Ее ломали снаружи. Обе половинки зашатались, рухнули, и в горницу вбежала Марьюшка, а за нею люди в зеленых кафтанах и треуголках, со шпагами наголо: это были солдаты. Тихону казались они ангелами Божьими.
   В глазах его потемнело. Он почувствовал тяжесть в плече, поднял к нему руку и нащупал что-то теплое, липкое: то была кровь; должно быть, в свалке ранили его ножом.
   Он закрыл глаза и увидел красное пламя горящего сруба, красную смерть. Белые птицы летели в красном пламени. Он подумал: «Страшнее, чем красная, белая смерть» – и лишился сознания.
   Дело о еретиках разбиралось в новоучрежденном Св. Синоде.
   По приговору суда, беглого казака Аверьянку Беспалого и родную сестру его, Акулину, колесовали. Остальных били плетьми, рвали им ноздри, мужчин сослали на каторгу, баб – на прядильные дворы и в монастырские тюрьмы.
   Тихона, который едва не умер от раны в острожной больнице, спас прежний покровитель, генерал Яков Вилимович Брюс. Он взял его к себе в дом, вылечил и ходатайствовал за него у Новгородского архиерея, Феофана Прокоповича. Феофан принял участие в Тихоне, желая показать на нем пастырское милосердие к заблудшим овцам, которое всегда проповедовал: «С противниками церкви поступать надлежит с кротостью и разумом, а не так, как ныне, жестокими словами и отчуждением». Хотел также, чтобы отречение Тихона от ереси и принятие его в лоно православной церкви послужили примером для прочих еретиков и раскольников.
   Феофан избавил его от плетей и от ссылки, взял к себе на покаяние и увез в Петербург.
   В Петербурге архиерейское подворье находилось на Аптекарском острове, на речке Карповке, среди густого леса. В нижнем жилье дома помещалась библиотека. Заметив любовь Тихона к книгам, Феофан поручил ему привести в порядок библиотеку. Окна ее, выходившие прямо в лес, часто бывали открыты, потому что стояли жаркие летние дни, и тишина леса сливалась с тишиною книгохранилища, шелест листьев – с шелестом страниц. Слышался стук дятла, кукованье кукушки. Видно было, как на лесную прогалину выходит чета круторогих лосей, которых пригнали сюда с Петровского, тогда еще совсем дикого, острова.
   Зеленоватый сумрак наполнял комнату. Было свежо и уютно. Тихон проводил здесь целые дни, роясь в книгах.
   Ему казалось, что он вернулся в библиотеку Якова Брюса и что все эти четыре года скитаний – только сон.
   Феофан был к нему добр. Не торопил возвращением в лоно православной церкви, только указал для прочтения, за недостатком русского катехизиса, на нескольких немецких богословов и на досуге беседовал с ним о прочитанном, исправляя ошибки протестантов, согласно с учением церкви греко-российской. В остальное время давал ему свободу заниматься чем угодно.
   Тихон опять принялся за математику. В холоде разума отдыхал он от огня безумия, от бреда Красной и Белой смерти.
   Перечитывал также философов – Декарта, Лейбница, Спинозу. Вспоминал слова пастора Глюка: «Истинная философия, если отведать ее слегка, уводит от Бога; если же глубоко зачерпнуть, приводит к Нему».
   Бог для Декарта был Первый Двигатель первой материи. Вселенная – машина. Ни любви, ни тайны, ни жизни-ничего, кроме разума, который отражается во всех мирах, как свет в прозрачных ледяных кристаллах. Тихону было страшно от этого мертвого Бога.
   «Природа полна жизни, – утверждал Лейбниц в своей „Монадологии“. – Я докажу, что причина всякого движения – дух, а дух – живая монада, которая состоит из идей, как центр из углов». Монады соединены предустановленной Богом гармонией в единое целое. «Мир – Божьи часы, horologium Dei». Опять, вместо жизни-машина, вместо Бога – механика, – подумал Тихон, и опять ему стало страшно, Но всех страшнее, потому что всех яснее, был Спиноза. Он договаривал то, что другие не смели сказать.
   «Утверждать воплощение Бога в человеке – так же нелепо, как утверждать, что круг принял природу треугольника, или квадрата. Слово стало плотью – восточный оборот речи, который не может иметь никакого значения для разума. Христианство отличается от других исповеданий не верою, не любовью, не какими-либо иными дарами Духа Святого, а лишь тем, что своим основанием делает чудо, то есть невежество, которое есть источник всякого зла, и таким образом, самую веру превращает в суеверие». Спиноза обнаружил тайную мысль всех новых философов: или со Христом – против разума; или с разумом – против Христа.
   Однажды Тихон заговорил о Спинозе с Феофаном.
   – Оной философии основание глупейшее показуется,объявил архиерей с презрительной усмешкою, – понеже Спиноза свои умствования из единых скаредных контрадикций сплел и только словами прелестными и чвановатыми ту свою глупость покрыл…
   Тихона эти ругательства не убедили и не успокоили.
   Не нашел он помощи и в сочинениях иностранных богословов, которые опровергали всех древних и новых философов с такою же легкостью, как русский архиерей Спинозу.
   Иногда Феофан давал Тихону переписывать бумаги по делам Св. Синода. В присяге Духовного Регламента его поразили слова: «Исповедую с клятвою крайнего Судию духовные сея коллегии быти Самого Всероссийского Монарха, Государя нашего Всемилостивейшего». Государь – глава церкви; государь – вместо Христа.
   «Magnus ille Leviathan, quae Civitas appelatur, officium artis est et Homo artificialis. Великий оный Левиафан, государством именуемый, есть произведение искусства и Человек искусственный», – вспомнил он слова из книги «Левиафан» английского философа Гоббса, который также утверждал, что церковь должна быть частью государства, членом великого Левиафана, исполинского Автомата – не той ли Иконы зверя, созданной по образу и подобию самого бога-зверя, о которой сказано в Апокалипсисе?
   Холод разума, которым веяло на Тихона от этой мертвой церкви мертвого Бога, становился для него таким же убийственным, как огонь безумия, огонь Красной и Белой смерти.
   Уже назначили день, когда должен был совершиться торжественно в Троицком соборе обряд миропомазания над Тихоном в знак его возвращения в лоно православной церкви.
   Накануне этого дня собрались на Карповском подворье к ужину гости.
   Это было одно из тех собраний, которые Феофан в своих латинских письмах называл noctes atticae – аттические ночи. Запивая соленую и копченую архиерейскую снедь знаменитым пивом о. эконома Герасима, беседовали о философии, о «делах естества» и «уставах натуры», большею частью в вольном, а по мнению некоторых, даже «афейском» духе.
   Тихон, стоя в стеклянной галерее, соединявшей библиотеку со столовой, слушал издали эту беседу.
   – Распри о вере между людьми умными произойти не могут, понеже умному до веры другого ничто касается и ему все равно-лютор ли, кальвин ли, или язычник, либо не смотрит на веру, но на поступки и нрав, – говорил Брюс.
   – Uti boni vini nоn est quaerenda regio, sic пес boni viri religio et patria. Как о происхождении доброго вина, так о вере и отечестве доброго мужа пытать не следует,подтвердил Феофан.
   – Запрещающие философию суть либо самые невежды, либо попы злоковарные, – заметил Василий Никитич Татищев, президент берг-коллегии.
   Ученый иеромонах о. Маркелл доказывал, что многие жития святых в истине оскудевают.
   – Много наплутано, много наплутано! – повторял он знаменитое слово Федоски.
   – В наше время чудес не бывает, – согласился с иеромонахом доктор Блюментрост.

 
   – На сих днях, – с тонкой усмешкой заговорил Петр Андреевич Толстой, – случилось мне быть у одного приятеля, где видел я двух гвардии унтер-офицеров. Они имели между собою большое прение: один утверждал, другой отрицал бытие Божие. Отрицающий кричал: «Нечего пустяки молоть, а Бога нет!» Я вступился и спросил: «Да кто тебе сказал, что Бога нет?» – «Подпоручик Иванов вчера на Гостином дворе!» – «Нашел и место!» Все смеялись, всем было весело.
   А Тихону – жутко.
   Он чувствовал, что люди эти начали путь, который нельзя не пройти до конца, и что, рано или поздно, дойдут они до того же в России, до чего уже дошли в Европе: или со Христом – против разума, или с разумом – против Христа.
   Он вернулся в библиотеку, сел у окна, рядом со стеною, уставленной ровными рядами книг в одинаковых кожаных и пергаментных переплетах, взглянул на ночное, белое, над черными елями, пустое, мертвое, страшное небо, и вспомнил слова Спинозы:
   Между Богом и человеком так же мало общего, как между созвездием Пса и псом, лающим животным. Человек может любить Бога, но Бог не может любить человека.
   Казалось, что там, в этом мертвом небе – мертвый Бог, который не может любить. Уж лучше бы знать, что совсем нет Бога. А может быть и нет? – подумал он и почувствовал тот же самый ужас, как тогда, когда Иванушка заплакал, а поднявший над ним нож Аверьян усмехнулся.
   Тихон упал на колени и начал молиться, глядя на небо, повторяя одно только слово:
   – Господи! Господи! Господи!
   Но молчание было в небе, молчание в сердце. Беспредельное молчание, беспредельный ужас.
   Вдруг, из последней глубины молчания Кто-то ответил – сказал, что надо делать.
   Тихон встал, пошел в свою келью, вытащил из-под кровати укладку, вынул из нее свой страннический старый подрясник, кожаный пояс, четки, скуфейку, образок св. Софии Премудрости Божией, подаренный Софьей; снял с себя кафтан и все остальное немецкое платье, надел вынутое из укладки, навязал на плечи котомку, взял в руки палку, перекрестился и никем не замеченный вышел из дома в лес.
   На следующее утро, когда пора было идти в церковь для совершения обряда миропомазания, Тихона стали искать. Долго искали, но не нашли. Он пропал бесследно, точно в воду канул.
   По преданию, апостол Андрей Первозванный, прибывший из Киева в Новгород, приплыл в ладье к острову Валааму на Ладожском озере и водрузил здесь каменный крест. Задолго до крещения Руси, два инока, преподобные Сергий и Герман, придя на Русь от стран восточных, устроили на Валааме святую обитель.
   С той поры теплилась вера Христова на диком севере, как лампада в полуночной тьме.
   Шведы, овладев Ладожским озером, разоряли Валаамскую обитель много раз. В 1611 году разорили ее так, что не осталось камня на камне. Целое столетие остров был в запустении. Но в 1715 году царь Петр дал указ о возобновлении древней обители. Построена была маленькая деревянная церковь, во имя Преображения Господня, над мощами св. чудотворцев Сергия и Германа, и несколько убогих келий, в которые переведены были иноки из Кирилло-Белозерской пустыни. Лампада веры Христовой затеплилась вновь и было пророчество, что уже не угаснет она до второго пришествия.
   Тихон бежал из Петербурга с одним старцем из толка бегунов.
   Бегуны учили, что православным, дабы спастись от Антихриста, подобает бегать из града в град, из веси в весь, до последних пределов земли. Старец звал Тихона в какое-то неизвестное Опоньское царство на семидесяти островах Беловодья, где в 179 церквах Ассирского языка сохраняется, будто бы, нерушимо старая вера; царство то находится за Гогом и Магогом, на самом краю света, откуда солнце всходит. «Ежели сподобит Бог, то лет в десять дойдем», – утешал старец.
   Тихон мало верил в Опоньское царство, но пошел с бегуном, потому что ему было все равно куда и с кем идти.
   На плотах доехали до Ладоги. Здесь пересели в сойму – утлое озерное суденышко, которое шло в Сердоболь.
   На озере застигла буря. Долго носились по волнам и едва не погибли. Наконец, вошли в Скитскую гавань Валаамской обители. К утру буря утихла, но надо было чинить сойму.
   Тихон пошел бродить по острову.
   Остров был весь гранитный. Берега над водой поднимались отвесными скалами. Корни деревьев не могли укрепиться в тонком слое земли на граните, и лес был низкий. Зато мох рос пышно, заволакивал ели, как паутиною, висел на стволах сосен длинными космами.
   День был жаркий, мглистый. Небо – молочно-белое, с едва сквозившею туманною голубизною. Воды зеркально-гладкого озера сливались с небом, так что нельзя было отличить, где кончается вода и где начинается воздух; небо казалось озером, озеро – небом. Тишина – бездыханная, даже птицы Молчали. И тишину нездешнюю, успокоение вечное навевала на душу эта святая пустыня, суровый и нежный полуночный рай.
   Тихону вспомнилась песня, которую певал он в лесах Долгомшинских:

 
Прекрасная мати-пустыня!
Пойду по лесам, по болотам,
Пойду по горам, по вертепам…

 
   Вспоминалось и то, что говорил ему один из Валаамских иноков:
   – Благодать у нас! Хоть три дня оставайся в лесу,ни дикого зверя, ни злого человека не встретишь – Бог да ты, ты да Бог!
   Он долго ходил, далеко отошел от обители, наконец заблудился. Наступил вечер. Он боялся, что сойма уйдет без него.
   Чтоб оглядеться, взошел на высокую гору. Склоны поросли частыми елями. На вершине была круглая поляна с цветущим лилово-розовым вереском. Посередине – столпообразный черный камень.
   Тихон устал. Увидел на краю поляны, между елками, углубление скалы, как бы колыбель из мягкого мха, прилег и заснул.
   Проснулся ночью. Было почти так же светло, как днем. Но еще тише. Берега острова отражались в зеркале озера четко, до последнего крестика острых еловых верхушек, так что казалось, там внизу – другой остров. совершенно подобный верхнему, только опрокинутый – и эти два острова висят между двумя небесами. На камне среди поляны стоял коленопреклоненный старец, незнакомый Тихону – должно быть, схимник, живший в пустыне. Черный облик его в золотисто-розовом небе был неподвижен, словно изваян из того же камня, на котором он стоял. И в лице – такой восторг молитвы, какого никогда не видал Тихон в лице человеческом. Ему казалось, что такая тишина кругом – от этой молитвы, и для нее возносится благоухание лилово-розового вереска к золотисто-розовому небу, подобно дыму кадильному.
   Не смея ни дохнуть, ни шевельнуться, он долго смотрел на молящегося, молился вместе с ним и в бесконечной сладости молитвы как будто потерял сознание – опять уснул.
   Проснулся на восходе солнечном.
   Никого уже не было на камне. Тихон подошел к нему, увидел в густом вереске едва заметную тропинку и пустился по ней в долину, окруженную скалами. Внизу была березовая роща. В середине рощи – лужайка с высокой травою. Невидимый ручей лепетал в ней детским лепетом.
   На лужайке стоял схимник, тот самый, которого Тихон видел ночью, – и кормил из рук хлебом лосиху с маленьким смешным сосунком.
   Тихон глядел и не верил глазам. Он знал, как пугливы Лоси, особенно самки, недавно отелившиеся. Ему казалось, что он подглядел вещую тайну тех дней, когда человек и звери жили вместе в раю.
   Съев хлеб, лосиха начала лизать руку старца. Он осенил ее крестным знамением, поцеловал в косматый лоб и проговорил с тихою ласкою:
   – Господь с тобою, матушка!
   Вдруг она оглянулась дико, шарахнулась и пустилась бежать, вместе с детенышем, в глубину ущелья – только треск и гул пошел по лесу-должно быть, учуяла Тихона.
   Он приблизился к старцу:
   – Благослови, отче!
   Старец осенил его крестным знамением с такою же тихою ласкою, как только что зверя.
   – Господь с тобою, дитятко. Звать-то как?
   – Тихоном.
   – Тишенька – имечко тихое. Откуда Бог принес? Место тут лесное, пустынное, чади мирской маловходное – редко странничков Божьих видим.
   – В Сердоболь плыли из Ладоги, – отвечал Тихон,сойму бурею прибило к острову. Вчера пошел в лес, да заблудился.
   – В лесу и ночевал?
   – В лесу.
   – Хлебушка-то есть ли? Голоден, чай?
   Ломоть хлеба, который взял с собою Тихон, доел он вчера вечером и теперь чувствовал голод.
   – Ну, пойдем-ка в келью, Тишенька. Чем Бог послал, накормлю.
   О. Сергию – так звали схимника, – судя по сильной проседи в черных волосах, было лет за пятьдесят; но походка и все движения его были так быстры и легки, как у двадцатилетнего юноши; лицо-сухое, постное, но тоже юное; карие, немного близорукие глаза постоянно щурились, как будто усмехались неудержимою, почти шаловливою и чуть-чуть лукавою усмешкою: похоже было на то, что он знает про себя что-то веселое, чего другие не знают, и вот скажет сейчас, и будет всем весело. Но, вместе с тем, в этом веселье была та тишина, которую видел в лице его Тихон во время ночной молитвы.
   Они подошли к отвесной гранитной скале. За ветхим покосившимся плетнем были огородные грядки. В расщелине скалы – самородная келья: три стены – каменные; четвертая – сруб с оконцем и дверью; над нею – почерневшая иконка валаамских чудотворцев св. Сергия и Германа, кровля – земляная, крытая мохом и берестою, с деревянным осмиконечным крестом. Устье долины, выходившее к озеру, кончалось мелью, нанесенной ручьем, который протекал на дне долины и здесь вливался в озеро. На берегу сушились мережки и сети, растянутые на кольях. Тут же другой старец, в заплатанной сермяжной рясе, похожей на рубище, с босыми ногами, по колено в воде, коренастый, широкоплечий, с обветренным лицом, остатками седых волос вкруг лысого черепа, – «настоящий рыбарь Петр»,подумал Тихон, – чинил и смолил дно опрокинутой лодки.
   Пахло еловыми стружками, водою, рыбой' и дегтем.
   – Ларивонушка! – окликнул его о. Сергий.
   Старик оглянулся, бросил тотчас работу, подошел к ним и молча поклонился Тихону в ноги.
   – Небось, дитятко, – со своей шаловливой усмешкой успокоил о. Сергий смущенного Тихона, – не тебе одному, он всем в ноги кланяется – и малым ребяткам. Такой уж смирненький! Приготовь-ка, Ларивонушка, трапезу, накормить странничка Божьего.
   Поднявшись на ноги, о. Иларион посмотрел на Тихона смиренным и суровым взглядом. Всех люби и всех бегай – было в этом взгляде слово великого отшельника Фиваотец (евр.). идского, преподобного аввы Арсения.
   Келья состояла из двух половин – крошечной курной избенки и пещеры в каменной толще скалы, с образами по стенам, такими же веселыми, как сам о. Сергий – Богородица Взыграния, Милостивая, Благоуханный Iвст, Блаженное Чрево, Живодательница, Нечаянная Радость; перед этою последнею, особенно любимою о. Сергием, теплилась лампада. В пещере, темной и тесной, как могила, стояли два гроба с камнями вместо изголовий. В этих гробах почивали старцы.
   Сели за трапезу – голую доску на мшистом обрубке сосны. О. Иларион подал хлеб, соль, деревянные чаши с рубленой кислой капустой, солеными огурцами, грибною похлебкою и взваром из каких-то лесных душистых трав.
   О. Сергий с Тихоном вкушали в безмолвии. О. Иларион читал псалом:
   Вся к Тебе, Господи, чают, дати пищу им во благо время.
   После трапезы о. Иларион пошел опять смолить лодку. А о. Сергий с Тихоном сели на каменные ступеньки у входа в келью. Перед ними расстилалось озеро, все такое же тихое, гладкое, бледно-голубое, с отраженными белыми круглыми большими облаками – как бы другое, нижнее небо, совершенно подобное верхнему.
   – По обету, что ль, странствуешь, чадушко? – спросил о. Сергий.
   Тихон взглянул на него, и ему захотелось сказать всю правду.
   – По обету великому, отче: истинной Церкви ищу…
   И рассказал ему всю свою жизнь, начиная с первого бегства от страха антихристова, кончая последним отречением от мертвой церкви.
   Когда он кончил, о. Сергий долго сидел молча, закрыв лицо руками; потом встал, положил руку на голову Тихона и произнес:
   – Рече Господь: Грядущаго ко Мне не изжену. Гряди же ко Господу, чадо, с миром. Небось, небось, миленький: будешь в Церкви, будешь в Церкви, будешь в Церкви истинной!
   Такая вещая сила и власть была в этих словах о. Сергия, что казалось, он говорит не от себя.
   – Будь милостив, отче! – воскликнул Тихон, припадая к ногам его. – Прими меня в свое послушание, благослови в пустыне с вами жить!
   – Живи, дитятко, живи с Богом! – обнял и поцеловал его о. Сергий. – Тишенька – тихонькой, жития нашего тихого не разорит, – прибавил он уже со своею обычною веселою улыбкою.
   Так Тихон остался в пустыне и зажил с обоими старцами.
   О. Сергию – так звали схимника, – судя по сильной проседи в черных волосах, было лет за пятьдесят; но походка и все движения его были так быстры и легки, как у двадцатилетнего юноши; лицо – сухое, постное, но тоже юное; карие, немного близорукие глаза постоянно щурились. как будто усмехались неудержимою, почти шаловливою и чуть-чуть лукавою усмешкою: похоже было на то, что он знает про себя что-то веселое, чего другие не знают, и вот скажет сейчас, и будет всем весело. Но, вместе с тем, в этом веселье была та тишина, которую видел в лице его Тихон во время ночной молитвы.
   Они подошли к отвесной гранитной скале. За ветхим покосившимся плетнем были огородные грядки. В расщелине скалы – самородная келья: три стены – каменные; четвертая – сруб с оконцем и дверью; над нею – почерневшая иконка валаамских чудотворцев св. Сергия и Германа, кровля – земляная, крытая мохом и берестою, с деревянным осмиконечным крестом. Устье долины, выходившее к озеру, кончалось мелью, нанесенной ручьем, который протекал на дне долины и здесь вливался в озеро. На берегу сушились мережки и сети, растянутые на кольях. Тут же другой старец, в заплатанной сермяжной рясе, похожей на рубище, с босыми ногами, по колено в воде, коренастый, широкоплечий, с обветренным лицом, остатками седых волос вкруг лысого черепа, – «настоящий рыбарь Петр»,подумал Тихон, – чинил и смолил дно опрокинутой лодки.
   Пахло еловыми стружками, водою, рыбой' и дегтем.
   – Ларивонушка! – окликнул его о. Сергий.
   Старик оглянулся, бросил тотчас работу, подошел к ним и молча поклонился Тихону в ноги.
   – Небось, дитятко, – со своей шаловливой усмешкой успокоил о. Сергий смущенного Тихона, – не тебе одному, он всем в ноги кланяется – и малым ребяткам. Такой уж смирненький! Приготовь-ка, Ларивонушка, трапезу, накормить странничка Божьего.
   Поднявшись на ноги, о. Иларион посмотрел на Тихона смиренным и суровым взглядом. Всех люби и всех бегай – было в этом взгляде слово великого отшельника Фиваидского, преподобного аввы ' Арсения.
   Келья состояла из двух половин – крошечной курной избенки и пещеры в каменной толще скалы, с образами по стенам, такими же веселыми, как сам о. Сергий – Богородица Взыграния, Милостивая, Благоуханный А в в а– отец (евр.).
   Цвет, Блаженное Чрево, Живодательница, Нечаянная Радость; перед этою последнею, особенно любимою о. Сергием, теплилась лампада. В пещере, темной и тесной, как могила, стояли два гроба с камнями вместо изголовий. В этих гробах почивали старцы.
   Сели за трапезу – голую доску на мшистом обрубке сосны. О. Иларион подал хлеб, соль, деревянные чаши с рубленой кислой капустой, солеными огурцами, грибною похлебкою и взваром из каких-то лесных душистых трав.
   О. Сергий с Тихоном вкушали в безмолвии. О. Иларион читал псалом:
   Вся к Тебе, Господи, чают, дати пиш,у им во благо время.
   После трапезы о. Иларион пошел опять смолить лодку. А о. Сергий с Тихоном сели на каменные ступеньки у входа в келью. Перед ними расстилалось озеро, все такое же тихое, гладкое, бледно-голубое, с отраженными белыми круглыми большими облаками – как бы другое, нижнее небо, совершенно подобное верхнему.
   – По обету, что ль, странствуешь, чадушко? – спросил о. Сергий.
   Тихон взглянул на него, и ему захотелось сказать всю правду.
   – По обету великому, отче: истинной Церкви ищу…
   И рассказал ему всю свою жизнь, начиная с первого бегства от страха антихристова, кончая последним отречением от мертвой церкви.
   Когда он кончил, о. Сергий долго сидел молча, закрыв лицо руками; потом встал, положил руку на голову Тихона и произнес:
   – Рече Господь: Грядущаго ко Мне не изжену. Гряди же ко Господу, чадо, с миром. Небось, небось, миленький: будешь в Церкви, будешь в Церкви, будешь в Церкви истинной!
   Такая вещая сила и власть была в этих словах о. Сергия, что казалось, он говорит не от себя.
   – Будь милостив, отче! – воскликнул Тихон, припадая к ногам его. – Прими меня в свое послушание, благослови в пустыне с вами жить!
   – Живи, дитятко, живи с Богом! – обнял и поцеловал его о. Сергий. – Тишенька – тихонькой, жития нашего тихого не разорит, – прибавил он уже со своею обычною веселою улыбкою.
   Так Тихон остался в пустыне и зажил с обоими старцами.
   О. Иларион был великий постник. Иногда целыми неделями не вкушал хлеба. Драл с больших сосен кору, сушил, толок в ступе и с мукой пек, то и ел, а пил воду, нарочно из луж, теплую, ржавую. Зимою молился, по колено в снегу. Летом стоял, голый, в болоте, отдавая тело на съедение комарам. Никогда не мылся, приводя слова преподобного Исаака Сирина: «да не обнажиши что от уд твоих и аще нужда тебе будет от свербения, обвей руку твою срачицею, или портищем и так почеши – никогда же не простирай руки твоей нагому телу, ни на тайные уды смотри никакоже, аще и изгниют». О. Иларион рассказывал Тихону о своем бывшем учителе, иноке Кирилло-Белозерской пустыни, некоем о. Трифоне, нарицаемом Похабный, «иже блаженным похабством прозревать будущее сподобился». – «Сей Трифон воды на главу и на ноги не полагал во всю свою жизнь, а вшей у себя не имел, о чем вельми плакал, что в том-де веке будут мне вши, аки мыши. Он же, Трифон, денно и нощно молитву Иисусову творил, и в таковом обыкновении молитвенном уста его устроились до того, что сами двигались на всякое время неудержимо, на челе от крестного знамени синева была и язва; часы ли, утреню ль, вечерню пел, – столько плакал, что в забытье приходил от многого хлипанья. Перед смертью лежал семь нощеденств вельми тяжко, а не постонул, не охнул и пить не просил, и ежели кто приходил посетить и спрашивал: „батюшка, не можешь гораздо?“ – отвечал: „все хорошо“. – Раз отец Иларион подошел к нему тихо, чтоб тот не слышал, – и увидел, что он „устами маленько почавкал, а сам тихошенько шепчет: „напиться бы досыта!“-“Хочешь, батюшка, пить?»-спросил о. Иларион, а о. Трифон: «нет, говорит, не хочу». И по сему уразумел о. Иларион, что великою жаждой мучится о. Трифон, но терпит – постится последним постом.