Майа никак не удавалось сосредоточить свою мысль на том, что сейчас непременно начнут падать бомбы. Он смотрел то на тесные ряды колбас, пляшущих вокруг его лица, то на пустые бутылки, сплошь заполнявшие полки подвала, то на Жанну, которая стояла в двух метрах впереди, отчаянно зажимая уши ладонями, все в той же разорванной на груди кофточке. Жанна оглянулась. Он понял, что она хочет ему улыбнуться, но не может. От попыток говорить она тоже отказалась.
   Оглушительное нарастание грохота зениток перемежалось мгновениями затишья. Майа ждал, когда начнут рваться бомбы, но бомбы почему-то не падали. И на сей раз во время бомбежки Майа с тревогой старался угадать, какое предчувствие в нем заговорило. Предчувствие, что он будет убит, или, напротив, предчувствие, что выберется отсюда живым и невредимым. И, как всегда, он не мог понять, что именно он предчувствует. Вернее, он поймал себя на мысли: «Ну, теперь тебе конец», – и почти тут же: «Нет, все-таки уцелел». Он старался догадаться, что предпочтительнее думать. Возможно, если он подумает: «Ну, на сей раз тебе конец», – возможно, именно эта мысль даст ему какой-то шанс на спасение. И в таком случае лучше не думать о том, что уцелеешь. Или как раз думать? Возможно, когда думаешь, что тебя убьют, тебя действительно убивают, и наоборот? Дойдя до этого пункта своих логических построений, Майа, как и всякий раз, попытался пристыдить себя, обозвал себя дураком. Но он знал также, что это просто уловка с его стороны, театральный трюк, лишь бы одурить себя, и что все равно он будет сотни раз тревожно допытываться у себя с притворным равнодушием – что, мол, ты думаешь на самом деле и что «предпочтительнее» думать.
   Когда разорвалась первая бомба, Майа почувствовал почти облегчение. В полумраке погреба он разглядел, как округлились и блеснули глаза Жанны. Они просили о чем-то, звали. Прошло несколько секунд. И на этот раз бомбы начали падать одна за другой. Жанна кинулась к Майа, словно подброшенная пружиной. И крепко обхватила его обеими руками.
   Под ними сотрясалась земля. Все пустые бутылки в погребе начали подрагивать в своих ячейках, время от времени неуклюже подпрыгивая, будто стремясь покинуть свое убежище. И одновременно колбасы, висевшие вокруг Майа, пришли в движение и заплясали у его лица. Даже нагнуться он не мог, чтобы избежать их прикосновения, потому что Жанна обхватила его так крепко, что он очутился как бы в тисках. Он попытался было отклониться, но при каждом движении задевал колбасы, те наталкивались на соседние, и потом уже вся бечевка со своим грузом начинала раскачиваться. А кругом рвались бомбы. При каждом новом разрыве весь дом сотрясался еще сильнее. Еще выше подпрыгивали на полках пустые бутылки. Теперь уже плясало все – веревки с колбасами выделывали неловкие резкие движения, словно марионетки в руках кукольника. Майа снова попытался увернуться от их ударов и согнул было колени, но долго простоять в такой позе не смог, так как Жанна всей своей тяжестью повисла на нем. В конце концов он махнул рукой и так и остался стоять во весь рост среди разбушевавшихся колбас, и ему чудилось, будто голова его – огромный шар, окруженный пришедшими в движение кеглями. А бомбы все рвались. Сейчас домик вздрагивал уже непрерывно. Двум-трем бутылкам удалось-таки сорваться с полок на землю, а колбасы вокруг его головы закружились еще быстрее, словно в какой-то лихорадочной пляске.
   Теперь над ними беспрерывно раздавался сначала свист входящего в пике бомбардировщика, потом более отчетливый свист падающей бомбы и под конец, уже совсем рядом, неотвратимый грохот разбушевавшегося металла, так словно к платформе метро подходит поезд, но этот грохот шел сверху, пробегал перпендикулярно земле с мучительно знакомым свистом пневматических тормозов и воздуха при остановке вагона. Сам разрыв казался уже пустяком. Слышать его было почти облегчением. Значит, все уже позади, Майа снова ждал разрыва и в отчаянии напрягался всем телом.
   Он нагнул голову и увидел, как сотрясаются от рыданий плечи Жанны. Она лихорадочно жалась к нему бедрами, животом, судорожно вздрагивая, как будто хотела проникнуть в его тело, как в укрытие. Вокруг головы Майа по-прежнему плясали колбасы, взлетая во всех направлениях с неуклюжей упругостью. Время от времени они легонько ударяли его по лицу, а иногда толкали его сзади в затылок – словно в шутку. В какую бы сторону он теперь ни обернулся, в полумраке погреба он видел только колбасы: красные, раздутые, нелепые. Целую армию колбас, словно чудом державшихся в воздухе, прыгающих, безмолвно подскакивающих во всех направлениях с какой-то тяжеловесной грацией. Иногда бутылка, сорвавшись с полки, падала на пол с легким стуком, описывала вокруг собственной оси два-три пируэта и застывала так, какая-то растерянная, с глупо разинутой пастью. Вскоре вокруг них собралось с полдюжины бутылок. Майа почувствовал, что где-то в глубине его души зреет неудержимое желание громко расхохотаться.
   Жанна подняла к нему голову и открыла рот. Но он не расслышал ее слов. Несколько раз она раскрывала и закрывала рот, как рыба в аквариуме. Он нагнулся и заорал ей в ухо:
   – Не слышу!
   Она нагнула голову и снова спрятала личико на груди Майа. Так они стояли вдвоем в сыром полумраке погреба, нелепо обхватив друг друга, – она в разорванной кофточке, вокруг его головы тяжеловесно плясали колбасы, словно толстяки, которые задумали вдруг подражать «герлс», а кругом подпрыгивали дюжины пустых бутылок среди оглушающего нескончаемого грохота, будто наступило светопреставление.
   И тут Майа охватило желание. Он почувствовал, как оно возникло, как постепенно овладело им целиком. В висках стучало, и он тоже изо всех сил прижал к себе Жанну. Глаза застилал туман. Все вдруг кругом расплылось, смешалось. Было только это юное тело, которое он жадно прижимал к себе, был только этот сокрушительный, подступавший со всех сторон грохот, и время от времени мягкие короткие шлепки колбас по лицу или по затылку. И бутылки, которые одна за другой выпрыгивали из своих ячеек. Он прижимал к груди Жанну, как будто хотел вобрать ее всю без остатка, заключить в себе и растворить в себе ее тело. Какая-то лихорадочная сила подхлестывала его, и он тоже начал дрожать и конвульсивно жаться к девушке, как будто тоже вот-вот пустится в пляс. Однако страх не проходил. Он был в нем, притаился в каком-то уголке тела… В самом его желании трепетал этот страх. Теперь легкие тычки сыпались на него со всех сторон, иногда он отшвыривал колбасы, словно бык, доведенный до бешенства бандерильями. Он остро желал Жанну, желал с маниакальным ожесточением, и в то же время ему было страшно. Страх по-прежнему гнездился в нем. Страх словно бы раскачивался на кончике нитки. И страх и желание. Он, Майа, тоже раскачивался на кончике нитки. Значит, вот она жизнь? Пустые бутылки, пляшущие колбасы. И он, Майа, на кончике нитки. И Жанна тоже на кончике нитки. И все женщины и все мужчины на всей земле в ожидании, когда их убьют. Вдруг Майа закинул голову и расхохотался. Но с губ его не сорвалось ни звука. Однако он хохотал и хохотал так сильно, что даже плечи тряслись, и если бы кто-нибудь увидел его сейчас, со спины, он решил бы, что Майа рыдает.
 
* * *
 
   Когда они выбрались из погреба, Майа взглянул на часы, увидел, что уже полдень, а значит, ребята ждут его с обедом и беспокоятся, что его нет. Он хотел было немедленно уйти, но вспомнил, что пол в спальне залит кровью и что он обязан помочь Жанне смыть кровь. Он попросил дать ему половую тряпку и тазик, и у них тут же в прихожей произошел резкий разговор, потому что Жанна непременно хотела сделать все сама. В конце концов она уступила, пошла на кухню, быстро вернулась с тряпкой и тазиком. По лестнице он поднялся первым.
   Встав на колени около того места, где лежал великан, Майа, свернув тряпку жгутом, стал собирать с пола кровь. Когда тряпка промокла насквозь, он выжал ее над тазиком. Руки его сразу же стали красными. Несколько раз он повторил эту операцию. Жанна стояла рядом, нагнув голову. И следила за его движениями.
   – Бросьте, – сказала она. – Вы не умеете мыть пол. Дайте мне тряпку. Я буду вытирать, а вы выжимайте, у вас руки сильнее.
   Он вручил ей тряпку и, растопырив руки, чтобы не запачкать куртки, ждал, когда Жанна кончит вытирать пол. Когда тряпка снова намокла, она протянула ее Майа, и он снова выжал ее над тазом. Несколько минут оба трудились в молчании, и вид у них был дружеский, мирный, как у молодоженов, которым радостно заниматься вместе домашним хозяйством.
   – Вот и все! – сказал Майа.
   Он тяжело поднялся с коленей, встал рядом с Жанной и опустил глаза. Он смотрел на стоявший у его ног таз. Таз был до краев полон.
   – Сейчас пойду вылью, – сказала Жанна оживленно-озабоченным тоном. – Принесу ведро воды, и мы помоемся.
   Он ждал ее, не опуская запачканных рук. Кровь уже засохла, и руки стали черные, липкие. На лестнице послышалась какая-то возня, и Майа догадался, что Жанна вытирает следы крови на ступеньках. Когда она вернулась, оба сполоснули руки в одном тазу, чтобы сэкономить воду, потом по очереди вымыли лицо. Жанна принесла два полотенца. Вытираясь, Майа заметил, что Жанна пристально смотрит на него.
   – Жюльен.
   Подняв брови, он вопросительно поглядел на нее.
   – Нет, я просто так.
   Но тут же проговорила:
   – Вам неприятно, что я зову вас Жюльеном?
   – Нет.
   – Вы не хотите поесть? Я могу что-нибудь приготовить. Я быстро.
   – Я не голоден.
   – А выпить не хотите? Вам пить не хочется?
   – Нет, – солгал Майа.
   – Жюльен!
   – Да?
   – Вы не покинете меня сейчас?
   Он взглянул на Жанну. Она стояла перед ним, прямая, вся напряженная, в разорванной кофточке, и смотрела на него испуганными глазами.
   – Как так не покину? Конечно, покину. А что мне прикажете здесь делать?
   Она задрожала с головы до ног, будто он ударил ее по лицу.
   – Но почему? – проговорила она сдавленным голосом.
   – Как почему?
   – После всего, что произошло, я не могу оставаться здесь одна, – сказала она глухим голосом.
   Глаза ее были прикованы к еще влажному пятну посреди комнаты.
   – Мне все кажется, что я их вижу. Особенно того низенького, знаете, как он злобно на меня глядел там внизу, на кухне! Ох, Жюльен, если бы вы только знали! Ужас какой! Тот высокий пил вино и молчал. Вид у него был скорее даже сконфуженный. А другой, низенький, как уставился на меня, глаза у него злые, странные такие, потом он подошел ближе, и вдруг как рванет на мне кофточку, а потом скрутил мне за спиной руки и толкнул меня к тому, а сам ругается. Какой ужас! Жюльен, меня всю трясло, но я так перепугалась, что даже кричать не смогла. А тот длинный глядит молча, а глазки у него крошечные. А низенький скрутил мне руки и толкает к тому, а сам чертыхается. Ох, Жюльен! Вы бы послушали, как он ругался, как ругался!
   – Хватит! – резко сказал Майа.
   Он в молчании прошелся по комнате, потом проговорил уже более спокойным тоном:
   – Если вы не хотите жить здесь, идите к вашим друзьям, у которых живет Антуанетта. Там вы будете в безопасности.
   Жанна подняла на него глаза:
   – А дом? Если я уйду, дом разграбят. А на что мы тогда будем жить после войны?
   – После войны! – сказал Майа, пожав плечами. – Еще когда эта война кончится! И неужели вам не все равно, где вы будете жить после войны?
   – Это наш дом.
   – Его наверняка разбомбят, ваш дом.
   – Нет, – страстно возразила она, – нет, пока я здесь живу, его не разбомбят.
   – Останетесь вы здесь или нет, ничего от этого не изменится.
   – Нет, изменится! – сказала Жанна.
   – Как вам будет угодно, – сказал, пожав плечами, Майа, – но я…
   Она подняла на него глаза, полные ужаса.
   – О, Жюльен! Умоляю вас, не уходите. Не можете же вы бросить меня теперь!
   – Что значит теперь?
   – Ох, – проговорила она, пропустив его вопрос мимо ушей, – они мне все время будут мерещиться. Начну подыматься по лестнице, и мне все время будет казаться, что они крадутся за мной.
   – Какая глупость, мертвых вы боитесь, а бомб не боитесь. А ведь мертвые вам ничего дурного не сделают.
   – Мне страшно, – глухо сказала она.
   – Но, черт побери, если уж вы так боитесь, уходите отсюда и живите вместе с Антуанеттой.
   – Нет, – твердо сказала Жанна, – я останусь здесь.
   Майа закурил и молча уставился на кончик сигареты.
   – В конце концов, – холодно сказал он, – вы хотите остаться здесь, чтобы сторожить дом, а я должен остаться здесь, чтобы сторожить вас.
   – А что вам стоит остаться, раз я вас прошу?
   – Мне это не подходит, вот и все.
   Наступило молчание.
   – А на самом деле, – сказала Жанна свистящим шепотом, – а на самом деле вы не хотите здесь оставаться потому, что бомбежек боитесь. Вы трус!
   Майа улыбнулся.
   – Жалкая сучка! – сказал он, но как-то вяло.
   Жанна удивленно захлопала ресницами, но ничего не ответила, не шевельнулась.
   – Впрочем, – добавил он, – вы правы – я боюсь бомбежек. А вы зато боитесь покойников! Каждый своего боится.
   – Я не боюсь.
   – Раз так, значит, все в порядке.
   Жанна кинула на него сверкнувший яростью взгляд.
   – Если вы все равно решили уходить, так не мешали бы им тогда!
   – Я и сам уже начинаю так думать.
   – Жюльен, – сказала она, – как вы смеете говорить такие вещи?
   – Но, черт возьми, вы сами это сказали, а вовсе не я! Ладно, давайте кончать, пойдете вы к Антуанетте или нет?
   – Нет, – сказала, топнув ногой, Жанна, – нет, слышите, нет и нет! Я дом не брошу.
   – Чудесно, – сказал он, – в таком случае я ухожу, прощайте!
   Он протянул Жанне руку, но она не пожала ее, а только пристально посмотрела на него глазами, полными слез.
   – Послушайте, – наконец сказала она, – значит, вы меня совсем не любите?
   Майа тупо взглянул на Жанну.
   – Господи! Но об этом, по-моему, у нас и разговору не было.
   – Скажите, Жюльен, ну скажите же, значит, вы меня совсем, совсем не любите? Ну, хоть чуточку?
   – При чем здесь это?
   – Скажите, Жюльен, – молила она, – скажите, неужели вы меня совсем, совсем не любите, ну хоть самую чуточку?
   – Если хотите знать, я вас уважаю, потому что вы храбрая девушка… То есть храбрая в определенном смысле слова. А так как вы еще и хорошенькая, я безусловно мог бы почувствовать к вам физическое влечение… Не понимаю, зачем я все это говорю, – гневно добавил он, – вы сами это отлично знаете. Впрочем, это здесь ни при чем.
   – Да, – плаксиво протянула она, – я отлично вижу, что вы меня не любите. Ничуть, даже капельку. И знаете, мне даже кажется, что вы на меня сердитесь. Не пойму за что, но сердитесь.
   – Я сержусь? На вас?
   – Да, вы на меня сердитесь и бросаете меня здесь совсем одну.
   – Только от вас зависит не быть здесь одной, – устало сказал Майа. – Идите к Антуанетте.
   – Ой, Жюльен, – сказала Жанна, – мне так страшно. А вы собираетесь уходить! Вы просто не хотите признаться, что сердитесь на меня.
   – Да не сержусь я на вас! – крикнул Майа.
   Столько раз их спор заходил в тупик, столько раз все начиналось с самого начала, что теперь Майа уже окончательно запутался. Он чувствовал себя взволнованным, смущенным, выходил из себя.
   – Да, да, сердитесь! – сказала Жанна, ломая руки. – Сердитесь потому, что убили из-за меня двух человек.
   – Нет, – сказал Майа. – У, черт! – неожиданно крикнул он, не сдержав налетевшего гнева. – Да замолчите же!
   – Жюльен!…
   – Нет! – крикнул Жюльен. – Я ухожу, слышите, ухожу!
   Он шагнул к двери. И сразу же Жанна очутилась возле него, обвила руками его шею, прижалась к нему всем телом. Она покрывала короткими быстрыми поцелуями все его лицо. Он видел совсем близко ее розовые, свежие, неловкие губы, тыкавшиеся в его лицо с щенячьей неуклюжестью.
   – Жюльен!
   – Оставьте меня!
   – Нет, – сказала она, и голос ее дрогнул, – нет. Я ведь вас люблю! Люблю вас!
   Он попытался вырваться из ее объятий, но она держала его с неестественной силой. И продолжала покрывать его лицо беглыми поцелуями. Она жалась к нему всем телом, вцеплялась в него изо всех сил.
   – Жюльен, – вдруг глухо шепнула она, – Жюльен, возьми меня!
   Они боролись, чуть не сталкиваясь головами. Жанна сплела руки вокруг его шеи и прижимала к себе с неженской силой. Он яростно рвался из ее рук и, должно быть, причинил ей боль. Но она упорно продолжала осыпать его лицо поцелуями. На своих губах он чувствовал ее горячее дыхание.
   – Сейчас же, Жюльен, сейчас же, сейчас!…
   – Грязная сучка, – прошипел он сквозь стиснутые губы, – на все готова, лишь бы сохранить свой дом!
   – Нет, Жюльен, нет, не из-за дома, я тебя люблю.
   – Оставь меня! – яростно крикнул он.
   Жанна искала его губы. На своем лице он ощущал прикосновение ее горячего влажного рта. Тело ее крепко прижималось к его телу. Он чувствовал, что она дрожит с головы до ног. Он поносил ее, чуть не касаясь губами ее губ, но она не слушала, она все сильнее жалась к нему. И вдруг в висках у него застучало.
   – Шлюха! – пробормотал он злым голосом, – Если тебе этого надо было, так пусть бы они и сделали свое дело.
   Объятия Жанны сразу разжались. Она отстранилась от Майа. Она молчала. Только глядела на него, и он не мог вынести ее взгляда.
   – Ну, – сказал он, – надеюсь, спектакль окончен!
   – Убирайтесь!
   – Значит, великой любви пришел конец? – спросил он развязным до вульгарности тоном.
   – Да. Убирайтесь!
   – Я и ухожу.
   Но сам не пошевелился. Пристальный взгляд Жанны буквально жег его. Он не мог уйти, не потушив этого взгляда.
   – Шлюха! – процедил он сквозь стиснутые зубы. – Значит, тебя те двое возбудили? И возбудило также, что я их убил?
   – Убирайтесь!
   Но было уже слишком поздно. Не мог же он уйти под этим взглядом. Не мог унести его с собой, боялся что он, будет преследовать его всю жизнь.
   – Значит, ты этого сама хочешь? – глухо спросил он. – Сама хотела, а?
   «Ну и подлец же я», – подумал он с какой-то даже радостью. Вдруг Жанна сделала шаг вперед и со всего размаха влепила ему пощечину. Он застыл на месте, чувствуя только, как горит щека. И внезапно у него стало легко на душе, небывало легко.
   – Ага, дерешься? – сказал он тихим угрожающим голосом. – Теперь уже драться начала, а?
   Она быстро отступила. И вдруг в нем словно сработал какой-то механизм. Грузно ступая, он двинулся к Жанне. И при каждом шаге он чувствовал, как давит ее эта надвигающаяся тяжесть. Словно в свете молнии ему вспомнилось, как сам он испытал точно такое же чувство, когда совсем недавно великан шел на него. Но теперь он сам был этой махиной. Он еще пальцем ее не тронул, но уже чувствовал, что всей своей тяжестью давит на нее.
   Глаза Жанны округлились, и она открыла было рот, чтобы крикнуть. Не отрывая взгляда от приближавшегося к ней зверского лица, она отступала шаг за шагом, пока наконец не уперлась спиной в стенку,
   – Хочешь? – повторял Майа. – Хочешь? Хочешь?
   Слова эти он произносил каким-то отсутствующим глухим голосом, произносил механически. Он положил обе руки на плечи Жанны и посмотрел на собственные руки с внезапным удивлением. Эти руки сами без участия его воли срывали последние обрывки кофточки, клочок за клочком с каким-то маниакальным упорством. И, однако, это делали его собственные руки. Большие, загорелые, жилистые. Его собственные руки. И он смотрел, как они рвали и мяли куски материи, и не узнавал их. Теперь Жанна стояла перед ним обнаженная по пояс.
   – Жюльен!
   Она извивалась, стараясь вырваться из этих рук. А он держал ее за плечи и глядел на ее худенькое тело.
   – Пустите меня!
   Прямо ей в лицо он вдруг прорычал что-то нечленораздельное. И голос его отдался во всем существе Жанны, как удар грома. Она вся оцепенела, будто под действием злых чар. Он схватил ее в свои объятия, нагнулся и впился зубами в ее грудь; она приглушенно вскрикнула и попыталась вырваться. Он почувствовал, как ногти Жанны разодрали ему всю щеку.
   Он и сам не понимал, что несет ее на постель. Глаза застилало пеленой, и все вокруг стало туманным, расплывчатым. Где-то снизу голос твердил: «Нет, нет, нет!» Какой-то далекий, слабый голос, похожий на голос ребенка, заблудившегося в темной пещере. Он чувствовал теперь, как уже все его лицо горит от царапин. Не глядя он перехватил на лету обе ее руки, зажал их в своей руке. Она была под ним, хрупкая, слабая, трепещущая. А он с наслаждением ощутил на ней свою собственную тяжесть.

Воскресенье. После полудня 

   Явился! – сказал Пьерсон… – А мы думали, тебя уже нет! Александр совсем себе печенку испортил!
   – А где он?
   – Пошел за водой, надо посуду помыть.
   Он улыбнулся.
   – И, конечно, крыл тебя на все корки, потому что была твоя очередь.
   Майа уселся на свое обычное место у правого переднего колеса их фургона.
   Пьерсон сидел напротив, прислонившись к ограде санатория, и набивал свою трубочку. Набивал ее методически, неторопливыми аккуратными движениями. Майа вскинул глаза и посмотрел с каким-то смутным удивлением на Пьерсона, на его руки, набивающие трубочку. Будто вдруг перестал узнавать Пьерсона. «Пьерсон, – шепнул он про себя, – ведь это аббат Пьерсон, твой дружок Пьерсон, ты же сам отлично знаешь!» Они прожили бок о бок восемь месяцев, а сейчас он смотрел на него так, будто никогда и не видел. Смотрел, как тот сидит спокойно и уминает пальцем в трубочке табак: их аббатик, в военной форме, спокойно сидит и ждет, когда его возьмут в плен, и, возможно, завтра его уже не будет в живых. «Пьерсон», – повторил он про себя. И снова с удивлением посмотрел на него. В эту минуту Пьерсон поднял голову и улыбнулся Майа своей пьерсоновской улыбкой. А когда он заговорит, то заговорит своим пьерсоновским голосом. И скажет то, что обычно говорит он, Пьерсон. И это он, их Пьерсон, сидит напротив, у ограды санатория, и такими знакомыми движениями пальцев набивает трубочку, уминает в чашечке волокна табака, чтобы и крошки не просыпалось. А Майа его не узнает. «Но это же Пьерсон, – твердил он себе, – это наш старик Пьерсон, ты же прекрасно знаешь! И он набивает трубочку, как и всегда!» Но глядел на него Майа с удивлением, словно с трудом пробуждаясь ото сна.
   – Что с тобой? – сказал с улыбкой Пьерсон.
   – Ничего.
   – А вид у тебя странный. Кстати, что это у тебя с физиономией? Вроде бы следы ногтей.
   – Нет, это ничего.
   Майа провел ладонью по лицу.
   – А где остальные?
   – Верно, ты и не знаешь, – сказал Пьерсон. – Есть хочешь?
   – Александр оставил тебе твою порцию. Не беспокойся, тебя не обойдут.
   Пьерсон поднялся, открыл дверцу фургона и торжественно вручил Майа его порцию.
   – Цыпленок! Ну, что скажешь? Как это тебе понравится? Цыпленок! Понимаешь, цыпленок. Это же роскошь! Цыпленок для будущих военнопленных!
   – Дьери?
   – Ну, а кто же еще? Кстати, знаешь, он от нас уходит.
   – А-а!
   – Решил все-таки попытать счастья, переодеться в штатское и спрятаться где-нибудь на ферме, когда придут фрицы.
   – А когда уходит?
   – Уже ушел. Только что попрощался с нами. А цыпленок, – с улыбкой добавил Пьерсон, – это его прощальный подарок. Дьери очень жалел, что тебя нет.
   Майа сидел, согнувшись над котелком, и не поднял головы.
   – Неправда, – спокойно сказал он. – Ничего он не жалел. Плевать ему на нас.
   – Да нет же, почему ты так говоришь?
   – Потому что это правда.
   – Не верю.
   – А я вот верю. И хочешь доказательство – я тоже плевать на него хотел.
   Наступило молчание, и Пьерсон снова заговорил:
   – Пино тоже уходит от нас.
   – Что? – сказал Майа и перестал жевать. – И этот тоже уходит?
   – Он встретил своих земляков. И теперь будет столоваться с ними.
   – Ах он, сволочуга!
   Говорил Майа бесцветным голосом, говорил машинально, не чувствуя злости. Вдруг чья-то тень заслонила от него солнце. Он вскинул голову.
   – Смотрите-ка, – сказал Александр, – значит, аббат, ты еще здесь?
   Тут только он заметил Майа.
   – И ты здесь, щучий сын! Здесь, так тебя так, щучий сын! Здесь, так тебя, разэтак, щучий сын! Здесь, так тебя, переэтак, щучий сын!
   Пьерсон с видом знатока слушал, склонив голову к плечу.
   – Недурно! – одобрил он своим нежным голоском. – Совсем неплохо. Разве что не мешало бы чуточку поцветистее…
   Александр поглядел на Майа, и его гнев сразу остыл.
   – Да что это с тобой такое? Весь исцарапан. Ну и рожа у тебя. Что стряслось?
   – Ничего, – сказал Майа.
   И вдруг закричал:
   – Ничего! Слышишь! Ничего!
   – Ну, ладно, хочешь молчать – молчи, никто тебя не неволит, – сказал Александр. – Черт бы тебя побрал! С чего это ты на целый час опаздываешь? Мы уже думали, тебе каюк. Да говори же, черт, отвечай! – И добавил, помолчав: – Отвечай, когда с тобой разговаривают!
   – Я ем!
   – Ладно, – сказал Александр.
   Он поставил флягу на землю у ног, закурил сигарету и сел, демонстративно повернувшись спиной к Майа.
   – Тебя, аббат, руганью не прошибешь, ты у нас в этом отношении свободомыслящий какой-то.
   – Стараюсь приспособиться.
   – Да и насчет разных непристойных историй ты тоже любитель…
   – Приспосабливаюсь, – повторил Пьерсон со своей девической улыбкой.
   – Что это нынче с попами поделалось? Или это ты один такой?
   – И они и я.
   – Вот иезуит-то!
   – Удивительное дело, – проговорил Пьерсон, – стоит сказать правду, и тебя сразу обзывают иезуитом.
   Александр кружил вокруг Майа, как огромная встревоженная наседка вокруг своего захиревшего цыпленка.