Истинное несчастье для русской эмиграции, что голосом ее оказались «Последние новости», именно тогда, когда дух живой отлетел от газеты.
Истинное несчастье, что такой человек, как Милюков, пропадает, и хуже, чем пропадает, для русской эмиграции. Я говорю: «такой человек», от чистого сердца. Я всегда считал и продолжаю считать Павла Николаевича, несмотря на его нынешнее затмение, человеком умным и честным. Очень ошибаются те, кто думают, что он сделался примиренцем, соглашателем, из глупости или подлости. О, если бы так! Что бедные Ключниковы, Лукьяновы, Пешехоновы, по сравнению с этим умным и благородным сменовеховством? Только на Милюкове мы видим всю разлагающую силу «ультрафиолетовых лучей».
Как могло с ним случиться такое несчастье? Кажется, этому две причины: одна — личная, другая — общая.
Кто-то назвал Милюкова «королем бестактности». Это не то что неверно, но не глубоко. «Бестактность» в нем свойство не первичное. В глубине своей он — человек трансцендентной неловкости.
Что такое неловкость? Органическая неприспособленность человека к окружающей среде. Горе Милюкова в том, что он родился не тогда и не там, когда и где надо: надо бы ему родиться в тишайшей стране, в тишайшие дни, а он родился в России — в кратере вулкана, перед самым извержением, и попал как раз в него — в русскую революцию, оказавшись в положении самом неестественном, несвойственном ему, трансцендентно-неловком. Вот откуда его «бестактности», «кануны да ладоны на свадьбах», те кошмарные «стыды» и «скверные анекдоты», которые так гениально жестоко умел изображать Достоевский.
Друг Онегина, Ленский, был рожден для Ольги, а Милюков — для оппозиции. Он сделал бы честь любому парламенту, находясь в «оппозиции Его Величества», а ему пришлось делать революцию. Он ее и делает, но ничего не выходит, кроме «стыдов». Когда он говорит: «непримиримость», в его устах звучит: «соглашательство»; когда говорит: «революция», — звучит: «оппозиция». Он и сам это чувствует и хочет иногда поправиться, приспособиться, пробует выскочить из родной стихии в чужую; но, как играющая рыба, выскочив из воды, тотчас падает назад в воду, так и он. И ему неловко и всем за него: «Какой хороший человек в каком положении!»
Кажется, самое неловкое из всех его положений — в русской эмиграции. Меньше всего он то, чем мы его сделали, — Ной в ковчеге, Моисей в пустыне, вождь и пророк нового Израиля.
Вторая причина его затменья — общая. Вот уже десять лет вся Европа, весь мир — в том же затменье, по той же причине.
Сделанное большевиками в России кажется «государством»; делаемое ими в Европе, в мире, кажется «политикой». Но это обман, вовсе не государство и не политика, а только их личина, подобие, обман глаз, как в притворстве насекомых, мимикрии, когда червяк притворяется сучком, бабочка — листиком.
Всякое государство, всякое общество зиждется на каком-нибудь категорическом императиве, непререкаемом догмате, отделяющем должное от недолжного, — источнике всех юридических норм. Даже в древних деспотиях был такой догмат; даже деспот знал, что ему не все позволено, и что власть его ограничена какою-то высшей властью.
Ничего подобного нет у русских коммунистов. Единственный догмат их — отрицание всех — догматов; единственный абсолют — отрицание всех абсолютов. «Прав» и «законов» у них сколько угодно; но все они отменяются по произволу власти; и даже на свою скрижаль — социализм, коммунизм — плюют они с такою легкостью, что стоит только вглядеться во все эти «права» и «законы», чтобы увидеть обман глаз — «мимикрию».
На всякого человека и даже на зверя есть внутренняя узда, удерж — то, чего он не сделает, перед чем остановится: и волк не загрызет своей волчихи; и змея своих черев не ест. Вот этой-то узды нет на русских коммунистов: они безгранично свободны, могут все, проходят сквозь все, не встречая на пути своем преграды. Эти «человекообразные» врезываются в человечество, как нож в тело.
Всякое общество зиждется на более или менее сознательной и действенной воле к добру, бытию, созиданию. Русский коммунизм — первое человеческое общество, основанное на совершенно сознанной и действенной воле к злу, небытию, разрушению. Все у них обман, кроме этого. Снившийся Герцену всемирный разрушитель, «новый Тамерлан, с железными дорогами и телеграфами», пришел-таки в мир, в лице не русских коммунистов, а того, кто стоит за ними и двигает ими, как пешками, — в лице «страшного и умного Духа Небытия».
С плоскости милюковской, позитивной, Дух этот невидим, и здесь, может быть, главная сила коммунистов: они видят всех — их не видит никто.
Мнимое государство, советская власть, — действительная машина для разрушения всех государств, адская машина такой силы, что, если она сама не будет разрушена, то может разрушить весь человеческий мир.
Что же это такое? «Международная шайка разбойников и мошенников», как любят выражаться газетные обличители? Да, это, но не только это. С шайкой давно бы справились, а когда справятся с этим, еще неизвестно.
Чтобы понять, что такое русские коммунисты, надо понять, что такое «бесы» Достоевского. Эти бесчисленно размножившиеся Петры Верховенские и Шигалевы, с их историческим прообразом, Нечаевым, истинным отцом большевизма, — изуверы или садисты, страдающие невиданной формой «нравственного помешательства», moral insanity, с точки зрения позитивной, а с религиозной — в самом деле, «бесноватые». Сколько их, захвативших власть над бывшей Россией, шестой частью земной суши, — сотня, тысяча, миллион? Сколько бы ни было, их власть — небывалое за память человечества воплощение Абсолютного Зла, — того, что верующие называют «Дьяволом». Их мнимая «политика» — действительная религия дьявола, их мнимое «государство» — действительная церковь Антихриста.
Так весь наш спор о непримиримости и соглашательстве переносится из политики в религию, из государства в церковь.
В церкви посланием митр. Сергия этот вопрос поставлен перед русской эмиграцией с такой остротой, как еще никогда. В церкви мы и должны выбрать наш путь в Россию.
II. В ЦЕРКВИ
Истинное несчастье, что такой человек, как Милюков, пропадает, и хуже, чем пропадает, для русской эмиграции. Я говорю: «такой человек», от чистого сердца. Я всегда считал и продолжаю считать Павла Николаевича, несмотря на его нынешнее затмение, человеком умным и честным. Очень ошибаются те, кто думают, что он сделался примиренцем, соглашателем, из глупости или подлости. О, если бы так! Что бедные Ключниковы, Лукьяновы, Пешехоновы, по сравнению с этим умным и благородным сменовеховством? Только на Милюкове мы видим всю разлагающую силу «ультрафиолетовых лучей».
Как могло с ним случиться такое несчастье? Кажется, этому две причины: одна — личная, другая — общая.
Кто-то назвал Милюкова «королем бестактности». Это не то что неверно, но не глубоко. «Бестактность» в нем свойство не первичное. В глубине своей он — человек трансцендентной неловкости.
Что такое неловкость? Органическая неприспособленность человека к окружающей среде. Горе Милюкова в том, что он родился не тогда и не там, когда и где надо: надо бы ему родиться в тишайшей стране, в тишайшие дни, а он родился в России — в кратере вулкана, перед самым извержением, и попал как раз в него — в русскую революцию, оказавшись в положении самом неестественном, несвойственном ему, трансцендентно-неловком. Вот откуда его «бестактности», «кануны да ладоны на свадьбах», те кошмарные «стыды» и «скверные анекдоты», которые так гениально жестоко умел изображать Достоевский.
Друг Онегина, Ленский, был рожден для Ольги, а Милюков — для оппозиции. Он сделал бы честь любому парламенту, находясь в «оппозиции Его Величества», а ему пришлось делать революцию. Он ее и делает, но ничего не выходит, кроме «стыдов». Когда он говорит: «непримиримость», в его устах звучит: «соглашательство»; когда говорит: «революция», — звучит: «оппозиция». Он и сам это чувствует и хочет иногда поправиться, приспособиться, пробует выскочить из родной стихии в чужую; но, как играющая рыба, выскочив из воды, тотчас падает назад в воду, так и он. И ему неловко и всем за него: «Какой хороший человек в каком положении!»
Кажется, самое неловкое из всех его положений — в русской эмиграции. Меньше всего он то, чем мы его сделали, — Ной в ковчеге, Моисей в пустыне, вождь и пророк нового Израиля.
Вторая причина его затменья — общая. Вот уже десять лет вся Европа, весь мир — в том же затменье, по той же причине.
Сделанное большевиками в России кажется «государством»; делаемое ими в Европе, в мире, кажется «политикой». Но это обман, вовсе не государство и не политика, а только их личина, подобие, обман глаз, как в притворстве насекомых, мимикрии, когда червяк притворяется сучком, бабочка — листиком.
Всякое государство, всякое общество зиждется на каком-нибудь категорическом императиве, непререкаемом догмате, отделяющем должное от недолжного, — источнике всех юридических норм. Даже в древних деспотиях был такой догмат; даже деспот знал, что ему не все позволено, и что власть его ограничена какою-то высшей властью.
Ничего подобного нет у русских коммунистов. Единственный догмат их — отрицание всех — догматов; единственный абсолют — отрицание всех абсолютов. «Прав» и «законов» у них сколько угодно; но все они отменяются по произволу власти; и даже на свою скрижаль — социализм, коммунизм — плюют они с такою легкостью, что стоит только вглядеться во все эти «права» и «законы», чтобы увидеть обман глаз — «мимикрию».
На всякого человека и даже на зверя есть внутренняя узда, удерж — то, чего он не сделает, перед чем остановится: и волк не загрызет своей волчихи; и змея своих черев не ест. Вот этой-то узды нет на русских коммунистов: они безгранично свободны, могут все, проходят сквозь все, не встречая на пути своем преграды. Эти «человекообразные» врезываются в человечество, как нож в тело.
Всякое общество зиждется на более или менее сознательной и действенной воле к добру, бытию, созиданию. Русский коммунизм — первое человеческое общество, основанное на совершенно сознанной и действенной воле к злу, небытию, разрушению. Все у них обман, кроме этого. Снившийся Герцену всемирный разрушитель, «новый Тамерлан, с железными дорогами и телеграфами», пришел-таки в мир, в лице не русских коммунистов, а того, кто стоит за ними и двигает ими, как пешками, — в лице «страшного и умного Духа Небытия».
С плоскости милюковской, позитивной, Дух этот невидим, и здесь, может быть, главная сила коммунистов: они видят всех — их не видит никто.
Мнимое государство, советская власть, — действительная машина для разрушения всех государств, адская машина такой силы, что, если она сама не будет разрушена, то может разрушить весь человеческий мир.
Что же это такое? «Международная шайка разбойников и мошенников», как любят выражаться газетные обличители? Да, это, но не только это. С шайкой давно бы справились, а когда справятся с этим, еще неизвестно.
Чтобы понять, что такое русские коммунисты, надо понять, что такое «бесы» Достоевского. Эти бесчисленно размножившиеся Петры Верховенские и Шигалевы, с их историческим прообразом, Нечаевым, истинным отцом большевизма, — изуверы или садисты, страдающие невиданной формой «нравственного помешательства», moral insanity, с точки зрения позитивной, а с религиозной — в самом деле, «бесноватые». Сколько их, захвативших власть над бывшей Россией, шестой частью земной суши, — сотня, тысяча, миллион? Сколько бы ни было, их власть — небывалое за память человечества воплощение Абсолютного Зла, — того, что верующие называют «Дьяволом». Их мнимая «политика» — действительная религия дьявола, их мнимое «государство» — действительная церковь Антихриста.
Так весь наш спор о непримиримости и соглашательстве переносится из политики в религию, из государства в церковь.
В церкви посланием митр. Сергия этот вопрос поставлен перед русской эмиграцией с такой остротой, как еще никогда. В церкви мы и должны выбрать наш путь в Россию.
II. В ЦЕРКВИ
Чтобы понять, что значит послание митр. Сергия для русской церкви, надо, повторяю, помнить, что советская «политика» вовсе не политика, а «религия»; что советское «государство» вовсе не государство, а «церковь»: религия дьявола, церковь Антихриста.
«Антихрист», «дьявол» — для неверующих устаревшие мифологические пугала, или, в лучшем случае, безличные метафизические сущности, а для верующих — страшно-реальные существа — лица. Если Бог личен, то и дьявол; если Христос был лицом историческим, то и Антихрист будет таким же историческим лицом.
Это непонятно и даже просто невидимо большинству современных людей: «Стыдно-де в наш просвещенный век верить в черта». Вспомните бред Ивана Карамазова: «Меня нет, я — ничто, я — твой бред», — в этом тончайший соблазн черта. Небытие трансцендентное притворяется небытием эмпирическим, чтобы ко всякой сущей единице, в нашей земной арифметике, прилепиться неземным нулем.
В этом страшная сила коммунизма — сатанизма, и слабость почти всех его противников: они просто не знают с кем борятся.
Я не сомневаюсь, что многие русские люди, даже неверующие, но побывавшие в лапах большевицкого дьявола, поймут, как страшно-действительно, почти осязательно то, о чем я сейчас говорю. Это начинает понимать и кое кто из европейцев.
Шарль Саролеа, профессор Эдинбургского университета, в своей книге о советской России говорит: «Русский коммунизм есть нечто гораздо большее, чем только экономическое учение или политическая система; это своего рода религия, ставящая первейшей своей задачей сокрушение всех иных религий, и, прежде всего, своей противоположности — христианства» («Что я видел в советской России», французский перевод; Hachette, Paris, 1925, p. 90–91). «Царство Антихриста» — назвал Саролеа первую главу своей книги.
Зрячих людей в Европе сейчас мало; но надо надеяться, будет все больше. Во всяком случае, настоящая борьба с коммунизмом начнется только тогда, когда их будет достаточно.
Будем же помнить, вдумываясь в послание митр. Сергия, что русский коммунизм, не в каком-либо далеком и переносном, а в самом прямом и близком, страшно действительном, почти осязательном смысле есть «царство и церковь Антихриста», религия дьявола.
«В совершающемся у нас… действует десница Божия, неуклонно ведущая каждый народ к предназначенной ему цели», — говорит митр. Сергий и утверждает, что только преждевременная кончина и выступление зарубежных врагов советского государства помешали Патриарху Тихону довершить дело его — «дать церкви возможность законного и мирного существования» в советском государстве. «Ныне пал на меня, митр. Сергия, долг продолжить дело почившего… и усилия мои как будто не остаются бесплодными… Мы почти у самой цели наших стремлений… Вознесем же наши благодарственные молитвы ко Господу, тако благоволившему о святой нашей церкви! Выразим всенародно нашу благодарность и советскому правительству за такое внимание к духовным нуждам православного населения, а вместе с тем, заверим правительство, что мы не употребим во зло оказанного нам доверия».
И, в заключение, требование от зарубежного духовенства «письменного обязательства в лояльности к советскому правительству», и угроза, что не давшие его будут исключены из клира.
После торжественных слов из апостола Павла, после церковно-славянского возгласа: «Вознесем же наши молитвы ко Господу!» вдруг это не-церковное, не-русское, интернациональное словечко «лояльность», точно прямо из уст Бухарина, Сталина, Троцкого. Можно бы сказать церковно-пристойно: «послушание власти». Но, вот, не сказалось: «лояльность» проще, понятнее, политичнее… Точно выглянуло вдруг из-за спины митр. Сергия чье-то знакомое лицо, — уж не того ли чекиста, который заманил, отравил Савинкова и выбросил труп его из окна? То же хотели и они сделать с русской эмиграцией, а теперь хотят сделать и с русскою церковью.
Да, все это так просто, грубо, «лубочно», что даже самые простые люди сразу поняли, в чем дело. Поняли даже европейцы, далекие от русских церковных дел.
В мюнхенском журнале «Simplicissimus» появилась карикатура: на церковном амвоне стоят как бы две иконы — православный иерарх в митре, с крестом в руке, и чекист с кнутом и наганом, а перед ними — коленопреклоненный, молящийся русский мужик. «Веры хватит у него на обоих, — согласимся же», — говорят друг другу иконообразные. Смех иногда глубже заглядывает в страшное, чем страх.
Кажется, митр. Сергия постигла та же участь, как Милюкова: был и он рожден для «эволюции», а попал в «революцию» и оказался в положении трансцендентно-неловком. Но Милюков ходит по земле и, если упадет, отделается легкими ушибами, а митр. Сергий ходит так высоко, что страшно подумать, куда он упадет и что уронит.
Перед посланием митр. Сергия появилось «обращение к советской власти православных епископов с Соловецких островов». Между этими двумя голосами церкви такое абсолютное противоречие, что истина может быть только на одной стороне.
Митр. Сергий возносит благодарственные молитвы за милости, оказанные церкви советской властью, а вот что говорят соловецкие узники: «Православная церковь не может засвидетельствовать, что религия в пределах союза не подвергается стеснениям… Церковь не скажет вслух всему миру этой позорной лжи».
Митр. Сергий полагает, что «десница Божия» утвердила советскую власть, а потому православная церковь должна «не за страх, а за совесть» соединиться с этой «богоустановленною» властью; а вот, что говорят епископы: «Церковь верит в живого Бога Творца; коммунизм не допускает Его существования… Церковь видит в религии животворящую силу… Коммунизм смотрит на нее, как на опиум, опьяняющий народы… Церковь хочет процветания религии; коммунизм ее уничтожения. При таком расхождении между церковью и государством не может быть никакого внутреннего сближения или примирения… Жалкие попытки в этом роде были сделаны обновленцами… Православная церковь никогда не станет на этот недостойный путь».
«Путь митр. Сергия», — можно бы теперь прибавить.
Первым движением Милюкова, после послания, было кинуться навстречу митр. Сергию, чтобы подчиниться, согласиться, подписать обеими руками обязательство в «лояльности». Слишком велик был соблазн продолжить линию соглашательства от политики к религии, от временного к вечному.
Что же, однако, было делать с обращением соловецких епископов? Как примирить его с посланием митр. Сергия? Очень просто: «Тут противоречия быть не может», объявили «Последние новости» и, пожалев, что обращение епископов «не обратило на себя должного внимания», сами его, однако, не напечатали и хорошо сделали: многие, прочитав его, могли бы и не поверить, что абсолютное «да» не противоречит абсолютному «нет», что религия Бога тожественна с религией дьявола и тогда произошел бы опять «скверный анекдот» во вкусе Достоевского: «Последние новости» оказались бы в трансцендентно-неловком положении того мужичка на карикатуре, коленопреклоненного между крестом Господним и чекистским кнутом: «Веры хватит у него на обоих, — согласимся же!»
Видя, однако, общее негодование не только светских, но и церковных кругов, «Последние новости», кажется, сами поняли, что поторопились и что дело неладно. На помощь был призван спец по церковным делам. «Мы с удовольствием помещаем статью г. Бердяева: „Вопль русской церкви“. Не будучи органом конфессиональной мысли»… Это, пожалуй, слишком слабо сказано; надо бы сказать: «будучи органом атеистической мысли». Милюков достаточно умен и честен, чтобы не скрывать своих убеждений.
Как бы то ни было, «Вопль церкви» в «Последних новостях», произвел впечатление несколько странное, тем более, что «профессор» Бердяев, — так назвал его один почтительный варшавский интервьюер, и это к нему очень идет, — «профессор» Бердяев не объяснил, чьими устами вопит церковь из советского ада — устами ли митр. Сергия, который видит «Десницу Божью» в насаждении и процветании советской власти, или устами самого Бердяева, что, по многим причинам, тоже довольно странно. Еще более странно то, с какою легкостью он взвешивает венцы мучеников и с какою точностью определяет, что кровавый венец митр. Вениамина менее тяжел, чем бескровный — Патриарха Тихона; с какою легкостью решает, что «православная церковь в эмиграции не мученическая церковь и даже не знает, что такое мученичество»: этого будто бы здешняя церковь-дочь не знает, зная, что за нее мучают и убивают в России церковь-мать, заложницу; с какою легкостью решает он, что митр. Сергий, соглашаясь с советскою властью, приносит не меньшую «жертву», чем св. Александр Невский, «когда он ездил в Ханскую орду»; в том, что Невский поехал бы и в орду советскую, Бердяев не сомневается.
Твердо знает он, что «церковь может существовать при какой угодно природно-исторической среде», а следовательно, может «примириться и с коммунизмом, стремясь его христианизировать».
Тут уже и атеист Милюков слегка возмутился и, надо ему отдать справедливость, оказался религиознее, бережнее к церкви, чем автор «Вопля»: «Автор, по нашему мнению, чересчур далеко идет в своем утверждении, что для церкви безразлична та или другая „природно-историческая среда“», — справедливо заметил Милюков: среда-де среде рознь, и нельзя их все валить в одну кучу; церковь иначе относилась к государству Константина (Равноапостольного), чем к государству Юлиана (Отступника), — а следовательно, — этого вывода, впрочем, Милюков не делает, — должна бы иначе отнестись к большевицкой «сатанократии», чем к таким попыткам христианской теократии, как западная, Римская, и восточная, Византийская империя.
«В русском коммунизме дан первый пример сатанократического государства», — это слова Бердяева, сказанные два года назад и не взятые им обратно («Путь», № 1. С. 51). Что же значит «христианизировать» сатанократию — обращать сатану во Христа? Что значит: «члены православной церкви могут быть и коммунистами»? Если коммунизм — сатанизм, не значит ли это: «члены православной церкви могут быть и сатанистами»? Религиозное существо коммунизма — атеизм вообще и антихристианство в частности: «христианизировать» его, значит уничтожить. Неужели Бердяев полагает, что коммунисты такие дураки, чтобы на это согласиться?
Но спорить с ним бесполезно: не только из года в год, но с минуты на минуту, из строки в строку, он соединяет все абсолютные «да» со всеми абсолютными «нет», глотая противоречия с такою же легкостью, как известные «профессора оккультных наук» глотают шпаги.
Все же «Последние новости» «с удовольствием» поместили статью Бердяева, потому что, несмотря на весь ее оккультный туман, вывод был ясен: соглашение с советскою властью не только в политике, но и в религии: «Это будет нашим духовным возвращением на родину», — заключал Бердяев.
«Не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». Что значит «лукавый»? Значит: излучистый, извилистый, виляющий, как змей, говорящий «да» и «нет» — ни «да», ни «нет»; вечный сводник, примиритель, соглашатель, строитель всех гнилых мостов: ступишь — провалишься.
Бердяев, впрочем, не провалится. Он, в противоположность Милюкову, — человек трансцендентной ловкости: ходит безопасно не только по всем гнилым мостам, но и по канатам, балансируя между небом и адом, с акробатическою ловкостью. Как сказал один умный человек об одном неумном поэте: «Хлестаков, залетевший в надзвездные пространства».
Наступила роковая минута: вечные судьбы русской эмиграции, русской совести в изгнании, должны были решиться вечным голосом церкви. Ей надо было ответить прямо на прямой вопрос: мир или меч, непримиримость или соглашательство? Надо было ответить на кощунственный вопрос, не митр. Сергия, а того, кто стоял за ним: с кем церковь — со Христом или с Антихристом?
И митр. Евлогий ответил, — все знают что. Кажется, в данную минуту, при данных обстоятельствах, ответ был правильный. Самое трудное было найти меру того, за что мы все — не только сильные, но и слабые — могли бы, ответить всею нашею верою в Бога, всею мукою нашего изгнания и всею любовью к России. Кажется, мера эта была найдена.
Но вот что странно: никто не увидел в ответе противоречия, такого очевидного, что, казалось бы, нельзя его не увидеть. Исходя из «невмешательства церкви в политику», митр. Евлогий тут же совершает очень определенное политическое действие, отказывая в «лояльности» к советской власти. Ведь соглашается ли церковь повиноваться какой-либо государственной власти или не соглашается, это в обоих случаях одинаково — вольное или невольное, сознательное или бессознательное, но несомненное, политическое действие.
Представьте себе, что человек с наганом спрашивает человека с крестом: «Будешь ли мне повиноваться?» Если человек с крестом ответит: «Я не вмешиваюсь в политику», то человек с наганом не обратит на это никакого внимания и повторит вопрос: «Будешь ли повиноваться мне, да или нет?» И, если тот ответит: «нет», то этот сейчас же даст ему понять, что он «вмешался в политику».
Или, представьте себе, что древнеримский чиновник велит христианину бросить несколько зерен ладона на жертвенник бога Кесаря. Divus Caesar; если тот их бросит, чиновник отпустит его, а если нет, — казнит, как политического преступника, и будет, по-своему, прав, потому что неповиновение властям есть политическое действие, и тут опять «невмешательство в политику» ничему не помогает — просто идет мимо вопроса.
Нечто подобное произошло и в ответ митр. Евлогия. На прямой вопрос того, кто стоит за спиной митр. Сергия: «Будешь ли мне повиноваться, да или нет?», митр. Евлогий ответил «нет», — пусть робким, чуть слышным, замирающим шепотом, потому что всякое громкое слово могло отозваться кровавым ударом на теле церкви-матери, заложницы, — но ведь и самое тихое «нет» есть «нет», а не «да». Это хорошо понимают люди власти: бунт тишайший для них иногда страшнее самого громкого.
Как же, однако, никто не заметил такого очевидного противоречия? Может быть, оттого и не заметили, что противоречие слишком очевидно, естественно, привычно, жизненно: можно сказать, вся ткань жизни состоит из таких противоречий.
Что такое в последнем счете «политика»? Гражданственность, общественность, — то, что соединяет людей в общество. Шагу нельзя ступить, дохнуть нельзя живому человеку вне общества, вне политики, особенно, в такое политически-возбужденное время, как наше. Может ли церковь, будучи сама обществом, быть вне общества? Это значило бы для нее оказаться в безвоздушном пространстве — не дышать, не жить, не быть. Такая противоестественная «аполитичность», «анархичность» — состояние вовсе не христианское, а толстовское или буддийское. Надо ли напоминать, что тут речь идет не о преходящих формах, а о вечном существе политики, как строении Полиса — Града человеческого, который должен быть основанием Града Божьего, и что отказаться от этого значило бы для церкви от самой себя отказаться?
Кажется, все так и поняли ответ митр. Евлогия, — потому-то и не увидели в нем противоречия, просто закрыли на него глаза. Мягким пухом «невмешательства» окутан был острый нож «неповиновения»: пух — чтобы не ранить церкви-матери; нож — чтобы ранить советскую власть в самое сердце, ибо неповиновение для всякой власти — нож в сердце.
Так все поняли и не могли иначе. «Ответ митр. Евлогия — не суждение, а действие, — хорошо определил просто верующий человек. — Мы с Тихоновской церковью — церковно, а политически — в разрыве, доколе не исчезнет рука сатанинской власти» (И. Никаноров, «Возрождение», 16 сентября 1927 г.).
Да, ответ митр. Евлогия есть бесповоротно решающее и — скажу не церковным, но религиозно-глубоким словом — революционное действие. Действие бесповоротное: если бы случилось, не дай Бог, такое огромное несчастье, что митр. Евлогий пожелал бы взять свой ответ обратно, то он уже не мог бы этого сделать. В церкви, в религии, меньше, чем где-либо, можно отвечать на один и тот же вопрос, сначала «да», а потом «нет»: тут все «да» и «нет» бесповоротны. И еще потому не мог бы он этого сделать, что говорил не только от своего лица, но и от нашего — от лица всей паствы, а мы от нашего действия никогда не откажемся, не впадем по верному слову соловецких епископов, в «обновленческую» ересь — в соглашение Христа с Антихристом.
«Мир или меч?» На этот вопрос всей русской эмиграции, русской совести в изгнании, голос церкви ответил: «Меч». Линия соглашательства, начатая в политике, оборвалась в религии. Здесь мы снова нашли единство воли, утраченное в политике; вспомнили снова, чего бы никогда не должны забывать, — что у нас у всех одна Россия — враг один, и чуть ли не в первый раз повернулись все одним фронтом к врагу. О если бы навсегда, если бы прозрел и окреп окончательно слепой исполин!
Мы поняли, что церковь — наше спасение, наш ковчег в потопе, наш огненный столп в пустыне. «Церковь жива — жива душа моя», — могла бы сказать вся русская эмиграция.
Но мы должны понять и то, что великое дело церкви — утверждение абсолютной непримиримости — только начато и, чтобы могло быть кончено, должно избегнуть великих соблазнов.
Главный соблазн — тот, который мы только что видели: «невмешательство церкви в политику» или «отделение церкви от государства». Формула эта, найденная так называемой «просветительной» философией XVIII века, враждебной к церкви, к христианству, к религии вообще, подхвачена еще более к ним враждебной Французской революцией, от которой и получили ее в наследство современные демократии.
Соблазн ее в том, что церковью отделение от государства понимается, как освобождение от государственного ига, а советской властью, как освобождение от ига церковного. Но всякий договор, чтобы иметь смысл, должен быть обоюден: если церковь не вмешивается в политику, дела государства, то и оно не вмешивается в религию, дела церкви. Очень редко и трудно такое обоюдное соблюдение договора даже в современных, более или менее свободных, демократиях, а в советской деспотии оно совсем невозможно: «церковь Антихриста» не может не разрушать церкви Христовой; отказаться от этого значило бы для нее от себя отказаться, перестать быть собою.
Формулу «отделение церкви от государства» советская власть нашла в арсенале демократических формул и, грубо исказив ее, как все в демократии, воспользовалась ею, как оружием против церкви: потребовала от нее «невмешательства в политику», чтобы тем удобнее, вмешиваясь в религию, разрушать церковь изнутри. Ей руки связала — развязала себе. «Руки вверх!» перед грабежом и убийством — вот что значит в устах советской власти «невмешательство».
Это Патриарх Тихон испытал на себе вполне; от этого он и умер, как мученик. Умер, чтобы спасти церковь. Начал спасать, но не кончил. Чтобы церковь спасти, ей надо преодолеть соблазн, предреченный Петру-Камню: «Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел, а когда состареешься, то прострешь руки твои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь» (Иоанн. 21, 18). Пленение церкви советскою властью и есть это препоясание Антихристом.
«Антихрист», «дьявол» — для неверующих устаревшие мифологические пугала, или, в лучшем случае, безличные метафизические сущности, а для верующих — страшно-реальные существа — лица. Если Бог личен, то и дьявол; если Христос был лицом историческим, то и Антихрист будет таким же историческим лицом.
Это непонятно и даже просто невидимо большинству современных людей: «Стыдно-де в наш просвещенный век верить в черта». Вспомните бред Ивана Карамазова: «Меня нет, я — ничто, я — твой бред», — в этом тончайший соблазн черта. Небытие трансцендентное притворяется небытием эмпирическим, чтобы ко всякой сущей единице, в нашей земной арифметике, прилепиться неземным нулем.
В этом страшная сила коммунизма — сатанизма, и слабость почти всех его противников: они просто не знают с кем борятся.
Я не сомневаюсь, что многие русские люди, даже неверующие, но побывавшие в лапах большевицкого дьявола, поймут, как страшно-действительно, почти осязательно то, о чем я сейчас говорю. Это начинает понимать и кое кто из европейцев.
Шарль Саролеа, профессор Эдинбургского университета, в своей книге о советской России говорит: «Русский коммунизм есть нечто гораздо большее, чем только экономическое учение или политическая система; это своего рода религия, ставящая первейшей своей задачей сокрушение всех иных религий, и, прежде всего, своей противоположности — христианства» («Что я видел в советской России», французский перевод; Hachette, Paris, 1925, p. 90–91). «Царство Антихриста» — назвал Саролеа первую главу своей книги.
Зрячих людей в Европе сейчас мало; но надо надеяться, будет все больше. Во всяком случае, настоящая борьба с коммунизмом начнется только тогда, когда их будет достаточно.
Будем же помнить, вдумываясь в послание митр. Сергия, что русский коммунизм, не в каком-либо далеком и переносном, а в самом прямом и близком, страшно действительном, почти осязательном смысле есть «царство и церковь Антихриста», религия дьявола.
«В совершающемся у нас… действует десница Божия, неуклонно ведущая каждый народ к предназначенной ему цели», — говорит митр. Сергий и утверждает, что только преждевременная кончина и выступление зарубежных врагов советского государства помешали Патриарху Тихону довершить дело его — «дать церкви возможность законного и мирного существования» в советском государстве. «Ныне пал на меня, митр. Сергия, долг продолжить дело почившего… и усилия мои как будто не остаются бесплодными… Мы почти у самой цели наших стремлений… Вознесем же наши благодарственные молитвы ко Господу, тако благоволившему о святой нашей церкви! Выразим всенародно нашу благодарность и советскому правительству за такое внимание к духовным нуждам православного населения, а вместе с тем, заверим правительство, что мы не употребим во зло оказанного нам доверия».
И, в заключение, требование от зарубежного духовенства «письменного обязательства в лояльности к советскому правительству», и угроза, что не давшие его будут исключены из клира.
После торжественных слов из апостола Павла, после церковно-славянского возгласа: «Вознесем же наши молитвы ко Господу!» вдруг это не-церковное, не-русское, интернациональное словечко «лояльность», точно прямо из уст Бухарина, Сталина, Троцкого. Можно бы сказать церковно-пристойно: «послушание власти». Но, вот, не сказалось: «лояльность» проще, понятнее, политичнее… Точно выглянуло вдруг из-за спины митр. Сергия чье-то знакомое лицо, — уж не того ли чекиста, который заманил, отравил Савинкова и выбросил труп его из окна? То же хотели и они сделать с русской эмиграцией, а теперь хотят сделать и с русскою церковью.
Да, все это так просто, грубо, «лубочно», что даже самые простые люди сразу поняли, в чем дело. Поняли даже европейцы, далекие от русских церковных дел.
В мюнхенском журнале «Simplicissimus» появилась карикатура: на церковном амвоне стоят как бы две иконы — православный иерарх в митре, с крестом в руке, и чекист с кнутом и наганом, а перед ними — коленопреклоненный, молящийся русский мужик. «Веры хватит у него на обоих, — согласимся же», — говорят друг другу иконообразные. Смех иногда глубже заглядывает в страшное, чем страх.
Кажется, митр. Сергия постигла та же участь, как Милюкова: был и он рожден для «эволюции», а попал в «революцию» и оказался в положении трансцендентно-неловком. Но Милюков ходит по земле и, если упадет, отделается легкими ушибами, а митр. Сергий ходит так высоко, что страшно подумать, куда он упадет и что уронит.
Перед посланием митр. Сергия появилось «обращение к советской власти православных епископов с Соловецких островов». Между этими двумя голосами церкви такое абсолютное противоречие, что истина может быть только на одной стороне.
Митр. Сергий возносит благодарственные молитвы за милости, оказанные церкви советской властью, а вот что говорят соловецкие узники: «Православная церковь не может засвидетельствовать, что религия в пределах союза не подвергается стеснениям… Церковь не скажет вслух всему миру этой позорной лжи».
Митр. Сергий полагает, что «десница Божия» утвердила советскую власть, а потому православная церковь должна «не за страх, а за совесть» соединиться с этой «богоустановленною» властью; а вот, что говорят епископы: «Церковь верит в живого Бога Творца; коммунизм не допускает Его существования… Церковь видит в религии животворящую силу… Коммунизм смотрит на нее, как на опиум, опьяняющий народы… Церковь хочет процветания религии; коммунизм ее уничтожения. При таком расхождении между церковью и государством не может быть никакого внутреннего сближения или примирения… Жалкие попытки в этом роде были сделаны обновленцами… Православная церковь никогда не станет на этот недостойный путь».
«Путь митр. Сергия», — можно бы теперь прибавить.
Первым движением Милюкова, после послания, было кинуться навстречу митр. Сергию, чтобы подчиниться, согласиться, подписать обеими руками обязательство в «лояльности». Слишком велик был соблазн продолжить линию соглашательства от политики к религии, от временного к вечному.
Что же, однако, было делать с обращением соловецких епископов? Как примирить его с посланием митр. Сергия? Очень просто: «Тут противоречия быть не может», объявили «Последние новости» и, пожалев, что обращение епископов «не обратило на себя должного внимания», сами его, однако, не напечатали и хорошо сделали: многие, прочитав его, могли бы и не поверить, что абсолютное «да» не противоречит абсолютному «нет», что религия Бога тожественна с религией дьявола и тогда произошел бы опять «скверный анекдот» во вкусе Достоевского: «Последние новости» оказались бы в трансцендентно-неловком положении того мужичка на карикатуре, коленопреклоненного между крестом Господним и чекистским кнутом: «Веры хватит у него на обоих, — согласимся же!»
Видя, однако, общее негодование не только светских, но и церковных кругов, «Последние новости», кажется, сами поняли, что поторопились и что дело неладно. На помощь был призван спец по церковным делам. «Мы с удовольствием помещаем статью г. Бердяева: „Вопль русской церкви“. Не будучи органом конфессиональной мысли»… Это, пожалуй, слишком слабо сказано; надо бы сказать: «будучи органом атеистической мысли». Милюков достаточно умен и честен, чтобы не скрывать своих убеждений.
Как бы то ни было, «Вопль церкви» в «Последних новостях», произвел впечатление несколько странное, тем более, что «профессор» Бердяев, — так назвал его один почтительный варшавский интервьюер, и это к нему очень идет, — «профессор» Бердяев не объяснил, чьими устами вопит церковь из советского ада — устами ли митр. Сергия, который видит «Десницу Божью» в насаждении и процветании советской власти, или устами самого Бердяева, что, по многим причинам, тоже довольно странно. Еще более странно то, с какою легкостью он взвешивает венцы мучеников и с какою точностью определяет, что кровавый венец митр. Вениамина менее тяжел, чем бескровный — Патриарха Тихона; с какою легкостью решает, что «православная церковь в эмиграции не мученическая церковь и даже не знает, что такое мученичество»: этого будто бы здешняя церковь-дочь не знает, зная, что за нее мучают и убивают в России церковь-мать, заложницу; с какою легкостью решает он, что митр. Сергий, соглашаясь с советскою властью, приносит не меньшую «жертву», чем св. Александр Невский, «когда он ездил в Ханскую орду»; в том, что Невский поехал бы и в орду советскую, Бердяев не сомневается.
Твердо знает он, что «церковь может существовать при какой угодно природно-исторической среде», а следовательно, может «примириться и с коммунизмом, стремясь его христианизировать».
Тут уже и атеист Милюков слегка возмутился и, надо ему отдать справедливость, оказался религиознее, бережнее к церкви, чем автор «Вопля»: «Автор, по нашему мнению, чересчур далеко идет в своем утверждении, что для церкви безразлична та или другая „природно-историческая среда“», — справедливо заметил Милюков: среда-де среде рознь, и нельзя их все валить в одну кучу; церковь иначе относилась к государству Константина (Равноапостольного), чем к государству Юлиана (Отступника), — а следовательно, — этого вывода, впрочем, Милюков не делает, — должна бы иначе отнестись к большевицкой «сатанократии», чем к таким попыткам христианской теократии, как западная, Римская, и восточная, Византийская империя.
«В русском коммунизме дан первый пример сатанократического государства», — это слова Бердяева, сказанные два года назад и не взятые им обратно («Путь», № 1. С. 51). Что же значит «христианизировать» сатанократию — обращать сатану во Христа? Что значит: «члены православной церкви могут быть и коммунистами»? Если коммунизм — сатанизм, не значит ли это: «члены православной церкви могут быть и сатанистами»? Религиозное существо коммунизма — атеизм вообще и антихристианство в частности: «христианизировать» его, значит уничтожить. Неужели Бердяев полагает, что коммунисты такие дураки, чтобы на это согласиться?
Но спорить с ним бесполезно: не только из года в год, но с минуты на минуту, из строки в строку, он соединяет все абсолютные «да» со всеми абсолютными «нет», глотая противоречия с такою же легкостью, как известные «профессора оккультных наук» глотают шпаги.
Все же «Последние новости» «с удовольствием» поместили статью Бердяева, потому что, несмотря на весь ее оккультный туман, вывод был ясен: соглашение с советскою властью не только в политике, но и в религии: «Это будет нашим духовным возвращением на родину», — заключал Бердяев.
«Не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». Что значит «лукавый»? Значит: излучистый, извилистый, виляющий, как змей, говорящий «да» и «нет» — ни «да», ни «нет»; вечный сводник, примиритель, соглашатель, строитель всех гнилых мостов: ступишь — провалишься.
Бердяев, впрочем, не провалится. Он, в противоположность Милюкову, — человек трансцендентной ловкости: ходит безопасно не только по всем гнилым мостам, но и по канатам, балансируя между небом и адом, с акробатическою ловкостью. Как сказал один умный человек об одном неумном поэте: «Хлестаков, залетевший в надзвездные пространства».
Наступила роковая минута: вечные судьбы русской эмиграции, русской совести в изгнании, должны были решиться вечным голосом церкви. Ей надо было ответить прямо на прямой вопрос: мир или меч, непримиримость или соглашательство? Надо было ответить на кощунственный вопрос, не митр. Сергия, а того, кто стоял за ним: с кем церковь — со Христом или с Антихристом?
И митр. Евлогий ответил, — все знают что. Кажется, в данную минуту, при данных обстоятельствах, ответ был правильный. Самое трудное было найти меру того, за что мы все — не только сильные, но и слабые — могли бы, ответить всею нашею верою в Бога, всею мукою нашего изгнания и всею любовью к России. Кажется, мера эта была найдена.
Но вот что странно: никто не увидел в ответе противоречия, такого очевидного, что, казалось бы, нельзя его не увидеть. Исходя из «невмешательства церкви в политику», митр. Евлогий тут же совершает очень определенное политическое действие, отказывая в «лояльности» к советской власти. Ведь соглашается ли церковь повиноваться какой-либо государственной власти или не соглашается, это в обоих случаях одинаково — вольное или невольное, сознательное или бессознательное, но несомненное, политическое действие.
Представьте себе, что человек с наганом спрашивает человека с крестом: «Будешь ли мне повиноваться?» Если человек с крестом ответит: «Я не вмешиваюсь в политику», то человек с наганом не обратит на это никакого внимания и повторит вопрос: «Будешь ли повиноваться мне, да или нет?» И, если тот ответит: «нет», то этот сейчас же даст ему понять, что он «вмешался в политику».
Или, представьте себе, что древнеримский чиновник велит христианину бросить несколько зерен ладона на жертвенник бога Кесаря. Divus Caesar; если тот их бросит, чиновник отпустит его, а если нет, — казнит, как политического преступника, и будет, по-своему, прав, потому что неповиновение властям есть политическое действие, и тут опять «невмешательство в политику» ничему не помогает — просто идет мимо вопроса.
Нечто подобное произошло и в ответ митр. Евлогия. На прямой вопрос того, кто стоит за спиной митр. Сергия: «Будешь ли мне повиноваться, да или нет?», митр. Евлогий ответил «нет», — пусть робким, чуть слышным, замирающим шепотом, потому что всякое громкое слово могло отозваться кровавым ударом на теле церкви-матери, заложницы, — но ведь и самое тихое «нет» есть «нет», а не «да». Это хорошо понимают люди власти: бунт тишайший для них иногда страшнее самого громкого.
Как же, однако, никто не заметил такого очевидного противоречия? Может быть, оттого и не заметили, что противоречие слишком очевидно, естественно, привычно, жизненно: можно сказать, вся ткань жизни состоит из таких противоречий.
Что такое в последнем счете «политика»? Гражданственность, общественность, — то, что соединяет людей в общество. Шагу нельзя ступить, дохнуть нельзя живому человеку вне общества, вне политики, особенно, в такое политически-возбужденное время, как наше. Может ли церковь, будучи сама обществом, быть вне общества? Это значило бы для нее оказаться в безвоздушном пространстве — не дышать, не жить, не быть. Такая противоестественная «аполитичность», «анархичность» — состояние вовсе не христианское, а толстовское или буддийское. Надо ли напоминать, что тут речь идет не о преходящих формах, а о вечном существе политики, как строении Полиса — Града человеческого, который должен быть основанием Града Божьего, и что отказаться от этого значило бы для церкви от самой себя отказаться?
Кажется, все так и поняли ответ митр. Евлогия, — потому-то и не увидели в нем противоречия, просто закрыли на него глаза. Мягким пухом «невмешательства» окутан был острый нож «неповиновения»: пух — чтобы не ранить церкви-матери; нож — чтобы ранить советскую власть в самое сердце, ибо неповиновение для всякой власти — нож в сердце.
Так все поняли и не могли иначе. «Ответ митр. Евлогия — не суждение, а действие, — хорошо определил просто верующий человек. — Мы с Тихоновской церковью — церковно, а политически — в разрыве, доколе не исчезнет рука сатанинской власти» (И. Никаноров, «Возрождение», 16 сентября 1927 г.).
Да, ответ митр. Евлогия есть бесповоротно решающее и — скажу не церковным, но религиозно-глубоким словом — революционное действие. Действие бесповоротное: если бы случилось, не дай Бог, такое огромное несчастье, что митр. Евлогий пожелал бы взять свой ответ обратно, то он уже не мог бы этого сделать. В церкви, в религии, меньше, чем где-либо, можно отвечать на один и тот же вопрос, сначала «да», а потом «нет»: тут все «да» и «нет» бесповоротны. И еще потому не мог бы он этого сделать, что говорил не только от своего лица, но и от нашего — от лица всей паствы, а мы от нашего действия никогда не откажемся, не впадем по верному слову соловецких епископов, в «обновленческую» ересь — в соглашение Христа с Антихристом.
«Мир или меч?» На этот вопрос всей русской эмиграции, русской совести в изгнании, голос церкви ответил: «Меч». Линия соглашательства, начатая в политике, оборвалась в религии. Здесь мы снова нашли единство воли, утраченное в политике; вспомнили снова, чего бы никогда не должны забывать, — что у нас у всех одна Россия — враг один, и чуть ли не в первый раз повернулись все одним фронтом к врагу. О если бы навсегда, если бы прозрел и окреп окончательно слепой исполин!
Мы поняли, что церковь — наше спасение, наш ковчег в потопе, наш огненный столп в пустыне. «Церковь жива — жива душа моя», — могла бы сказать вся русская эмиграция.
Но мы должны понять и то, что великое дело церкви — утверждение абсолютной непримиримости — только начато и, чтобы могло быть кончено, должно избегнуть великих соблазнов.
Главный соблазн — тот, который мы только что видели: «невмешательство церкви в политику» или «отделение церкви от государства». Формула эта, найденная так называемой «просветительной» философией XVIII века, враждебной к церкви, к христианству, к религии вообще, подхвачена еще более к ним враждебной Французской революцией, от которой и получили ее в наследство современные демократии.
Соблазн ее в том, что церковью отделение от государства понимается, как освобождение от государственного ига, а советской властью, как освобождение от ига церковного. Но всякий договор, чтобы иметь смысл, должен быть обоюден: если церковь не вмешивается в политику, дела государства, то и оно не вмешивается в религию, дела церкви. Очень редко и трудно такое обоюдное соблюдение договора даже в современных, более или менее свободных, демократиях, а в советской деспотии оно совсем невозможно: «церковь Антихриста» не может не разрушать церкви Христовой; отказаться от этого значило бы для нее от себя отказаться, перестать быть собою.
Формулу «отделение церкви от государства» советская власть нашла в арсенале демократических формул и, грубо исказив ее, как все в демократии, воспользовалась ею, как оружием против церкви: потребовала от нее «невмешательства в политику», чтобы тем удобнее, вмешиваясь в религию, разрушать церковь изнутри. Ей руки связала — развязала себе. «Руки вверх!» перед грабежом и убийством — вот что значит в устах советской власти «невмешательство».
Это Патриарх Тихон испытал на себе вполне; от этого он и умер, как мученик. Умер, чтобы спасти церковь. Начал спасать, но не кончил. Чтобы церковь спасти, ей надо преодолеть соблазн, предреченный Петру-Камню: «Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел, а когда состареешься, то прострешь руки твои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь» (Иоанн. 21, 18). Пленение церкви советскою властью и есть это препоясание Антихристом.