Вечный вопрос об отношении церкви к государству входит, как часть в целое, в более общий вопрос об отношении христианства к земле, к плоти, к миру. Что такое христианство, в своей глубочайшей, богооткровенной сущности, — мироотрицание или мироутверждение?
   «Царствое Мое не от мира сего». Чтобы понять, что это значит, надо вспомнить, когда и кому это сказано.
   «Пилат призвал Иисуса и сказал Ему: Ты царь Иудейский?
   Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь это или другие сказали тебе обо Мне?
   Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал?
   Иисус отвечал: царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было царствое Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан иудеями; но ныне царство Мое не отсюда» (Иоан. 18, 33–36).
   Кажется, греческое ??? определеннее, чем русское «ныне»; точнее передает его славянское «днесь» — «сегодня», «сейчас», «Царство Мое сейчас не от мира сего». Вторая, умолчанная половина мысли ясна: «Но наступит день, когда царство Мое придет в мир».
   Самое важное, все определяющее слово «ныне», выпало из христианского сознания, оказалось пустым, и опустошилась вся мысль, исказилась до своей противоположности: «Царство Мое не от мира сего не только ныне, но и во веки веков». То, подлинное слово от этого, искаженного, — как небо от земли. В самом сердце христианства начался буддийский уклон: «мир, как представление», — обман; «мир, как воля», — зло. В самом сердце христианства восторжествовал — о, конечно, только на время! — «умный и страшный Дух небытия».
   Все решающее «ныне» в слове Господнем о царстве христианском не услышано; но, кажется, кое-что услышал Пилат: иначе не повторил бы своего вопроса еще настойчивее, вглядываясь с удивлением в стоявшего перед ним «Царя Иудейского».
   «Итак, Ты царь? — Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь. Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине» (Иоанн. 18, 37).
   Истина Царя Христа — Евангелие, «благая весть» о Царстве Божьем, «Да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе». Воля Божия, царство Божие — не только на небе, но и на земле. Это и значит: «Днесь царство Мое не от мира, но в мир идет».
   «Мир весь во зле лежит», но мир не зло: мир Божий — создание Божие. Может ли быть земля проклята, если Бог сошел на землю? Может ли быть проклята плоть, если Слово стало Плотью? Может ли быть мир проклят, если так возлюбил Бог мир, что Сына Своего Единородного отдал за мир?
   «Часть мира — политика, Полис, гражданственность — Град человеческий, основание Града Божьего. Если мир во Христе будет свят, то и эта часть мира, политика, тоже».
   «Церковь вне политики»? Нет, над нею, как солнце над землей. Солнце животворит землю: так и церковь — политику. Если бы солнце ушло от земли, земля умерла бы: так умирает без церкви политика. Церковь «не вмешивается» в нее, как одна из низших взаимно враждующих сил, но господствует над ней, как высшая сила, все примиряющая и управляющая всем.
   Но чтобы сделаться такою силою, церковь должна преодолеть в себе мироотрицающий, буддийский соблазн. Когда мы молимся: «да будет воля Твоя и на земле, как на небе», смысл неба нам ясен, но темен смысл земли. Жива и действенна в христианстве только небесная динамика, а земная — почти мертва. Правда о небе слышится в нем, как трубный глас, а правда о земле, как замирающий шепот. Царство Божье на небе, а на земле царство дьявола: так поняли — так сделали.
   «Положение русского благочестья в настоящее время чрезвычайно; для всего христианства наступает пора не только словом, в учении, но и делом показать, что в церкви заключается не один загробный идеал; наступает время открыть сокровенную в христианстве правду о земле». Это не я говорю, — это говорил двадцать шесть лет назад Валентин Александрович Тернавцев, православнейший из православных, церковник из церковников, русский пророк, почти неведомый, но не меньший, чем Вл. Соловьев и Чаадаев.
   «Отсутствие религиозно-социальных идеалов у церкви есть главная причина безвыходности ее положения. Скованная извне худшими и тягостнейшими формами приказно-бюрократических порядков (самодержавия), церковь бессильна справиться и со своими внутренними задачами. Все старания ее разбиваются о безземность ее основного учительского направления. В положении, исторически унаследованном церковью от прошлого, невозможны никакие улучшения, без веры в богозаветную положительную цену общественного дела… Здесь для русской церкви открывается, наконец, возможность выхода „на широту земли“, из поместной, удушающей тесноты — на великий простор мирового служения». — «Религиозное учение о государстве, о светской власти, общественное спасение во Христе, — вот о чем свидетельствовать теперь наступает время. Это должно совершиться „в устроение полноты времен“, дабы, по слову Апостола, „все небесное и земное соединить под главою Христом“. Это и будет началом религиозно-общественного возрождения России» («Новый путь», № 1. 1902).
   Это было сказано в Религиозно-Философском Собрании 29 ноября 1901 года. Председателем Собрания был тогдашний епископ Ямбургский, нынешний митрополит Нижегородский, Сергий, «заместитель местоблюстителя патриаршего престола».
   Помню, как сейчас, лицо его, круглое, мягкое, бледное, еще молодое, но уже старообразное, как бы старушечье: такие лица бывают у молодых ученых монахов-академиков; помню бледные глаза его, с чуть-чуть насмешливым взором из-под очков; но особенно помню его улыбку. Я все хотел и не мог понять, что в этой кроткой улыбке, «не от мира сего», такое далекое, чуждое, почти страшное.
   Наши собрания происходили в зале Географического общества на Фонтанке у Чернышева моста. В углу залы стояло закутанное темным коленкором, гигантское изваяние Будды, привезенное кем-то в дар Обществу, из глубин Тибета. Как-то раз мы отдернули коленкор и заглянули в золотое лицо: на плоских губах его была та же кроткая улыбка, «не от мира сего», как у еп. Сергия, — и вдруг я понял.
   «Я не согласен, чтобы церкви нужно было поставить новую задачу и цель — раскрытие правды о земле, — отвечал еп. Сергий на речь Тернавцева. — Эта цель может быть достигнута и при наличных церковных идеалах. Когда представители церкви устремлялись к небесному, то, вместе с тем, достигали и земного… Христианство не может отречься от неба… но, изрекая свое исповедание небесного идеала, оно тем самым, конечно»… и так далее, все в том же буддийском роде.
   Темная тяжесть навалилась, как подушка, на собрание. Бедный Тернавцев потух; потухали, казалось, и огни в зале. А бледное лицо еп. Сергия улыбалось кроткой улыбкой, «не от мира сего», и так же улыбалось под темным коленкором золотое лицо Будды.
   Четверть века прошло, — четверть века, может быть, самые страшные в истории не только России, но и всего христианского человечества, и вот, тот же вопрос о земле, но еще неотразимее, стоит перед церковью. «Может ли статься, что вопросы действительные, роковые — есть, и нет отвечающих?» — как тогда воскликнул Тернавцев.
   Отпылала мировая война, совершилась русская революция — «Апокалипсис наших дней»; голосами громов повторено было тихое слово пророка, но и в громах не услышано. Как сказали, так и сделали: царство Божье — на небе, а на земле — царство дьявола.
   Страшно, апокалипсически раздвинулись стены той маленькой залы Географического общества, и собрание наше — состязание мира с церковью — все еще как будто продолжается, но в каких исполинских, тоже апокалипсических, размерах!
   И вот, через эти страшные четверть века — через мировую войну, революцию, гибель России, наступающее царство Антихриста — мне хочется спросить нашего председателя, еп. Сергия:
   — Помните, владыка, наше собрание 29 ноября 1901 года? Помните, что говорил тогда В. А. Тернавцев и что вы ему ответили? Неужели и теперь, видя обступившую вас сатанинскую ложь, вы все еще не поняли что Божья правда о земле церкви нужна?
   Хочется спросить, но знаю, — бесполезно: так же как тогда, ничего не ответит мне спрошенный, только улыбнется кроткой улыбкой, «не от мира сего», и над ним улыбнется золотой исполин под темным покровом, «умный и страшный Дух Небытия».
   Что же делать церкви? Не будем говорить: «церковь должна сделать»; скажем: «мы сами должны». Церковь больше клира, священства, иерархии, церковь — мир и клир, паства и пастыри вместе. Паства ничего не может без пастырей, но и они без нее не могут ничего. Паства — не глупое стадо овец, загоняемое палкою в хлев, а разумное общество людей, свободно идущее на голос Единого Пастыря. Православная церковь знает это лучше других церквей, потому что в ней начало соборное живее, чем в других церквах. Церковь — не только священство, но и пророчество; не только Тело Христово но и Дух: «Дух дышит, где хочет», и в мире иногда — сильнее, чем в клире. Церковь — Тело Христово — окружена божественною славою, как таинственным свечением, далеко излучающимся в мир: кто входит в этот свет, тот уже в церкви. Православие значит «истинная слава», «истинный свет». Церковь — мы все православные, исповедывающие Свет Истинный, Христа, пришедшего во плоти, Единородного Сына Божьего.
   Будем же помнить, что когда мы говорим: «церковь должна сделать», это значит: «мы должны».
   Первое, что мы должны сделать, — скажу грубо, простонародно, понятно, — произнести над советскою властью анафему.
   Я знаю, что это грубое слово ранит изнеженный слух. Пусть. Лучше ранящая истина, чем нежащая ложь. А что советская власть — Богом проклята, достойна «анафемы», если не в церковно-каноническом, то в народно-историческом смысле, — это для всех, даже для неверующих, такая очевидная истина, что совесть мира должна будет согласиться с нею, только что услышать ее из уст церкви.
   Я знаю также, что в строго каноническом смысле церковь не может анафематствовать тех, кто не в церкви. Но эта новая «анафема» должна иметь и новый, пророческий смысл, — быть Божьим судом не над людьми, а над Духом, воплощенным в людях; обличить все еще от многих, даже верующих, скрытое, сатанинское существо коммунизма.
   Только такая анафема нарушит, наконец, страшное молчание как бы завороженного мира и еще более страшное молчание церквей. Вот уже десять лет, как «тайна беззакония» совершается, наступает «царство Антихриста», а мир об этом не знает. Но чем глубже молчание мира, тем громче будет голос церкви: он грянет, как гром, и его услышит весь мир.
   Миру нужен этот голос, еще нужнее России, но, может быть, всего нужнее нам, русскому рассеянию. То, что мы говорим голосами человеческими в политике, должно быть сказано вечным голосом церкви, в религии.
   Некогда церковь благословляла меч крестоносцев на войну с неверными; если тогда крест был мечом, то тем более теперь, — в войне с Антихристом. Нашим крестом-мечом и будет церковная анафема советской власти.
   Второе дело церкви — наше дело — «раскрытье сокровенной в христианстве, правды о земле».
   В будущей России государственность без церкви не построится. Муки России не будут искуплены, если то небывалое, что в ней произошло, не даст и плода небывалого. Для того ли Россия распята, чтобы, сойдя с креста, снова начать ветхую жизнь на ветхой земле. Европейская демократия — хорошая вещь, но такой цены, как наша Голгофа, не стоит. Нет, или России совсем не будет, или будет, в самом деле новая, в меру мук своих, великая Россия. «Камень, который отвергли строители, сделается главою угла». Этот Камень — Церковь. Только на ней и построится будущая русская государственность — Град человеческий, основание Града Божьего.
   Третье дело церкви — наше дело — «выход на широту земли, на великий простор мирового служения».
   Русский коммунизм — «церковь Антихриста» — утверждает себя в Интернационале, как «церковь вселенскую». Ей может быть противопоставлена не одна из поместных, национальных церквей, а только вселенская Церковь Христова. Или, говоря языком историческим: чтобы христианство могло победить коммунизм, должно произойти «соединение церквей».
   Кто его начнет — Запад или Восток, Св. Петр или Св. София? Путь церквей ко всемирности — путь крестный; их царственный пурпур — кровь исповедников и мучеников. С первых веков христианства ни одна из церквей не шла таким крестным путем, не облекалась таким кровавым пурпуром, как сейчас православная, русская церковь. Судя по этим признакам, первенство мирового служения принадлежит ей. Церковь Восточная, так же как Западная, всегда называла себя «кафолическою», «вселенскою», но, в действительности, была доныне лишь сонмом поместных, национальных церквей. Наступает время начать восхождение в ту высшую сферу, где церкви соединятся, не поглощая, а восполняя друг друга, как члены единого Тела Христова — Церкви Вселенской. Только она и сможет бороться с Интернационалом — всемирною «церковью Антихриста».
   Эти три дела церкви — наши три дела — так велики, что страшно о них и подумать. Может ли человек взять на себя такие дела? Нет. Но Бог может все. А если сейчас в Бога не верить, то лучше и не начинать войны, лучше сразу помириться, согласиться с красным дьяволом; сразу сказать: «Человек был, homo fuit; отныне — человекообразные».
   Да не будет! «Жив Господь, жива душа моя», — может быть, скажет и все христианское человечество, как мы говорим.
   Есть у нас и другое утешение. Судя по тому, что происходит сейчас не только в России, но и во всем мире, — какой-то великий всемирно-исторический цикл кончается и начинается другой, уже за-исторический, — тот, который христиане называют «Апокалипсисом». В этом новом цикле исторические дали сдвигаются — «преходит образ мира сего» — времена и сроки сокращаются, очень далекое становится близким. Может быть, и наше дело — дело Церкви — ближе, чем мы думаем.
   Сделать что-нибудь мы сможем только в России; но уже и сейчас, в изгнании, мы должны начать делать, чтобы не вернуться в Россию ни с чем. Мы должны помнить, что «соглашателям» лучше не возвращаться в нее: она их не примет. Мы должны помнить, что только под знаком непримиримости, под знаменьем Креста-Меча, только через Церковь Православную и Вселенскую, — наш путь в Россию.

ЗАХОЛУСТЬЕ
Итоги маленькой полемики [27]

   Боже, как грустна наша Россия!
Пушкин

   …мудрость нам единая дана:
   Всему живущему идти путем зерна.
В. Ходасевич

I
   «О, несмысленные Галаты!.. Если вы друг друга угрызаете и съедаете, то берегитесь, как бы вам не истребить друг друга». Это предостережение апостола Павла следовало бы помнить русским изгнанникам.
   Все мы связаны общей судьбой: как потерпевшие кораблекрушение на необитаемом острове или плавучей льдине, вместе погибнем или вместе спасемся. Если же разделившись на два стана, правый и левый, начнем сражаться, — зыбкая льдина под нами зашатается, опрокинется, все равно, в какую сторону, левую или правую, — и мы погибнем, наверное, глупо и жалко. Это мы слишком легко забываем. «Русские люди друг друга едят и тем сыты бывают», по горькому слову Крижанича. Надо ли напоминать, кто этому сейчас радуется? Да, и сколько бы мы ни разделялись, ни сражались, — все мы, от монархистов до социалистов, от Струве до Керенского, для наших врагов — одно существо — «контрреволюция» по-ихнему, революция, по-нашему: одно тело, одна душа, как бы один человек. Человек, в малодушном отчаянии, может себя ненавидеть, грызть, бить, даже убить, но не может разделиться надвое, перестать быть одним человеком; так и мы этого не можем, но хотим, и все для этого делаем. И надо ли опять-таки напоминать, кто этому радуется?
   Мысли эти, казалось бы, такие старые, скучные, известные, но вот, все еще удивляющие, пробудила во мне полемика вокруг моей статьи — лекции «Наш путь в Россию», и, признаюсь, нашло на меня сомненье, не провинился ли я в чем-нибудь, не дал ли сам повода к этой маленькой полемике, потому что их две: одна — большая, нужная, не личная; другая — маленькая, личная, не нужная. Было бы неестественно, кладбищенскому миру подобно, если бы все во всем раз навсегда согласились и так замерли; если бы живые люди не расходились в живых мыслях, чувствах и воле, не спорили и не боролись из-за власти живых идей. «Ибо надлежит быть между вами и разногласьям, дабы открылись искусные», по слову того же апостола Павла, предостерегающего несмысленных Галатов от взаимного истребления.
   Но даже в большом и нужном споре, по существу, отделить общее от личного иногда очень трудно, — особенно нам, так страшно стесненным на плавучей льдине, так близко видящим друг друга в лицо. Все мы, как раненые на одной койке: пошевелиться нельзя, чтобы не задеть лежащего рядом и не сделать ему больно. Тут нужна — не будем говорить высоких слов о любви — величайшая осторожность, внимательность, и просто человеческая жалость друг к другу, непрестанная память о том, что все мы одно тело, одна душа, и раня другого, я раню себя, а, главное, нужно чувство меры величайшее.
   Я знаю, как оно трудно, иногда почти невозможно, в полемике-борьбе, где все движенья слишком быстры и потому немерны. Глупо считать себя непогрешимым: делать что-нибудь, значит ошибаться в чем-нибудь, нарушать меру. Ошибаюсь, конечно, и я, и как бы я рад был увидеть свою ошибку, чтобы загладить ее, устранив из спора все личное, ненужное, начать бороться не за себя, а за свое и за наше, общее. Воля к такому спору, — говорю по крайнему разумению и крайней совести, — у меня была, есть и будет.
   Я знаю, как мало я сделал и как мне нужна помощь; я жду ее и буду ждать, вопреки всем разочарованьям.
   Что я сделал? Поднял вопросы? Нет, только увидел и указал, как сами они подымаются, огромные; обступают и хватают нас за горло, неумолимые. Главный из них, неумолимейший — о последнем смысле того, что произошло и происходит в России: только ли этот смысл социальный и политический, или также религиозный, борьба христианства с антихристианством, или, говоря языком «мифологии» для одних, для других «эсхатологии», — реальнейшего, религиозно-исторического опыта-знания о «последних вещах», о концах и пределах всемирной истории, — глубочайший смысл нашей русской катастрофы, и может быть, не только нашей, — не наступающее ли «царство Антихриста»?
   Что-то появилось на горизонте. Все говорят: «облака», я говорю: «горы». Очень важно знать, что же это, на самом деле, потому что наш путь идет прямо туда, на это неизвестное: там, за этой облачной или горной стеной, — Россия. Я думал, что все поймут, как это важно, и когда началась маленькая, личная полемика, я терпеливо ждал, чтобы кончилось личное, началось общее. И вот дождался.
   «Все окружающие меня глубоко возмущены чересчур близким соседством двух событий: выхода Мережковских из „Последних новостей“ и их похода против меня лично в „Возрождении“. И их (т. е. окружающих меня) отнюдь не располагает к снисхожденью то обстоятельство, что для объяснения этой перемены места сотрудничества понадобился не простой, человеческий, слишком человеческий, мотив, как у некоторых других, а целая новая философски-мистическая конструкция». Это говорит П. Н. Милюков, наш «бывший друг», как он сам себя называет. Он говорит о нас патриархально, в двойственном числе; я буду говорить — в единственном: так все-таки приличнее.
   Что значит «мотив слишком человеческий»? Тут, как во всякой личной полемике, три известных женских булавочки: «намек, попрек и упрек». Сила булавочек в том, что они иногда прячутся в такое место, что вынуть их не легко.
   «Слишком человеческий мотив», значит: «материальная выгода». Я будто бы перешел из одной газетной лавочки в другую, потому что в этой мне больше дали, чем в той. Жаль, что П. Н. Милюков точнее не справился. Все мы живем на виду у всех, как в стеклянных стенах. Если, делая намек, он еще не знал, то теперь уже знает — «на другой день Бирюлевским барышням все известно», — что я ушел от него не из-за материальной выгоды… Мне очень противно и стыдно говорить о таких пустяках, но это не моя вина: он сам воткнул булавку в такое место. Если, уходя от него, я душу продал, то понятно, что значат «слишком яркие черты моей человеческой личности», на которые он намекает. Ну, а если не продал и сделал то, что должен был сделать, по совести, считая влиянье его газеты, в самом деле, пагубным? Милюкову кажется, что мой уход от него и мой поход на него — два события; нет, одно. Чем больше я был другом его, тем больше обязан был объяснить, почему мне кажется, что он — это я уже раз сказал и еще раз повторяю — человек умный и честный, сделался орудием людей, может быть, тоже не глупых, но едва ли честных.
   Он будто бы сделался «очередною жертвою» моей «обычной перфидности» — по-русски, предательства. Вот один острый угол камня, а вот и другой: «горячие приветствия Мережковскому Марковых 2-х и Крупенских, его гостей на лекции». Но Милюкову теперь уже, конечно, известно от тех же «Бирюлевских барышень», что я этих гостей не приглашал. Их присутствие не помешало мне сравнить смрад «Марковских молодцов-патриотов» со смрадом «патриотов» Чубаровских, — тех, о котором сказано у Пушкина, в описании ада:
 
…запах скверный,
Как будто тухлое разбилося яйцо
Иль карантинный страж курил жаровней серной.
 
   Я, вопреки Милюкову, отделил его от патриотов Чубаровских, а он, вопреки мне, соединил меня — с Марковскими. Кто же из нас «перфиднее»?
   В заключение, он остерегает меня, что мне уже не будет возврата из правого стана в левый. Мальчик ушел в лес, а папаша кричит ему вдогонку: «Не ходи, волк тебя съест»! Нет, мы с Милюковым живем в одном лесу с двумя волками, правым и левым, и какой кого раньше съест, еще неизвестно.
   «Тень распинающего» озаглавлена передовая статья в рождественском номере «Последних новостей». Статья безымянная, и меня не называет по имени; но, судя по всему, речь идет обо мне. Мысли свои автор излагает так смутно, что трудно понять, в чем дело. Чья-то тень, — должно быть, моя — неизвестно почему и зачем, распинает Христа, «подвесив меч к бедру Его», и сама с мечом, «подобно римскому воину». Чем больше читаю, тем меньше понимаю; вижу только, что Безымянный хочет говорить «по существу», но не может от какой-то странно двоящейся, принципиально-личной злобы. Зол он на меня, кажется, за то, что я сказал: «Крест будет мечом на Антихриста».
   Если бы речь шла о каком-нибудь далеком, неизвестном и отвлеченном Антихристе, то Безымянный, пожалуй, простил бы меня; но меча на очень близких и очень известных антихристовых слуг, убийц России, он мне простить не может.
   Вечного вопроса о Кресте и Мече, о силе Божьей и человеческом насилии я не подымал вовсе, ни в статье, ни в лекции; и уж, конечно, не подыму его, по поводу этой грубо-невежественной и кощунственной статейки. Скажу одно: Крест-Меч вспыхнул на христианском небе, в знаменье Константина Равноапостольного: Сим победиши, и с той поры уже не потухал; потухнет разве только перед самым концом мира — наступающим царством Божьим, где, разумеется, не будет ни Меча, ни Креста. А на исторических путях своих, Церковь не благословляет меча, но и не отвергает его абсолютно, всегда выбирая между двумя мечами один, поднятый в защиту слабых от сильных. И если иногда не умеют отделить Крест от Меча, то в этом ее святая немощь — святая сила: «в немощи сила Моя совершается». И если мы за что-нибудь любим Церковь, как Мать, то именно за это, — за то, что она, Небесная, не покидает нас в этих наших самых темных и страшных земных путях, несет на плечах своих, изнемогая и падая вместе с нами, эту тягчайшую тяжесть мира — крестную тяжесть Меча.
   Вот что, однако, удивительно: пока речь идет о мече самих убийц, кроткие овцы христианского стада молчат; но только что речь заходит о мече против убийц, — блеют жалобно: «Не надо, не надо меча! взявший меч от меча и погибнет»! Да, погибнет: но, может быть, и хочет и должен погибнуть. И неужели все миллионы взявших меч и от меча погибших за свободу, за родину и даже, пусть по неведенью, за самого Христа, — неужели все они так-таки Богом прокляты, от Христа отлучены, и одни только мирно живущие овцы благословенны? Им очень бы хотелось, чтобы от всего христианства пахло ихним овечьим запахом; но вот, не пахнет. Помните гнев Агнца в Апокалипсисе? «Говорит горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца; ибо пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?»
   И еще напомню: Петр в Гефсиманскую ночь вынул меч, но не был наказан, а только научен тихим словом любви; а Иуда, без меча, лобзанием, сделал свое дело. С кем же вы, кроткие, — с мечом Петровым или с лобзаньем Иудиным?
   Боже меня сохрани думать, что за маской Безымянного спрятался Иуда. Иуд вообще мало; зато Иудушек множество, особенно, в России. Кажется, один из них и преподнес мне, во исцеление души и тела, мышьячку, настоянного на лампадном маслице, и если этот напиток прошел мимо уст моих, то, уж конечно, не потому что подан с недостаточно-смиренным благочестием и подколодною ласкою.
   Но это еще что, — в «Днях» я такое прочел, что глазам не поверил. Там напал на меня Ильин. Все за тот же «Крест-Меч». «Мертвые фразы г. Мережковского перестают даже быть членораздельною речью, а превращаются в страшное: „бобок, бобок, бобок“» … — «Смрад нестерпимый даже по здешнему месту». Это из «Бобка» Достоевского: «здешнее место» — кладбище, а «нестерпимый смрад» — от меня, «гниющего трупа». Надо отдать справедливость христианам: они ругаются лучше язычников. Справив недавно сорокалетний юбилей отечественной ругани, я ко всему привык; не очень удивился и этому, но все же порадовался, что европейские друзья мои не читают русских газет…