schema Isreel, слушай, Израиль! Я есмь Бог Твой Единый.
   Сидя с поджатыми ногами на коврах и низких ложах, полукругом, так, «чтобы видеть друг друга в лицо и нелицеприятно судить», [869]семьдесят членов Синедриона ждали Узника: знали, что Он уже схвачен.
   Здесь ли, между ними, первосвященник Ганан или не здесь — никто не знал; но то, что, может быть, невидимо присутствует, еще грознее было для них, чем если бы присутствовал видимо. Чудилось всем между складок тяжелой завесы в глубине палаты всеслышащее ухо, всевидящий глаз.
   Узника ввели и поставили на возвышении в середине полукруга между двух ярко пламенеющих, в уровень лица Его, восковых свечей в высоких серебряных свещниках. Туго связанные на руках веревки развязали; красные от них, вдавились запястья на смугло-бледной коже рук. Прямо повисли руки; складки одежд легли прямо; кисточки голубой шерсти, канаффы, по краям одежды могли бы напомнить судьям, что учителя Израиля судят Учителя.
   Тихое лицо Его спокойно, просто — такое же точно, с каким Он, сидя с ними, каждый день учил народ в храме; точно такое же лицо и совсем другое, новое, страшное, ни на одно из человеческих лиц не похожее. Веки на глаза опустились так тяжело, что, казалось, уже никогда не подымутся; так крепко сомкнулись уста, что, казалось, не разомкнутся уже никогда.
   Тихо сделалось от этого лица и страшно; камнем навалилось молчание на всех; вспомнился, может быть, «камень, который отвергли строители: на кого он упадет, того раздавит» (Лк. 20, 17–18).
   Все вздохнули с облегчением, когда начался допрос свидетелей.
XIV
   Первосвященники же, и старейшины, и весь Синедрион искали свидетельства против Иисуса… и не находили. (Мт. 26, 59–60.)
   Ибо многие свидетельствовали на Него, но свидетельства эти были между собою не согласны. (Мк. 14, 56.)
   …Но, наконец, пришли два свидетеля и сказали (Мт. 27, 60–61): мы слышали, как Он говорил: «Я разрушу храм сей, рукотворный, и через три дня воздвигну другой, нерукотворный».
   Но и их свидетельства были между собою несогласны. (Мк. 14, 59.)
   «Правду ли он говорит или неправду?» — спрашивал Иисуса после каждого свидетеля председатель суда первосвященник Каиафа. Но Иисус молчал, и снова наваливалась камнем тяжесть молчания на всех.
   Понял, наконец, Каиафа; поняли все: могут убить Его, но осудить не могут. Сильно было некогда слово Его, неодолимо, а теперь еще неодолимее молчание. Вспомнили, может быть:
   никогда человек не говорил так, как этот Человек. (Ио. 7, 46.)
   Никогда человек и не молчал так, как этот Человек. А если подслушивал Ганан, то понял и он, что семьдесят судий-мудрецов — семьдесят глупцов и он сам — глупец: предал истину на поругание Лжецу, закон — Беззаконнику. Что же делать, — мудрый не знал; знал тот, кого Ганан считал «дураком», слепым орудием воли своей, в кукольном театре пляшущей на невидимых ниточках куколкой. Снова и теперь, на явном допросе, как на тайном, мудрого спас дурак.
XV
   Медленно вышел Каиафа на середину полукруга, молча поднял глаза на Иисуса и начал ласково, вкрадчиво, с мольбой бесконечной — бесконечной мукой в лице и голосе:
   Ты ли Мессия? скажи нам. (Лк. 22, 67.)
   Что он говорил, никто уже потом вспомнить не мог, не помнил он сам. Но смысл этих слов, должно быть, был тот же, что в словах иудеев, обступивших некогда Иисуса в храме:
   кто же Ты? (Ио. 8, 25). — Долго ли Тебе держать нас в недоумении? Если Ты — Мессия, скажи нам прямо. (Ио. 10, 24.)
   Начал и не кончил; вдруг изменился в лице, побледнел, задрожал и возопил несвоим голосом так, как будто не он сам, а кто-то из него вопил; дух Израиля, народа Божия, в первосвященника Божия вошел, и в вопле его послышался вопль всего народа — всего человечества:
   Богом живым заклинаю Тебя, скажи нам. Ты ли Мессия Христос, Сын Бога Живого? (Мт. 26, 63.)
   Этого никто никогда Иисусу не говорил; никто никогда — ни даже Петр, ни Иоанн — Его об этом не спрашивал так. Тот же как будто вопрос давеча задал Ганан, но не так, потому что лгал, и ему Иисус мог не ответить, а Каиафе — не мог, потому что он говорил правду; сам того не сознавая, может быть, — обнажил тайную муку всего человечества перед Сыном человеческим:
   Ты ли Сын Божий?
XVI
   Медленно тяжело опущенные веки поднялись, замкнутые уста разомкнулись медленно, и тихий голос проговорил самое обыкновенное, человеческое, и самое необычайное, неимоверное из всех человеческих слов:
   это Я — Я есмь, ani hu.
   То же слово, что там, на белой стене, в красноватом золоте древних, перстом Божиим начертанных слов: «Я семь Бог, твой, Израиль», «ani hu Jahwe, Isreel», —
   Я есмь — это Я,
   говорит Иисус, —
   и узрите отныне (сейчас) Сына человеческого, сидящего одесную Силы и грядущего на облаках небесных. (Мк. 14, 61.)
   По-арамейски: tihom bar enascha jatebleijam mina im… ananechon dischemaija. [870]
   Может быть, и здесь, в Верховном суде, так же, как там, в Гефсимании, в толпе Ганановой челяди, — была такая минута, секунда, миг, почти геометрическая точка времени, когда, видя перед собою Человека с тихим лицом, с тихим словом: «Это Я», — все вдруг отшатнулись от Него в нечеловеческом ужасе. И, если бы миг тот продлился, точка протянулась в линию, пали бы все на лица свои, неимоверным видением, как громом, пораженные: «Это Он!» Но миг не продлился, и все исчезло: было, как бы не было. [871]
   В ту же минуту наполнил всю палату раздираемых тканей оглушительно трещащий звук. Первый знак подал Каиафа: легкую, белую, из тончайшего льна, виссона, верхнюю одежду свою разорвал сверху донизу, а потом — и обе нижние, соблюдая с точностью все, по Закону установленные правила: драть не по шву, а по цельному месту, так, чтобы нельзя было зашить, и до самого сердца обнажилась бы грудь, и лохмотья висели бы до полу. [872]Первый начал Каиафа, а за ним — все остальные. Смертным приговором Подсудимому был этот зловещий треск раздираемых тканей.
   Первосвященник же, разодрав одежды свои, сказал: Он богохульствует; на что еще нам свидетели? Вот теперь вы слышали богохульство Его?
   Как вам кажется? Они же сказали: повинен смерти. (Мт. 26, 65–66.)
XVII
   Снова связав, отвели Узника из палаты Суда в другую горницу, кажется, в том же доме Каиафы, — место заключения для осужденных.
   И некоторые начали плевать на Него, и, закрывая Ему лицо, ударяли Его, и говорили Ему: прореки нам, Христос, кто ударил Тебя? (Мк. 14, 65.)…И слуги били Его по щекам. (Мт. 26, 68.)
   «Некоторые», ?????, ругаются над ним. Кто эти «некоторые», — в свидетельстве Марка неясно: судя по предыдущему, — члены Синедриона, а судя по дальнейшему, — «слуги»; в свидетельстве же Луки (22, 62), — «люди, державшие Иисуса», — должно быть, тюремщики. Но, если видят господа, как слуги ругаются над беззащитным Узником, и позволяют им это делать, то, может быть, не только по жестокосердию, но и по другому, более, увы, человеческому чувству: судьи, должно быть, не совсем уверенные в правоте своей, хотят доказать ее «от противного».
   Если что-либо скажет пророк именем Господа и слово то… не исполнится, то не Господь говорил сие, но сам пророк, по дерзости своей; не бойся его. (Второз. 18, 22.)
   «Я — Сын Божий», — говорил Иисус, и слово Его не исполнилось: если бы Он был Сыном Божиим, то мог ли бы такому бесчестию предать Сына Отец? Значит, Иисус — «Обманщик», «Обольститель» mesith.
   Это узнает когда-нибудь Израиль — весь мир и подтвердит приговор судей над Иисусом.
   Так же, должно быть, думают и слуги, как господа. Но эти еще мстят Ему за свой давешний страх в Гефсимании:
   «Что же не умолил Сын Отца представить Ему больше, чем двенадцать легионов Ангелов?» Давешний страх, может быть, прошел у них еще не совсем, и, ругаясь над Ним, сами себе доказывают, что страшиться нечего: одним осязанием ладоней, бьющих Его по лицу, одним звуком пощечин, убеждаются, что это не Сын Божий, а самый бессильный, ничтожный, презренный из сынов человеческих, Богом и людьми отверженный злодей.
   «Приняли Его в пощечины», «градом на Него посыпались пощечины», сказано у Марка (14, 65) с почти невыносимой, как бы площадной, грубостью. Мог ли так сказать Петр? Кажется, мог. Сколько раз, должно быть, вспоминая об этом, с удивлением — ужасом, понял, наконец, что значит; «обратитесь», «перевернитесь», «опрокиньтесь» (Мт. 18, 3); понял только теперь, что «царство Божие есть опрокинутый мир», где все наоборот: чем хуже здесь, тем лучше там; слава Господня — позор человеческий; только на самом темном, черном пурпуре ярче всего горит алмаз.
   «Некоторые» над Ним ругались: значит, не все; были, может быть, и такие, что хотели бы плюнуть в лицо не Ему, а тем, кто на Него плевал, а Ему сказать:
   помяни меня. Господи, когда приидешь в царствие Твое. (Лк. 23, 42.)
XVIII
   Вдоволь надругавшись над Ним, заперли Его в темницу до утра.
   Снова Сын наедине с Отцом; снова молится той же молитвою, как в Гефсимании, и уже иной. Ангелы ее не знают, но, может быть, одно только слово, подслушанное из нее людьми, неизгладимо запечатлено и передано в двух евангельских свидетельствах — Матфея (26, 64) и Луки (22, 69).
   …Узрите Сына человеческого, сидящего одесную Силы и грядущего на облаках небесных, — отныне — сейчас,
   Мог ли Он за шесть часов до Голгофы все еще надеяться, что чаша сия пройдет мимо Него — царство Божие наступит «сейчас»? О, конечно, по нашему человеческому разуму, не мог! Если Он и говорит: «сейчас», то уже не на нашем, человеческом языке времени, а на своем, божественном, — вечности: «Прежде, нежели был Авраам, Я семь» (Ио. 8, 58). То, что во времени будет через века-эоны всемирной истории, — в вечности уже есть «сейчас». Это в кромешной тьме Агонии, — как бы солнце Воскресения уже возвещающий, крик петуха. Но если таков божественный для Христа, Сына Божия, смысл этого «сейчас», то есть у него, может быть, и другой, для Иисуса человека, человеческий смысл. Мог ли Иисус до конца, до последнего вздоха, надеяться? В этом сомневаться, — значит сомневаться в том, что Сын человеческий — Сын Божий. Если до последнего вздоха Сын любит Отца, то и до последнего вздоха надеется. Это — самое невозможное для нас, невообразимое, как бы сумасшедшее, с ума сводящее, но и самое несомненное в Страстях Господних. Те, кто, стоя у креста и слыша последний вопль Распятого:
   Или! Или лама сабахтани! —
   думают, что Он «зовет Илию»:
   постойте, посмотрим, придет ли Илия спасти Его? (Мт. 27, 46–49), —
   не совсем ошибаются: ведь и сам Иисус почти то же скажет или мог бы сказать (это по лицу Его, должно быть, верно угадано) распятому с Ним разбойнику:
   ныне же, ???????, сегодня — сейчас будешь со Мною в раю. (Лк. 23, 43).
 
   Рай — царство Божие. Где — на земле или на небе, во времени или в вечности? Этого Он уже не знает, потому что земля и небо, время и вечность для Него сейчас — одно. [873]
   Но если это будет завтра, на кресте, то, может быть, есть уже и сегодня, на Крестном пути. Атома надежды довольно, чтобы родилась из него вторая Агония, уже неземная, неизвестная нам, невидимая. Видимых — три: первая в Гефсимании, бывшая; вторая, настоящая, — на Крестном пути; третья, будущая, — на Кресте. Видимых три, а невидимых сколько? Этого и Ангелы не знают, но люди могли бы, должны бы знать потому именно, что люди — не Ангелы: как будто Он страдал; страдает и будет страдать не за нас, людей, не с нами, не в нас; как будто Он — не мы. Нет, мы слишком хорошо знаем, как Он страдал; если же не знаем, то потому, что отрекаемся от Него, как Петр; предаем Его, как Иуда.
XIX
   «Авва Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо меня», — говорит Он, как дышит, каждый миг, с каждым шагом на Крестном пути, с каждым биением сердца и знает, что в следующий миг скажет: «Но не Моя да будет воля, а Твоя» (Мк. 14, 36). И будет каждое следующее «но» больней, чем предыдущее; глубже, все глубже, пронзительнее жало Агонии впивается в сердце.
   Сколько Агоний — сколько ступеней бесконечно нисходящей лестницы в ад? Ниже, все ниже сходит в кромешную тьму. Но, как бы низко ни сошел, горнего света луч везде осияет Его; обвеет везде дыхание Духа — Матери.
   Ты — Сын Мой возлюбленный; во всех пророках я ожидала Тебя, да упокоюсь в Тебе, ибо Ты — Мой покой. Моя тишина, —
   говорит Сыну Матерь-Дух и в эту последнюю ночь, как в тот первый день служения Господня.
   Если я пойду и долиною не убоюсь зла, потому что Ты со Мною (Пс. 22, 4), —
   отвечает Матери Сын.
   Вот как, должно быть, молился Господь в эту последнюю ночь перед Голгофой, лежа на соломе в темнице, избитый, поруганный, оплеванный.
   Очи закрыл, и тише, все тише лицо. Спит? Этого не знают и Ангелы. Но если бы увидела Его матерь земная, то подумала бы, может быть, что и младенцем на руках ее так тихо не спал.

9. СУД ПИЛАТА

I
   Когда же настало утро, все первосвященники и старейшины народа имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти.
   Так у Матфея (27, 1), а у Марка (15, 1):
   тотчас, поутру, первосвященники со старейшинами и книжниками, и весь Синедрион постановили приговор, [874]
   Очень вероятно, что это второе, после ночного, необходимое, по закону, для смертного приговора, дневное заседание Верховного суда происходило уже не в доме Каиафы, а в месте более священном, близ «Величества Божия», — в храмовой синагоге, Bet-Midrasch, или «Палате Тесаных Камней», Lischkat Hagasit, той самой, где некогда отрок Иисус внимал учителям Израиля, может быть, сегодняшним судьям своим и убийцам. [875]
   «Все первосвященники», здесь, у Матфея, так же, как во всех евангельских свидетельствах, значит: «все родные и близкие первосвященников», [876]так что и здесь шапка-невидимка не снята с Ганана: может быть он и на этом дневном совещании, так же как и на давешнем, ночном, невидимо присутствует.
   «Смертный приговор постановили», — кажется, значит: «постановили два приговора»: один для Израиля, над «богохульником», gidduphi, а другой для Пилата, над «царем Иудейским», «возмутителем»:
   Он возмущает народ. (Лк. 23, 5.)
II
   Время дня обозначается с точностью у первых двух синоптиков (Мт. 27, 1; Мк. 15, 1) и IV Евангелии (18, 28), одним и тем же словом, что значит: «на восходе солнца», около шести часов утра. [877]
   Судя по внезапно наступающей в тот день, полуденной, как бы полуночной, тьме Голгофской, —
   тьма наступила по всей земле (Мк. 15, 33), — ·
   солнце в то утро взошло мутно-зловещее, как всегда перед юго-восточным ветром, хамзином (khamsin). [878]Только что судьи, выйдя из палаты суда, взглянули на небо, как, может быть, подумали: «в первый день Пасхи, хамзин — недобрый знак!» [879]
   «Хуже Черного Желтый», — говорили в народе; это значит: «тихий, желтый диавол хамзина хуже черного дьявола бурь». Очень высоко в небе проносящийся и земли почти недосягающий ветер из Аравийской пустыни гонит по небу облака пыли неосязаемой; только на зубах хрустит она, стесняет дыхание и воспаляет глаза. Где-то очень далеко пронесшегося, черного самума, хамзин — желтая, слабая, но все еще страшная тень. Стелется по земле и по небу, как дым от пожара, мутно-желтая мгла, и тускло-красное, без лучей, солнце висит в ней кровяным шаром. Вдруг, после ночной свежести, наступает тяжелый, как из печи пышащий, зной. В воздухе — едва уловимый, доносящийся с Мертвого моря, запах серы, асфальта, смолы, и еще другой, неуловимейший, как бы от падали. Никнут в поле травы и цветы. Утренние птицы, только что запев, умолкают. Жалобно блеют овцы, и мычат быки. С высунутыми языками бродят псы, и люди тоскуют, как перед неотвратимой бедой. Как бы довременного хаоса и Конца грядущего проходит по лицу земли и неба зловещая тень.
III
   И поднялось все множество их, и повели Его к Пилату (Лк. 23, 1), —
   в преторию, находившуюся над храмом, в Антониевой крепости, куда вела с храмовой площади широкая, двойная лестница. [880]
   Тускло, под тусклым, кровяным солнцем хамзина, поблескивают на площади медные шлемы, брони, щиты, и над пуками связанных копий — римскими знаменами, двуглавые орлы, держащие в когтях дощечки, с четырьмя заповедными буквами, S. Р. Q. R. — Senatus Populusque Romanus. Утреннюю з?рю поют медные трубы так же точно и здесь, в знойно-желтом тумане хамзина, как там, на краю света, в белых инеях Британии. «Римского мира величие безмерное», pacis romanae majestas immensa, — во всем, и, как бы неземная, скука, та самая, от которой люди открывают себе, в теплых ваннах, кровь.
   Перед входом в преторию, возвышался над площадью, «каменный помост», по-гречески Лифостратон, по-еврейски Гаввафа (Ио. 19, 13), что значит «блюдо» или «чаша», — названный так, вероятно, потому, что выложен был круглою, — из иглистых, к одному центру сходившихся, лучей, — искусной мозаикой, напоминавшей глубокую чашу. Он служил судейской трибуной, откуда объявлялись народу приговоры суда, [881]Гласный и всенародный суд под открытым небом, — наследие древнеримской Республики — сохранял и императорский Рим. [882]
   Римляне любили ранние суды, prima luce, «при первом свете дня». [883]Не было еще семи часов, когда Пилат вышел из внутренних покоев дворца в преторию, где в то утро назначен был суд над самозваным «царем Иудейским», Иисусом Назореем.
IV
   Если верно наблюдение, что лица подданных всегда немного похожи на лицо государя, то мы могли бы судить о лице Пилата, почти невинного убийцы Христа, по лицу Тита Веспасиана, почти невинного убийцы Израиля. Лицо Пилата мы могли бы угадать с тем большею вероятностью, что в евангельских свидетельствах изображено внутреннее, духовное лицо его, с такою чудесною живостью, что и внешнее, плотское, возникает из него с такою же почти живостью: четырехугольное, тяжелое, каменное, гладко-бритое, с мягкими, точно бабьими, морщинами, с отвислым, патрицианским кадыком, с Цезаревой, как будто для лавров назначенной, лысиной; то с брезгливой, то с тонкой, скептической усмешкой, — «что есть истина?» — и с миродержавно величественной, самоубийственной скукой, toedium vitae.
   Если бы имена Александра и Цезаря могли быть забыты, то имя Пилата осталось бы в человеческой памяти, потому что оно — рядом с именем Христа. «Понтием Пилатом, прокуратором, казнен был Христос», Christus… per Pontium Pilatum procuratorem supplicio adfectus erat, — в этой медной латыни Тацита, [884]слышится как бы уже благовест колоколов Никейского собора: «верую… во Иисуса Христа, распятого и страдавшего за нас… при Понтии Пилате». [885]
   Очень удивился бы, вероятно, Пилат, но, может быть, не очень обрадовался бы, если бы узнал об этой будущей славе своей; удивился бы, вероятно, еще больше, если бы, поняв, что значит «христианин», узнал, что христиане будут считать его своим. «В совести своей; Пилат — уже христианин», скажет Тертуллиан, [886]а просто верующие люди захотят сделать Пилата «святым»: Sanctus Pilatus. [887]Ho нисколько, вероятно, не удивился бы он, а только пожал бы плечами с брезгливой усмешкой, если бы прочел в доносах таких злейших врагов своих, иудеев, как Ирод Агриппа и мудрец Филон, список своих злодеяний: «лютая жестокость, лихоимство, грабежи, бессудные казни», и проч., и проч. [888]Так же мог бы он усмехнуться, вспомнив, как учил его милосердию кесарь Тиберий. Нет, Пилат — не «святой», но и не злодей: он, в высшей степени, — средний человек своего времени. «Се, человек!» Ессе homo! — можно бы сказать о нем самом. Почти милосерд, почти жесток; почти благороден, почти подл; почти мудр, почти безумен; почти невинен, почти преступен; все — почти, и ничего — совсем: вечное проклятие «средних людей». Этому-то, самому среднему из людей, и суждено было роком или Промыслом Божиим самое крайнее из всех человеческих дел — сказать Сыну человеческому: «пойдешь на крест».
V
   Пилат если и жесток, то не своею, личною, а общею, римскою жестокостью. Древняя Волчица, приняв в берлогу свою чужого щенка, с материнскою нежностью лижет его и покусывает; мачeха балует чужое, может быть царской крови, больное дитя. Нянчатся римляне с иудеями так, что этому трудно поверить: римских граждан казнят, по закону, за оскорбление той самой веры иудейской, которую считают просвещенные римляне «Иудейским суеверием», Judaica superstitio. [889]A иудеи, чем больше с ними нянчатся, тем хуже наглеют. Римских наместников доводят до такого отчаяния, что те сослепа бьют по ком и по чем попало. Кажется, нечто подобное произошло и с Пилатом. Ed. Meyer. l, 202–203.]
   «Иудейской провинции наместник», procurator provinciae Judaeae, — этот служебный титул не слишком, должно быть, радовал его, после шестилетнего горького опыта. С каждым днем все яснее предчувствовал он, что не сносить ему головы, не уцелеть между двумя огнями — римским баловством и «жидовскою наглостью». — «Лютому их благочестию не мог надивиться», вспоминает о нем Иосиф Флавий; [890]надо бы сказать не «благочестию», а «изуверству». Худшей стороной своей обращен Пилат к иудеям, и те — к нему: он для них — «пес необрезанный», «враг Божий и человеческий», а они для него — племя «прокаженных» или «бесноватых». Править ими все равно, что гнездом ехидн. То же, что впоследствии будут чувствовать такие просвещенные и милосердные люди Рима, как Тит Веспасиан и Траян, — желание истребить все иудейское племя, разорить дотла гнездо ехидн, разрушить Иерусалим так, чтобы не осталось в нем камня на камне, плугом пройти по тому месту и солью посыпать ту землю, где он стоял, чтобы на ней ничего не росло, — это, может быть, уже чувствовал Пилат.
VI
   Если непонятны ему, страшны и гнусны все вообще дела иудеев, то это, Иисусово, страшнее, гнуснее и непонятнее всех. Сделаться орудием «изуверства Иудейского», с легким сердцем, не мог бы Пилат.
   Знал, что первосвященники предали Его из зависти. (Мк. 15, 10.)
   Слишком легко мог догадаться, чт? внушало им зависть к Иисусу: мудрость, святость, чудесная власть над людьми, — все, что и Пилату казалось «доблестью», virtus. Зависти этой, конечно, не мог бы он угадать только из представленных ему против Иисуса врагами Его, обвинений, ни даже из допроса почти безмолвного Узника. Если же все-таки о «зависти» их кое-что знает, то потому, вероятно, что довольно хорошо осведомлен о деле Иисуса уже заранее. Бывшее за пять дней до того вшествие в Иерусалим «сына Давидова» едва ли осталось неизвестным римскому наместнику. Так же быстро и легко, как до царя Ирода, в Тивериаду, могла дойти и до Пилата, в Кесарию Приморскую, столицу наместника, молва, еще более ранняя, о делах «пророка из Назарета», чаемого «Мессии», «царя Иудейского», о «чудесах» Его и «знамениях»; мог дойти и слух о том, что темный народ почитает этого нового пророка «Сыном Божиим» или «сыном богов», как назовет Его римский сотник, видавший смерть Его на кресте (Мк. 10, 39). А что значит «сын богов», мог знать Пилат уже потому, что все великие люди, от Александра до Цезаря и до тогдашнего «божественного» Августа, divus Augustus, Тиберия, — «сыны богов»; мог это знать Пилат, как все просвещенные римляне, и из IV Эклоги Виргилия, римскому певцу Иудейской Сибиллой нашептанной о грядущем «сыне богов», о конце старого века, Железного, и начале нового, Золотого, о «царстве Божием» на земле:
   Скоро наступит тот век; скоро ты будешь прославлен,
   Отпрыск высокий богов, великое Зевсово чадо.
   Зришь ли, как всей своей тяжестью зыблется ось мировая, —
   Недра земные, и волны морей, и глубокое небо?
   Может быть, впрочем, в этом, как во всем, Пилат — «человек средний»: верит почти — почти не верит в грядущего «сына богов»; то посмеивается, то побаивается; большею же частью не думает об этом совсем. Но недаром век Пилата — век Аполлония Тианского: слыша о чудесах нового «мага», смешивает, должно быть, Пилат, в своем маловерии — суеверии, этих двух чудотворцев, Тианского и Назаретского.
   Ирод… давно желал видеть Иисуса, потому что много слышал о Нем и надеялся увидеть от Него какое-либо чудо. (Лк. 23, 8.)
   Меньше этого желал и надеялся на это Пилат, но, вероятно, и он чувствовал к Иисусу нечто подобное.
VII
   Что такое свидетельство Матфея (27, 19) о жене Пилата, вещей сновидице, тайной за Праведника заступнице — миф или история? Оба впечатления одинаково возможны и недоказуемы. Но, если «невероятною» кажется иногда и несомненная действительность (Достоевский), то и несомненная история кажется иногда «мифом», и подлиннейшее Евангелие — «апокрифом». Это надо всегда понимать, имея дело с такой невероятной и несомненнейшей действительностью, как Страсти Господни. Будем же бережней многих евангельских критиков к этому свидетельству Матфея — малому, но чистейшей воды алмазу в венце Страстей.
   Будущая «святая» Клавдия Прокла, Claudia Procula (так назовут жену Пилата предания Церкви), может быть, немногим святее Пилата. Слишком похоже на поздний апокриф исцеление Клавдии Господом от какой-то смертельной болезни («Деяния Пилата»). [891]Но темные догадки ранних легенд или церковных преданий о том, что жена Пилата — одна из «богобоязненных», «иудействующих», знатных римлянок — первых ласточек весны Господней, каких было тогда немало, — может быть, не совсем лишены вероятия. Если домоправителя Иродова, Хузы жена, Иоанна (Лк. 8, 3), последует за Господом, в смиренной толпе Галилейских жен, а через несколько лет, будут, при дворе Нерона, тайные ученицы Христовы, то почему бы не могла быть, и при дворе Пилата, влекущаяся к Господу издали, живая душа?