— Ты хочешь что-нибудь сказать?
   — Нет, отец.
   — Мне показалось, что ты хотел что-то сказать.
   — Нет, отец.
   — Так. Тогда можешь идти.
   Я встал, вытянулся в струнку и застыл. Отец жестом отпустил меня. Я четко повернулся, вышел и затворил за собой дверь.
   Я прошел в свою комнату, открыл окно и закрыл ставни. Потом я зажег лампу, сел за свой рабочий столик и начал решать задачу по арифметике. Но я не мог заниматься, горло у меня болезненно сжималось.
   Я встал из-за стола, вытащил из-под кровати ботинки и принялся с усердием их чистить. Они уже успели высохнуть после школы. Я слегка смазал их ваксой, потом стал тереть суконкой. Скоро ботинки заблестели. Но я тер и тер их все сильнее и все быстрее, пока у меня не заболели руки.
   В половине восьмого Мария позвонила в колокольчик, зовя нас на ужин. После ужина мы прочли вечернюю молитву, и отец задал каждому обычный вопрос: не совершил ли он сегодня какого-либо проступка? Затем он удалился в свой кабинет.
   В половине девятого я отправился к себе, а в девять мама зашла в мою комнату погасить свет. Я уже лежал в постели. Не произнеся ни слова, даже не взглянув на меня, она вышла, прикрыла за собой дверь — и я остался один во мраке.
   Полежав так несколько минут, я вытянулся на спине и закрыл глаза. Ноги вместе, руки скрещены на груди, веки сомкнуты. Я умер. Стоя на коленях, вся семья молилась у моей постели. Мария плакала. Это продолжалось довольно долго. Наконец отец поднялся с колеи — черный, худой, вышел деревянным шагом из комнаты, заперся в своем ледяном кабинете и сел у открытого настежь окна. Он сидел и ждал, чтобы дождь прекратился и можно было закрыть окно. Но теперь это было ни к чему. Меня не стало на этом свете, я уже не мог сделаться священником и быть заступником за него перед богом.
   В понедельник я встал, как обычно, в пять часов утра. В комнате было очень холодно. Открывая ставни, я заметил, что крыша вокзала покрыта снегом.
   В половине шестого я позавтракал с отцом в столовой и отправился к себе в комнату. В коридоре меня поджидала Мария. Она остановила меня и, опустив свою большую красную руку на мое плечо, тихо сказала:
   — Не забудь сходить туда...
   Я отвернулся и ответил:
   — Схожу, Мария, — но не двинулся с места.
   Рука Марии сжала мое плечо, и она прошептала:
   — Не надо говорить «схожу, Мария», а надо сходить. Сейчас же.
   — Хорошо, Мария.
   Рука ее еще сильнее сжала мое плечо.
   — Ну же, Рудольф.
   Мария отпустила меня, и я поплелся в уборную. На своей спине я ощущал ее тяжелый взгляд. Я вошел, прикрыл за собой дверь. Задвижки не было, лампочку отец убрал. Предутренние сумерки проникали через всегда открытое настежь оконце. В уборной было мрачно и холодно.
   Я, дрожа, сел и уставился в пол. Но все равно он уже был здесь со своими рогами, с выпученными глазами, крючковатым носом и толстыми губами. Бумага немного пожелтела — прошел год, как отец прицепил его на двери против стульчака, на уровне глаз. Холодный пот выступил у меня на спине. Я старался подбодрить себя: «Это только гравюра. Неужели ты испугаешься гравюры!» Я поднял голову — дьявол смотрел на меня в упор, и его отвратительные губы кривились в усмешке. Я вскочил, подтянул штаны и выбежал в коридор.
   Мария остановила меня, прижала к себе.
   — Ну, все?
   — Нет, Мария.
   Она покачала головой и с грустью посмотрела на меня своими добрыми глазами.
   — Испугался?
   Я с трудом проговорил:
   — Да, страшно.
   — Не смотрел бы, вот и все.
   Я прижался к ней и с ужасом ждал: сейчас она заставит меня пойти туда снова.
   — Такой большой мальчик!
   Из кабинета отца донеслись шаги, и она поспешно шепнула:
   — Сходишь в школе. Не забудь только.
   — Не забуду, Мария.
   Она отпустила меня, и я вернулся к себе в комнату. Я застегнул штаны, надел ботинки, взял со стола портфель и, положив его на колени, сел на стул в ожидании, точно в какой-нибудь приемной.
   Через некоторое время голос отца за дверью произнес:
   — Десять минут седьмого, сударь.
   Отец щелкал этим «сударь» словно кнутом.
   На улице навалило много снега. Отец молчал, равномерно шагая своим деревянным шагом и глядя прямо перед собой. Моя голова едва доходила ему до плеча, и мне было трудно поспеть за ним.
   — Иди в ногу!
   Я переменил ногу и еле слышно начал отсчитывать про себя: «левой... левой...», но отец шагал так широко, что я снова сбился и снова услышал его отрывистый голос:
   — Ведь я же... тебе сказал... чтобы ты шел в ногу.
   Я догнал его и, наклонившись вперед, старался делать большие шаги, равняться по отцу, но напрасно. Я опять отстал и увидел над собой искривленное от ярости худое лицо отца.
   Как обычно, мы пришли в церковь за десять минут до начала службы. Мы заняли свои места, опустились на колени и стали молиться. Спустя некоторое время отец поднялся, положил молитвенник на пюпитр, прикрепленный к скамеечке для коленопреклонения, сел и скрестил руки на груди. Я тоже сел.
   Было холодно, снег запорошил цветные церковные окна. Я находился в бескрайней, занесенной снегом степи и отстреливался со своими людьми, прикрывая отступающую армию. Но вот степь исчезла, и я уже в девственном лесу с ружьем в руках спасаюсь от преследования хищных зверей и туземцев. Я страдаю от палящего зноя и голода. На мне белая ряса. Туземцы настигают меня, привязывают к столбу, отрезают нос, уши и половые органы... Потом я перенесся во дворец губернатора колонии... Дворец осажден неграми, рядом со мной падает сраженный солдат, я поднимаю его ружье и стреляю... стреляю... с поразительной меткостью.
   Началась служба. Я встал. Все мои помыслы были сосредоточены на одном: «Боже правый, сделай хотя бы так, чтобы я стал миссионером». Отец наклонился и взял с пюпитра молитвенник. Я последовал его примеру и начал читать молитвы, следя за службой и не пропуская ни одной строчки.
   После обедни мы остались в церкви еще на десять минут. Внезапно у меня перехватило горло от страшной мысли: а что, если отец окончательно принял решение сделать меня священником?
   Мы вышли. Пройдя несколько шагов и подавив дрожь, которая сотрясала мое тело, я сказал:
   — Позвольте, отец.
   Не поворачивая головы, он произнес:
   — Да?
   — Пожалуйста, отец, позвольте мне сказать...
   Челюсти его сжались, он с усилием разжал их и сухо, зло повторил:
   — Да?
   — Пожалуйста, отец, я хотел бы стать миссионером.
   Он отрубил:
   — Будешь тем, кем тебе прикажут.
   Все. Я переменил ногу и еле слышно стал отсчитывать: «Левой... левой...» Отец внезапно остановился и посмотрел на меня.
   — А почему ты хочешь стать миссионером?
   Я солгал:
   — Потому что это гораздо тяжелее.
   — Так, значит, ты хочешь стать миссионером, потому что это тяжелее?
   — Да, отец.
   Он двинулся дальше, мы прошли еще шагов двадцать, он слегка повернул ко мне голову, удивленно оглядел меня и сказал:
   — Увидим.
   Немного погодя он снова спросил:
   — Итак, ты хотел бы стать миссионером?
   Я поднял глаза, он посмотрел на меня в упор, нахмурился и строго повторил:
   — Увидим.
   Мы подошли к углу Шлоссштрассе. Он остановился.
   — До свиданья, Рудольф.
   Я опустил руки по швам.
   — До свиданья, отец.
   Он кивнул мне, я повернулся так, как полагается по уставу, выпрямился и зашагал прочь. Выйдя на Шлоссштрассе, я оглянулся и, увидев, что отца уже нет, бросился бежать как сумасшедший. Произошло нечто совершенно невероятное: отец не сказал «нет».
   На бегу я потрясал ружьем, взятым у сраженного солдата в губернаторском дворце, и стрелял в дьявола. Первым выстрелом я снес всю левую часть его рожи. Мозг брызнул на дверь уборной, левый глаз вытек, а правым он с ужасом уставился на меня. Язык в его окровавленном разорванном рту еще двигался. Я выстрелил вторично и на этот раз снес ему всю правую часть рожи. Но тут же восстановилась левая — и левый глаз в свою очередь уставился на меня с омерзительным выражением ужаса и мольбы... Я вошел в ворота школы, снял фуражку, поздоровался с привратником и перестал стрелять. Прозвучал звонок, я занял свое место в строю, и в это время появился отец Талер.
   В десять часов мы вошли в класс. Ганс Вернер сел со мной рядом. Правый глаз у него почернел и затек. Я взглянул на него, и он с гордостью шепнул мне:
   — Старина! Знаешь, что было!
   Он продолжал шепотом:
   — Я расскажу тебе на перемене.
   Я отвел глаза и уткнулся в учебник. Прозвучал звонок, и мы вышли во двор, где гуляли старшеклассники. Снег стал очень скользким. Я осторожно добрался до стены часовни и стал отсчитывать шаги. От стены часовни до стены класса рисования было сто пятьдесят два шага. Если у меня получалось сто пятьдесят один или сто пятьдесят три, этот переход не считался. К концу перемены нужно было сделать сорок таких переходов. Если я успевал сделать лишь тридцать восемь, то на следующей перемене я должен был пройти, кроме положенных сорока, еще два штрафных.
   Я отсчитывал: «р-раз, два, три, четыре...», когда ко мне подлетел Ганс Вернер. Рыжий, смеющийся, он подхватил меня под руку и потащил за собой, крича:
   — Старина! Знаешь, что было!
   Я сбился со счета, вернулся к стене часовни и начал снова: «раз... два...»
   — Вот, гляди! — сказал Вернер, указывая рукой на глаз. — Это отец!
   Я предпочел остановиться.
   — Он тебя бил?
   Вернер захохотал:
   — Ха-ха! Бил!.. Это не то слово, старина! Задал мне колоссальную взбучку! А знаешь, за что? — продолжал он, хохоча как сумасшедший. — Я... ха! ха!.. я... разбил... вазу... в гостиной...
   Затем он выпалил одним духом, уже не смеясь, но с удивительно радостным видом:
   — Я разбил вазу в гостиной!
   Я снова принялся про себя отсчитывать шаги: «три, четыре, пять...» — но вдруг остановился. Мысль, что можно радоваться, совершив такое преступление, поразила меня.
   — И ты признался отцу?
   — Признался? Что ты! Старик сам до всего докопался!
   — Старик?
   — Ну, отец!
   Вот как! Он называет отца «стариком» и, что удивительней всего, в эту до невероятности неуважительную кличку он даже вкладывает какую-то нежность.
   — Он, видишь ли, учинил небольшое следствие... Ну и дошлый у меня старик — все узнал!
   Я смотрел на Вернера — его рыжие волосы пламенем горели в солнечных лучах, он пританцовывал на месте и, несмотря на подбитый глаз, вид у него был такой счастливый! Вдруг я спохватился, что не считаю шаги. Мне стало не по себе, и я бросился к стене часовни.
   — Эй, Рудольф! Куда тебя несет? — не отставая от меня, на бегу проговорил Вернер. — Чего ты бегаешь? Сегодня так скользко, что и шею недолго свернуть.
   Не отвечая, я снова стал к стене и начал отсчитывать шаги.
   — Так вот, — продолжал Вернер, машинально шагая со мной в ногу, — ну и отделал же меня старик! Вначале он это вроде для смеха, но когда я лягнул его в ногу...
   Я остановился, совершенно ошеломленный.
   — Что? Ты ударил своего отца?
   — Ну да! — сказал Вернер и засмеялся. — Посмотрел бы ты, как он обозлился! Как принялся меня дубасить! Ну и отделал же он меня, старина! Уж он дубасил, он дубасил! А под конец уложил меня нокаутом!..
   Он опять разразился смехом.
   — ...так уложил, что сам испугался! Стал прыскать меня водой, коньяком поил — не знал, бедняга, что и делать!
   — А потом?
   — Потом? Ну я надулся, конечно.
   — Ты — надулся?
   — Ну ясно. Он еще больше расстроился и в конце концов пошарил на кухне и притащил мне пирожное.
   — Тебе, пирожное?
   — Ну да. И тогда, послушай-ка, что я сказал ему! «Раз так, — сказал, — я и вторую вазу кокну!..»
   Я остолбенело уставился на него.
   — Так и сказал? А он что?
   — Он засмеялся.
   — Засмеялся?
   — Старик так и закатился! Аж до слез... А потом говорит... Ну не вредный ли старик, а?.. Потом, значит, говорит: «Ах ты поросенок, если ты это сделаешь, я подобью тебе второй глаз!»
   — Ну а потом? — спросил я машинально.
   — Я засмеялся, и мы стали играть.
   Я смотрел на него, разинув рот.
   — Стали играть?
   — Да!
   И он с восторгом добавил:
   — Поросенок! Он называет меня поросенком!
   Я наконец вышел из оцепенения и только тут заметил, что опять не считаю шаги. Я взглянул на часы. Прошло уже полчаса перемены. Я опаздывал самое меньшее на двадцать переходов. Со штрафными это составляло уже сорок. Я понял, что мне никогда не наверстать упущенного. Меня охватил ужас, и я почувствовал ненависть к Вернеру.
   — Что за муха тебя укусила? — проговорил Вернер, стараясь поспеть за мной. — Куда ты? Чего это тебя все время несет к этой стене?
   Я не ответил и снова принялся считать шаги. Вернер не отставал от меня.
   — Кстати, — сказал он, — я видел тебя сегодня утром в церкви. Ты каждый день там бываешь?
   — Да.
   — Я тоже. Почему это я никогда не встречаю тебя на обратном пути?
   — Отец всегда после службы остается еще на десять минут.
   — А зачем, если обедня кончилась?
   Я резко остановился и спросил:
   — А вы не молились... из-за вазы?
   — Молиться? — переспросил Вернер, вытаращив на меня глаза. — Молиться? Из-за того, что я разбил вазу?
   С отчаянием я заметил, что снова сбился со счета.
   — Отвяжись!
   — Скажи, а разве ты молился бы из-за какой-то вазы?
   — Отвяжись.
   Он отстал от меня, и я вернулся к часовне. Но он снова догнал меня. Стиснув зубы, я начал отсчитывать шаги. Минуту он молча шел рядом, потом вдруг разразился хохотом:
   — Вот оно что! Значит, ты молился бы?
   Я остановился и бросил на него злобный взгляд.
   — Не я! Не я! Мой отец молился бы.
   Он удивленно посмотрел на меня.
   — Твой отец?.. — он захохотал еще сильнее. — Твой отец? Вот умора! Твой отец молился бы потому, что ты что-то разбил!
   — Замолчи!
   Но он уже не мог остановиться.
   — Вот умора! Старина, значит ты разобьешь вазу, а твой отец молится! Он что, сумасшедший, твой старик, Рудольф?
   — Замолчи! — крикнул я.
   — Но ведь он...
   Я набросился на него с кулаками. Он отступил, поскользнулся на мокром снегу, попытался сохранить равновесие, но упал, подвернув ногу. Раздался хруст, он дико закричал — сломанная кость прорвала кожу около колена и торчала наружу.
   Осторожно скользя по снегу, к нему поспешили учитель и три старшеклассника. Через несколько минут Вернер лежал на скамейке, вокруг него столпились школьники, и я с ужасом смотрел на кость, торчавшую из его колена. Вернер был бледен, он лежал с закрытыми глазами и тихо стонал.
   — Ах ты, неловкий какой! — сказал учитель. — Как же это ты так?
   Вернер открыл глаза, заметил меня и слабо улыбнулся.
   — Я бежал и упал, — проговорил он.
   — Сказали вам не бегать, когда такой скользкий снег!
   — Я упал, — повторил Вернер.
   Голова его откинулась назад, он потерял сознание. Старшеклассники осторожно подняли его и унесли.
   Несколько минут я стоял как вкопанный, подавленный тяжестью своего преступления. Потом, вытянувшись в струнку, я обратился к учителю:
   — Пожалуйста, разрешите мне пойти к отцу Талеру.
   Учитель посмотрел на меня, взглянул на часы и кивком головы разрешил мне идти.
   Я подошел к северной лестнице и, перепрыгивая через ступеньки, побежал наверх. Сердце мое тревожно стучало. На третьем этаже я свернул налево, сделал еще несколько шагов и постучал в дверь.
   — Войдите! — раздался громкий голос.
   Я вошел, затворил за собой дверь и снова вытянулся в струнку. Отец Талер стоял в комнате, окруженный облаками табачного дыма. Он помахал перед собой рукой, чтобы разогнать их.
   — Это ты, Рудольф? Что тебе?
   — Простите, отец Талер, я хотел бы исповедаться.
   — Ты ведь недавно исповедовался.
   — Да, но я совершил грех.
   Отец Талер взглянул на свою трубку и тоном, не терпящим возражения, ответил:
   — Не время теперь.
   — Пожалуйста, я прошу вас! Я совершил тяжкий грех.
   Он потрогал пальцем начинающий зарастать подбородок.
   — Что же ты сделал?
   — Пожалуйста, отец Талер, разрешите на исповеди.
   — А почему не прямо так?
   Я молчал. Отец Талер поднес трубку ко рту, затянулся и минуту смотрел на меня.
   — Такой ли уж это тяжкий грех?
   Я покраснел, но ничего не ответил,
   — Ладно, — произнес он с некоторым раздражением, — я слушаю тебя.
   Он взглянул с сожалением на свою трубку, положил ее на письменный стол и сел. Я опустился перед ним на колени и рассказал ему обо всем. Он внимательно выслушал меня, задал несколько вопросов, наложил на меня епитимью — прочитать двадцать раз «Отче наш» и двадцать раз «Аве, Мария» — и отпустил грехи.
   Затем он поднялся и, не сводя с меня глаз, снова закурил трубку.
   — Так из-за этого ты и домогался исповеди?
   — Да.
   Он пожал плечами, затем внимательно посмотрел на меня, и выражение его лица изменилось.
   — А Ганс Вернер сказал, что виноват ты?
   — Нет.
   — Что же он сказал?
   — Он сказал, что упал.
   — Так, так! — произнес он, пристально глядя на меня. — Значит, известно об этом только мне, а я связан тайной исповеди!
   Он положил трубку на стол.
   — Ах ты маленький негодник! — вдруг сказал он с возмущением. — Значит, вот что ты придумал, чтобы облегчить совесть и в то же время избежать наказания!
   — Нет, отец Талер! — воскликнул я с жаром. — Нет! Не в этом дело! Я не для того, чтобы избежать наказания! Пусть в школе меня накажут как угодно!
   Он удивленно взглянул на меня.
   — Ну а для чего же?
   — Я не хочу, чтобы узнал отец.
   Он потер подбородок большим пальцем.
   — Ах, вот оно что! — произнес он уже более спокойно. — Ты так боишься отца?
   Он снова сел, взял трубку и несколько минут молча курил.
   — Ну а что бы сделал тебе отец? Побил?
   — Нет, отец Талер.
   Казалось, он хотел спросить меня еще о чем-то, но передумал и снова начал сосать свою трубку.
   — Рудольф, — наконец мягко обратился он ко мне.
   — Да?
   — Лучше все же признаться ему.
   Я задрожал.
   — О нет! Нет! Пожалуйста, не надо!
   Он встал и изумленно посмотрел на меня.
   — Да что с тобой? Ты весь дрожишь? Надеюсь, ты не упадешь в обморок?
   Он встряхнул меня за плечи, похлопал по щекам, открыл окно и, выждав немного, спросил:
   — Ну как, лучше тебе?
   — Лучше.
   — Да ты сядь.
   Я послушно сел, а он принялся расхаживать по своей каморке, время от времени бросая на меня пытливые взгляды. Потом закрыл окно. Зазвонил звонок.
   — А теперь иди, не то опоздаешь в класс.
   Я встал и направился к двери.
   — Рудольф...
   Я обернулся.
   — Так с отцом... — сказал он, понизив голос, — поступай как знаешь.
   Он положил руку мне на голову, помедлив, открыл дверь и подтолкнул меня.
   В этот вечер Мария, впуская меня домой, шепнула:
   — Дядя Франц здесь.
   Я с живостью спросил:
   — Он в форме?
   Дядя Франц был всего лишь унтер-офицером. Его портрет не висел рядом с портретами офицеров в гостиной. Но все же я восхищался им.
   — Да, в форме, — сурово ответила Мария. — Но тебе нельзя с ним разговаривать.
   — Почему?
   — Господин Ланг запретил.
   Я снял куртку, повесил ее и тут заметил, что пальто отца не висит на вешалке.
   — А где отец?
   — Он ушел.
   — Почему мне нельзя разговаривать с дядей Францем?
   — Он богохульствовал.
   — Что же он сказал?
   — Не твое дело, — строго отрезала Мария. И добавила со значительным и в то же время испуганным видом: — Он сказал: церковь — это сплошное надувательство.
   Из кухни доносился какой-то шум, я прислушался и узнал голос дяди Франца.
   — Господин Ланг запретил тебе говорить с ним, — повторила Мария.
   — Но поздороваться-то я могу?
   — Конечно, — неуверенно ответила Мария. — Быть вежливым — не грех.
   Дверь кухни была широко открыта. Я подошел и стал навытяжку. Дядя Франц сидел со стаканом в руке, китель его был расстегнут, ноги он положил на другой стул. Мама стояла рядом, и вид у нее был счастливый и вместе с тем виноватый.
   Дядя Франц заметил меня.
   — А вот и маленький священник! — воскликнул он. — Здравствуй, маленький священник!
   — Франц! — проговорила мама с упреком.
   — А как надо сказать? Вот и маленькая жертва! Здравствуй, маленькая жертва!
   — Франц! — повторила мама и с ужасом обернулась, точно ожидая, что из-за ее спины сейчас появится отец.
   — Что тут такого? — крикнул дядя Франц. — Я сказал только правду. Разве не так?
   Я застыл в дверях, все еще стоя навытяжку, и не сводил глаз с дяди Франца.
   — Рудольф! — строго прикрикнула на меня мама. — Иди немедленно в свою комнату!
   — Пустяки! — подмигивая мне, отозвался дядя Франц. — Оставь его на минутку в покое!
   Он поднял свой стакан и, снова подмигнув, залихватским тоном, который мне так нравился, сказал:
   — Дай ты ему хоть изредка поглядеть на настоящего мужчину!
   — Рудольф, — повторила мама, — иди в свою комнату.
   Я круто повернулся и пошел по коридору. Я слышал, как за моей спиной дядя Франц сказал:
   — Бедный малыш. Согласись, это переходит уж всякие границы: принуждать его стать священником только потому, что твой муж во Франции...
   Дверь кухни с треском захлопнулась, и я не расслышал продолжения. Ворчливым голосом что-то говорила мама, но слов я не разобрал, а после снова загремел голос дяди Франца, и до меня отчетливо донеслось: «...сплошное надувательство».
   В этот вечер мы обедали немного раньше, так как отец должен был пойти в школу на собрание родителей. После обеда мы опустились в столовой на колени и прочли вечернюю молитву. Когда отец кончил, он повернулся к Берте и спросил:
   — Берта, тебе не в чем покаяться?
   — Нет, отец.
   Он обратился к Герде:
   — Герда, тебе не в чем покаяться?
   — Нет, отец.
   Я был старшим, поэтому отец оставлял меня напоследок.
   — Рудольф, тебе не в чем покаяться?
   — Нет, отец.
   Он поднялся, и все последовали его примеру. Вынув часы, он посмотрел на маму и сказал:
   — Восемь часов. В девять — все в постель!
   Мама кивнула. Отец обернулся к толстой Марии:
   — И вы тоже, сударыня...
   — Хорошо, господин Ланг! — ответила Мария.
   Отец окинул всех нас взглядом, вышел в переднюю, надел пальто, шарф и шляпу. Мы не трогались с места — он еще не разрешил нам разойтись.
   Весь в черном, в черных перчатках, он появился на пороге столовой, и в свете лампы сверкнули его запавшие глаза. Он снова окинул всех взглядом и произнес:
   — Спокойной ночи!
   Раздались в унисон три «спокойной ночи!», затем с некоторым запозданием еще одно «спокойной ночи, господин Ланг» — Марии.
   Мама проводила отца до входной двери, открыла ее и отступила, чтобы пропустить его. Ей полагалось особое «спокойной ночи» — только для нее.
   Я уже минут десять лежал в кровати, когда в мою комнату вошла мама. Я открыл глаза и увидел, что она смотрит на меня. Это продолжалось всего мгновение — она сразу же отвернулась и погасила свет. Затем бесшумно закрыла за собой дверь, и я услышал в коридоре ее легкие удаляющиеся шаги.
   Меня разбудил стук входной двери и тяжелые шаги в коридоре. Яркий свет ослепил меня, я заморгал, мне показалось, что отец в пальто и шляпе стоит около моей кровати. Чья-то рука встряхнула меня, и я совсем очнулся: передо мной был отец, весь в черном, неподвижный, с глубоко запавшими сверкающими глазами.
   — Вставай! — раздался его ледяной голос.
   Я взглянул на него, ужас сковал меня.
   — Вставай!
   Рука в черной перчатке с бешенством сорвала с меня одеяло. Я соскользнул с кровати и наклонился, ища туфли, но отец ударом ноги забросил их под кровать.
   — Иди так!
   Он вышел в коридор, подтолкнул меня вперед, затворил дверь моей комнаты, тяжело ступая, направился к комнате Марии, яростно стукнул в дверь и крикнул:
   — Встать!
   Затем к моим сестрам:
   — Встать!
   И наконец еще яростнее — если это было возможно! — забарабанил в дверь комнаты мамы:
   — Встать!
   Мария появилась первой, с бигуди в волосах, в зеленой рубашке в цветочках. Она со страхом глядела на отца в пальто и шляпе и на меня рядом с ним, дрожащего, босого.
   Мама и обе мои сестры вышли из своих комнат, они щурились от света, растерянно оглядывались. Отец круто повернулся к ним:
   — Накиньте пальто и идемте.
   Он ждал их молча, не двигаясь, и когда они вернулись, зашагал в столовую. Все последовали за ним. Он зажег свет, снял шляпу, положил ее на буфет и сказал:
   — Помолимся.
   Все опустились на колени, и отец начал читать молитву. Огонь в камине давно потух, я стоял в одной рубашке на каменном полу, но почти не чувствовал холода.
   Отец произнес «аминь» и поднялся с колен. Неподвижный, все еще в перчатках, он возвышался над нами, казался великаном.
   — Среди нас здесь, — сказал он, не возвышая голоса, — находится Иуда.
   Никто не шелохнулся, никто не поднял на него глаза.
   — Ты слышишь, Марта?
   — Слышу, Генрих, — слабым голосом отозвалась мама.
   Отец продолжал:
   — Сегодня вечером... на молитве... все вы слышали... я спросил у Рудольфа... нет ли у него в чем покаяться.
   Он посмотрел на маму, и мама утвердительно кивнула головой.
   — И вы все... слышали... все хорошо слышали... не правда ли... как Рудольф ответил... «нет»?
   — Да, Генрих, — прошептала мама.
   — Рудольф, — сказал отец, — встань.
   Я встал, дрожа всем телом.
   — Посмотрите на него!
   Мама, мои сестры и Мария повернулись ко мне.
   — Итак... он ответил «нет», — с торжествующим видом продолжал отец. — Так знайте же... что всего за несколько часов... до того, как он ответил «нет»... он совершил... невероятно жестокий... поступок. Он избил... маленького беззащитного товарища... Сломал ему ногу!