XXIX
   Около девятого часа возопил Иисус громким голосом. «Элои! Элои! ламма савахтани?», что значит. «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Мк. 15, 34).
   Это четвертое крестное слово, кажется, единственное, сказанное не только во внутренней действительности — в мистерии, но и во внешней — в истории.
   Будет ли что-нибудь страшнее этого для нас на том свете, мы не знаем, но знаем, что здесь, на земле, это — самое страшное. Сколько бы люди ни привыкали к этому — не привыкнут; сколько бы этого ни притупляли — не притупят: это все еще режет их по сердцу так, как будто слышат они слово это из собственных уст Распятого. Но вот что удивительно: как оно людям ни страшно, смутно чувствуют они, что оно им все-таки дорого так, что всякую попытку отнять его у них, уничтожить (а притуплять его и значит уничтожать), отвергают они заранее. Когда Афанасий Великий хочет нас уверить, будто бы слово это сказано Иисусом только для того, чтобы «обмануть сатану и тем вернее победить его», [996]то он так же забывает о Сыне человеческом, как забывают о Сыне Божьем те, кто хотел бы нас уверить, будто бы Иисус, умирая, не мог этого сказать, если бы не отчаялся во всем и не отрекся от всего, чем жил и за что умер. [997]
   Слово это не менее страшно оттого, что Иисус будто бы повторяет в нем только стих Псалма (21–22, 2). Слишком очевидно, что, произнося в такую минуту хотя бы и чужое слово, Он делает его Своим. Смутная же догадка о том, что, произнося первый стих Псалма, Он уже думал о последних стихах, где невинно страдающий и Богом на время оставленный Праведник снова принят в милость Божию, — догадка, будто бы Иисус думал об этих стихах и только не успел их произнести, потому что смерть наступила случайно слишком рано (как будто в смерти Сына Божия может быть «случайное»), — странная догадка эта ни на чем в евангельских свидетельствах не основана.
   Нет, тщетны все попытки притупить соблазн и ужас этого слова; меру ужасного и соблазнительного в нем, а также и меру исторически подлинного дает уже одно то, что слово это умолчано в III и IV Евангелиях (как будто можно замолчать такое слово). «Вымысел», «миф» никогда не вложил бы его в уста Господни. Мысль, что последние слова, сказанные Отцу умирающим Сыном: «Ты Меня оставил», — не могла бы войти в душу первохристианства, не будь они действительно сказаны, или по крайней мере не будь в них верно угадан действительный смысл последнего вопля Господня.
XXX
   Только один из четырех Евангелистов — Марк-Петр — помнит и повторяет эти слова, если не из уст Петра услышанные, то все же в духе Петра сказанные, и только, очевидно, вслед за Марком повторяет их Матфей. Если же Петр смеет повторить их первый, то потому, что он бесстрашнее и страстнее всех к страстям Господним. «Я сораспялся Христу» (Гал. 2, 19), — мог бы он сказать, как никто из них. О Кресте говорит как будто уже с креста: недаром сам будет распят. Главное для него — показать всю глубину Страстей Господних. Выпить чашу смерти не до дна значило бы для Иисуса совсем не выпить: «как бы тенью только страдать, умереть», passum fuisse, quasi per umbram, по слову докетов, — вот что знает Марк-Петр, как, может быть, никто из четырех свидетелей.
   Вся ближайшая к Иисусу община идет путем того же религиозного опыта, как Марк, судя по некоторым, очень древним, кодексам Евангелия, где вместо нашего канонического чтения: «Для чего Ты Меня оставил,?» — сильнее: «За что Ты предал Меня поруганию,?» — или еще сильнее: «За что Ты проклял Меня», maledixisti? [998]
   Тем же путем пойдет и Павел:
   сделался (Христос) за нас проклятием, ??????. (Гал. 3, 13.)
   И Послание к Евреям (2, 9):
   …смерть вкусил за всех, вне Бога, —
   в «отвержении», в «проклятии». [999]
   Какие бы, впрочем, слова ни были сказаны в последнем вопле Распятого, мы можем судить по этому религиозному опыту ближайшей к Иисусу общины, что увидели стоявшие у креста, заглянув в сердце Господне через это четвертое слово — окно в Его Агонию. Только здесь, на кресте, в первый и единственный раз в жизни Сын называет Отца уже не «Отцом», а «Богом» (Elohi, по-еврейски у Марка; Eli, по-арамейски у Матфея, 27, 46), как бы усомнившись в том, что Он — Сын Отца. То, чего Иисус так страшился, с чем до кровавого пота боролся в Гефсимании, о чем молился Отцу: «да минует», — не миновало — совершилось на Кресте: Сына оставил Отец, скрыл от Него лицо Свое, как солнце в наступившей тьме Голгофы.
XXXI
   Мука всех агоний земных, жало всех смертей — в этом одном слове: sabachtani
   Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа? (Осия 13, 14).
   Вот она, здесь, в этом последнем вопле Сына, покинутого, «проклятого» Отцом. Звук этого вопля — точно замирающий звук камня, брошенного в бездонный колодезь. Слышится — видится в нем как бы Сошествие в ад, до последних глубин преисподней. Звук уже замер, а камень все еще падает, падает, — будет ли конец падению? знает ли Сходящий в ад, что сойдет в него до конца и выйдет?
   Смерть — проклятие всей твари Творцом: смерть приняв, должен был Сын принять на Себя «проклятие» Отца. Смерть человека Иисуса единственна, так же как Он сам — Единственный. Смерти всех живых — бесконечно малые части одного целого, дроби одной единицы — смерти Господней. Умер Один за всех, чтобы в Себе одном всех воскресить.
   Только светом Воскресения озарится Голгофская тьма — Сошествие в ад; только один ответ на вопрос: «Для чего Ты Меня оставил?» — Воскресение. Если нет Воскресения, то этим последним словом Сына к Отцу вся Блаженная Весть, Евангелие, поколеблена; если Христос не воскрес, то Иисус «напрасно умер» (Гал. 2, 21). Только исходя из Воскресения, можно понять Крест.
   Я должен больше, чем верить, что Христос воскрес; я должен это знать, как то, что я — я. Так именно это и знает Марк-Петр. Если Воскресение может быть «доказано», то лишь таким опытным знанием. Так бесстрашно заглянуть в лицо Умершего мог только тот, кто уже видел лицо Воскресшего. Здесь, на кресте, — первая точка, одна из многих, соединяющихся в линию более чем математически непререкаемого опыта-знания, что Христос воскрес, — такого же, как то, что я — я.
XXXII
   Чем же люди ответили на этот последний вопль умирающего за них Сына Божия?
   Некоторые из стоявших тут, услышав (это), говорили: вот Илию зовет. (Мк. 15, 35.)
   В I Евангелии (27, 46), так же как в кодексе D Cantabrigiensis, II-го, Иисус называет имя Божие не по-еврейски, Elohi, a по-арамейски, Eli, что вероятнее, потому что созвучнее еврейскому имени Eliah — «Илия». [1000]
   «Некоторым из стоящих тут», — слышится в вопле Иисуса «Илия! Илия! где же ты? для чего ты Меня оставил?» [1001]Что это, нечаянная ли только ошибка слуха, смешение двух созвучных слов: Eli — Eliah, или, что вероятнее, ошибка нарочная, злая игра слов — последнее надругательство, как бы вспышка потухающего пламени? Если это игра, то начинают ее, должно быть, иудеи, ближе всех стоящие к римлянам, а те продолжают ее, узнав от иудеев, что значат эти арамейские слова Иисуса, или поняв их сами, потому что кое-кто из римских воинов-ветеранов Иудейской провинции, хотя бы и не «прозелитов», «иудействующих», мог понимать арамейский язык и кое-что знать об Илии, предтече Мессии, по крайней мере настолько, чтобы понять слова Иисуса так же, как поняли их иудеи. [1002]
   И тотчас подбежал один из них (римских воинов), взял губку, намочил ее уксусом и, насадив на тростник, давал Ему пить (Мт. 27, 15), —
   …говоря: постойте, посмотрим, придет ли Илия снять Его (с креста) (Мк. 15, 36).
   Судя по тому, что один из них «бежит тотчас», все они следят за тем, как умирает Иисус, — несмотря на все еще густую тьму хамзина: может быть, и здесь, на Голгофе, как там, в Иерусалиме, засветили дневные огни, чтобы лучше видеть и стеречь повешенных; или тьма, бывшая только «до часа шестого» (третьего пополудни), начала редеть, так что воины, видя уже чуть бледнеющее в темноте лицо Иисуса, вглядываются в него жадно-пристально. Тут же, вероятно, стоит и сотник, уже «напротив Него», вглядываясь пристальнее всех.
   «Уксус», которым поят Иисуса, — излюбленный во всех походах (крестная казнь — тоже малый «поход»), необходимый, по военному уставу, напиток римских воинов — разбавленный водою винный уксус, posca. Губкою, должно быть, заткнуто горлышко глиняного кувшина с этим напитком. [1003]
   Надо ли говорить, как наглядны и живы, точно глазами увидены, все эти мелочи римского военного быта и как, подтвержденные множеством римских свидетельств, подтверждают они, в свою очередь, историческую подлинность всего евангельского свидетельства о том, как умирал Иисус?
XXXIII
   Жажду, по-арамейски, sahena, [1004]или проще, по-нашему: «пить!» — говорит Иисус в IV Евангелии (19, 28), где крестный вопль умолчан: вместо него это тихое слово. Только здесь, в самом «духовном» из всех Евангелий, — этот единственный намек на плотские муки человека Иисуса; только здесь рядом с тем, третьим крестным словом о земной любви Сына к земной матери, — это пятое, еще более земное, простое, смиренное, жалкое, как бы тварное слово Творца. Сына Божия, идущего на крест, люди встречают одуряющим напитком — вином, смешанным с миром, а провожают казарменным пойлом — водой, смешанной с уксусом.
   Жаждущий, иди ко Мне и пей. (Ио. 4, 14).
   Кто будет пить воду, которую Я дам ему, не будет жаждать вовек (Ио. 7, 37), —
   некогда говорил Иисус жаждущим, а теперь жаждет сам, и все воды Земли не утолят жажды Его; утолит только вода, текущая в вечную жизнь — Воскресение.
XXXIV
   В слове подносящего губку к устам Его: «Постойте, посмотрим, придет ли Илия?» — только ли смех? Нет, и жалость, желание облегчить смертную муку Его, утолить жажду, и любопытство, и страх: «А что, если придет?» Если даже не «весь народ», как, может быть, преувеличивает Лука (23, 48), а лишь некоторые, пусть даже очень немногие, разойдутся с Голгофы, «бия себя в грудь», то и этого достаточно, чтобы догадаться, что уже и тогда, как смеялись они, ругались над Ним, не было им так весело, как это им самим казалось, или только хотелось, чтобы казалось другим: смеются и дьяволы в аду, но не от большого веселья. Может быть, уже и тогда, где-то в глубине сердца их, шевелился вопрос: «Что это? кто это? что мы сделали?»
   Что происходит в те несколько секунд между воплем и смертью Распятого, подобных которым не было и не будет в мире, — что происходит в сердце людей, стоящих у креста, какое тоже «смертное борение» — «агония» — противоположных чувств, трудно увидеть, потому что в сердце этом — тьма такая же, как над Голгофою; можно только увидеть в нем два чувства или одно в двух, сквозящее сквозь все остальные, как лунный свет — сквозь быстро несущиеся мимо луны грозовые облака: неземной страх — неземной смех — неутолимую, нечеловеческую, как бы в самом деле адским огнем разжигаемую жажду надругательства над самым святым и страшным. Вот чем люди отвечают на последний вопль Сына Божия: в сердце Его — разверстую бездну Любви Божественной — плюют.
   Чтобы очистить мир от этой нечисти, хватит ли всего огня, которым в день Суда испепелится мир?
XXXV
   Иисус же, опять возопив воплем великим, испустил дух, (??. 27, 45).
   …И сотник, стоявший напротив Его, увидев, что Он так возгласив, испустил дух, сказал, истинно, человек сей был Сын Божий. (Мк. 15, 39). [1005]
   Что именно эти два слова: «Сын Божий», были действительно сказаны сотником, видно из того, что Лука (23, 47) заменяет их словом: «праведник», ??????, вероятно, потому, что боится, как бы в устах язычника, такого же, какими были читатели его, «Сын Божий» не прозвучало соблазнительно-двусмысленно, как «сын богов». Этого Марк еще не боится, влагая в уста сотника свое же собственное исповедание, в «начале Евангелия Иисуса Христа — Сына Божия» (1,1).
   Более чем вероятно, что «заведующий казнью сотник» знает главное против Иисуса обвинение врагов Его, иудейских первосвященников:
   Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим (Ио. 19, 7);
   знает, что Иисус распят и по римским законам как «оскорбитель величества», «противник кесаря» (Ио. 19, 12), единственного «сына Божия» — «Сына богов»; не может не знать и того, что, «громко возглашая», ???????, по свидетельству Луки, [1006]свое исповедание перед всем иудейским народом, становится и он сообщником распятого «злодея», таким же «противником кесаря», «оскорбителем величества»; не может не знать, что путь и ему не далек от подножия креста на крест. Знает все это, но, вероятно, об этом не думает, отвечая криком на крик Умирающего так же невольно, естественно, как зазвучавшей на лютне струне отвечает немая струна.
   Здесь, на Голгофе, где снова, как уже столько раз в жизни Сына человеческого, но теперь, как еще никогда, судьбы мира колеблются на острие ножа между спасением и гибелью, — это исповедание сотника решает, что мир все еще может спастись. «Есть ли в мире живая душа?» — на этот вопрос, вопль умирающего Сына Божия отвечает один из сынов человеческих: «Есть!» — и спасает мир здесь, на Голгофе, почти так же, как Петр в Кесарии Филипповой, когда на вопрос Иисуса: «Кто Я?» — отвечает: «Ты — Христос, Сын Божий».
   Если этот безымянный исповедник — вовсе не будущий «святой» Лонгин апокрифов, а такой же вечный грешник, как мы, то и мы с ним могли бы на Голгофе присутствовать — его глазами увидеть лицо, его ушами услышать вопль Умирающего и его устами исповедать Вечно Распятого и Неизвестного: истинно, этот человек — Сын Божий.
XXXVI
   Что слышится сотнику в последнем вопле Господнем — смерть? Нет, победа над смертью:
   смерть поглощена победою. (Ис. 25, 8.)
   «Дух испустил», у Марка (15, 37) и Луки (23, 46), а у Матфея (27, 50) и Иоанна (19, 30): «предал дух»; по-арамейски: mesar ruheh, что значит: «предал, отдал свободно».
   Я отдаю жизнь Мою, чтобы снова принять ее (Ио. 10, 17), —
   «умираю, чтобы воскреснуть».
   Вместо «громкого вопля» двух первых Евангелий, у двух последних — тихие слова, тишайшие из всех человеческих слов. Тут нет противоречия: смысл этого смертного мига, слишком для человеческого смысла божественный, ни в какое человеческое слово невместимый, одинаково верно угадан, насколько это возможно, в обоих свидетельствах. В том «громком вопле» — все еще трудный, на ристалище, бег, хотя уже последний, стремительный шаг его, последнее движение руки, хватающей победный венец, а в этих двух тихих словах — венец, уже в руке Его сияющий.
   Отче! в руки Твои предаю дух Мой! —
   по-арамейски:
   Abba! bidach aphked ruhi —
   шестое крестное слово Господне в III Евангелии. [1007]
   И, сие сказав, испустил дух. (Лк. 23, 46).
   Совершилось! —
   по-арамейски:
   moschelam, —
   седьмое, последнее слово в IV Евангелии. [1008]
   …Сказал: совершилось! и, преклонив голову, предал дух. (Ио. 19, 30.)
   Греческое слово ?????????? — от того же корня, как ????? «конец»: «совершилось» — «кончилось», конец Сына — конец мира.
   Многое включается для благочестивого иудея в глубоком смысле арамейского слова moschelam: и тихий свет вечерний — начало покоя субботнего, отдыха от семидневных трудов, и вечное субботствование царства Божия: «В день же седьмой почил Бог от всех дел Своих» (Быт. 2, 2): так же почиет Сын в лоне Отца, в тихом свете дня невечернего, в покое Субботнем, «совершив» дело Свое. В смерти Его, так же как в жизни, — тишина совершенная.
   Ты — Мой покой. Моя тишина, tu es requies mea, —
   скажет Сыну Матерь-Дух.
   Я прославил Тебя — осиял, (имя Твое), Отче, на земле; совершил дело Твое, которое Ты дал Мне совершить.
   И ныне прославь Меня — осияй, ???????, Отче, у Тебя самого славой — сиянием, ????, которую Я имел у Тебя, прежде бытия мира. (Ио. 17, 4–5).
   Это и значит: «Крест прежде был, нежели стать земле».
XXXVII
   В тот же миг-вечность, в который Сын говорит Отцу: «Для чего Ты Меня оставил?» — Он уже снова принят Отцом.
   Только на малое время Я оставил Тебя, и снова приму Тебя, с великою милостью. (Ис. 54, 7.)
   В тот же миг — вечность — совершается и Сошествие в ад — смерть, и победа над смертью — Воскресение: «смертью смерть попрал».
   Это не только мистерия — то, что было, есть и будет всегда, в вечности, но и история — то, что было однажды, во времени. Было что-то в лице и голосе Умирающего, что в слове: «совершилось!» — верно угадано сердцем и запечатлено в памяти слышавших этот голос и видевших это лицо.
   Словом этим замкнут круг Семи крестных слов. Только поняв их все вместе, можно понять и каждое в отдельности.
   Первое: «Отче! прости им».
   Второе: «ныне же будешь со Мною в Твоя»,
   Четвертое: «Боже Мой! Боже Мой! для раю».
   Третье: «вот сын Твой; вот матерь чего Ты Меня оставил?»
   Пятое: «жажду!»
   Шестое: «Отче! в руки Твои предаю дух Мой».
   Седьмое: «совершилось!»
   Семь слов — как бы семь цветов смертной радуги, сливающихся в белый цвет Воскресения.
XXXVIII
   И дух Его вознесся на небо,
   — простодушно добавляет один из древнейших кодексов, Сиро-Синайский, к свидетельству Марка: «испустил дух», — как будто может быть сомнение в том, что в ад Сошедший не остался в аду. [1009]
   В самое небо… вошел Христос… чтобы предстать… за нас пред лицо Божие. (Евр. 9, 24).
   …И завеса в храме разодралась надвое, сверху донизу. (Мк. 15, 38.)
   В этом «чуде-знамении» — уже не история, а мистерия — «образ небесного в земном», (Евр. 9, 23): как бы сама в себе не вмещаясь, история и здесь переплескивается в мистерию. Что значит это раздирание «завесы», ???????????, закрывающей вход в Святая святых, верно и глубоко объясняет Послание к Евреям: «В самое небо вошел Христос», и люди могут отныне —
   ухватиться за надежду… якорь безопасный и крепкий, входящий во внутреннейшее за завесу, ??????????????. (Евр. 6, 19). Кровью Иисуса Христа мы имеем дерзновение входить во Святая святых, новым путем и живым, который Он открыл нам через завесу, то есть плоть Свою. (Евр. 10, 19–20).
   В первых двух Евангелиях завеса раздирается уже после того, как Иисус умер, а в III-м (23, 45) — до того: прежде чем умереть. Он уже победил — «смертью смерть попрал».
   В ад сошел —
   и сокрушил врата медные и вереи железные сломал. (Пс. 106–107, 16.) Подымите, врата, верхи ваши, и подымитесь, двери вечные, и войдет Царь славы. Кто сей Царь славы? Господь сил. Он — Царь славы. (Пс. 23–24, 9.)
   Та же мистерия «небесного образ земной» — и в «Евангелии от Евреев»:
   треснула и раскололась исполинская притолка святилищных врат, [1010]
   — по Исаиину пророчеству (6, 4):
   поколебались верхи врат от гласа вопиющих (Серафимов), и дом Божий наполнился курением.
XXXIX
   Высшая же точка мистерии — в евангельском «апокрифе» Матфея (27, 51):
   …в храме завеса разодралась надвое, сверху донизу, и земля потряслась, и скалы расселись.
   То же по Исаиину пророчеству (24, 19–20);
   …сильно колеблется земля, шатается, как пьяный, качается, как колыбель… ибо злодеяние отяготело на ней, — величайшее из всех злодеяний — убийство Сына Божия людьми.
   Здесь же, на Голгофе, начинает исполняться и слово Господне о конце мира, потому что в конце Сына конец мира начинается:
   …солнце померкнет, и силы небесные поколеблются. (Мк. 24, 28.)
   Но, если даже ничего этого не было в истории — в действительности внешней, а было только в мистерии — в действительности внутренней; если не потряслась земля, скалы не расселись, — ни даже ветер не венул, лист не шелохнулся, глухота, немота была безответная на земле и на небе, как будто ничего не произошло в мире оттого, что умер Сын Божий; если даже так — что из того? Не было тогда — будет потом, в тот день, когда «от лица Сидящего на престоле небо и земля побегут, и не найдется им места» (Откр. 20, 11).
   Скалы расселись, —
   продолжает Матфей (27, 51–53), —
   и гробы отверзлись, и многие тела усопших святых воскресли и, вышедши из гробов по воскресении Его, вошли во Святой град и явились многим.
   Мертвые могли ли встать из гробов до того, как встал Первенец из мертвых? Нет, встанут только «по воскресении Его», как свидетельствует Матфей с точностью, на языке уже не времени, а вечности, соединяя прошлое с будущим. Полувоскресли только — полупроснулись и, все еще лежа в гробах своих, ждут Воскресения. Но смертным сном отягченные вежды их дрогнули уже — дрогнула и вся Держава смерти. В запертую дверь постучался Хозяин дома; дверь еще не открылась, но уже загудели «врата медные и вереи железные». Трижды постучится, и на третий стук откроется дверь, и войдет Хозяин в дом.
XL
   «Тьма, наступившая по всей земле около шестого часа (полдня), продолжалась до часа девятого (третьего) смертного», — с точностью помнит Марк (15, 33): значит, к смертному часу рассеялась, как это часто бывает во время хамзина, от внезапного дуновения ветра; черная завеса тьмы разодралась надвое, сверху донизу, как завеса в храме; солнце вышло из-за нее и озарило, может быть, лицо Умершего.
   И просияло лицо Его, как солнце. (Мт. 17, 2.)
   Люди этого еще не видят, но скоро увидят и поймут: умер — воскрес.

11. ВОСКРЕС

I
   Тело распятого, если не будет испрошено близкими для погребения, должно висеть на кресте, пока не расклюют его хищные птицы, или само оно, истлев, не рассыплется прахом: так по римскому обычаю, а по закону иудейскому в самый день смерти, еще до захода солнца, тело должно быть снято с креста и брошено в «общую яму», f?neratricium, чтобы «повешенный на древе», «Богом проклятый», не осквернял земли и неба. [1011]Вот почему иудеи, тотчас по смерти Иисуса, просили Пилата снять с креста всех трех распятых. Тот согласился, должно быть, по всегдашнему римскому правилу не нарушать местных обычаев.
   Воины пришли и, чтобы покончить с двумя еще живыми разбойниками, совершили над ними «крестное ломание костей», crucifragium, — перебили им голени железной дубиной.
   Пришедши же к Иисусу и увидев, что Он уже умер, не перебили у Него голеней.
   Но один из воинов пронзил Ему ребра копьем. (Ио. 19,
   33 — 34).
   Лишний ли раз поднять тяжелую дубину поленился или мертвое тело калечить не захотел — ударил копьем куда ни попало и тем нечаянно исполнил два пророчества: «кость Его да не сокрушится» (Исх. 12, 46); и «воззрят на Того, Кого пронзили» (Зах. 12, 10).
   Видевший же то засвидетельствовал, и истинно свидетельство его; он знает, что говорит истину, дабы вы поверили. (Ио. 19, 36).
   Истина — в том, что не «тенью только», quasi per umbram, как будут учить докеты, а действительно страдал и умирал Сын Божий: весь закон естества исполнил — умер Несотворенный, как умирает вся тварь.
II
   Что помешало врагам Иисуса бросить тело Его в «общую яму», вместе с телами разбойников, — это мы узнаем из свидетельства синоптиков лучше, нежели из IV Евангелия, где времена спутаны: «после того (перебития голеней) Иосиф из Аримафеи… просил Пилата снять тело Иисуса, и Пилат позволил» (19, 38). Нет, конечно, не после, а до того: замысел врагов Господних не успел бы иначе предупредить Иосиф.
   Член Синедриона, но в деле Иисусовых врагов участия не принимавший, «человек добрый и праведный» (Лк. 23, 50–51), «ученик Господень, но тайный, из страха от Иудеев» (Ио. 19, 38), «царства Божия ожидавший и сам», Иосиф, —
   осмелившись, ????????, войти к Пилату, просил (у него) тела Иисусова.(Мк. 15, 43.)
   Скорой смерти Его удивившись и справившись о ней у сотника, Пилат велел отдать Иосифу, по Маркову страшному слову (15, 45), «труп» Иисуса, исполнив тем точно нам известную, историческую подлинность евангельского свидетельства подтверждающую, статью римского законодательства: «Должно тела казненных выдавать для погребения тем, кто их испрашивает». [1012]
   Вдруг перестать бояться, одному восстать на многих, тело Друга отнять у врагов и «на древе повешенному, Богом проклятому», отдать свой собственный гроб (Мт. 27, 60), — чтобы на это «осмелиться», нужно было Иосифу действительное мужество. Явные ученики отреклись от Учителя; тайный — верен Ему до конца. «Добрый человек», Иосиф, спас от «общей ямы» вместе с телом Господним и душу всего человечества.
III
   Иосиф пошел и снял тело с креста. (Ио. 19, 38.)
   Сделал это, конечно, не один, а с помощью таких же смелых и добрых людей, как он.
   «Сняли» тело, ??????? (Лк. 23, 53), — этим одним словом почти столько же сказано, как и тем одним: «распяли».
   Знают, что надо спешить, чтобы до конца погребения не зашло предсубботнее солнце и какой-либо новою хитростью не отняли Тела враги; а все-таки медленно, бережно, так, чтобы уже почти разодранных гвоздями ладоней и ступней совсем не разодрать, вынимают клещами из ран длинные «крестные гвозди», masmera min haselub. Стоя на приставленной ко кресту лестнице, чувствуют тяжесть и холод бессильно на них валящегося тела — «трупа» и дивятся, может быть, сами того не зная, что так тяжело оно и холодно, так мертво, что очи эти, такие зрячие, слепы; такие вещие, немы уста, и сердце, бившееся так, остановилось, — как будто на что-то другое надеялись: раньше никогда не понимали и только сейчас вдруг поняли смерть. Но, может быть, чувствуют также, что это мертвое Тело — такое сокровище, какого мир не видал и уже не увидит.
   Давеча вдали стоявшие жены теперь подошли, на руки приняли Тело; хотели бы обмыть его слезами, но слез давно уже нет: обмоют водой из колодца (он тут же в саду, где гроб), [1013]и черные от запекшейся крови на бледном теле уста зияющих ран будут целовать так страстно, как уст умершего сына — мать и любящая уст любимого не целовали никогда.
IV
   Пришел и Никодим, —