Он помолчал.
   – Так-то оно, браток! И каждое утро выкладываешь жене сто франков… Сто! Как в аптеке! И мне еще оставалось, это уж точно… Так что я себе ни в чем не отказывал. На одни аперитивы, бывало, за ночь сорок монет истратишь.
   – Сорок?!
   – А как же! Встречаешь в барах корешей, сначала один поставит, потом другой, неловко жаться. Не то чтобы я такой уж пьяница, пиво, правда, люблю, ну перно тоже иногда пропустишь, а вообще-то я не пьяница, но стаканчиков десять – пятнадцать за ночь запросто выпивал.
   Он опустил ручки, установил в равновесии тележку, обогнул ее и деликатным движением натянул подол платья на голые ноги покойницы. Но платье все равно доходило ей только до колен.
   – Сам не знаю, чего это я стараюсь, – обратился он к Майа извиняющимся тоном. – Вот уж второй раз платье натягиваю, но разве при таких толчках оно удержится. Да и платьишко-то, честно говоря, коротенькое.
   Он снова толкнул тележку.
   – А ведь, поди ж ты, до сих пор о том мерзавце вспоминаю… «Приказываю вам осадить!» – и сразу хлоп – вытаскивает свою пушку. Ну и номера! Так я тебе о чем говорил, – начал он снова, – ночной шофер – это и денежки, да и интересно; ты даже представить себе не можешь, чего только не насмотришься, ума-разума набираешься, прямо другим человеком станешь.
   И по шпалам тоже было нелегко катить тележку.
   – А ты что до войны делал? – вдруг спросил он.
   – Да так, ничего особенного.
   – Раз так, пусть так, – сказал Ниттель, – я ведь только для разговора спросил. Ну хоть работа-то по нутру? Странное дело. Ты скорее на учителя похож, страх какой серьезный.
   Майа улыбнулся.
   – А разве у учителей такой уж серьезный вид?
   – Да я не об том. Я одного знал, такой весельчак был, а все-таки вид у него… Я вот что тебе скажу, раз они учат ребятишек, у них у всех такой вид делается… Вид у них такой, хочу тебе сказать, будто они за тобой все время следят, как бы ты глупость не сморозил.
   – Значит, у меня такой вид?
   – Да, вид у тебя такой, – подтвердил Ниттель. И великодушно добавил: – Какой вид есть, такой и есть, заметь. И не твоя в том вина, что у тебя такой вид. Да так вот, – сказал он, помолчав, – каждое утро выкладывал жене сто франков. Сто! Да-да! Она не жаловалась, счастье ей выпало, ты уж мне поверь. Ведь я ишачил, а на стороне ни-ни-ни… Да и вообще, отец семейства! Как положено. Подожди-ка, – добавил он, опустив на землю оглобли и устремив на Майа пристальный взгляд светло-голубых глаз, – я сейчас тебе карточку своего малого покажу.
   Ну ясно! Маленький, засаленный, туго набитый бумажник! Чуть помятая карточка, и протягивают вам ее, слегка отставив палец! И мальчуган, одетый в костюм для первого причастия, с толстым молитвенником, зажатым под локтем, с напомаженными до блеска волосами, с тем ошалелым видом, который бывает у детей в дни великих праздников.
   – А он у тебя крепыш!
   – Еще бы! В школе он их всех тузит. Я не потому говорю, что он мой сын, но сам посмотри, какой парень – а?
   Ниттель спрятал фотографию в бумажник.
   – Малый у монахов учится, – добавил он скромно. – Я сам, заметь, попам ни на грош не верю. Ихним адом меня не запугаешь, в ихний рай я не верю, но детишки – дело другое. Я, видишь ли, предпочитаю платить, лишь бы у малого были принципы.
   Несколько минут он молча тащил тележку, которая подпрыгивала на камнях мостовой. Платье покойницы снова задралось, и на солнце подрагивали ее розовые ляжки.
   – Жене моей не на что было жаловаться, – повторил Ниттель. – Я человек серьезный, и вообще, по-моему, она просто в рубашке родилась. А насчет всего прочего, не поверишь, я хоть здоровяк, а не особенно ходок. Есть у меня жена, с меня хватает. Другие по бабам шляются, все никак не остепенятся. Это не в моем, браток, обычае. Ну, бывает раза два, от силы три в неделю, вместе с ребятами, и то только для смеху. Знаешь, встретимся, бывало, где-нибудь в баре часа в два ночи. К этому времени уже измотаешься порядком, попробуй поводи машину ночью, даже глаза начинает ломить. Ну выпьешь два-три маленьких, чтобы в себя прийти. А главное, всегда кто-нибудь да поднесет. «Эй, ребята! Рванем?» Ну как откажешь, ведь в дураках ходить будешь. «Рванем», – говорю, и, хлоп, все рассаживаются по своим бандурам… Куда ехать, нам известно, все улицы наперечет знаем. Ты бы, друг, поглядел – четыре такси одно за другим цепочкой, представляешь? Чисто кавалькада, один другого обогнать старается, Вот это работка! Крыло к крылу! Тут гляди в оба – среди шоферов такие шутники, такие свиньи попадаются… Умеют водить, спору нет. Все ведь классные шоферы, можешь мне поверить. Тут, главное, рефлекс надо иметь. Всякому хочется на финиш вырваться. Ну, останавливаемся, посвистим девчонкам!
   – И тебе это доставляло удовольствие?
   Ниттель недоуменно глянул на Майа.
   – Ты что, сбрендил? Да разве это для удовольствия, я же тебе говорил, для смеху. На чем это я остановился? – добавил он.
   – Как вы девкам свистели.
   – Верно, значит, подсвистываем. Да, скажу я тебе! Некоторые парни забавлялись с девчонками прямо на сиденье. Это не в моем, брат, духе. Я на таких девчонок особенно не зарюсь. Я сижу, а девчонка на коленях у моих ног. Веришь? Словно паша какой. И, знаешь, мне тогда чудится, будто и я барин, хоть на часок. Удобно сижу на заднем сиденье, а девчонка у моих ног! Вот тогда-то и чувствуешь себя важной персоной! «Жозеф, можете ехать!» Иной раз, понимаешь, я заранее покупал дорогую сигару, чтобы в этот момент покурить. Понимаешь? Я на заднем сиденье, удобно так сижу, в зубах сигара, ну чисто хозяин со своей машинисткой. Девка у моих ног, понятно? Ну фабрикант, что ли, понятно? Словом, крупный делец. И за все про все две десятки.
   – Это у тебя от воображения. В конце концов это не бог весть что.
   – Верно, верно, – живо подхватил Ниттель, – но ведь за все про все две десятки, понимаешь, две десятки. А некоторые парни вообще ничего не платят. Прогонят девку, а денег не дадут.
   – Ну это уже свинство.
   Ниттель вскинул на Майа свои простодушные глаза.
   – Свинство. С чего это ты взял? По отношению к девчонкам, что ли? Подумаешь, девчонки! И говорить о них не стоит! Я, заметь, никогда так не делаю. Я ведь не такой, у меня принцип есть. Надо тебе сказать, – добавил он, помолчав, – я тоже у монахов воспитывался.
   Майа улыбнулся и вытащил из кармана пачку «голуаз».
   – Сигарету?
   – Тебе не останется.
   – Ничего, бери. Они мне дешево обошлись. Торговец не захотел денег брать.
   – Врешь! – крикнул Ниттель и даже остановился. – Ведь врешь, да?
   – Чистая правда.
   – Ты что надо мной смеешься?
   – Ничуть.
   – Ты говоришь, он не захотел с тебя денег брать?
   – Да.
   – Значит, отказался от кровных денежек?
   – Да.
   – Поди ж ты! Прямо не верится! Отказался от денег! А может, он… того… тронулся?
   – Нет. Просто он деморализован, вот и все.
   – Деморализован? – переспросил Ниттель. – Ну и словечко! Деморализован! Хоть бы все они деморализовались. Ах ты господи! Вот было бы здорово. Входишь в магазин и говоришь: «Дайте мне то-то и то-то». Заворачивают тебе чин по чину, да еще улыбаются, а ты уходишь и денег не платишь! Это номер!
   – Тогда и тебе пассажиры за проезд платить не будут.
   – Ну и хрен с ними, если я могу все без монет получать. Одно на одно выходит.
   – А девчонки? – улыбнулся Майа.
   – То же самое! И девчонки тоже даром! Оптом! Все так все! Вот это было бы государство! Заметь, – добавил он, помолчав, – до этой сволочной войны мы нельзя сказать чтобы уж такие несчастные были. По-моему, даже, скорее, счастливые. Только как-то до нас это не доходило. А вот теперь поняли. Возьми меня и жену. Времена хорошие были, жили неплохо. А уж такой бабы, как моя жена, таких баб ты, брат, и не видывал. По правде говоря, я сам ее всему обучил. А все-таки такие бабы, поверь на слово, на каждом шагу не встречаются. Ох, черт! Никогда не забуду – ночь дождливая, ветер так и свистит, того и гляди, лачугу снесет, а мы с женой лежим себе на перине, в тепле, а рядом ночничок горит. Вот это и есть настоящая жизнь, погода мерзкая, а ты с женой лежишь себе в тепле, на пуховой перине и слушаешь, как там на дворе дождь хлещет, ветер – словом, черт знает что. А тебе на них чихать! Только нас двое и есть, в тепле, на пуховой перине, а рядом ночничок. Я ее обнимаю сзади и глажу ей живот. Ах ты черт! Вот когда чувствуешь себя человеком, а жена ни слова не говорит, уж поверь мне. Ждет и слова не вымолвит. А на дворе ветер, погода препохабнейшая! Ветер, дождь, град, гром, настоящий потоп! А ты лежишь себе на пуховой перине, в тепле да гладишь ей живот. И на все-то тебе наплевать! Пусть себе снаружи бушует, сволочь! Нас только двое, жена да я. Прямо король с королевой. Вот это жизнь, – а что, разве нет?
   Он остановился и тревожно взглянул на Майа.
   – А ты-то это знаешь, а? Скажи, ну скажи! Скажи, знаешь ты-то, тоже знаешь?
   – Что знаю? Любовь?
   – Да нет, не любовь. А то, что я тебе рассказал. На улице ветер, дождь, а ты в затишке, в тепле, с женой, и ночничок горит, – словом, короли мы, и только, и на всех нам наплевать.
   – Да, – сказал Майа, – именно так, на всех наплевать! На всех, какие ни на есть. Плевать на них, на их грязные рожи!
   – Ну вот, – сказал с сияющей улыбкой Ниттель. – На всех, сколько их ни на есть. А я вижу, ты здорово соображаешь! Я сразу смекнул, что ты, в общем-то, славный малый, хотя вид у тебя больно серьезный. А другому этого ни за что не понять. Скажи-ка, – он снова остановился, – а когда фрицы придут, как по-твоему, они нас всех укокошат? Тут парни говорят, что они придут на танках с огнеметами, и как дадут раз – так и уложат всех до последнего.
   – Возможно. На войне все возможно.
   – Да, скажу я тебе! – протянул Ниттель. – Неужели фрицы могут такое сделать! Вот уж гады-то!
   Нахмурив брови, оп молча толкал тележку. Майа поглядел на покойницу. Вдруг ему подумалось, что когда-нибудь и он будет таким же недвижимым, с застывшими глазами, станет вещью, которую кинут в ящик и положат гнить в землю. Когда-нибудь. Может, завтра. Может, через несколько месяцев. Может, через двадцать лет. Но этот день придет наверняка. В жизни ничего нельзя предвидеть, кроме вот этого. Собственная смерть, – на это событие он мог вполне рассчитывать.
   – Ну, мне направо, – сказал Ниттель и остановился. – Давай передохнем чуток.
   – Нет, мне пора возвращаться. Уже поздно.
   Ниттель установил в равновесии тележку, обошел ее сбоку и уже не первый раз на глазах Майа подтянул платье покойницы.
   – Эх ты, уточка, – задумчиво проговорил он, хлопая ее по коленке, – бедная ты моя! А все-таки жизнь – сволочь. Скверную она с тобой сыграла штуку, бедняжка ты моя!
   Он повернулся к Майа.
   – Значит, расстаемся.
   – Да, мне уже пора возвращаться.
   – Что ж, – сокрушенно повторил Ниттель, – значит, расстаемся?
   – Да.
   – Ну тогда до свидания.
   – До свидания.
   – До свидания, всегда к твоим услугам.
   – Спасибо, – сказал Майа, – но лучше не надо. Ниттель прыснул.
   – Эх, и скажешь же ты! Ты, брат, весельчак, хоть с виду и серьезный.
   Он впрягся в тележку, убрал клин, пристроил его на место. Потом нагнулся и, напрягшись все телом, двинулся вперед.
   – И спасибо за курево, – сказал он, обернувшись.
 
* * *
 
   По мере того как Майа приближался к санаторию, машин становилось все больше и больше. Тут были всякие – любых размеров и любых марок: огромные грузовики «рено», крошечные английские грузовички, приземистые, словно танки, малолитражки, прицепы. Почти у каждой чего-нибудь не хватало – колеса, а то и двух. С маленьких «остинов» и вовсе сняли колеса. Они валялись на спине, как жуки цвета хаки, которых мальчишка, забавы ради, перевернул на ладони кверху брюшком. И Майа подумалось, что будут делать с этими колесами парни, которые их стащили. Только самые мощные грузовики еще были на ходу. Правда, у некоторых автомобилей, согласно приказу, уже размонтировали мотор. Но большинство было нетронуто. Баки до самых краев налиты бензином. Майа пожал плечами. Они с приятелями тоже обзавелись собственным автомобилем: английская санитарная машина, ее «организовал» Дьери. Они ночевали в ней, как в фургоне. Вообще-то сейчас машин было сколько угодно, даже, пожалуй, чуть больше. И моторов навал, при желании можно ставить новый через каждые десять метров на протяжении десяти километров.
   «Нет, – подумал Майа, – сейчас нам не машин не хватает. А дорог».
   Ботинки Майа, совсем новенькая пара, которую он нашел в суматохе отступления, увязали в тонком песке дюн. Здесь скопилось столько народу, что временами ему приходилось перешагивать через лежащие тела, точно на каком-нибудь модном пляже. Несуразное получалось зрелище – люди в грубом обмундировании защитного цвета, небритые, немытые… и все-таки дюны, море, сверкающее небо придавали им вид курортников. Справа на вершине дюны Майа заметил группу солдат: засунув руки в карманы, они глазели в небо. Следили за действиями бомбардировщиков и канадских истребителей, и когда до них долетал треск бортовых пулеметов, они что-то орали, подбадривая летчиков, будто болельщики на стадионе.
   Майа прошел мимо сидящих в кружок солдат – не меньше десятка их уселось прямо на песок; посередине они водрузили бидон с вином и по очереди зачерпывали оттуда кружками. Один из пирующих, которого на ходу задел Майа, оглянулся и, не переставая жевать, бросил ему вслед грубое ругательство. «Это из-за моих ботинок», – улыбнулся про себя Майа. Не останавливаясь, он обернулся и посмотрел на грубияна. Им оказался широкоплечий блондин, в сущности, на вид симпатичный. Губу его пересекал шрам. «Еще одно лицо, – подумал Майа, – которого я никогда в жизни больше не увижу. На войне оно всегда так. Все время видишь людей, а потом в жизни их больше не встретишь. Вот она война. Лица, имена мелькают перед вами все время, без остановки, а потом навеки теряются в тумане. Порой только лицо. Порой весь человек». Иногда Майа даже перебрасывался словом с этими людьми, называл их по имени, знал, чем занимались они до войны, были ли счастливы с женами. Но в конце концов все кончалось одинаково. Они исчезали. И он никогда их больше не видел.
   И, однако, иной раз он о них вспоминал. А некоторые, кого он видел только мельком, застревали в его памяти надолго, с неправдоподобной четкостью, как живые. Так, например, во время отступления из Арка он ехал на грузовике, а какой-то артиллерист под яркими лучами солнца перешел им дорогу. Был он высокий, крепкий и держал в одной руке кусок хлеба, а в другой коробку мясных консервов, и он переходил под яркими лучами солнца дорогу, широко улыбаясь, держа в руке коробку мясных консервов. А в Армантьере, недели за две до того, под бомбежкой, какой-то американский солдат пристал к Майа на улице. Вокруг падали бомбы, а он наседал на Майа, требуя у него адрес борделя. Розовощекий, с синими глазами. Майа улыбнулся ему: «You want a mademoiselle from Armentieres, don't you?» [1]
   И солдат тоже улыбался, но, несмотря на улыбку, вид у него был озабоченный, испуганный. Еще сотни и сотни было других лиц, которые Майа видел как бы в озарении молнии, и были такие, что запечатлелись в нем навеки, а потом всплывали еще и другие, и каждый раз Майа знал, что никогда их больше не увидит.
   Он споткнулся об английское противотанковое ружье, врытое в песок. Все дюны были усеяны этими штуковинами. Их узнавали издали по неестественно длинному дулу, расширявшемуся к концу наподобие старинного мушкетона. Поэтому выглядели они до смешного архаично. Майа снова подумал об американском солдате из Армантьера, о том, с каким серьезным видом он допытывался у него, где бордель. Вокруг рвались бомбы, армия отступала в беспорядке, но этому американцу требовалось сейчас же, не откладывая, заняться любовью. «Просто он – романтик», – вполголоса заметил Майа и рассмеялся, хотя был один. Но, возможно, это в конце концов не так уж смешно. Он увидел словно воочию серьезный и озабоченный взгляд американца. Будто в мозгу у Майа запечатлелся моментальный снимок. И разговор-то всего на несколько секунд. А потом конец. «Вот она война», – подумал снова Майа. В мирное время жизнь сложна и гармонична. Встречаешь одних и тех же людей, снова их видишь, теряешь из виду, потом снова встречаешь. Любая история твоей жизни завязывается и развязывается гармонично, как в классических трагедиях. А на войне все разъято, нелогично, не имеет ни продолжения, ни связи.
   Как раз позади санатория Зюдкота в тени деревьев раскинулось то, что называли лагерем. Огромное скопление солдат без оружия, без начальства, из самых различных соединений. Когда Майа подошел ближе, он заметил между деревьями невысокие дымки.
   – Привет!
   – Привет, щучий сын! – отозвался Александр.
   Александр, весельчак, бородач, суетился вокруг костра, разложенного в нескольких шагах от их фургона. Рукава сорочки он засучил. И Майа уже не в первый раз подивился его могучим мускулам.
   – А где остальные?
   Майа сел на свое обычное место, прислонился спиной к правому колесу фургона. И закурил.
   – Пьерсон только что был здесь, он читал свой молитвенник. Должно быть, ушел. Сказал, что попытается раздобыть хлеба.
   – А Дьери?
   – Дьери? Представления не имею. Какой-то загадочный он стал, наш Дьери. И потом, разреши тебе заметить, что ты зря до еды куришь.
   Александр открыл коробку мясных консервов. Майа с улыбкой наблюдал за ним, он знал, что Александр больше всего любит возиться с консервами. Что верно, то верно, вскрывал он банки артистически. Он вытаскивал из кармана перочинный нож, пробивал крышку одним ударом самого большого лезвия и уверенным движением кисти вел нож по металлу с такой легкостью, словно по маслу. Одним махом он вырезал без единого заусенчика почти идеальный по форме кружок, и тот держался только на ниточке. Тогда он отгибал кружок назад, вытряхивал содержимое банки в котелок и, не оборачиваясь, швырял банку в ящик, специально приспособленный для этой цели и стоявший метрах в пяти у ограды санатория. Только в редчайших случаях он промахивался. Падая на кучу пустых банок, жестянка жалобно звенела. Этот звон нравился Александру. Значит, опять все в порядке, думал Александр. Мясо в котелке, пустая банка в ящике для мусора, а он, Александр, варит обед.
   Александр поднял голову. Лицо у него пылало, глаза пощипывало. Не слишком-то легко в такую жару торчать над огнем да еще глотать дым. «Если мы задержимся здесь, непременно надо будет сложить печурку». Он вздохнул. Но все-таки осесть им и тут не удастся. С этой сволотой – фрицами – никогда нельзя расположиться по-хозяйски, надолго. На лбу у него выступили крупные капли пота… Он отер его тыльной стороной руки, отцепил свою кружку, зачерпнул из фляги вина, которое охлаждалось под фургоном, и долго, жадно пил. Кружку он держал крепко, прохладное вино текло ему в глотку, и металлический край кружки приятно холодил губы. Кстати, это его собственная кружка. Он сам смастерил ее из пустой консервной банки, тщательно опилил края, опоясал ее проволокой, а сбоку выпустил петлю на манер ручки. Входило в нее больше полулитра («Неплохо для кружки», – говорил аббат). А главное, ее без страха можно было ставить на землю. Она прекрасно держалась. Не то, что эти новые кружки, принятые во французской армии, они то и дело опрокидываются от малейшего толчка.
   Александр вытряхнул в рот последние капли, сполоснул кружку в баке с водой, стоявшем по правую руку, и повесил кружку на внутренней створке двери фургона. Там ей и положено было висеть. Она болталась на гвозде рядом с кружками остальных парней (только у одного Майа кружки не было), под котелками, кастрюлями, пустыми бидонами, которыми Александр сразу же по приходе сюда разжился в санатории. В самом низу красовалась ручка от лопаты, которую Александр обточил в форме ложки, чтобы мешать консервы. Когда он занимался стряпней, он широко открывал дверцы фургона так, чтобы, протянув руку, можно было взять любой необходимый предмет. Продукты он прятал в ящик и запирал его на висячий замок, ящик этот, вообще-то предназначавшийся для медикаментов, стоял на полу фургона. Александр пальцем вытер глаза и стал поглаживать себе поясницу. Все-таки утомительно, особенно на такой жаре, торчать над огнем не разгибаясь. Придется, хочешь не хочешь, раздобыть где-нибудь печурку!
   Ну вот! Чуточку прокипит – и готово! И Пьерсон сейчас подойдет. А Дьери, как и всегда, запоздает. А Майа, как и всегда, будет сидеть рядом с ним, с Александром. Пьерсон напротив, у ограды санатория. А Дьери рядом с Пьерсоном. Каждый сядет на свое место. А его, Александра, место у котла: бидон с вином у него справа, а сковорода с мясными консервами слева. Он и будет обслуживать парней. И будет поддразнивать Пьерсона, потому что Пьерсон священник, а он, Александр, безбожник. А Пьерсон, сверхсрочник, любит рассуждать об армии и войне… А Дьери будет рассказывать, как до войны он ловчил, как зарабатывал деньги. А Майа будет валять дурака, как только один Майа умеет валять дурака. Или ни слова не произнесет, и тогда у него будет печальный вид, у него всегда, когда он молчит, вид печальный. И все будет опять в порядке.
   – Чего ты зубы скалишь?
   – Да так, – ответил Майа, – думаю о том, что ты ее любишь, вот и все.
   Александр подозрительно взглянул на Майа.
   – Кого ее?
   – Санитарную машину.
   – Машину? Какую машину?
   – Ну, фургон, если тебе угодно.
   – Так и скажи, фургон, как люди говорят.
   – Пожалуйста.
   Александр нагнулся над костром.
   – Ну? – спросил Майа.
   – Чего ну?
   – Любишь, скажи? Любишь фургон?
   – Он очень практичный, – заметил Александр, стараясь говорить равнодушным тоном.
   – И только?
   – Да и только.
   – Практичный, и больше ничего?
   – Совсем сбрендил, – сказал Александр.
   Майа улыбнулся. Но улыбка тут же сошла с его лица. Он заметил за решеткой санатория положенные прямо на землю носилки, несколько рядов носилок. Они были покрыты одеялами, под которыми обрисовывались очертания неподвижных человеческих тел. На одних носилках одеяло не доходило до конца и торчала пара ног, обутых в разбитые ботинки. Носков не было видно, только полоска синеватой кожи. Один ботинок был без шнурков, вместо них в дырочки была продета веревка. Майа не мог отвести глаз от этих жалких ботинок. Он поднялся и пересел на другое место, спиной к санаторию.
   – Чего это ты? Это же место Дьери.
   Майа злобно взглянул на Александра.
   – Место Дьери, подумаешь! Место Пьерсона! Место Майа!
   – Ну и что?
   – Неужели ты сам не понимаешь, это же курам на смех, пришли сюда только позавчера – и уже, нате вам, каждый обзавелся своими привычками.
   Консервы тихонько томились в котелке. Александр зажмурился от дыма, потом кинул взгляд на Майа.
   – Что-нибудь не так?
   – Все в порядке.
   – А что ты делал нынче утром?
   – Да, черт, не лезь ты ко мне со своими расспросами. Ты хуже бабы со своими расспросами.
   – Ладно! ладно! – миролюбиво сказал Александр.
   Он подложил в огонь полешко и через минуту заговорил своим обычным тоном, так, словно бы Майа не накричал на него.
   – А что ты делал нынче утром?
   – Да ничего, – с отвращением отозвался Майа, – правда, ничего. Совсем ничего.
   – Расскажи. Ну расскажи же! С тобой вечно что-нибудь невероятное случается. Будто ты это нарочно.
   – Я крысу убил.
   – Зачем?
   – Сам не знаю, – печально ответил Майа.
   – А потом что?
   – Встретил одного типа, который вез на тележке покойницу. Ниттель, его Ниттелем звать.
   – И это все?
   – Все. Ах да, вспомнил! Переспал с одной полькой.
   – Что, что? – проговорил Александр и даже выпрямил спину, не отнимая рук от поясницы. – С полькой?
   И глаза его из-под толстых бровей засверкали детским любопытством.
   – С полькой? Да врешь! А я вот никогда с полькой не спал! А с полькой небось интересно! Какие они, польки?
   – Такие же, как и все прочие.
   – Да рассказывай ты, черт, рассказывай! А вот я никогда ни с одной полькой не спал. Значит, сразу в тебя влюбилась, что ли?
   – Нет, ошибка вышла. Она приняла меня за жандарма.
   Александр так и покатился со смеху.
   – Майа – жандарм! Ну тогда, ребята, держи ухо востро! Я, например, давно мечтал…
   – For god's sake! [2]
   – Какое еще «for god's sake»? Ты уже в сотый раз такими штучками отделываешься.
   Майа поднялся, засунул руки в карманы.
   – Да, – проговорил он, – да, значит, все хорошо, а? Значит, ты считаешь, что все идет хорошо? Чудесно живете в нашем миленьком фургончике! В фургончике санатория, вместе с тремя старыми дружками. И спим сладко, и жрем прилично, и ловчим по малости, и парни все расчудесные, и ты настоящая мамаша для всех нас!
   – Ну и что?
   – Ничего, – сказал Майа, – все прекрасно. Просто я утверждаю – все прекрасно! И англичане грузятся на суда, и фрицы наступают, и французы на суда не грузятся – с одного бока море, с другого фрицы, а мы торчим здесь посерединочке на узенькой полоске земли, которая с каждым днем делается все уже.
   Александру удалось наконец распрямиться, и, не отнимая рук от поясницы, он уставился на Майа. Воцарилось молчание. Майа нарушил его:
   – Дай мне выпить.
   – Вина? Или предпочитаешь виски Дьери?
   – Еще бы не предпочитаю!
   Александр отправился за бутылкой в фургон, вернулся, налил полную кружку – собственную – виски и протянул Майа. Тот осушил ее одним духом.