Так продолжалось несколько месяцев.
   22 июня 1941 года фюрер бросил вермахт на Россию. 24-го я получил циркуляр рейхсфюрера, в котором говорилось, что теперь офицеры КЛ могут обращаться к командованию с просьбой о зачислении в действующую армию. В тот же вечер я подал рапорт о своем желании отправиться добровольцем на фронт. Шесть дней спустя Гиммлер вызвал меня в Берлин. В соответствии с недавно полученной инструкцией, предлагавшей вести строгую экономию бензина, я поехал поездом. В столице царило лихорадочное оживление. Улицы были полны военными, вокзалы забиты воинскими составами. В город поступали сообщения о первых победах немецких войск над большевиками.
   Рейхсфюрер принял меня вечером. В сопровождении адъютанта я прошел в его кабинет. Адъютант удалился, тщательно затворив за собой двойную дверь. Я приветствовал рейхсфюрера с порога и, когда он ответил на мое приветствие, приблизился к нему.
   Кабинет был освещен только настольной лампой на бронзовой ножке. Рейхсфюрер встретил меня стоя. Он словно застыл в этой позе. Лицо его было в тени. Потом он сделал едва заметное движение правой рукой и приветливо сказал:
   — Садитесь, прошу вас.
   Я сел, свет лампы упал на меня.
   В ту же минуту зазвонил телефон, Гиммлер снял трубку, а другой рукой сделал мне знак оставаться на своем месте. Я услышал, как он упомянул какого-то Вульфсланга и КЛ Освенцим. Я почувствовал себя неловко оттого, что присутствую при этом разговоре, и сразу же заставил себя не слушать. Опустив глаза, я стал внимательно разглядывать знаменитый резной письменный прибор из зеленого мрамора. Это был подарок КЛ Бухенвальд по случаю праздника. «Да, — подумал я, — в Бухенвальде есть замечательные художники». И отметил про себя: надо выяснить, нет ли хороших художников и среди моих евреев.
   Я услышал, что трубку положили на рычаг, и поднял глаза.
   — Штурмбанфюрер, — тотчас же сказал Гиммлер, — я рад сказать вам, что инспектор лагерей группенфюрер Гёрц превосходно отзывается в своем рапорте о деятельности коменданта КЛ Освенцим. С другой стороны, — продолжал он, — я узнал что вы подали заявление о зачислении вас в действующую армию.
   — Так точно, господин рейхсфюрер.
   — Должен ли я понять, что вами движут патриотические побуждения? Или вам не нравится ваша работа в КЛ Освенцим?
   — Я сделал это исключительно из патриотических побуждений, господин рейхсфюрер.
   — Я счастлив, что это так. О другом назначении для вас не может быть и речи. Исходя из некоторых наших планов, я считаю ваше присутствие в Освенциме необходимым.
   Помолчав немного, он заговорил снова:
   — То, что я вам теперь скажу, совершенно секретно. Поклянитесь честью, что вы сохраните это в полной тайне.
   Я взглянул на него. В СС было столько секретного, умение сохранять тайну имело такое значение в нашей организации, что, казалось, нет в необходимости каждый раз требовать клятвы.
   — Вы должны понять, — продолжал Гиммлер, — что речь идет не об обычной служебной тайне, а, — он отчеканил каждое слово, — о подлинно государственной тайне.
   Он отступил еще глубже в тень и строго произнес:
   — Штурмбанфюрер, поклянитесь честью офицера СС, что вы никому не откроете эту тайну.
   Я, не колеблясь, произнес:
   — Клянусь честью офицера СС.
   — Примите во внимание, — продолжал он после короткой паузы, — что вы должны держать это в секрете от всех, даже от вашего непосредственного начальника — группенфюрера Гёрца.
   Я почувствовал себя неловко. Лагерями занимался лично рейхсфюрер, и, естественно, не было ничего необычного в том, что он сам давал мне указания. Но то, что он делал это через голову и без ведома Гёрца, было очень странно.
   — Вас не должно это удивлять, — проговорил Гиммлер, словно читая мои мысли. — Эти меры ни в коем случае не свидетельствуют о недоверии по отношению к инспектору лагерей группенфюреру Гёрцу. Он будет поставлен в известность обо всем немного позже, когда я сочту это нужным.
   Рейхсфюрер сделал движение головой, и свет упал на нижнюю часть его лица. Его тонкие губы на чисто выбритом лице были крепко сжаты.
   — Фюрер, — произнес он, отчеканивая слова, — приказал полностью разрешить еврейский вопрос в Европе. — И закончил после небольшой паузы: — И на вас пал выбор для выполнения этого задания.
   Я посмотрел на рейхсфюрера. Он сухо заметил:
   — У вас довольно ошеломленный вид. Между тем мысль покончить с евреями не нова.
   — Нет, господин рейхсфюрер, я просто удивлен тем, что выбор пал на меня...
   Он ответил:
   — Вам сейчас станет ясно, почему именно на вас. Это делает вам честь.
   Он помолчал.
   — Фюрер считает, что, если мы не уничтожим евреев теперь же, позже они уничтожат немецкий народ. Вопрос стоит так: мы или они.
   Он произнес раздельно:
   — Штурмбанфюрер, в момент, когда немецкая молодежь сражается с большевиками, вправе ли мы подвергать немецкий народ такому риску?
   Я ответил, не задумываясь:
   — Нет, господин рейхсфюрер.
   Он положил обе руки на пояс и сказал с глубоким удовлетворением.
   — Ни один немец не мог бы ответить иначе.
   Наступило молчание. Его холодные глаза выбрали какую-то точку над моей головой, и, уставившись в нее, он продолжал, словно читая по бумажке:
   — Я выбрал КЛ Освенцим местом уничтожения евреев, а вас — исполнителем. Освенцим я выбрал потому, что он расположен на скрещении четырех железнодорожных путей и к нему легко наладить подвоз. Кроме того, Освенцим лежит в стороне от больших дорог, мало населен и имеет, следовательно, все необходимые условия для проведения этой тайной операции.
   Он опустил на меня взгляд.
   — Вас я выбрал из-за вашего организаторского таланта... — он слегка шевельнулся в тени и четко произнес: — и из-за ваших исключительных моральных качеств.
   Помолчав, он продолжал:
   — Вы должны знать, что в Польше уже существуют три лагеря уничтожения: Бульцек, Волцек и Треблинка. Но эти лагеря нас не удовлетворяют. Во-первых, они слишком малы и расположены так, что их нельзя расширить. Во-вторых, к ним нет подъездных путей. В-третьих, методы, которые в них применяют, по-видимому, неудовлетворительны. Как сообщил в своем рапорте комендант лагеря Треблинка, он за шесть месяцев смог ликвидировать только около восьмидесяти тысяч единиц.
   Рейхсфюрер сделал паузу и жестко произнес:
   — Это смехотворный результат. Через два дня, — продолжал он, — оберштурмбанфюрер Вульфсланг приедет к вам в Освенцим и сообщит график поступлений и размеры транспортов, которые будут отправлены к вам в ближайшие месяцы. После его посещения вы отправитесь в лагерь Треблинка и, принимая во внимание ничтожные результаты, которых они там добились, критически и конструктивно разберетесь в методах их работы. Через четыре недели, день в день через четыре недели, вы представите мне детальный план, соответствующий по масштабу той исторической задаче, которая на вас возложена.
   Он сделал знак правой рукой, я встал.
   — У вас есть какие-нибудь возражения?
   — Никак нет, господин рейхсфюрер.
   — Имеете какие-нибудь замечания?
   — Никак нет, господин рейхсфюрер.
   — Хорошо, — сказал он и продолжал, делая ударение на каждом слове, но не повышая голоса: — это приказ фюрера! И перед вами теперь стоит трудная задача — выполнить этот приказ.
   Я стал навытяжку и произнес:
   — Так точно, господин рейхсфюрер.
   Мой голос в тиши комнаты показался мне слабым и хриплым. Я вытянул перед собой правую руку, рейхсфюрер ответил на мое приветствие, я повернулся и направился к двери. Как только я вышел из света лампы, сумрак комнаты поглотил меня и у меня возникло какое-то странное ощущение холода...
   Я сел на ночной поезд. Он был переполнен военными, направлявшимися на русский фронт. Я отыскал купе первого класса, там все места тоже были заняты, но какой-то оберштурмфюрер тотчас же уступил мне место. В вагоне был полумрак, шторы плотно затянуты на случай налета авиации. Я сел. Поезд резко дернулся и раздражающе медленно тронулся в путь. Я чувствовал усталость, но заснуть никак не мог.
   Под утро я немного задремал. Поезд едва полз, то и дело останавливаясь. Иногда он стоял по два, по три часа, затем снова начинал медленно ползти, потом опять останавливался и опять трогался. В полдень раздали сухой паек и принесли горячий кофе.
   Я вышел покурить в коридор и заметил оберштурмфюрера, который накануне уступил мне место. Он спал, сидя на своем вещевом мешке. Я разбудил его и предложил ему посидеть в купе. Он поднялся, мы познакомились и поболтали несколько минут. Это был комендант КЛ Бухенвальд. По его просьбе ему дали назначение в действующую армию, и он ехал в Россию в свой полк. Я спросил, доволен ли он.
   — Да, очень, — ответил он с улыбкой.
   Оберштурмфюрер был высокий блондин лет двадцати двух, хорошо сложенный, с очень тонкой талией. Он участвовал в польской кампании, был ранен и по выходе из госпиталя получил назначение в КЛ Бухенвальд, где, по его словам, он «очень скучал». Но теперь все снова хорошо, он сможет снова «двигаться и драться». Я предложил ему сигарету и настоял на том, чтобы он зашел в купе немного отдохнуть.
   Поезд наконец ускорил ход. Мы пересекли границу Силезии. При виде этих мест у меня сжалось сердце. В памяти встали бои добровольческого корпуса под командованием Россбаха с поляками. Как мы тогда дрались! И какая у нас была замечательная воинская часть. Мне тоже хотелось тогда лишь «двигаться и драться», мне тоже было двадцать лет. Странно подумать, что все это уже в прошлом и никогда не повторится.
   С освенцимского вокзала я позвонил в лагерь и вызвал машину. Было десять часов вечера, я ничего не ел с полудня и проголодался.
   Пять минут спустя прибыла машина и отвезла меня домой. В комнате мальчиков горел ночник. Я, не звоня, открыл дверь своим ключом и вошел. Положив фуражку на столик в передней, я прошел в столовую и вызвал звонком служанку. Она явилась, я велел ей принести мне чего-нибудь поесть.
   Я спохватился, что не снял перчатки, и вернулся в переднюю. Подойдя к столику, я услышал шаги, поднял голову и увидел Эльзи. Она спускалась но лестнице. Заметив меня, она остановилась как вкопанная, побледнела и, покачнувшись, оперлась о стенку.
   — Ты едешь? — беззвучным голосом спросила она.
   Я удивленно взглянул на нее.
   — Еду?
   — Да, на фронт?
   Я отвел глаза.
   — Нет.
   — Это правда? Правда? — пробормотала она. — Ты не едешь?
   — Нет.
   Радость озарила ее лицо. Она сбежала по лестнице и бросилась мне на шею.
   — Ну, ну! — сказал я.
   Она покрывала мое лицо поцелуями, улыбаясь сквозь слезы.
   — Значит, ты не едешь? — повторяла она.
   — Нет.
   Эльзи подняла голову и, успокоившись, радостно проговорила:
   — Слава богу!
   Меня обуяло бешенство, и я крикнул:
   — Замолчи!
   Круто повернувшись на каблуках, я вошел в столовую.
   Служанка кончала накрывать на стол. Я сел.
   Немного погодя вошла Эльзи, опустилась на стул рядом со мной и стала смотреть, как я ем. Когда служанка вышла, она мягко проговорила:
   — Конечно, я понимаю, для офицера не быть сейчас на фронте...
   Я взглянул на нее.
   — Ничего, Эльзи, я сожалею, что не сдержался. Я немного устал.
   Я молча ел, не подымая головы, и видел, как Эльзи разгладила ладонью складку на скатерти.
   Потом она произнесла дрожащим голосом:
   — Ах! Эти два дня, Рудольф...
   Я не отвечал, и она продолжала:
   — Так рейхсфюрер вызывал тебя в Берлин только для того, чтобы сказать, что он тебя никуда не отпустит, что ты никуда не поедешь?
   — Нет, не для этого.
   — А для чего?
   — Служебные дела.
   — Очень важные?
   — Ну, хватит об этом.
   Она снова потянула скатерть и проговорила уже более твердым голосом:
   — В общем главное — ты остаешься.
   Я промолчал, и, выждав немного, она спросила:
   — А ты бы предпочел отправиться на фронт, да?
   — Я считал это своим долгом. Но рейхсфюрер полагает, что я буду полезнее здесь.
   — Почему?
   — Он полагает, что у меня организаторский талант и исключительные моральные качества.
   — Он так и сказал? — со счастливым видом воскликнула Эльзи. — Он сказал: «исключительные моральные качества»?
   Я кивнул, поднялся, аккуратно сложил салфетку и вложил ее в чехол.
 
   Спустя два дня, как меня и предупреждал рейхсфюрер, приехал оберштурмбанфюрер Вульфсланг. Это был рыжий толстяк, почти круглый, с веселым, приветливым лицом. Он отдал должное завтраку, которым его угостила Эльзи.
   После завтрака я предложил ему сигару, увел в комендатуру и заперся с ним в своем кабинете. Он положил фуражку на письменный стол, сел, вытянул ноги, и его круглое смеющееся лицо вдруг стало замкнутым.
   — Штурмбанфюрер, — произнес он официальным тоном, — вам должно быть известно, что моя роль сводится единственно к тому, чтобы установить между вами и рейхсфюрером непосредственную связь.
   Он сделал паузу.
   — Сейчас дело находится в такой стадии, что мне почти нечего вам сказать. Рейхсфюрер настаивает главным образом на двух пунктах. Первое: вам дается шесть месяцев для подготовки к приему транспортов с заключенными общей численностью около пятисот тысяч единиц.
   Я открыл было рот, но он помахал перед собой сигарой и с живостью произнес:
   — Прошу вас, одну минуту... В каждом транспорте вы отберете лиц, пригодных к работе, и передадите их в распоряжение промышленных и сельскохозяйственных предприятий комплекса Биркенау-Освенцим.
   Я сделал знак, что хочу что-то сказать, но он снова решительно помахал сигарой и продолжал:
   — Второе: вы будете докладывать мне по прибытии каждого транспорта о численности непригодных к труду, которые подлежат особой обработке. Однако вы не должны оставлять себе копии этих рапортов. Другими словами, общее число людей, подвергнутых особой обработке за все время, что вы будете комендантом лагеря, должно остаться вам неизвестным.
   — Но как же так? Вы же сами сказали, что в первые шесть месяцев прибудут пятьсот тысяч единиц, — наконец вставил слово я.
   Он с раздражением помахал сигарой.
   — Пожалуйста! В упомянутое мной количество — пятьсот тысяч единиц — входят как пригодные к работе, так и непригодные. Вам надлежит разделить их в каждой партии. Вы же видите, вы не будете заранее знать общее число непригодных, которые подвергнутся особой обработке. А их-то мы и имеем в виду.
   Я подумал и сказал:
   — Если я правильно понял, я должен сообщить вам по прибытии каждого транспорта количество непригодных, которые подвергнутся особой обработке. Однако я не должен сохранять эти цифры, и, следовательно, общее количество непригодных, прошедших через мои руки и подвергшихся обработке, должно оставаться мне неизвестным?
   Он в знак согласия махнул сигарой.
   — Вы превосходно все поняли. Согласно приказу рейхсфюрера, общее количество должно быть известно только мне. Другими словами, мне и только мне надлежит подвести общий итог тем данным, которые вы мне сообщите, и составить для рейхсфюрера полную статистику. Вот все, что я имею пока вам сказать.
   Мы помолчали, потом я спросил:
   — Могу я высказать свои соображения по первому пункту?
   Он зажал сигару в зубах и коротко ответил:
   — Пожалуйста.
   — Исходя из общей цифры пятьсот тысяч единиц в первые шесть месяцев, я прихожу к средней цифре в месяц — восемьдесят четыре тысячи единиц. Итого за двадцать четыре часа надлежит подвергнуть особой обработке две тысячи восемьсот единиц — это огромная цифра.
   Он вынул сигару изо рта и опять взмахнул ею в воздухе.
   — Ошибаетесь. Вы забываете, что на эти пятьсот тысяч единиц, вероятно, найдется некоторое количество пригодных к работе. Они не подлежат обработке.
   — По-моему, это не решает, а лишь отодвигает вопрос. По своему опыту, как комендант лагеря, я знаю, что средний срок использования заключенного на работе равен трем месяцам. После этого заключенный становится непригодным. А следовательно, если предположить, что на транспорт в пять тысяч единиц две тысячи окажутся пригодными к работе, то совершенно ясно, что эти две тысячи через три месяца свалятся мне на голову уже как непригодные и их придется подвергнуть обработке.
   — Да, конечно. Но вы по крайней мере выиграете время. А покуда вы еще не закончили оборудование лагеря, такой выигрыш во времени, надо полагать, для вас весьма ценен.
   Он взял в рот сигару и положил правую ногу на левую.
   — Вы должны знать, что через шесть месяцев после первого срока поступление транспортов значительно возрастет.
   Я недоверчиво взглянул на него. Он улыбнулся, и лицо его снова округлилось и подобрело.
   — Но это просто невозможно! — воскликнул я.
   Он улыбнулся еще шире, поднялся и стал натягивать перчатки.
   — Дорогой мой, — произнес он радостно и значительно, — Наполеон сказал: «Невозможно— не французское слово». С тридцать четвертого года мы стараемся доказать всему миру, что слово это — и не немецкое.
   Он взглянул на свои часы.
   — Мне кажется, уже время проводить меня на вокзал.
   Он взял со стола фуражку. Я поднялся.
   — Господин оберштурмбанфюрер, пожалуйста...
   Он взглянул на меня.
   — Да?
   — Я хотел сказать, что по чисто техническим причинам все это невыполнимо.
   Выражение его лица сразу изменилось.
   — Позвольте, — произнес он ледяным тоном, — на вас и только на вас возложена задача разрешить техническую сторону вопроса. Меня это не касается.
   Он откинул назад голову, прищурил глаза и сверху вниз окинул меня надменным взглядом.
   — Вы должны уяснить себе, что я не имею никакого отношения к практической стороне дела. Попрошу вас впредь не говорить со мной об этом даже намеками. В моей компетенции — цифры и только цифры.
   Он повернулся на каблуках, взялся за ручку двери, но на секунду задержался и, полуобернувшись, высокомерно добавил: — Я занимаюсь только статистикой.
 
   На другой день я поехал с оберштурмфюрером Зецлером в Треблинку. Лагерь этот находился к северо-востоку от Варшавы, неподалеку от Буга. Начальником лагеря был гауптштурмфюрер Шмольде. Он ничего не должен был знать о том, что намечается в Освенциме. Вульфсланг представил ему мой приезд как визит в целях инспекции и информации. Шмольде приехал за мной на вокзал на машине. Это был худощавый человек неопределенного возраста, с землистого цвета лицом. Глаза у него были какие-то стеклянные.
   Он пригласил нас закусить в офицерской столовой, правда, в отдельной комнате, извинившись, что не может принять у себя, так как жена его больна. Завтрак оказался превосходным, но Шмольде больше молчал. Лишь изредка он бросал несколько слов, да и то, я думаю, только из уважения ко мне. Голос у него был усталый, без интонаций, и казалось, каждое слово стоит ему усилий. Говоря, он то и дело облизывал языком губы.
   После завтрака подали кофе. Немного погодя Шмольде взглянул на часы, перевел на меня свои пустые глаза и сказал:
   — Потребовались бы длительные объяснения, чтобы описать вам особую обработку. Поэтому я предпочитаю просто показать, как мы действуем. Думаю, так будет понятнее.
   Зецлер застыл, затем быстро отвернулся от меня. Я сказал:
   — Конечно, это очень хорошая мысль.
   Шмольде облизнул губы и проговорил:
   — Мы начинаем в два часа.
   Мы поговорили еще несколько минут, Шмольде опять взглянул на часы, я тоже посмотрел на свои — было без пяти два. Я встал. За мной медленно и как бы нехотя встал Шмольде. Зецлер приподнялся:
   — Простите, я еще не выпил свой кофе.
   Я посмотрел на его чашку. Он даже и не притронулся к ней. Я сухо произнес:
   — Вы нагоните нас, когда выпьете.
   Зецлер кивнул головой и сел. Его голый череп медленно залился краской. Он явно избегал моего взгляда.
   Шмольде пропустил меня вперед.
   — Вы не против, если мы пойдем пешком? Это недалеко.
   — Конечно, нет.
   Погода стояла солнечная. Посредине аллеи, по которой мы шли, тянулась бетонированная дорожка, по ней могли идти рядом двое.
   Лагерь казался совершенно безлюдным, но, проходя мимо бараков, я услышал доносившиеся оттуда голоса. Через окна я заметил несколько голов и понял, что заключенные заперты.
   Я заметил, что, хотя лагерь этот гораздо меньше Освенцима, сторожевых вышек здесь вдвое больше, а по проволочным заграждениям пропущен ток. Проволока была протянута между солидными бетонными столбами, изогнутыми наверху в сторону лагеря. Даже акробат не смог бы преодолеть это препятствие, не дотронувшись до проволоки.
   Я обернулся к Шмольде.
   — Проволока всегда под напряжением?
   — Ночью. Но иногда мы пускаем ток и днем, когда заключенные возбуждены.
   — У вас бывают с ними хлопоты?
   — Да, частенько.
   Шмольде провел языком по губам и вяло проговорил:
   — Понимаете ли, они ведь знают, что их ждет.
   Я задумался над его словами:
   — Но откуда они могут знать?
   Шмольде поморщился.
   — В принципе все это совершенно секретно, но в лагере заключенные все-таки знают. А иногда даже и новички.
   — Откуда их доставляют?
   — Из Варшавского гетто.
   — Всех?
   Шмольде кивнул.
   — Всех. По-моему, даже в гетто некоторые уже знают. Лагерь расположен слишком близко от Варшавы.
   За последним бараком раскинулся большой пустырь. Охранники открыли нам деревянный шлагбаум, и мы вступили на покрытую щебнем аллею, по обеим сторонам огражденную двойным рядом колючей проволоки. Аллею замыкала загородка, охраняемая десятком эсэсовцев. За загородкой виднелась небольшая роща. Мы прошли через калитку и пересекли всю рощу. Она спускалась по склону холма. Здесь нашим глазам предстал очень длинный барак. Ставни его были герметически закрыты. Барак окружали около тридцати эсэсовцев с собаками, вооруженных автоматами.
   Кто-то крикнул: «Смирно!» Эсэсовцы стали навытяжку, и к нам с рапортом подошел унтерштурмфюрер. Это был блондин с квадратным лицом и глазами алкоголика.
   Я огляделся. Двойной ряд колючей проволоки, по которой был пропущен ток, окружал барак и образовывал огражденное пространство уже на территории лагеря. Густые заросли лиственных деревьев и елей, раскинувшиеся по другую сторону проволочных заграждений, полностью скрывали строение от посторонних глаз.
   — Хотите взглянуть? — спросил Шмольде.
   Эсэсовцы расступились, и мы пошли к бараку. В него вела массивная дубовая дверь, обитая железом и запертая железным засовом. В верхней части двери находилось небольшое окошечко из очень толстого стекла. Шмольде повернул выключатель, вделанный в стену, и попытался отодвинуть засов, но безуспешно. На помощь к нему подбежал унтерштурмфюрер.
   Дверь открылась. Когда я вошел в барак, мне показалось, будто потолок давит мне на голову. Я мог бы дотронуться до него рукой. Три мощные лампы под металлическими сетками освещали совершенно пустое помещение. Пол в нем был бетонирован. На другом конце барака находилась еще одна дверь. Но в ней смотрового окошечка уже не было.
   — Окна, — сказал Шмольде, — конечно, без стекол. Как вы сами видите, они абсолютно... — он облизнул губы, — абсолютно герметические и закрываются снаружи.
   Рядом с одной из ламп виднелось небольшое отверстие — диаметром около пяти сантиметров.
   Послышался топот шагов, пронзительные крики и хриплые голоса охранников. Залаяли собаки.
   — Ведут, — сказал Шмольде.
   Он пропустил меня вперед и, хотя фуражка его на несколько сантиметров не доходила до потолка, пересекая зал, наклонил голову.
   Когда я выходил, колонна заключенных бегом выскочила из-за деревьев. Эсэсовцы и собаки гнали их перед собой. Воздух наполнился воплями и собачьим лаем. Пыль стояла столбом.
   Когда восстановился порядок и пыль немного улеглась, я смог лучше рассмотреть заключенных. Среди них было несколько здоровых мужчин, но большинство колонны состояло из женщин и детей. Несколько евреек несли своих младенцев на руках. Все заключенные были в гражданском, волосы у них не были сбриты.
   — Вообще-то, — сказал тихим голосом Шмольде, — с этими не должно быть больших хлопот. Они только что прибыли.
   Эсэсовцы выстроили заключенных по пятеро в ряд. Шмольде показал рукой на рощу и сказал:
   — Прошу вас, господин штурмбанфюрер.
   Мы зашли в рощу. Там мы были в стороне от заключенных, но то, что мы находились на небольшом холме, позволяло нам видеть всю колонну.
   Два гауптшарфюрера и один шарфюрер принялись считать заключенных. Блондин-унтерштурмфюрер неподвижно застыл прямо перед нами. Справа от него, немного позади, стоял обритый наголо заключенный-еврей в полосатой форме с нарукавной повязкой.