– Значит, ты пораженец?
   Майа повернулся в его сторону, и Пьерсон разглядел в потемках, что он улыбается.
   – Даже не то.
   Он бросил сигарету, и, прежде чем потухнуть, огонек описал короткую светящуюся кривую.
   – Если хочешь знать, – проговорил он, – я иногда даже сожалею, что я таков. Я бы тоже предпочел во что-то верить. Если хочешь знать, это – главное! Не важно во что! В любую чепуху! Лишь бы верить. Только вера и дает смысл жизни. Вот ты веришь в бога, Александр верит в нашу столовку. Дьери верит в свои «миллионы под рукой», а Пино верит в свой пулемет. А я, я ни во что не верю. И что же это, в конечном счете, доказывает? Доказывает, что, когда я был моложе, мне не хватило ума понять, как полезно быть идиотом.
   Пьерсон засмеялся.
   – Как это на тебя похоже.
   – Да, – сказал Майа, – до того похоже, что я даже не совсем так думаю.
   – Я, впрочем, так и считал.
   – Ишь какой хитрый.
   – Ведь в сущности ты гордишься, что ни во что не веришь.
   – И это не так, – серьезно сказал Майа. – Не совсем так. До войны я еще верил, и даже во многое. Правда, не слишком во многое. Словом, верил ровно настолько, чтобы быть счастливым. Ничто так не способствует сохранению иллюзий, как мирные времена. А потом началась эта сволочная война, и жизнь словно в один миг потеряла, – ну, как бы лучше выразиться, – свою плотность, что ли. Ну, представь себе ящик, у которого провалилось дно. Все вываливается наружу. И он пустой.
   – Не нахожу.
   – Ясно.
   – Что тебе ясно?
   – Тебя-то ведь матч захватывает. Это твоя война.
   – Это и твоя война, коль скоро ты в ней участвуешь.
   – Стоп! Надеюсь, ты не собираешься опять разглагольствовать насчет проблемы выбора, – сказал Майа.
   – Это неопровержимо.
   – Даже если это неопровержимо, – живо отозвался Майа, – что это доказывает? Только то, что ты заранее принимаешь войну по тысяче причин. Это все краснобайство. В действительности ты уже давно занял определенную позицию.
   – Это неопровержимо, – упрямо повторил Пьер-сон своим кротким голосом.
   – Как доказательство существования бога. Это неопровержимо, но убеждает лишь тех людей, которые уже верят в бога. И, заметь кстати, я даже не слишком уверен, так ли уж неопровержимы твои доказательства.
   – Ты был бы куда счастливее, если бы война тебя захватила.
   – Но, черт, – сказал Майа, – это же я и стараюсь тебе вдолбить. Конечно, я был бы счастливее, если бы верил в войну и в те мотивы, по которым меня заставляют в ней участвовать. Но я в них не верю, и баста. Для меня война – абсурд. И не только эта или какая-нибудь другая война. Все войны. Отвлеченно, как таковые. Без исключения. Без предпочтения. Иначе говоря, не существует справедливых войн, или священных войн, или войн за правое дело. Война как таковая – абсурд.
   – Я же говорил, что ты пораженец.
   – Да нет же! – воскликнул Майа. – Я тебе уже сказал, даже не так. Пораженец, он тоже захвачен матчем, хотя бы потому, что жаждет поражения для собственной команды. Так или иначе, он тоже лицо заинтересованное. А меня, меня лично интересует лишь одно – не быть убитым во время этого матча. – И он добавил: – Впрочем, не так уж сильно интересует.
   Пьерсон быстрым движением обернулся к нему.
   – Почему не так уж сильно?
   – Сам не знаю. По тысяче причин. Что касается моей теперешней позиции, то ты знаешь… Я участник матча, не будучи его участником. Долго на этом не продержишься.
   – Вот видишь, – торжествующе сказал Пьерсон.
   – Ну и что?
   – Если на такой позиции не продержишься, попытайся найти другую.
   – Нет, это неслыханно, – сказал Майа. – Ты говоришь так, словно можно начать верить по команде, словно для этого достаточно только хотеть верить.
   – Это вполне достижимо.
   – Да, но не для меня. – И тут же добавил: – Я уже пытался.
   Пьерсон вынул из кармана свою коротенькую трубочку и начал ее набивать. Плечом он ощущал прикосновение теплого крепкого плеча Майа. Чуть повернув голову, он даже в потемках мог различить его шею, округлую, мускулистую, и в мускулистости этой чувствовалось что-то животное. «И, однако, – с удивлением подумал Пьерсон, – человек с такой шеей и с такими плечами не слишком дорожит жизнью».
   – А другие причины?
   – Какие другие причины?
   Ну, те причины, в силу которых тебя не особенно интересует, убьют тебя или нет.
   – О-о, – сказал Майа, – не следует преувеличивать. Все-таки немножко меня это интересует. Одно мне хотелось бы знать, приобретет ли снова для меня жизнь после войны прежнюю плотность.
   – А если не приобретет?
   – Тогда всему конец, такая жизнь мне не нужна. Сейчас еще куда ни шло. Или почти так. То, что я переживаю сейчас, это как бы взято в скобки. Для меня война – это скобки. Но я не могу всю свою жизнь прожить в скобках.
   – Понятно, – сказал Пьерсон и после короткого молчания спросил несвойственным ему нетерпеливым тоном: – Спички у тебя есть?
   Послышалось сухое чирканье, и блеснул огонек.
   – Подожди, – сказал Майа, – дай, я прежде сам закурю. А то с трубкой возня.
   Он поднес огонек к кончику сигареты, потом протянул спичку Пьерсону и засмотрелся, как тот кончиком карандаша осторожно уминает табак.
   – Слишком ты много куришь.
   – Верно, – недовольным голосом сказал Пьерсон, – я курю слишком много.
   Майа поглядел на полувырытый ровик примерно метрах в двух от дерева.
   – А разве не глупо, по-твоему, копать траншею под самым деревом.
   – Вовсе не глупо, напротив, место прекрасное, листва его от самолетов скрывает,
   – На могилу похоже.
   – Да, – подтвердил Пьерсон.
   Он приподнялся было, потом раздумал и снова сел.
   – Значит, – сказал он, – война, с твоей точки зрения, абсурд?
   – Да, – сказал Майа.
   – А почему?
   – Тут доказывать нечего, это и так очевидно.
   – Только не для меня.
   Майа улыбнулся.
   – Для человека верующего очевидности вообще не существует. Впрочем, – добавил он, – есть и еще кое-что, кроме войны. Есть также убийство, смертная казнь. Убить человека – при всех обстоятельствах абсурдно.
   – Почему?
   – Да потому, что сама природа берет это на себя. И подсоблять ей в таком деле – просто гнусность.
   – Понятно.
   – Но даже это не самая главная причина, – продолжал Майа. – Главная причина вот какая – убивать людей абсурдно, потому что приходится делать это снова и снова. Вот потому-то в войне вообще не бывает победителей. Раньше я считал, что на худой конец можно назвать победителями тех, кто выжил, не важно в каком именно лагере. Но даже это не так. Оказывается, я был сверхоптимистом. И выжившие тоже побежденные.
   – Однако в восемнадцатом году мы были победителями.
   – Ты же сам видишь, что нет, раз пришлось начинать все сызнова. – Он помолчал немного и добавил: – Когда убивают человека, происходит то же самое. Убийце дан только один выход: продолжать.
   – Я не утверждаю… – начал было Пьерсон. И замолк.
   – Чего ты не утверждаешь?
   – Я не утверждаю, что и мне не приходили примерно такие же мысли.
   – Следовательно?
   – Но ты же сам только что сказал, что на такой позиции долго не продержишься.
   – Следовательно?
   – Я беру cебя в руки, и все.
   – Другими словами, тебе удается снова заставить себя верить во все эти штучки.
   – Я беру себя в руки, – кротким своим голосом ответил Пьерсон.
   Майа обернулся к нему.
   – Что верно, то верно, вы, католики, не любите непереносимых положений. Привыкли к душевному комфорту.
   – При чем тут это? – возразил Пьерсон суховатым тоном. – Католицизм требует многого.
   – Нет, по сравнению с тем покоем, который он дает, ничего он не требует. Просто замечательно, какое он дарует отдохновение.
   – Смятенные души есть и среди католиков.
   – И они на дурном счету. Хороший католик не бывает в смятении.
   – Похоже, что по сути дела ты жалеешь, что не католик.
   – А как же, черт возьми! – рассмеялся Майа. – Я ведь тоже обожаю комфорт. И вот тебе доказательство, – добавил он, помолчав, – что католицизм весьма комфортабельная религия. Чего бы я тут сегодня тебе ни наговорил о войне или религии, все это тебе как о стену горох.
   – Ну, как сказать…
   – Ты же видишь сам, ты до того уютно устроился в своей вере, что для тебя даже такого вопроса не возникает. А когда он все-таки возникает, ты объявляешь, что это, мол, слабость, и берешь себя в руки.
   – Насчет католицизма ты заблуждаешься. Не так-то легко быть добрым католиком.
   – Ну, а атеистом?
   – Согласен, – улыбнулся своей девичьей улыбкой Пьерсон, – и это, очевидно, весьма нелегко.
   Он поднялся и незаметным движением взял с земли лежавшую рядом лопатку.
   – Во всяком случае, – добавил он, и в голосе его неожиданно прозвучало какое-то странное удовлетворение, – во всяком случае, сегодня ты выложил все.
   Майа тоже поднялся.
   – Если я в этой жизни не выскажу все, что думаю, то когда же и высказываться?
   Они пошли в направлении санатория.
   Пьерсон шагал справа от Майа и нес в правой руке свою лопатку.
   – Какая ночь прекрасная, – сказал он, задрав голову к небу.
   – Да, – сказал Майа.
   Он хотел было еще сказать: «Прекрасная ночь, чтобы сгореть живьем», – но промолчал. Когда они вошли в аллею под сень листвы, мгла еще сгустилась.
   – Скажи, – начал Майа, – а что ты там вымеривал возле дерева портняжным метром? Разреши спросить.
   – Пожалуйста, – сказал, помолчав, Пьерсон. – Я отмечал место.
   – А зачем? Кого хоронить собрался?
   – Свой револьвер.
   – Это еще зачем?
   – А чтобы после войны его достать.
   – Господи, – расхохотался Майа, – ну и выдумал! А что ты будешь делать после войны с револьвером?
   – Да ничего, – не без смущения сказал Пьерсон, – просто сувенир, и все.
   Несколько шагов они прошли в молчании.
   – Ты из этого револьвера подстрелил в Сааре фрица?
   – Вовсе не потому, – живо сказал Пьерсон. – А потому, что я с ним всю войну проделал, только и всего.
   – А как это произошло?
   – Что произошло?
   – Ну, с твоим фрицем?
   – Мне неприятно об этом говорить.
   – Прости, пожалуйста.
   – Да нет, ничего, – сказал Пьерсон. – А произошло все это ужасно глупо, – добавил он после паузы. – Просто мы столкнулись с ним в ночном патруле. Значит, или он, или я… Я оказался проворнее.
   – А что ты почувствовал?
   – Было ужасно. Ты пойми, мы с минуту были совсем одни, только я и он. Он лежал на снегу, а я стоял возле него на коленях. Умер он не сразу. И смотрел на меня голубыми глазами, благо ночь была светлая. Совсем молоденький, почти мальчишка. Он испугался. Он отчаянно мучился перед смертью.
   – Ты, должно быть, здорово психанул тогда?
   – Да, – просто подтвердил Пьерсон.
   – А после тоже?
   – И после тоже.
   – И все-таки ты принимаешь войну?
   – Да, – сказал Пьерсон.
   Опять они зашагали в молчании.
   – А я нет, – заговорил первым Майа. – Мне лично, представь себе, кажется делом весьма серьезным убить человека.
   – Ты не принимаешь войны и воюешь.
   – Знаю! Знаю! Знаю! – сказал Майа. И добавил: – Знаю, что, по твоему мнению, я должен был дезертировать.
   – Это было бы логичнее.
   – Значит, пойти на расстрел, чтобы не попасть под вражескую пулю, – это, по-твоему, логично?
   Снова их спор зашел в тупик. И теперь оставалось лишь одно – начать все сначала, кружить и кружить без конца по кругу. «Все, что я ему сегодня вечером говорил, – все бесполезно», – с грустью подумал Майа.
   Дверь фургона была раскрыта настежь. Еще за несколько шагов Майа расслышал затрудненное, хриплое дыхание, – значит, Дьери уже спал. Пожалуй, самый здоровый из них был Дьери, но во сне его дыхание переходило в стон.
   – Иди первый.
   – Покойной ночи.
   – Покойной ночи.
   Пьерсон исчез в фургоне. Он и Дьери спали на двух нижних откидных койках. А Майа и Александр занимали две верхние. Майа услышал, как скрипнул ремень, придерживавший койку, потом легонько стукнули об пол ботинки. Это Пьерсон разулся и аккуратно поставил их рядом с собой. Тогда Майа тоже вошел в фургон, сделал шаг и сразу зацепился ногой за что-то мягкое.
   – Ух, дерьмо! – раздался сварливый голос. – Нельзя ли поосторожнее?
   – Что это происходит? – удивился Майа.
   Справа послышался юный смех Пьерсона.
   – Да это наш Пино, ты же сам знаешь. Александр тебя нарочно предупреждал.
   – А я и забыл, – сказал Майа. – Бедняга Пино.
   – Плевать он на тебя хотел, бедняга Пино, – тут же отозвался сварливый голос.
   Пьерсон снова захохотал, смех у него был совсем юный, какой-то бойскаутский.
   – Ну ладно, ладно, прости, папаша, – сказал Майа.
   Он взобрался наверх и растянулся на своей койке. Лежа, он прислушивался к возне Пьерсона, который раздевался у себя внизу. В фургоне было темно, но он словно бы воочию видел Пьерсона. Вот он, Пьерсон, снимает свою куртку, тщательно ее складывает, делает из нее аккуратный пакет и кладет себе под голову вместо подушки. Потом ложится, свертывается калачиком и начинает молиться.
   А может, нынче вечером он молиться не станет? «Нет, – подумал Майа, – обязательно станет», Он – Пьерсон – человек порядка. Уж кто-кто, а он с богом плутовать не будет. А сейчас лежит себе на правом боку, свернулся калачиком. Свою безупречно чистую рубаху защитного цвета он не снял, не снял также и коротенькие штанишки, в которых он особенно похож на бойскаута. Подсунул сложенные ладони под свою румяную щеку и молится. А когда я наступил на Пино, он хохотал невиннейшим смехом школьника. Он обожает разные розыгрыши, и безобидную подначку, и вольные шуточки. А сейчас он лежит себе на правом боку, опустил свои длинные ресницы на розовые щеки и молится. Просит своего папочку «на небеси» уберечь его от зла.
   Уже давно легкий шорох внизу утих – Пьерсон кончил раздеваться. А Майа все еще лежал в темноте с широко открытыми глазами.
   – Не спишь? – окликнул его чей-то тихий голос. Майа разжал сцепленные на затылке пальцы и повернулся влево. Глаза его уже привыкли к полумраку фургона, и он смутно различил на противоположной койке лицо Александра. Должно быть, Александр приподнялся на локте и тоже напрягает зрение, стараясь разглядеть Майа.
   – Нет, – так же тихо ответил Майа.
   – О чем ты думаешь?
   – О войне.
   – Да не думай ты о таких вещах.
   – А о чем прикажешь думать?
   – Откуда я знаю. Ну, думай хотя бы о женщинах.
   – Не всегда удается. И потом, я чаще думаю о женщинах по утрам.
   – А все-таки попробуй.
   – Нет, – сказал Майа, – не стоит даже пытаться, все равно не выйдет. Потому что, даже когда думаешь о женщинах, все равно в голову лезут печальные мысли.
   – А мне нет, – сказал Александр. – Когда я думаю о жене, мне никогда не лезут в голову печальные мысли…
   – Ведь это твоя жена.
   – Да, – сказал Александр, – это моя жена.
   Наступило молчание, потом Александр снова заговорил. Боясь разбудить остальных, он всячески старался приглушить громовые раскаты своего голоса.
   – Как это так получилось, что у тебя, Майа, нет жены?
   – Да так, не женился.
   – Я не про то спрашиваю.
   – Да и вообще у меня никого нет.
   – Это-то и удивительно, – сказал Александр. – Такой парень, как ты…
   – Сам не знаю, почему так вышло. Видно, не нашлось.
   – Так-таки совсем никогда не находилось?
   – Ну нет. Два или три раза было серьезно. А потом, под конец, как-то разлаживалось.
   – Значит, не тех выбирал.
   – И я так думаю.
   – А теперь жалеешь?
   – Нет… Но вовсе не они были в этом виноваты. Возможно, я сам в конце концов был виноват.
   – Вряд ли. Ты ведь не из тех парней, которые ведут себя подло с женщинами.
   – Не в этом дело, – сказал Майа.
   – Тогда в чем же дело?
   – Возможно, я недостаточно в это верил.
   – Но все-таки ведь немножко верил?
   – Вначале-то я верил, и очень верил.
   – Вот видишь?
   – Однако недостаточно. А чтобы любовь оказалась удачной, необходимо в нее сильно верить. И потом в нее надо продолжать верить, даже если верится всего наполовину.
   – И ты был счастлив?
   – Да, был. Был даже очень счастлив, по-моему. Делал то, что мне нравилось.
   – А я тоже делал то, что мне нравилось, – сказал Александр.
   – И к тому же еще имел жену?
   – Да.
   Снова оба замолчали, потом Майа проговорил:
   – А ты жену обманывал?
   – Случалось!
   – Ну и как потом?
   – Это же не в счет. Это же на стороне.
   – Верно, и, очевидно, после измены ты еще сильнее любил жену, потому что чувствовал над ней свое превосходство.
   – Что это ты мелешь? – с досадой сказал Александр. – Вовсе я не чувствовал никакого превосходства. Ведь это жена.
   – А другие?
   – Какие другие?
   – С которыми ты ее обманывал?
   – Ну, эти! – сказал Александр… – Я на них не сержусь.
   Майа рассмеялся.
   – Почему ты смеешься? – удивленно спросил Александр. – Смеяться тут нечему.
   – Смеюсь потому, что люблю тебя.
   – Совсем сдурел.
   И про себя Майа мельком отметил, что впервые за сегодняшний вечер Александр употребил грубое выражение.
   – Твоя жена, твоя работа, твой фургон, твой дружок! – сказал Майа.
   – Ну и что?
   – Значит, я твой дружок? – поддразнил его Майа.
   – Сдурел.
   – Значит, я твой дружок, Александр?
   – Заткни свой бредофон, – сказал Александр. – Я спать хочу.
   – Значит, я твой дружок, Александр?
   Александр повернулся на другой бок, и Майа видел теперь только его широченную спину. А через минуту он лег навзничь, вытянул свои длинные ноги и сцепил на затылке пальцы.

Воскресенье. Утро

   Куда собрался?
   – Сам не знаю, просто пройдусь по берегу. Может, и в Брэй-Дюн загляну.
   Александр критически оглядел Майа.
   – Смешно, ей-богу, – сказал он, – неужели не можешь на месте посидеть? Вечно тебя мотает туда-сюда, зуд у тебя, что ли? И какой тебе от этого прок? Слышишь, я спрашиваю, какой тебе от этого прок?
   Майа неопределенно пожал плечами.
   – К полудню вернешься?
   – Ясно, вернусь.
   – Ну ладно, – сказал Александр.
   Майа пошел по аллее санатория, свернул влево, очутился на берегу. Вдруг он услышал за спиной чьи-то торопливые шаги.
   – Майа!
   Это оказался Дьери. Он совсем запыхался от бега.
   – Что это ты как морж пыхтишь?
   – Я не спринтер, – сказал Дьери.
   И пошел рядом с Майа.
   – День-то какой прекрасный выдался!
   Майа повернулся и посмотрел ему в лицо.
   – Ты, очевидно, собирался со мной поговорить?
   – Да.
   – Ну что ж, валяй.
   Майа присел на песок, вынул из кармана сигарету и закурил. Дьери постоял с минуту в нерешительности, потом тоже опустился прямо на песок. Майа молча курил.
   – Дело вот в чем, – сказал Дьери, – я не желаю, чтобы меня сцапали фрицы.
   – Ага! Тоже хочешь попасть на корабль?
   – Я, слава богу, пока еще с ума не сошел.
   Наступило молчание.
   – Тогда в чем же дело? – сказал Майа.
   Дьери взглянул на него.
   – Дело вот в чем, – сказал он. – Я переоденусь в штатское, поселюсь где-нибудь здесь поблизости, а когда фрицы придут, останусь и никуда бежать не буду.
   – А если фрицы тебя сцапают?
   – Меня-то не сцапают.
   – Они же у тебя документы потребуют.
   – Пусть требуют, документы в полном порядке.
   Дьери вытащил из кармана воинский билет, раскрыл и протянул его Майа. В билете было написано, что рядовой Дьери увольняется из армии 2 февраля 1940 года в связи с болезнью сердца.
   – Сирилли, да?
   – От тебя ничего не скроешь.
   – Что ж, чудесно. Но фрицы-то захотят узнать, чего ты здесь болтаешься.
   – Не болтаюсь, а живу.
   Дьери вынул из портмоне бумажку и протянул ее Майа. Это оказалась квитанция от 1 января 1940 года на квартирную плату.
   – Из этой квитанции видно, что я уже полгода живу в Брэй-Дюне.
   – Поддельная?
   – Ничуть не бывало. Самая подлинная, за исключением даты. Я, вообрази, являюсь съемщиком небольшой фермы рядом с Брэй-Дюном.
   – С какого же времени?
   – Со вчерашнего дня.
   Майа присвистнул.
   – А ребята знают?
   – Нет, я тебе первому говорю.
   – Подожди-ка, подожди, – сказал Майа, – почему именно мне?
   Он захватил в кулак горсть песка и стал, не торопясь, пропускать его сквозь пальцы.
   – Потому что я хотел поставить тебя в известность.
   Майа вскинул голову.
   – Меня? А почему именно меня?
   – Сам не знаю, – принужденно рассмеялся Дьери. – Вероятно потому, что ты мне симпатичнее других…
   – Ладно, не старайся зря.
   – Э, черт, – сказал Дьери.
   Майа снова поглядел на него.
   – Послушай, – сказал он, – я вовсе не собираюсь оспаривать, что я тебе симпатичен, но отнюдь не из симпатии ко мне ты поставил меня в известность.
   – Тогда почему же?
   – Вот я и спрашиваю: почему?…
   – Но, поверь… – сказал Дьери.
   – Не строй из меня кретина.
   Дьери, в свою очередь, взглянул на Майа, и глаза его сразу же исчезли за стеклами очков.
   – Ну ладно, ладно, – сказал он. – Ты ведь говоришь по-немецки?
   – А-а, вот оно в чем дело, тебе переводчик нужен.
   Ладонью Майа аккуратно сровнял маленькие кучки песка, которые сам же насыпал.
   – А зачем тебе нужен переводчик?
   – Зачем? – сказал Дьери. – Но всегда пригодится кто-нибудь, кто владеет языком оккупантов. Как-то доверие внушает. Ну, взять хотя бы документы.
   – Тебе для документов переводчик не требуется. Они в полном порядке, просто идеальнейшие документы.
   – Верно, верно. А все-таки мало ли что бывает.
   – Дело ясное, – сказал Майа.
   Он поднял на Дьери глаза.
   – Значит, решил окончательно?
   – Что решил? – с невинным видом спросил Дьери.
   – Ну, ладно, не тяни, – нетерпеливо сказал Майа. – Если хочешь иметь со мной дело, объясни мне подробно все свои махинации.
   – Какие еще махинации?
   – Привет! – сказал Майа, поднявшись.
   Дьери тоже поднялся с песка. И в нерешительности последовал за Майа. А тот уже повернулся к нему спиной и зашагал прочь. Дьери бросился за ним вдогонку.
   – Ну ладно, ладно. У меня на ферме есть кое-какие запасы.
   – Запасы? – сказал, обернувшись, Майа.
   – Обувь, покрышки…
   Майа застыл на месте. Потом неожиданно расхохотался.
   – Миллионы, – сказал он, – «миллионы под руками»!
   – Не понимаю, что тут смешного.
   Но Майа буквально зашелся от смеха, и прошло несколько секунд, прежде чем он смог снова заговорить.
   – И ты намерен торговать обувью? С фрицами, что ли?
   – Я, слава богу, не сумасшедший, – сказал Дьери. – Я буду продавать обувь гражданскому населению, и, конечно, уж не здесь. Самое сложное, – серьезно добавил он, – это вопрос транспорта… Именно транспорта… Заметь, кстати, что грузовик у меня есть. Значит, с этой стороны все в порядке. Надо, чтобы фрицы пропускали мой груз, когда будет налажено сообщение.
   – Но они же отберут у тебя твои сапожки.
   – Ну это еще как сказать. Неужели же фрицы наложат лапу на частное имущество?
   – Частное имущество!
   – А поди докажи, что это обувь армейская. На ней не написано, откуда она. Достаточно иметь накладные – и дело с концом.
   – Значит, накладные у тебя есть?
   – Будут, – скромно сказал Дьери.
   Майа молча уставился на него.
   – Итак, – сказал он после паузы, – я должен буду находиться здесь, чтобы улаживать с немцами твои торговые дела? Верно я говорю?
   – Да.
   – Неслыханно, просто неслыханно, – сказал Майа.
   Он молча зашагал вперед, потом остановился и посмотрел на Дьери.
   – И, надо полагать, за это мне будет причитаться определенный процент.
   – Ну, ясно.
   – Ясно! – повторил Майа.
   И он снова расхохотался.
   – Чего ты ржешь? – сказал Дьери. – Считаешь, что это неосуществимо, что ли?
   – Напротив, считаю, что вполне осуществимо.
   – Тогда в чем же дело?
   – Ни в чем. Просто смешно, и все тут.
   – Что ж, это твое право, – сухо сказал Дьери. – Значит, ты согласен?
   Майа все еще не спускал с него глаз.
   – Ты что, спятил?
   – Значит, тебе это не подходит?
   – Нет.
   – А почему? – сказал Дьери, еле сдерживая ярость.
   – По правде говоря, – сказал Майа, – я и сам не знаю.
   – Послушай, – проговорил Дьери, – во первых, все это вполне осуществимо. Во-вторых, риск, конечно, имеется, но не такой уж страшный. В-третьих – это ничьих интересов не ущемляет, Скажу больше – пусть уж лучше эта обувь достанется мне, чем фрицам.
   – Что ж, истинная правда.
   – Тогда в чем же дело?
   – Просто меня это не интересует, и все.
   – Сдрейфил, брат.
   – Нет, – сказал Майа, – не думаю, чтобы я сдрейфил. И, представь, я вполне поддерживаю твою идею насчет того, чтобы стать штатским человеком. Представь, как это ни глупо, но мне самому это в голову не приходило. Но меня не прельщают твои махинации с обувью.
   – Это же предрассудок.
   – Не думаю. Честно говоря, не думаю. Если бы дело меня заинтересовало по-настоящему, я не посмотрел бы на предрассудки. А оно меня не интересует, вот и все.
   Он с любопытством посмотрел на Дьери.
   – Скажи, – начал он, – неужели тебя действительно до такой степени воодушевляет презренный металл?
   – Всех воодушевляет.
   – Ошибаешься, – помолчав, сказал Майа.
   – Значит, тебе это не улыбается?
   – Нет.
   – Послушай меня, подумай хорошенько, а уж потом решайся.
   – Уже решено.
   – Ну и болван, – злобно сказал Дьери.