Мердок Айрис

Алое и зеленое


   Айрис Мердок
   Алое и зеленое
   Перевод с английского М. Лорие
   Глава 1
   Еще десять блаженных дней без единой лошади! Так думал Эндрю Чейс-Уайт, с недавнего времени младший лейтенант доблестного Короля Эдуарда конного полка, с удовольствием работая в саду, в пригороде Дублина, солнечным воскресным апрельским днем 1916 года. Сад этот, скрытый за крепкой стеной из нетесаного рыжего камня, был большой, и в нем росли, прихварывая, но не сдаваясь, две пальмы. Дом - благообразная вилла под названием "Финглас", с широкими окнами и покатой шиферной крышей - был выкрашен в голубую, с легкими подтеками краску. Просторный, но не громоздкий, он был построен в основательном "приморском георгианском" стиле, безмятежно процветавшем в Ирландии еще в начале нашего века. Дом и сад, стены и пальмы - владения будущего тестя Эндрю - находились в Сэндикоуве, на Сэндикоув-авеню, одной из тех веселых, застроенных разноцветными виллами улочек, что сбегают к морю от главной дороги, ведущей на Киллини и Брэй. Улица, на которой - или, вернее, отступая от которой в сознании своего превосходства над другими домами, стояла вилла "Финглас", была чистая и очень тихая, всегда словно залитая жемчужно-серым светом с моря. Отсюда оно было видно и даже слышно - внизу, у подножия холма, где мостовая обрывалась прямо в воду, а тротуар переходил в желтые скалы, слоистые, изрезанные, сверкающие кристаллическими гранями. И самой улице скалы, сообщали свою твердость и чистоту, а вода - свою прозрачность и холод. Если спуститься по ней до конца или выглянуть из верхних окон виллы, слева вырастал тяжелый мыс, увенчанный древней сторожевой башней - акрополем бывшей здесь когда-то деревни. Мыс загораживал вид на Кингстаун, но с самого берега была видна согнутая в локте рука кингстаунского мола с маяком на сгибе и словно завершающим его тощим обелиском, воздвигнутым в память счастливого события - отъезда из Ирландии Георга IV. Прямо впереди, за очень светлой, грязной серо-зеленой Дублинской бухтой, тянулся низкий синий силуэт полуострова Хоут, а справа от него открытый морской горизонт, холодная бледно-фиолетовая полоса над серой водой, где Эндрю, прервав работу, как раз сейчас заметил пятнышко приближающийся пароход. Несмотря на все более наглый разбой германских подводных лодок, пассажирские пароходы прибывали в Кингстаун почти точно по расписанию, хотя из-за извилистого курса, которым они шли в интересах безопасности, никогда нельзя было угадать, в какой точке горизонта появится пятнышко дыма.
   Для Эндрю картина эта была бесконечно знакомой и в то же время тревожно чужой. Как место, которое постоянно посещаешь во сне, чем-то очень важное, но ускользающее, яркое до полной достоверности и все же не совсем реальное. И еще это было место, где все его чувства словно замедлялись и запахи дома, шершавые касания садовой стены, отзвуки голосов в зимнем саду ширились и расплывались во что-то пугающее, слишком большое, слишком душное. Семья Эндрю была англо-ирландская, но в Ирландии он никогда не жил, только ездил туда в детстве на каникулы. Мало того, по случайности, представлявшейся ему досадной, он родился в Канаде, где его отец, служащий страховой компании, провел два года. Вырос Эндрю в Англии, точнее, в Лондоне, и, не задумываясь над этим, ощущал себя англичанином, хотя в разговоре, тоже не задумываясь, обычно называл себя ирландцем. Этим он не столько определял себя, сколько совершал определенный поступок - как бы нацеплял герб или живописную кокарду. Ирландия оставалась для него тайной, нерешенной проблемой, притом проблемой неприятной, хоть и неизвестно почему. Отчасти, конечно, тут был вопрос религии. Отнюдь не набожный сын англиканской церкви, Эндрю в Англии был терпим, равнодушен, почти не соблюдал обрядов, но стоило ему попасть в Ирландию, как его протестантство вставало на дыбы. И к воинственному зуду примешивалось что-то более глубокое, расслабляюще похожее на страх. Сегодня было Вербное воскресенье, и утром Эндрю с матерью и со своей невестой Франсис Беллмен побывал в церкви Моряков в Кингстауне. После службы они вышли на улицы, заполненные теми, другими, гораздо более многочисленными, которые, выйдя из своих церквей, теперь прогуливались не спеша, уверенно, с ветками вербы в руках. Словно это ради них, ради их грехов Христос вот сейчас входил в Иерусалим - в их повадке уже было удовлетворение, даже хозяйская гордость, отчего прихожане церкви Моряков, расходившиеся по домам куда более деловито и скромно, с опущенными глазами, чувствовали себя случайными, посторонними, не связанными с великими событиями, в честь которых так вызывающе разоделась уличная толпа. Эту неодинаковость, этот контраст с чем-то кричащим, более жизненным и первобытным, Эндрю ощущал тем острее, что многие из их ирландских родичей, к ужасу его матери, просто отказывавшейся этому верить, обратились в католичество.
   Отец Эндрю, умерший два с лишним года назад, был несостоявшийся ученый, кроткий книжный человек, проживший жизнь задумчиво и бестолково, всегда немного удивленный и неуверенный в себе. Он хотел, чтобы Эндрю стал ученым человеком, и радости его не было границ, когда в год перед войной его сын получил в Кембридже стипендию за сочинение по истории. Однако этот успех, как видно, исчерпал академические возможности и устремления Эндрю, и первый год войны он провел в университете праздно, хотя и не особенно буйно. Он покинул Кембридж с намерением вступить в армию, унося с собой страсть к Мэлори и смутную мечту стать великим поэтом, а больше по части высшего образования почти ничего. Однако его желание послужить родине исполнилось не сразу: помешала затянувшаяся астма - болезнь, которая временами мучила его с самого детства. Только осенью 1915 года его наконец признали годным, взяли в армию и скоро произвели в офицеры.
   Лошадей Эндрю ненавидел и боялся их. Поэтому люди, хорошо его знавшие, недоумевали, зачем ему понадобилось служить в кавалерийском полку. Ключом к этой загадке была его ирландская родня. Как все единственные дети, Эндрю много размышлял о таинственных, пугающих отношениях с братьями и сестрами, которых у него не было. Пока тянулись долгие, ненавистные и в то же время милые сердцу летние каникулы, своего рода заменой, временными братьями и сестрами служили ему кузены и кузины - все они жили в Ирландии, и робкая любовь к ним выливалась у него в форму беспокойного соперничества. Он чувствовал свое превосходство над этой разнокалиберной и, как ему казалось, невоспитанной и провинциальной оравой мальчиков и девочек, более шумных, веселых, ловких и закаленных, чем он. Но превосходство его редко признавали. Чаще он оказывался на роли дурачка, не принятого в игру, не понявшего шутки. Особенно ему не везло с лошадьми. Все его кузены ездили верхом, естественно, без усилий. То было племя юных наездников, оставляющих его позади с наглым презрением всадника к пешеходу. Даже Франсис, приходившаяся ему дальней родней и тоже принадлежавшая к "ораве", рисовалась ему в первых воспоминаниях верхом - быстрая, грациозная амазонка, обгоняющая его, исчезающая вдали.
   Так что тесное общение Эндрю с лошадьми, теперь столь чреватое опасностью, было вызвано просто-напросто желанием пустить родственникам пыль в глаза. Впрочем, был здесь еще и элемент самоистязания, хоть и менее осознанный. Вот так же в бассейне Эндрю неодолимо тянуло прыгать с самого высокого трамплина, хотя он отчаянно боялся высоты. Страх и побуждал его крепче прижимать к сердцу то, что сильнее всего страшило. С конным полком Короля Эдуарда он свел знакомство давно, еще в мирное время, с единственной целью за недорогую плату поучиться верховой езде. Поскольку на этот предмет он мог считать себя канадцем, ему не составило труда приписаться к этому прославленному, по преимуществу колониальному полку. Война превратила веселую игру в нечто до ужаса серьезное - вышло так, что он сам себе вырыл яму. Гордость не позволяла ему и помыслить о переходе в другую часть. И теперь во сне его настигали исполинские лошади в немецких мундирах.
   Первая встреча Эндрю с Францией уже состоялась - краткая и совсем неинтересная. До этого он прошел ускоренный курс в учебном лагере в Бишопс-Стортфорде, куда в то время еженедельно прибывали заядлые конники-австралийцы, и в феврале, вскоре после своего производства, был направлен в Третий эскадрон полка, расквартированный с небывалой роскошью в замке Водрикур. Когда он туда прибыл, Третий эскадрон, в полной мере наслаждаясь гостеприимством замка, был занят главным образом рубкой деревьев и постройкой конюшен и задачи имел, казалось, не военные, а чисто хозяйственные. Только позже Эндрю узнал, что желание устроиться удобно и уютно - одно из важнейших побудительных начал в военном быту. Так прошло недели полторы, а затем все конные части дивизии перебросили на несколько дней в Март, район обучения Первой армии. Здесь они вступили в бой - не с немцами, ас жестокой метелью, и некоторое время единственной заботой Эндрю было выискивать сухие, непромороженные помещения для лошадей. Лошади вышли из этого испытания целы и невредимы, зато сам Эндрю схватил сильнейшее воспаление легких, и его пришлось отправить домой, в Англию. Воспаление легких осложнилось плевритом, и из госпиталя он выписался в конце марта, еле держась на ногах, с предписанием явиться в запасный эскадрон своего полка через месяц. Больше половины этого месяца уже истекло.
   Как военный Эндрю еще не был уверен в себе. Роль военного была, пожалуй, первой, в которую он сознательно старался войти. До этого он играл роль студента - без труда, но, к собственному удивлению, и без особого подъема. Его не привлекал образ жизни тех, кто задавал тон в университете, и вдобавок, что, пожалуй, важнее, у него не было денег, чтобы с ними тягаться. Поэтому он, несколько даже вызывающе, изображал из себя затворника. Успеху его занятий это не способствовало. Представление о себе как о солдате, которое в мирное время глубоко бы ему претило, теперь, конечно, опиралось на широкий общественный энтузиазм. И все же Эндрю до сих пор не сумел влезть в военную шкуру или хотя бы играть свою, роль с той легкостью и удальством, которые он с завистью наблюдал у многих своих сверстников. В его солдатском облике все еще были перемешаны такие противоречивые черты, как мальчишеская романтика, добросовестность школьника и подспудный, чисто взрослый страх и фатализм. Сейчас в нем, вероятно, преобладала первая черта, хотя он постеснялся бы признаться в том, что его рвение в большой мере восходит к патриотическим монологам из Шекспира и юношеской приверженности сэру Ланселоту {Сэр Ланселот - один из рыцарей легендарного короля Артура; его приключениям посвящено много английских легенд и баллад.}.
   Прозу войны он страшился даже вообразить. Рассказы о подробностях окопной войны не убили в нем желания осмыслить ее романтически, но расширили туманную, скрытую от посторонних глаз область его страха. Во время метели в Марте, так же как дома, на учениях, он полагался на свою педантичную добросовестность и надеялся, что в минуту опасности она же хотя бы заменит ему храбрость. Храбрый ли он человек - это оставалось мучительной тайной. Он радовался - и презирал себя за то, что в заботе о благополучии лошадей конные части избегают посылать на передовые позиции. Он не мог не испытывать облегчения, убеждаясь, что кавалерийские набеги считаются в современной войне нецелесообразными. И сам же с тревогой расценивал эти свои чувства как симптомы трусости. Его страшно огорчало, что во время краткого пребывания во Франции он ни разу не имел случая себя проверить.
   И совсем уже обидно было, что, раз пришлось слу,жить в армии, он йе попал в какой-нибудь более современный, механизированный род войск. Он неплохо для любителя разбирался в беспроволочном телеграфе и автомобилях, и в Кембридже на него был большой спрос среди богатых студентов, имеющих собственные машины. Одно время он даже решил про себя, хотя и утаил от отца, что, когда сдаст выпускные экзамены, станет конструктором автомобилей. Сейчас он мог бы, накрепко отключив воображение, заинтересоваться пулеметами: в Бишопс-Стортфорде он, насколько это было возможно, изучил пулеметы Викерса и Гочкиса, которыми их снабжали периодически и всегда в недостаточном количестве. Но во время учений он больше имел дело с винтовкой и даже с саблей - предметом, который он поначалу держал в руках с удовольствием, а потом возненавидел. В Водрикуре он узнал, что на работу с беспроволочным телеграфом надежды мало, а пулеметы Третьему эскадрону еще не приданы. Из наиболее военных упражнений в Третьем эскадроне пользовалось успехом так называемое метание гранат на скаку, что означало по одному проноситься верхом мимо германских орудийных окопов и швырять туда гранаты Милза. Эндрю эти сведения не порадовали, однако он заметил, что начальники его относятся к "гочкисам" с недоверием, а к гранатам Милза одобрительно, потому что с ними конные части могли придерживаться традиционного образа действий кавалерии. Офицеры, особенно кадровые, тосковали об утраченном превосходстве, о некогда нужном искусстве; и когда Эндрю однажды вечером громко заявил в собрании: "В конце концов, лошадь - средство передвижения, и не более того", ответом ему было оскорбленное, почти испуганное молчание.
   Запасный эскадрон его полка с прошлого года находился в Ирландии сначала в Карроге, а совсем недавно был переведен в Лонгфорд. Туда-то Эндрю и предстояло явиться по окончании отпуска. А пока он старался, и довольно успешно, не думать о будущем и укрыться в тесном мирке женских притязаний и баловства, который олицетворяли его мать и Франсис. Он находил неожиданную прелесть в сложном переплетении банальных мелочей и забот, составлявших жизнь этих двух близких и дорогих ему женщин, и не отходил от них, словно ища защиты под сенью маленькой и слабой, однако же могущественной невинности. Их тесный мирок притягивал его не только по контрасту с действующей армией: он ограждал Эндрю от всего остального, что значила для него Ирландия, от ирландцев-мужчин, его родичей. Про себя Эндрю выразил это так: "Не хватало мне сейчас еще заниматься Ирландией". И на этом основании все откладывал, по словам матери непростительно долго, визиты к другим членам семьи.
   За месяц до того мать очень его расстроила, внезапно решив продать свою лондонскую квартиру и переселиться в Ирландию. Удобным предлогом для этого оказались налеты цеппелинов на Лондон, которые миссис Чейс-Уайт описывала своим замиравшим от волнения дублинским друзьям в ярких, даже жутких красках. Она уверяла, что нервы ее просто не могли этого выдержать. Эндрю бесило не только постыдное, на его взгляд, малодушие матери, но и то, в чем он подозревал истинную причину ее решения, - атавистическая тяга к родной ирландской земле. Хильда Чейс-Уайт, урожденная Драмм, происходила, как и ее муж, из англо-ирландской семьи; но в отличие от отца Эндрю, проведшего почти все детство в Ирландии, и она и ее младший брат Барнабас выросли в Лондоне. У Эндрю сложилось смутное представление, что его мать и дядя не ладили со своими родителями, но в чем там было дело, он не пытался себе уяснить, да и не мог бы, потому что и дед и бабка с материнской стороны умерли, когда он был еще ребенком. Дед занимал скромную должность на государственной службе, но в своем кругу был известен как весельчак и любитель созывать гостей. Славился он и своими шутками, не всегда деликатными. Возможно, эти его проделки оскорбляли в Хильде чувство собственного достоинства, а может быть, она просто сравнивала их лондонский дом с более просторными, богатыми и чинными хоромами своих ирландских родственников. Эндрю с детства помнил, каким ворчливо-завистливым тоном она говорила об этих владениях, тогда как отец не разделял ее зависти и, хотя и хранил сильную, почти болезненную привязанность к своей ирландской родне, особенно к своей сводной сестре Милли, казалось, день и ночь благодарил судьбу, что вырвался из Ирландии.
   Таким образом, только что совершившаяся покупка дома в Ирландии, несомненно, явилась для Хильды осуществлением очень давнего намерения; и так как ей совсем вскружила голову поразительная дешевизна здешней недвижимости, Эндрю лишь с трудом уговорил ее не покупать ни одного из нескольких имевшихся в продаже замков, как на подбор сырых и замшелых, хотя и, безусловно, дешевых, и наконец склонил ее к тому, чтобы приобрести хорошенький, не слишком большой и не слишком маленький домик в Долки, под самым Дублином. Дядя Барнабас, уже давно живший в Ирландии, мало чем им помог. Но, как часто говорила Хильда, чего же теперь и ждать от Барни? Барнабас, который хорошо запомнился Эндрю с детства - правда, не потому, что подавал надежды как историк средневековья, а потому, что был метким стрелком, - в последние годы, по общему мнению, катился по наклонной плоскости. В свое время он тоже, по словам самой Хильды, почувствовал желание "сбежать от родителей", хотя его-то мотивов Эндрю уж никак не мог понять. Дядюшка был кем угодно, только не снобом. Но и его, как видно, неудержимо потянуло в Ирландию, и там он женился, породнившись с другой ветвью семьи, и, к ужасу Хильды, да и самого Эндрю, принял католичество. Говорили даже, как шепотом сообщала Хильда, что он пишет историю ирландских святых - Хильда почему-то усматривала в этом нечто в высшей степени непристойное. Вдобавок ходили слухи, что одно время он хотел стать священником, но этого Хильда никогда на людях не подтверждала. То обстоятельство, что дядя Барнабас, кроме всего прочего, запил, в семье почти приветствовали как более нормальное проявление качеств паршивой овцы.
   Переход своих родных в католичество Хильда воспринимала как личное оскорбление. Она искренне этим огорчалась, не любила об этом говорить, даже скрывала это. Отступничество брата глубоко ее уязвило. Вообще-то Эндрю казалось, что семейные узы для нее вопрос скорее практический, но дядю Барнабаса она, во всяком случае в прошлом, очень любила. На тему семьи Хильда могла говорить, без конца, и Эндрю волей-неволей тоже заинтересовался, ведь недаром он почему-то считал нужным всем объяснять, что Франсис - его дальняя родственница. Ситуация тут была довольно сложная. "Наши англо-ирландские семьи такие перепутанные!" - часто восклицала Хильда с некоторой даже гордостью, точно семейная перепутанность была редкостным преимуществом. "По существу - сплошное кровосмесительство", - добавила однажды тетя Миллисент. "А что это такое?" - спросил тогда маленький Эндрю, но никто его не просветил. Теперь ему иногда казалось, что в понятии "семья" и вправду есть что-то завораживающее, как в змее, которая ест собственный хвост. Она и притягивала его, и отталкивала, и сознанием, что его семья заполнила Ирландию, умудрилась проникнуть во все ее уголки, во многом определялось для него зловещее могущество этого острова.
   Правда, за последние годы Эндрю, к своей радости, почти не виделся с более дальней родней, владевшей фермами в графствах Донегол и Клер. Франсис и ее отец Кристофер Беллмен, одно время жившие в Голуэе, теперь переехали в Сэндикоув, и Эндрю, несмотря на неоднократные советы матери, не испытывал желания объехать всех своих родственников. Вполне достаточно их жило в Дублине и поблизости от него, притом тех, с которыми Эндрю больше всего привык общаться. Даже та ветвь семьи, в которой было необходимо разобраться, чтобы уточнить его родственные отношения с Франсис, представляла немало сложностей. Его бабка с отцовской стороны, Дженет Селборн-Дойл, "редкая красавица", как всегда говорила о ней Хильда, была замужем дважды. Первым ее мужем был Джон Ричард Дюмэй, от какового брака родилось двое детей, Брайен и Миллисент. Старший из них, Брайен, еще будучи студентом колледжа Св. Троицы, принял католичество - в результате нервного расстройства, как всегда утверждали. Похоронив первого мужа, "редкая красавица" вышла замуж вторично - за Арнольда Чейс-Уайта, и единственным их отпрыском был Генри ЧейсУайт, отец Эндрю. Генри женился на Хильде Драмм, а Брайен Дюмэй еще раньше сочетался браком с некой Кэтлин Киннард, приходившейся Хильде родственницей по матери и вызвавшей целую бурю слез и возмущения, тотчас приняв вероисповедание мужа. Потом Миллисент Дюмэй вышла за брата Кэтлин, сэра Артура Киннарда, а его сестра Хэзер Киннард вышла за Кристофера Беллмена, отца Франсис. И миссис Беллмен, и сэр Артур Киннард умерли сравнительно молодыми, Эндрю их не помнил. У его дяди Брайена было два сына: Пат Дюмэй, на год старше Эндрю, и Кэтел Дюмэй, которому сейчас, по расчетам Эндрю, было лет тринадцать-четырнадцать. Дядя Брайен умер, когда Эндрю было пятнадцать лет, и тетя Кэтлин вызвала всеобщее удивление и немало пересудов, довольно скоро выйдя замуж за своего единоверца, тоже члена семьи, дядю Барнабаса, который, оказывается, уже давно был в нее влюблен. Этот брак остался бездетным.
   Мать Эндрю с интересом следила за всеми делами своих ирландских родичей, особенно Киннардов, обладателей завидного особняка и еще более завидного титула, установивших еще при жизни Артурова отца некие критерии как пышности домашнего обихода, так и независимости суждений, вероятно, заронившие в Хильде недовольство ее стесненной лондонской жизнью и бесшабашным, хоть и уютным укладом родительского дома. Ей, безусловно, не давало покоя не только уверенное богатство Киннардов, но также их ирландская удаленность от мещанства "буржуазного"; мира. Хильду всю жизнь мучило подозрение, что родители ее не обладали хорошим вкусом.
   Хотя Хильда толковала обо всем этом Эндрю, с тех пор как он себя помнил, он только недавно стал понимать ее позицию. Гораздо раньше, и очень болезненно, он почувствовал совсем иную, до странности глубокую тревогу отца, тоже связанную с Ирландией. Генри Чейс-Уайт был во власти какого-то семейного демона. Он любил своих родственников, особенно тетю Миллисент. Вся беда, как еще в детстве догадался Эндрю, - заключалась в Брайене, его сводном брате. Брайен. Дюмэй был несколькими годами старше Генри и совсем на него не похож. Дядя Брайен занимал какую-то должность в Ирландском банке, что представлялось само собой разумеющимся, но в жизнь племянника он вошел в образе идеального дядюшки для летних каникул. Эндрю помнил картину, всегда одну и ту же, в горах или на морском берегу: дядя Брайен идет впереди, перепрыгивая с камня на камень, за ним с громкими криками поспевают дети, а отец Эндрю, осторожно ступая, замыкает шествие. Эндрю было, вероятно, лет десять, когда он понял - с приливом покровительственной нежности, от которой точно сразу повзрослел, - что отец заранее ревнует, опасаясь, как бы Эндрю не предпочел ему дядю Брайена. Случилось это, когда все они купались в море, все, кроме отца, которому вода показалась слишком холодной и он остался посидеть на дюнах с книгой. После купания Эндрю подбежал к нему, но отец сказал непривычно резко: "Нечего тебе со мной делать. Ступай, ступай к дяде". С тех пор он немного охладел к дяде Брайену. Но только после дядиной смерти ему стало ясно, как привязан был отец к своему сводному брату, в котором, вероятно, видел что-то сильное, влекущее, не совсем понятное, отзывавшееся в нем самом дрожью стеснительности. Ту же стеснительность, ту же робкую, скрытную, неуверенную любовь Эндрю ощущал в отце и по отношению к себе; эта стена разделяла их до конца, и, когда отец умер, Эндрю было особенно больно от мысли, что тот, наверно, так и не почувствовал его любви.
   В детстве Эндрю испытывал острый, тревожный интерес ко всем своим родственникам, но центром этого магнитного поля обычно оказывался его двоюродный брат Пат Дюмэй. Позднее Эндрю приходило в голову, что тревожное чувство, которое вызывал в нем Пат, сходно с тем, какое вызывал в его отце дядя Брайен, только Эндрю никогда не питал к Пату настоящей приязни. Скорее это было смутное, будоражащее любопытство. В свое время он не жалел усилий, чтобы утвердить себя в глазах кузена, и даже безумная затея с лошадьми, возымевшая столь серьезные последствия, конечно же, была попыткой свести счеты не столько с Франсис, сколько с Патом.
   Пат, с детства прозванный "железным человеком" и без труда верховодивший во всех их играх и спортивных занятиях, никогда не дарил Эндрю особым вниманием. Ребенком Эндрю был невысок ростом, и нередко бывало, что его, снедаемого яростью, отправляли играть с мелюзгой; он и сейчас чувствовал, что кажется Пату моложе своих лет. Между ними никогда не было ни доверия, ни дружбы, хотя, когда они подросли, Эндрю пробовал сойтись с ним поближе. Пат, и вообщето неразговорчивый, в таких случаях замыкался в надменном молчании и делал вид, что просто не замечает Эндрю. Он удалялся спокойно, опустив глаза, словно обходя какое-то незначительное препятствие на своем пути. Взбунтовавшись, Эндрю иногда заявлял, что Пат "задается" и странно, что его еще мало за это изводят. А между тем на других, менее заинтересованных, чем Эндрю, грозная надменность Пата почему-то производила впечатление. Другие дети его побаивались - у него была тяжелая рука. Эндрю же, в сущности, никогда его не боялся. В детские годы ему, правда, внушало ужас вероисповедание Пата. Когда у него прибавилось ума и терпимости, ужас этот почти исчез, но в неотступном интересе к Пату по-прежнему была доля суеверного трепета, как перед чем-то первобытным и темным.
   Младший брат, Кэтел, хоть и считался способнее Пата, занимал Эндрю гораздо меньше. В прошлом он только и делал, что старался отвязаться от Кэтела - тот на правах маленького вечно всем мешал. Братья, видимо, не ладили между собой. Эндрю подозревал, что тут кроется какая-то страстная ревность. С тех пор как Эндрю их помнил, Пату словно доставляло удовольствие тузить братишку, иногда так безжалостно, что страшно было смотреть. Ему крепко запомнился один случай, когда сам он, в то время мальчик лет тринадцати, полез в драку, спасая Кэтела от особенно жестокой расправы. Пат, в отместку подбивший ему глаз, получил тогда хорошую трепку от дяди Бранена - очевидно, за такое безобразное поведение. В Эндрю это происшествие каким-то образом усилило обреченное чувство связи с Патом, хотя тот, скорее всего, не придал ему ни малейшего значения.