быть, отложит свою свадьбу и расстроит женитьбу отца - то и другое желательно. Но как тогда отомстит Милли? Может ли он надеяться остаться у нее в милости? Нет, слишком рискованно. Но до чего же соблазнительно осведомить Франсис и посмотреть, что будет. В сущности, терять ему нечего. Эти рассуждения, начинавшиеся обычно в высоком моральном плане, кончались неубедительно - мелкой сварой между одинаково эгоистичными побуждениями.
Была, разумеется, одна возможность осведомить Франсис и при этом быть более или менее уверенным в благородстве своих мотивов: эта возможность состояла в том, чтобы отказаться от Милли. Даже странно, что он так часто возвращался к этой мысли, странно, если учесть, как глубоко он погрузился в свою преданность ей, погрузился и увяз, как муха в патоке. О том, чтобы отказаться от нее, даже думать смешно. Однако он снова и снова об этом думает, совершенно абстрактно, и будет думать, потому что знает, что по-настоящему отравило ему жизнь его безобразное отношение к Кэтлин. Кэтлин - его жена, она существует как непреложное обязательство, столь глубоко коренящееся в природе вещей, что постоянно требует если не уважения, то внимания со стороны вконец разложившейся воли. Кэтлин нельзя игнорировать, нельзя обречь на незаметные страдания в пыльном углу, как тех несчастных кур на рынке. При всей своей молчаливости она не может страдать незаметно, ибо она человек, с которым он связан нерасторжимыми узами, и он вынужден видеть ее муки, видеть, как он ее мучает.
Нет и не будет предела его вине перед ней до самой смерти. Он весь сплошная вина. Отсюда его отчаяние и его проклятия. Из-за нее он стал причиной собственной гибели. Его мемуары, в которые он вложил столько творческих сил, которые оказались таким утешением, - не более как оружие против Кэтлин. Ему понадобилось убежище, чтобы скрыться от нее, место, где он был бы оправдан, а она судима. В настоящей жизни она была только судьей, даже когда молчала. В мемуарах они менялись местами, и несправедливость жизни оказывалась заглаженной, та страшная животная сила - утоленной. Порой мемуары представлялись Барни единственным, что было в мире чистого и ясного. Но в другие минуты он воспринимал их как грех, может быть, величайший свой грех, полное развращение того, что могло бы остаться незапятнанным, - его ума, его таланта. То, что он писал в мемуарах, было не совсем правдой, и это "не совсем" вырастало в преступную ложь. Vinea mea electa, ego te plantavi. Quomoda conversa es in amaritudinem ut me crucifigeres et Barabbam dimitteres? {Лоза моя избранная, я тебя посадил, как же обернулась ты горечью, так что меня распяла, а Варавву отпустила? (лат.).}
* * *
Барни открыл глаза. Он боком сидел на полу, прислонясь к стулу, который подтянул к себе поближе. Рука и локоть лежали на стуле. Как видно, он уснул.
В церкви было темно, тихо и пусто. Служба кончилась, и все ушли, а его оставили спать. Голые стены казались туннелем, в дальнем конце которого чуть мерцал огонь в алтаре, словно ничего не освещая, - пятнышко света, окруженное темнотой.
Барни смотрел на этот свет. Последнее, что он запомнил, был щемящий упрек - Vinea mea electa... Ему казалось, что это самый убийственный упрек, какой только может быть. А почему? Потому что в нем безошибочно слышался и голос любви. Могут ли укоризна и любовь быть так похожи? Да, ибо таков магнит, которым хорошее притягивает то, что частично дурно, неисповедимыми путями притягивает, может быть, и до конца дурное. Свет, исходящий из совершенного источника, по необходимости обнажает все несовершенное, в этом содержится и укор, и призыв.
Барни снова стал на колени. Он сильно озяб, все тело затекло, голова болела. Наверно, уже очень поздно, может быть, уже наступила Страстная пятница. Он еще раз взглянул на огонь в алтаре и уверенно, почти физически ощутил присутствие совершенного добра. А вместе с этим - ранее не испытанную уверенность в собственном существовании. Он существует, и Бог вон там, перед ним, тоже существует. И если за такое сопоставление он не был мгновенно обращен в прах, значит, Бог есть любовь.
В то же мгновение Барни стало совершенно ясно, что все, что он смутно полагал прекрасным, но недоступным ему, не только возможно, но и легко достижимо. Он может отказаться от Милли, может разорвать свои мемуары, может во всем покаяться Кэтлин и научиться любить ее по-настоящему. Он может сделать так, что все опять станет просто и невинно, и в эту минуту он также знал, что стоит ему шевельнуть пальцем для достижения этой простоты и невинности, как из той области, что казалась вне его и такой далекой, в него вольются новые силы. Он думал, что погиб, ушел астрономически далеко, что нет уже ни "дальше", ни "ближе" и самая мысль о пути обратно бессмысленна. А все это время его обнимали так крепко, что он даже при желании не мог бы уйти. Quoniam sagittae tuae infixae sunt mihi et canfirmasti super me manum tuam {Ибо стрелы твои уже вонзились в меня и утвердил ты надо мной руку свою (лат.).}.
Глава 15
- Ах как хорошо!
Хильда бросила перчатки на какой-то ящик в передней и точными, изящными движениями извлекала булавку из своей большой бархатной шляпы. Она только что вернулась из церкви Моряков, где просидела первую часть трехчасового пятничного богослужения.
- Голодна как волк. И ты, наверно, тоже, Эндрю. Завтрак у нас холодный, сейчас накрою на стол. Напрасно ты не поехал со мной, было замечательно. Такие проникновенные воззвания. Собственно говоря, в Страстную пятницу должно быть грустно, а я всегда чувствую такой радостный подъем, даже больше, чем в Светлое воскресенье.
Эндрю мрачно глянул на нее сквозь перила - он прибивал ковер на верхней площадке.
- Сейчас иду, мама. Ты где хотела повесить золоченое зеркало? Крюки от него я нашел.
- Да лучше всего против двери, так передняя будет казаться больше. А перед ним поставим моих тропических птиц. Домик получится очаровательный, правда, Эндрю? Я так счастлива, просто сказать не могу. После завтрака приедет Кристофер, посмотреть, как у нас идут дела. Франсис я видела в церкви, но она сказала, что не может приехать, у нее заседание Общества помощи воинам. Впрочем, ты это, конечно, знаешь.
Громко напевая, Хильда поспешила в кухню. Вскоре до Эндрю, покрывая мурлыканье газовых горелок, донесся ее резковатый, нарочито звонкий голос: "Когда гляжу на дивный крест..."
"Клерсвиль" и правда был прехорошенький домик, но Эндрю видел в нем только источник новых страданий. Находился он в крутой, самой запутанной части Долки, пониже монастыря Лорето, над портом Буллок, в удобном соседстве (как гласил проспект) с церковью Св. Патрика (протестантской), и из верхних окон его открывался красивый вид на Дублинскую бухту. Это была крепкая постройка прошлого века, с готическими окнами и стрельчатым крыльцом - эти "оригинальные" черточки тоже не были забыты в проспекте. На гладких стенах, выкрашенных в пыльный темно-розовый цвет, выделялись белые каменные наличники. При доме был довольно большой сад, расположенный террасами, и в нем два эвкалипта, старая растрепанная араукария и радость Хильды - грот, сложенный из огромных морских раковин. Недостатки дома, очевидные для Эндрю, Хильда отказывалась видеть. В магазины и к трамваю нужно было идти далеко и в гору. По вечерам улица была темная, пустынная. Из-за крутизны склона казалось, что дом не сегодня завтра сползет вниз, и трудно было обрабатывать сад. Эндрю даже готов был согласиться с мнением Кэтлин, гневно опровергнутым Хильдой, что в "Клерсвиле" сыро. Однажды, разыскивая для Хильды ближайшие магазины, Эндрю зашел в пивную и впервые с приезда в Ирландию услышал нелестные замечания по поводу своей военной формы. Он решил, что ненавидит Долки.
Внутри дом пока что являл картину полного хаоса. Мебель прибыла накануне утром, и перевозчики, наскоро впихнув ее в дверь, ушли - по их словам, в церковь, - пообещав скоро вернуться и расставить тяжелые вещи по местам. Хильда неосмотрительно дала им на чай, и Кристофер тогда же со смехом предсказал, что больше она их не увидит. И до сих пор рояль с отвинченными ножками, очень большой книжный шкаф и объемистый комод стояли в холле. Эндрю считал, что шкаф и комод он может осилить с помощью Кристофера, но рояль нужно было нести втроем или вчетвером. Предложение матери пригласить в помощники Пата Дюмэя он встретил таким глубоким молчанием, что даже Хильда поспешила переменить тему.
Эндрю мучило, что Хильда ничего не знает. От вспышек ее веселья, от ее стыдливых упоминаний о Франсис и еще более стыдливых упоминаний о времени, "когда наша семья увеличится", перед ним непрестанно вставали четкие картины утраченного счастья. И все яснее он понимал, какой удар ждет Хильду. Сразу он об этом не подумал, но, конечно же, для нее новая ситуация означает крушение всего, Ирландии, вообще всего. Ведь она твердо уверена, что, когда ему придется уехать, останется Франсис, может быть беременная, требующая неустанных забот, она черпает в этом вполне реальное утешение. И еще Кристофер. Хильда очень привязана к Кристоферу и целиком на него полагается. "Кристофер знает", "Кристофер это устроит" - вот ее ответ на все житейские затруднения. Что останется от ее отношений с Беллменами, когда она узнает, что ее ненаглядный мальчик отвергнут? Захочется ли ей еще жить в хорошеньком домике с араукарией и гротом? А если нет, куда ей деваться?
Однако душевное состояние Эндрю не исчерпывалось страшной болью утраты и тревожной, беспомощной нежностью к Хильде. Была еще мысль о Милли. Четко выразить эту мысль он пока не мог, она была упорная, важная, но неясная. События в Ратблейне, как искорки, вспыхивали по временам в его памяти, всякий раз будя мимолетное любопытство. Вспоминал он также как нечто, не имеющее сейчас значения, но о чем ни в коем случае нельзя забыть, слова Милли о свободе и о широком мире с его неожиданностями. Да, того, что произошло в Ратблейне, он, безусловно, не ожидал, и самый факт, что после отказа Франсис с ним что-то вообще еще могло произойти, действовал как бальзам. У какого-то французского писателя он когда-то вычитал, что отделить себя от несчастной любви чем угодно, пусть хоть сломанной рукой, - значит обрести утешение. Немыслимое предложение Милли шокировало Эндрю до глубины души. Но это, несомненно, было нечто не менее серьезное, чем сломанная рука, и, уж конечно, более приятное.
Снизу послышались голоса, по которым он понял, что приехал Кристофер. Хильда говорила:
- Вы поспели как раз к завтраку. В Страстную пятницу все всегда запаздывает из-за обедни. Закусите с нами? Ах, вы уже позавтракали? Ну, тогда вы нас простите, да? Похоже, что нам вместо скатерти придется расстелить "Айриш тайме", так что изящной сервировки я вам все равно не могла бы предложить. Эндрю! Кристофер приехал!
Эндрю нехотя спустился вниз. Кристофер и Хильда стояли в светлом фонаре окна в будущей гостиной. На фоне густой пушистой листвы сада солнечная комната словно плавала в воздухе, усеянном предметами, еще не закрепленными на своих местах тяжелой многозначительностью мебели. На розовом узоре обоев зоркий солнечный свет отыскивал призраки когда-то висевших здесь картин. Кристофер и Хильда оглянулись, лица у обоих сияли радостью. Было ясно, что Кристофер еще ничего не знает. Эндрю не помнил, чтобы он когда-нибудь выглядел таким счастливым.
Сапоги Эндрю громко простучали по голому полу.
- Здравствуйте.
- Эндрю, здравствуй. Ты хочешь завербовать меня на переноску рояля?
- Я и забыл о рояле. - Голоса их будили эхо, как в лесу.
- Рабочие вернутся, - сказала Хильда. - Они обещали.
- Вот именно. Но не забудьте, мы находимся в Ирландии. - Кристофер рассмеялся легким, бездумным смехом счастливого человека. - Напрасно Хильда дала им на чай, - обратился он к Эндрю. - Они пошли отсюда прямо в кабак. А Хильда уже успела вообразить, как они отбивают поклоны!
- Мне они показались очень порядочными, - сказала Хильда, ничуть не сердясь, довольная тем, что Кристофер ее поддразнивает.
Эндрю с болью подумал, как его порадовала бы эта маленькая семейная сцена, если бы все было хорошо. Он был бы счастлив увидеть свою мать такой веселой, такой обласканной.
- Не задерживайтесь из-за меня с едой, - сказал Кристофер. - Негоже нечестивым мешать праведникам питаться!
- Эндрю, убери, пожалуйста, со стульев эти ящики. Только осторожно. Вон в том вустерский обеденный сервиз, во всяком случае, я надеюсь, что он там. А в этом должны быть вазы для цветов. Как хочется поскорее принести из сада цветов, тогда сразу почувствуется, что мы дома!
Эндрю переставил ящики, и Хильда села за зеленый ломберный стол, подложив газетные листы под тарелки с холодным языком и салатом.
- Садись, Эндрю. Наш первый завтрак в "Клерсвиле". Правда, хорошо?
Эндрю поскреб ножом и вилкой по тарелке, делая вид, что ест. Ему хотелось плакать. Он так любил свою мать.
Кристофер, напевая и чуть не пританцовывая по комнате, продолжал говорить что придет в голову:
- Вы здесь замостите дорожку. Это недорого. А то трава уж очень сырая. И я бы на вашем месте прорубил просеку сквозь бамбук. Отсюда, наверно, и море было бы видно. О-о...
Эндрю быстро поднял голову. В мутном солнечном свете он увидел, что Кристофер, внезапно застыв, с удивлением и тревогой смотрит на дверь. В эту секунду Эндрю был уверен, что сама Франсис, мрачная, без улыбки, явилась сюда, чтобы открыто обвинить его в предательстве. Но на пороге стояла Кэтлин.
Кэтлин, запахнув свое бесформенное пальто, как плащ-крылатку, смотрела в комнату, на ее изможденном лице были растерянность и страх. Все черты словно опустились книзу в испуганной гримасе, притворявшейся улыбкой.
Хильда подняла на нее свои близорукие глаза, но не заметила ничего неладного. Ей было обидно, что появление Кэтлин нарушило ее беседу с Кристофером.
- Какой приятный сюрприз!
- Что с вами, Кэтлин? - спросил Кристофер.
- Я просто решила зайти, - сказала Кэтлин до странности спокойным голосом, разве что слишком уж монотонным.
- Подсаживайтесь к нам! Только у нас сегодня скромно, холодный завтрак.
- Нет, благодарю.
- Вам, наверно, хочется досмотреть дом и сад? Ведь в тот день, когда вы заходили, шел дождь, ничего не было видно.
- Мы с Кэтлин погуляем, - сказал Кристофер. - Я ей покажу сад, а вы кончайте завтракать. - И он решительно увел Кэтлин в переднюю и дальше, через другую дверь, в сад.
Эндрю подошел к окну. Он смотрел, как Кристофер и Кэтлин медленно идут по узкой, посыпанной гравием дорожке в сторону грота. У тети Кэтлин случилось что-то ужасное, но ему было все равно. Он их всех ненавидел.
* * *
- Что с вами, Кэтлин?
Кристофер пребывал в том состоянии чуткой отзывчивости к чужой беде, которое порождает в нас некоторые виды счастья. Его личный мир был теперь устроен безупречно, и от этого он сам расцвел, до краев наполнился изобилием новых симпатий. Он положительно чувствовал, что стал лучше. Ему страстно хотелось всем помочь и почти казалось, что он, как чудотворец, может сделать это одним своим прикосновением.
Милли он не видел со среды, когда она преобразила весь мир своим "да". В тот день она объявила ему, хотя вовсе не торжественно, что удаляется в пасхальное уединение в Ратблейн и не хочет, чтобы ее там тревожили.
И снова, смеясь, упомянула о "каникулах", необходимых ей до наступления дня, который она, смеясь еще веселее, назвала "роковым". Сейчас у нее в программе молитва, пост и размышления. А потом, духовно обновленная, она вернется к Кристоферу, и они отпразднуют новую эру рекой шампанского.
Кристофер понял и даже приветствовал ее желание. С ласковой иронией он признал, что ей нужно в одиночестве приучить себя к мысли о перемене, которая ей не совсем по душе. Ну что ж, она сумеет перестроить и свою психологию, и даже сердце применительно к новым требованиям. Милли поразительно жизнеспособный организм. Кристофер даже чуть-чуть опасался, как бы она, приняв решение, не стала торопить его со свадьбой. Его тревожило, не обижает ли ее затянувшееся молчание по поводу Франсис. Он боялся быть обвиненным в том, что недостаточно влюблен - иначе смел бы все препятствия, включая и противодействие Франсис. Может, он и вправду недостаточно влюблен? Так или иначе, все будет гораздо легче и приятнее, если сначала выдать замуж Франсис, чтобы она, поглощенная первыми заботами замужней жизни, не могла употребить свою устрашающую силу воли во зло родителю. Когда Кристофер будет "покинут" дочерью, его поступок покажется более понятным, более простительным. У замужней Франсис будет меньше причин для возражений, а может быть, ее просто здесь не будет: Кристофер ни слова не сказал об этом Хильде, но сам-то сильно подозревал, что Эндрю не замедлит увезти молодую жену в Англию. Таким образом, все указывало на необходимость помалкивать и ждать, и он был рад, что мысль об отсрочке исходит не от него, а от Милли. Теперь он мог предварить нежными жалобами ее возможный упрек в бесхарактерности. А не мудрствуя лукаво, он мог сказать, что, добившись наконец своей цели, даже рад немного побыть один. Ни в ком не нуждаясь, ни о чем не жалея, он, как лотос, плавал "на поверхности своего счастья.
- Что случилось, Кэтлин? Вы просто сама не своя. - Он провел ее по неровной дорожке, между двух растрепанных кустов шиповника, мимо грязных, оббитых раковин грота к деревянной скамейке. В сыром воздухе пахло эвкалиптом.
- Пока еще ничего не случилось. Простите меня, Кристофер. Я была у вас в "Фингласе", а когда не застала, ужасно встревожилась.
Кэтлин и Кристофер знали друг друга очень давно, но так и не стали друзьями. Каждый принимал другого как знакомую деталь пейзажа, и с годами это вылилось в своего рода привязанность. Хотя ничто не роднило его с Кэтлин, а ее жизненная позиция кое в чем его удручала, Кристофер уважал ее за порядочность и независимый характер. Большинство людей он считал рабами, а Кэтлин явно не была рабой. Его презрение к Барни тоже частично оборачивалось сочувствием к Кэтлин; и еще ему нравилось, что она сумела оценить Франсис. Порою Кэтлин внушала ему, как и многим другим, чувство вины; но, разбираясь в людях лучше, чем многие другие, он понимал, в чем здесь суть, и не был на нее за это в обиде.
- Вот теперь и расскажите мне все по порядку. - Его тронуло, что она так старалась его найти.
- Мне стыдно навязывать вам мои заботы, но с кем-то я должна поговорить, а больше не с кем. Я пробовала кое-что сказать Барни, хотя тогда еще не была уверена, но Барни не может мне помочь, хотя бы потому, что сам к этому причастен.
- Ради Бога, Кэтлин, о чем вы?
- Они решили сражаться.
- Кто?
- Шинфейнеры, волонтеры.
- Дорогая моя, они только и делают, что решают сражаться, но этим все и кончается.
- Но сейчас у них определенный план. Я не знаю точно, когда это будет, но очень скоро. Они решили захватить Дублин.
- Чепуха это, Кэтлин. С чего вы взяли?
- Я проникла в комнату к Пату. Он так скрытничал и так был чем-то взволнован, мне нужно было дознаться. Ну вот, я взломала дверь и нашла какие-то планы. Я их толком не поняла, но ясно, речь идет о вооруженном захвате Дублина. И план Дублина там был, и на нем помечено, какие здания нужно захватить.
- Но, Кэтлин, милая, они уже сколько лет этим занимаются. Вы разве не знаете, что Джеймс Конноли чуть ли не каждую субботу "штурмует" Дублинский Замок? Это его любимая игра. Не сомневаюсь, что каждый молодой человек, участвующий в движении, носит в кармане план вооруженного захвата Дублина.
Кэтлин смотрела на черную, просеянную дождем землю у входа в грот. Лицо ее, уже не выражавшее растерянности и страха, было сурово и задумчиво. Кристофер словно увидел ее былую красоту.
- Нет, - сказала она. - На этот раз дело серьезно. Я в этом уверена. Уверена, потому что вижу, что творится с Патом.
- Пат очень молод и легко увлекается. Мало ли почему с ним такое творится. Может быть, влюбился.
- Нет, не влюбился. Девушки Пата не интересуют.
Кристофер чуть не предположил вслух, что Пата, может быть, интересуют мальчики, но вовремя спохватился, что это само по себе не такое уж оригинальное соображение не для ушей Кэтлин.
- А вы что-нибудь ему говорили?
- Нет, он совсем перестал со мной разговаривать. Я только молилась.
- Хотите, я с ним побеседую?
- Ах, если бы вы могли! Я ведь об этом и хотела вас просить. Я чувствовала, что должна что-то сделать. Может быть, вы подействуете на него логикой.
- Логикой! Почему-то женщины воображают, что логика - вроде как припарка, которую можно приложить к любой ситуации. А уж какая логика нужна в данной ситуации - понятия не имею.
- Но вы могли бы убедить его, что это безумие.
- Сомневаюсь, чтобы этого молодого человека можно было убедить в чем бы то ни было. И еще вопрос, безумие это или нет.
- Я не понимаю...
- Нетрудно доказать, что для Ирландии единственный путь к подлинной независимости - это вооруженная борьба. Англия будет оттягивать предоставление гомруля и общипывать его до тех пор, пока от него останутся рожки да ножки. Империалистическая держава с места не сдвинется, если не подтолкнуть ее демонстрацией силы. А к демонстрации силы с рациональными мерками не подойдешь - когда она нужна, тогда и происходит. Так или иначе, честь Ирландии требует вооруженной борьбы. Только напрасно я говорю все это вам.
- То, что вы говорите, грешно и безумно. К чему Ирландии независимость? И как она может быть по-настоящему независимой? Честь Ирландии - это всего-навсего тщеславие кучки кровожадных людей.
- Что ж, вы рассуждаете по-женски. Так я, если хотите, повидаюсь с Патом и попробую что-нибудь разузнать. Но уверяю вас, ничего тут не кроется. Я знаком с Мак-Нейлами, и, уж если бы что-нибудь носилось в воздухе, я бы об этом знал. Планы, которые вы видели, составлены для каких-нибудь очередных учений.
Кэтлин встала. Ее большие глаза смотрели сверху на Кристофера как-то нерешительно.
- Не знаю, может быть, мне следует сообщить в Замок?
- Что?!
- Если бы в Замке узнали, они могли бы их опередить, отнять у них оружие!
- Кэтлин, вы с ума сошли! Самый верный способ вызвать драку. Да и кто вам поверит в Замке? Я и то не поверил. И потом, это было бы такое... предательство. Неужели вы хотите сокрушить Пата?
- Я не хочу потерять обоих сыновей.
- Кэтел состоит пока только в детской шинфейне. Никто не даст ему в руки винтовку!
- За Патом он пойдет куда угодно, его не удержишь.
- Нет, нет, Кэтлин, не терзайте вы себя. Это все ваши фантазии. А теперь пошли в дом, не то Хильда будет сердиться. Да и дождь накрапывает. Ну как, убедил я вас, что волноваться не о чем?
- Да, пожалуй...
- Вот и хорошо. А с Патом я поговорю. И уж буду действовать на него логикой, не сомневайтесь.
Глава 16
Была суббота, два часа дня. Барни завернул свою винтовку "Ли-Энфилд" в длинный рулон оберточной бумаги и теперь обматывал ее бечевкой. Он наконец принял решение.