XII
   Детскую игрушку, ваньку-встаньку, напоминает человек, с тою лишь разницей, что у того человечка, игрушечного, свинцовый груз — в ногах, а у настоящего — в голове. Ваньку-встаньку нельзя опрокинуть, все подымается на ноги, а человека нельзя поднять, — все падает, как пал Адам, согрешив. Первородный грех и есть этот, к низу тянущий обратного ваньку-встаньку, свинцовый груз. Падшего в людях Адама поднять не может никакой закон, никакой императив, никакая нравственность. Чтоб это сделать, надо переместить в человеке центр тяжести. Это и делает Нагорная проповедь.
   Не собирайте себе сокровищ на земле… но собирайте себе сокровища на небе…
   Ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше. (Мт. 6, 19–21.)
   Радуйтесь в тот день и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах. (Лк. 6, 22–23.)
   Сердце человека — истинное сокровище, — тянущий груз, уже не свинцовый, а золотой, — переместится, и обратный ванька-встанька, падший Адам, встанет на ноги. Если царство Божие есть «опрокинутый мир», то и обратно, мир есть опрокинутое царство Божие. Снова опрокинуть раз уже опрокинутое, перевернуть перевернутое, — это и значит восстановить, выпрямить, поднять падший, оживить мертвый, спасти погибающий мир.
   Это бесконечно просто, и не трудно, а невозможно людям, кроме одного Человека — Иисуса; этого не только никогда никто не делал, но и никому никогда не приходило в голову, что это вообще можно сделать.
XIII
   Горе наше в том, что, за две тысячи лет, мы так привыкли к словам Его (как будто можно к ним привыкнуть, если только услышать их раз), что уже оглохли, ослепли к ним окончательно: твердим их, как таблицу умножения, бессмысленно. Но если б мы могли чуть-чуть отвыкнуть от них и вдруг услышать их так, как будто они сказаны не за две тысячи лет, а вчера-сегодня, то, может быть, мы удивились бы, ужаснулись; поняли бы вдруг, что это самые неимоверные, невыносимые, невозможные для нас, «безумные», как дважды два пять, самые нечеловеческие из всех человеческих слов. [517]И всего неимовернее, может быть, то, что Он говорит их так просто. В каждом слове Его опрокинут мир, с такою же бездонно тихою ясностью, как в совершенно гладком зеркале вод — отраженные в них берега. Самое тяжкое, темное, страшное для нас Он говорит как самое простое, ясное, легкое. «Кто потеряет душу свою, тот сбережет ее». Многие, может быть, и до Него это предчувствовали, как блаженно-ужасающую тайну, но Он первый это сказал так, как всем понятную и очевидную истину, как дважды два четыре, но в мире не трех, а четырех измерений. В том-то именно и главная особенность Его, что глубочайшее и сокровеннейшее, опрокидывающее мир с неодолимою силою, говорит Он так просто, легко и естественно, как будто не может быть иначе, и это всем известно, а Он только Вспоминает забытое, открывает то, что у всех людей таится в душе. [518]
   Если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего, и матери, и жены, и детей, и братьев, и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником (Лк. 14, 26), —
   эти раздирающие наше сердце слова Он говорит так тихо и ласково, как и мать не говорит с ребенком. Но мы должны помнить, как все это неимоверно, неслыханно, перевернуто, обратно или даже «превратно»: да, лучше это считать губительно-превратным, «демоническим», чем к этому привыкнуть, как мы привыкли. Те, кто ненавидит Его, ближе к Нему и правее тех, кто лишь терпит Его и считает Нагорную проповедь «отчасти полезною» — «учением нравственным прежде всего».
XIV
   «Кто не возненавидит отца своего и матери»… Хочется, не дослушав, бежать от страха, но, может быть, потому именно, что не дослушал. Если это кажется «возмутительным», «противоестественным», то, может быть, потому, что принято, как новая заповедь, закон, повеление: «возненавидь». Но ведь это вовсе не так. Верно понятые слова Его страшно освобождают нас, а не порабощают; ставят перед нами цели, задачи, а не законы. [519]Требует ли Он чего-нибудь, повелевает ли, принуждает ли? Нет, только сообщает опыт, непреложно ясный хотя и не нашему, а иному, как будто опрокинутому, а на самом деле, может быть, восстановленному, здравому смыслу, где все наоборот смыслу нашему, мнимо-здравому, больному, искаженному.
   Столь непонятное, страшное для нас, в Его неиспытанной нами любви, небесно-земной, ag?p?, становится простым, легким и радостным в нашей любви, только земной, — эросе. «Люби врага твоего». Если в плотской любви один любит, а другой ненавидит, то любящий любит и врага, и это так естественно, что ему не надо говорить: «Люби». — «И оставит человек отца и мать, и прилепится к жене своей» (Мт. 19, 5), — столь же естественно.
   Сделавшие опыт Его любви знают, что, любя Его, нельзя не оставить, не возненавидеть, если для Него это нужно, отца и матери, и не прилепиться к Нему так же естественно, легко и радостно, как любящий прилепляется к возлюбленной.
   Нет, вовсе не говорит Он: «оставь», «возненавидь»; Он только говорит: «возненавидишь», «оставишь». Вовсе ничего для Себя от человека не требует, а только соблазняет его, пленяет Собой, влюбляет в Себя; не повелевает ничего, а лишь открывает, что было, есть и будет в человеке, или может быть всегда, — скрытое в нем и всегда готовое открыться Блаженство.
XV
   Это не легко и не трудно, а это есть, или этого нет; и у кого есть, тому познать Блаженство не трудно, а невозможно не познать, не потерять для него души своей, не возненавидеть отца и матери, не полюбить врага, — как невозможно берегу не опрокинуться в ясной поверхности вод. Если же есть малейшее усилие, принуждение, несвобода, легчайшая тень «закона» в Блаженствах; если я не лечу, не падаю в них, то это еще не Блаженства. Трудно человеку войти сквозь тесные врата, оторваться от земли, как устрице — от родной скалы; но, раз он вошел, оторвался, то уже легко. Легкость эта и есть главный признак Иисусова бремени:
   бремя Мое легко. (Мт. 11, 30.)
   Если же слова Его кажутся нам иногда слишком тяжкими, страшными, как будто нарочно ранящими, то лишь потому, что розе Блаженств нужны против ослиных зубов шипы; ограда нужна против топчущих жемчуг свиней. Не забудем сказанного о тесных вратах, не будем обманывать нашей первой, человеческой, а не Его, последней, божественной легкостью. Очень легко увидеть в ясном зеркале вод опрокинутый мир, этот мир — в том; но очень трудно понять, что мир, как будто прямостоящий и действительный, на самом деле отражен и опрокинут, а как будто отраженный и опрокинутый — прямо стоит и действителен; или даже опять-таки не трудно, а невозможно сделать это без Него:
   делать без Меня ничего не можете. (Ио. 15, 5.)
XVI
   Знайте, что близко, при дверях. (Мк. 13, 29.)
   Ибо еще немного, очень немного, и Грядущий придет и не умедлит. (Евр. 10, 37.)
   Время уже коротко, так что имеющие… должны быть, как не имеющие; и плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся; и покупающие, как не приобретающие; и пользующиеся миром сим, как не пользующиеся; ибо преходит образ мира сего. (I Кор. 7, 29–31.)
   Точка промежуточная, interim, между этими двумя сближенными строками, — тем, когда сказано: «Господь грядет», Maranatha, и тем, когда это сбудется, и есть точка зрения Блаженств. Если «завтра», — сколько бы веков и тысячелетий ни отделяли это наступающее в вечности, внутреннее «завтра» от исторического, внешнего, — если завтра Конец, то все блаженно легко, как во сне или на другой планете, с меньшей, чем на земле, силой притяжения. Но вот, Конец замедлится, и все опять отяжелеет прежнею, земною тяжестью, и Блаженства сделаются скорбными; «новый Закон», nova lex, Новый Завет, сделается более тяжелым бременем, чем Ветхий les antiqua; новое вино свободы претворится в старую воду закона. Было, как бы не было? Нет, было, есть и будет. Слышащие слышат, видящие видят, что, как бы ни было далеко внешнее «завтра», внутреннее — близко. Если за две тысячи лет — миг в вечности — это было «близко, при дверях», то теперь еще ближе: может быть, уже входит в двери. Сколько бы ни отдаляли мы нашу смерть, наш конец личный, — наступит минута, когда мы увидим ее лицом к лицу; так же увидит мир и общую смерть, кончину века сего.
   Все еще говорят и будут говорить Святые — Блаженные:
   Мы неизвестны, но нас узнают; нас почитают умершими, но вот, мы живы; нас казнят, но мы не умираем; нас огорчают, но мы всегда радуемся; мы нищи, но многих обогащаем; мы ничего не имеем, но всем обладаем. (11 Кор. 6, 9 — 10).
   Все еще тлеет под пеплом этот огонь, и может вспыхнуть всегда.
   Сколько бы мы ни забывали Блаженств, помнят их детские очи, и звезды, и птицы небесные, и полевые лилии; сколько бы мы ни заглушали его, не заглохнет в мире таинственный зов:
   Все готово; приходите на брачный пир.
XVII
   Прямо стоящий мир будет опрокинут Иисусом, или опрокинутый — поставлен прямо: сколько бы мы ни уничтожали дело Его, — нарушенное Им равновесие уже не восстановится. Зиждется ли Им все или разрушается в мире; восстает или падает; к добру идет иль к худу, — но дойдет до конца, не остановится. Правильно-планетное, круговое движение земли нарушено, и, превратившись в комету, несется она по какой-то неведомой нам траектории.
   Кто ученики Господни? «Всесветные возмутители», (Д. А. 17, 6), «революционеры всемирные», по-нашему: значит «восстание»; ?????????, «воскресение», «восстание из мертвых». Все христиане — «возмутители всесветные», опрокидывающие — или восстанавливающие мир. Первый же из них и величайший — Христос. Кто бы ни был Он, — Губитель или Спаситель, Он Первый Двигатель, Primo Motore, опрокидывающий — или восстанавливающий мир. [520]
   Внешние перевороты, политические и социальные революции, — все поверхностны: буйны и кратки, дерзки и робки, грубы и слабы; все останавливаются на полдороги, или кончают своей противоположностью: освобождая, порабощают. В новом порядке возникает старый. Ванька-встанька, только что сваленный, но не с перемещенным центром тяжести, опять встает и крепче утверждается. Новый порядок хуже старого: вместо веревочных уз — железные, стальные, адамантовые; внешнее рабство становится внутренним: люди сами в цепи идут, жаждут рабства все неутолимее. И этот «прогресс» бесконечен.
   Тщетны все революции, перевороты внешние; в мнимом движении, неподвижны все. Только один — Его, Первого Двигателя, внутренний переворот действителен, потому что только он перемещает в человеке и в мире внутренний центр тяжести; только он — глубочайший и сильнейший, потому что тишайший.
   Кажется, именно мы сейчас яснее, чем кто-либо, когда-либо, за две тысячи лет христианства, могли бы почувствовать, что «близко, при дверях» конец, если не мира, то наш, — бывшего христианского человечества, и могли бы понять тоже яснее, чем кто-либо, за две тысячи лет, что Иисус, «Возмутитель всесветный», действительно опрокинул мир или восстановил. Самое глубокое, сильное в мире, — самое тихое.
   Я победил мир (Ио. 16, 33).
   Чем? Тишиной.
   Будет веяние тихого ветра, и там Господь (I Цар. 19, 12) —
   это пророчество на горе Блаженств исполнилось: «тихий ветер этот потряс основание земли и сорвал вершины гор». [521]
XVIII
   Только в яснейшем зеркале вод может отразиться берег с ясностью такой, чтоб ни одна черта не исказилась в отраженном образе; с тихостью такой, чтоб ни одна черта закона Отчего в свободе Сына не нарушилась, — может опрокинуться мир только в тишайшем сердце Господнем.
   Сев, учил народ из лодки. Когда же перестал учить, сказал Симону: отплыви на глубину, и закиньте сети. (Лк. 5, 3–4).
   Сети — слово Его, а глубина — Он сам. Только на поверхности души Его — бури, а в глубине — тишина. Бурею нисходит Дух Божий на всех пророков, а на Него — тишиной. [522]
   Ты — Мой покой. Моя тишина, tu es… requies mea,
   скажет Сыну Матерь Дух. [523]Всех бурь земных тишина небесная — Он.
   Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою — утишу вас. (Мт. 11, 28.)
   Мира вечный Двигатель, Он сам неподвижен: все вокруг Него движется.
   Знают святые, а может быть и посвященные в древние таинства, что в буре экстаза наступает вдруг тишина, подобная голубому небу над смерчем. В круговороте божественной пляски, уносящей души, солнца и атомы, есть неподвижная ось: к ней-то и влечется все захваченное в круговорот. Сам экстаз — все еще жажда; только тишина — утоление; сам экстаз — все еще путь; только тишина — цель; сам экстаз — все еще мир, только тишина — Бог.
XIX
   С Богом был Иисус, как никто из людей, и если быть с Богом, значит блаженствовать, то Он, как никто из людей, был блажен. Только что новый Адам вышел из рая, и раем пахнет еще от Него. Души человеческие, все одинаково, злые и добрые, помнят этот райский запах и летят на него, как пчелы на запах цветов; тянутся к Иисусу неудержимо, как компасные стрелки к магнитному северу. Всех увлечет Он на миг в блаженство Свое: этот-то миг — вечность — и есть Царство Божие.
   Первый Адам и последний — один и тот же. Весь зон истории — времени — как бы сон Адама в раю, где с древа жизни вкушаемые плоды — Блаженства. Память о рае — Блаженствах — есть у всех людей в душе, а Сын человеческий — только первый проснувшийся, вспомнивший Адам.
   Отче! Ты возлюбил Меня, прежде основания мира (Ио. 17, 24), —
   вот религиозный опыт Иисуса, нами не сделанный, невозможный для нас. Тут кончается вся наша земная. Евклидова геометрия; тут мы — «комнатные собачки», ???????, подбирающие крохи под столом (Мт. 15, 27); но и у крох тот же вкус, как у хлеба на столе, — плода с древа жизни. Опыта Блаженств нет у нас, и мы почти ничего не знаем о них; но глядя в лицо Его, слыша голос Его, не можем не чувствовать, что это и для нас возможно, или, по крайней мере, желанно. Кто понял Блаженства, тот принял их, потому что сердцу человеческому этого нельзя не желать.
   Ваши же очи блаженны, что видят, и уши ваши, что слышат. (Мт. 13, 16.)
   Все блаженства в том и заключаются, чтобы это видеть и слышать, — знать, что это есть.
XX
   Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный. (Мт. 5, 48).
   Ясно, или кажется ясным, что этого не только исполнить, но и помыслить человеку нельзя. Зачем же Он этого требует, или к этому зовет, манит? Зачем об этом говорить, как о самом простом, очевидном и даже как будто легком: «бремя Мое легко»? Кто возлагал на людей более тяжкое бремя?
   Но вот что удивительно: сердце наше, внимая словам Его, все-таки знает — вспоминает, что тяжесть эта вдруг может сделаться легкостью.
   И верится, и плачется,
   И так легко, легко…
   Каждый из нас, внимая Блаженствам, вспоминает или мог бы вспомнить, если бы так страшно не забыл, свой детский, райский сон, то, что своими ушами слышал, своими глазами видел на горе Блаженств.
XXI
   Однажды, когда народ теснился к Нему, чтобы слышать слово Божие, а Он стоял у Геннисаретского озера, увидел Он две лодки, стоявшие на озере; а рыбаки, вышедши из них, вымывали сети.
   Он же, войдя в одну лодку, которая была Симонова, просил его отплыть немного от берега и, сев, учил народ из лодки. (Лк. 5, 1–3.)
   Так у Луки, а у Марка (4, 1–2):
   … И вошел в лодку, и сидел на озере; а весь народ был на земле у озера.
   И учил их притчами много.
   «Притча», по-гречески, «загадка», или ????????, «сравнение», «подобие», от ???????????, «перекидывать»: притча-парабола — как бы перекинутый мостик, сходня с корабля на берег — из того мира в этот, из вечности во время. По-еврейски «притча» — agada, «повествование», «рассказ» о том, что было однажды и бывает всегда; а «притча» maschal, — «иносказание», «подобие», в смысле Гётевском: «все переходящее есть только подобие», «символ», как бы из того мира в этот поданный знак. [524]В притчах-символах является не только Слово, Логос, но и мир, космос:
   в притчах… изреку сокровенное от создания мира (Пс. 77, 22 — Мт. 13, 35).
   Форма совершеннейшая, в какую только могла отлиться Иисусова мысль, чувство и воля; внутреннейшая, на ядре их, оболочка; больше, чем одежда на теле, — тело на душе, — вот что такое притча. Явственней, чем на всех остальных словах Господних, отпечатлелось на притчах живое лицо Иисуса; внятнее слышится в них «живой, неумолкающий голос» Его; [525]как бы само «дыхание божественных уст», suavitates quae velut ex ora Jesu Christi afflari videntur, — все еще веет в притчах; [526]
XXII
   Евангельская притча есть нечто единственное, небывалое и неповторимое. Чтобы в этом убедиться, стоит лишь поискать чего-нибудь подобного притчам о бедном Лазаре, о блудном сыне или о милостивом Самарянине не только во всех книгах человеческих, но и во всей Книге Божественной, кроме Евангелия. [527]Этот небесный цветок цвел на земле только раз.
   Был Соломон мудрее всех людей… и изрек он три тысячи притч, meschalim. (III Цар. 4, 31–33.) Но вот, здесь — (в притчах Иисуса) — больше Соломона (Мт. 12, 42), —
   по слову самого Господа.
   Как ни прекрасны и глубоки многие притчи в Талмуде, левая критика только по недостатку религиозного и художественного вкуса может сравнивать их с евангельскими притчами: школьным потом пахнет от тех, а от этих — росною свежестью Галилейского утра; то, человеческое, отличается от этого, Божьего, как земные огни — от звезд небесных. [528]
XXIII
   «Все, что у вас есть, есть и у нас; это я уж тебе по дружбе, одну нашу тайну открываю, хоть и запрещено», — скажет черт Ивану Карамазову.
   «Все, что у вас», в здешнем мире, «есть и у нас», в мире нездешнем. Притча — подобие, соответствие, согласие, созвучие, символ, симфония двух миров: тот мир отвечает этому в притче, как звенящий на лютне струне отвечает немая струна. [529]Тот мир обратно подобен этому, опрокинут в нем, как небо в зеркале вод; и стоящие на берегу люди, и лодка на озере, и сидящий в лодке, сказывающий притчу, Иисус, — как бы два ряда символов: один ряд — в слове, другой — в действии.
   Узами подобий, символов, как звеньями золотой, с неба на землю спущенной, цепи, возносится душа человеческая от земли к небу, в неощутимых для нее полетах, как бы в исполинских, астрономических «параболах» (то же слово для притчи, parabol?, как движения небесных тел).
   Мир сей как бы пленяется, соблазняется в притчах его же собственным мирским соблазном; побеждается его же собственным мирским оружием; уловляется в его же собственные мирские сети. [530]
   Отплыви на глубину, и закиньте сети.
   Сети — притчи; мир — глубина.
XXIV
   И, приступив, ученики сказали Ему: для чего притчами говоришь им?
   Он же сказал им в ответ: для того, что вам дано знать тайны царства небесного, mysteria, а им не дано…
   Потому говорю им притчами, что они, видя, не видят, и слыша, не слышат, и не разумеют. (Мт. 13, 10–13).
   Сидя в лодке, сказывает притчи стоящим на берегу. Голос, по воде звучащий, слышнее слуху телесному, но не духовному. «Тайна Царства Божьего», «мистерия», отдаляет, как водная черта, «посвященных» в мистерию, «внутренних» от «непосвященных», «внешних». [531]
XXV
   Слово о разделении на «посвященных», спасаемых, «непосвященных», погибающих, «неисторично», «неподлинно», потому что слишком «несправедливо», — с легкостью решает левая критика. [532]Но по общему правилу: чем слово Господне для нас неимовернее, тем подлинней; и, может быть, лучшая порука в исторической подлинности этого слова — крайняя, с нашей человеческой точки зрения, невыносимая тяжесть его, странность, парадоксальность, неземная чудесность, — чудовищность, опрокинутость, обратность всей Канто-Аристотелевой этики, всей нашей земной, Эвклидовой геометрии, как бы вывернутость наизнанку, трех измерений в четвертом, где «все наоборот», так, что левая перчатка надевается на правую руку, и происходит ломающий вывих всего.
XXVI
   Притчи только у синоптиков; их нет в IV Евангелии, самом таинственном из всех четырех, прозрачно-темном, бездонно-ясном, как ночное небо.
   Притчами говорил Я вам доселе, но наступает время, когда уже не буду говорить вам притчами, но прямо возвещу вам об Отце…
   Я исшел от Отца, и пришел в мир, и опять оставляю мир и иду к Отцу.
   Ученики сказали Ему: вот теперь Ты прямо говоришь и притчи не говоришь никакой.
   Теперь видим, что Ты знаешь все… Посему веруем, что Ты от Бога исшел.
   Иисус отвечал им: теперь веруете? Вот, наступает час, и настал уже, что вы расстаетесь, каждый в свою сторону, и Меня оставите одного. (Ио. 16, 25–32.)
   Слово это сказано, конечно, не только Двенадцати на Тайной Вечере, но и всем ученикам Его, до конца времен.
   Те, кто со Мной, Меня не поняли. [533]
   Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)
   Как надо не знать Его, не любить, чтобы не услышать, с какою мукой стучится Он, в притчах, в запертые двери нашего сердца: «кто имеет уши слышать, да слышит!»
   Так, многими притчами проповедовал им слово, сколько они могли слышать (Мк. 4, 33).
   В этом-то «сколько» и ключ ко всему: люди, как ни глухи, все-таки слышат, сколько могут слышать, в притчах, а без них совсем ничего не услышали бы — «рассеялись бы, каждый в свою сторону, и оставили бы Его одного». Нет, в притчах — не самое «жестокое», «нелепое», как нелепо и жестоко думает левая критика, а самое милосердное и мудрое подхождение к истине.
XXVII
   «В евангельских притчах мы имеем нечто подобное греческому ваянию, где совершенная прелесть как бы дает себя осязать и любить», — замечает Ренан только отчасти верно: [534]увы, есть и у греческих ваятелей, так же, как и у Гомера, полынь в меду — в сладчайшей любви к жизни горький привкус смерти. Жизнь любить такою бессмертной любовью, какою любит ее Иисус в притчах, мог только Он один, победивший смерть.
   В тихой ясности притч, ласково покоится взор Его на всех явлениях мира и, проникая сквозь все покровы их, видит руку Бога живого во всем, что растет и зреет под Божьим солнцем и росою небесною, до последней жатвы — Конца. [535]
   Ты возвестил Меня, Господи, творением Твоим; я восхищаюсь делами рук Твоих (Пс. 91, 5), —
   мог бы Он сказать, как никто, потому что и Сам участвует в деле Отца, в творении мира:
   Отец Мой доныне делает, и Я делаю (Ио. 5, 7).
   Две у Него родины — земля и небо, и Он как будто иногда не знает Сам, какая из двух Ему роднее, какую Он больше любит.
   Все земное отражается в притчах с неземною четкостью, как в ясных водах райских озер; снится, вспоминается как уже в царстве небесном — вечности, все, что было на прежней, покинутой, скорбной, скудной, и все-таки милой, земле. Как бы оттуда сюда, с неба на землю смотрит Он взором любви бесконечной. [536]
   О, как понятно, что дети и взрослые, глупые и мудрые, злые и добрые, все одинаково слушали и будут слушать Иисусовы притчи с ненасытимою жадностью, даже не понимая тайного смысла их, как неземные и все-таки вечно родные, детские, райские сны!
XXVIII
   Отнятые у небесных детей. Ангелов, и подаренные людям, детям земли, игрушки, — вот что такое притчи. Кажется иногда, что Иисус играет в них сам, как дитя, с людьми, миром и даже с Отцом. Тихая на всем улыбка: «ласков и тих в увещании, весел с достоинством hilaris servata gravitate», — по апокрифу Лентула.
   Мог ли бы Он, без внутренней улыбки, грустной и радостной вместе, как солнце сквозь облако, сравнивать Себя с «подкапывающим дом, ночным вором» (Лк. 12, 39), или Отца, то с «неправедным судьею» (Лк. 18, 1–7), то с ленивым другом, не желающим вставать ночью с постели, чтобы дать хлеба взаймы просящему другу (Лк. 11, 5–8), то с обманутым домовладыкой, который хвалит управителя неверного, бесчестного, за то, что тот обманул его, поступил «догадливо», ибо «сыны века сего догадливее, ???????????? (житейски умнее) сынов света в своем роде»? (Лк. 16, 1–8).
   Многие притчи запечатлены таким божественным здравым смыслом, что наш человеческий смысл кажется перед ним лишь обезьяньей или сумасшедшей хитростью. И тут же, рядом с детской простотою, — неземная метафизика, темная глубина под светлой поверхностью. Точно мимоходом, нечаянно, открываются иногда премирные тайны: притча-парабола, как будто только земная, — становится вдруг исполинскою, из этого мира в тот уходящею, «астрономической параболой».
XXIX
   За две тысячи лет, почти никто не увидел, какая загадка о премирном, не только от человеческой воли идущем зле заключена в притче о плевелах, неразличимо-смешанных, в искушающем равенстве с доброй пшеницей — «сынами Божьими» (Мт. 13, 24–30; 36–43).
   Точно такая же «астрономическая парабола» — в притче о соли.
   Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям. (Мт. 4, 13) Ибо всякий огнем осолится, и всякая жертва солью осолится. (Мк. 9, 49.)