Расчет оказался верен. В этом районе, где обитали господа, едва ли можно было встретить жандарма или типа, похожего на сыщика. Применительно к обстоятельствам мы поужинали довольно спокойно. Дядюшка Йожи не советовал нам пользоваться железной дорогой – жандармы могли схватить нас и в поезде. Лучше ночью пробраться в Банхиду – это недалеко, – идти поверху, потом опушкой леса. Из Банхиды пассажиры большей частью едут с тюками, ночью туда прибывает пассажирский поезд из Кишбера и Папы: людей много, и в толпе мы будем незаметны. Там можно сесть в поезд на Алмашфюзитё.
   Неплохая идея. Ноги у нас отдохнули, обувь была более удобна, и небольшое ночное путешествие не пугало. А тут еще дядюшка Йожи и брат Белы вызвались нас проводить. Это было хорошо и потому, что Йожеф из Банницы мог поездом вернуться домой: будет выглядеть так, будто он приехал из Дьёра.
   Мой бывший мастер разостлал на полу соломенный тюфяк и какое-то пальто. Мы улеглись, но нам не спалось. Изо всех сил мы старались заснуть, чтобы время прошло быстрее, но то и дело ворочались и вздыхали. Наконец, часов около двух, старик сел на топчане – он лежал на голых досках, так как тюфяк отдал нам.
   – Давайте, товарищи, помаленьку собираться, – проговорил он кряхтя.
   Была прохладная ясная ночь. Мы ступали так осторожно, что ни один камешек не хрустнул под ногами. Старик вел нас мимо садов господского квартала. Иногда раздавался сердитый лай собак, но, лишь только мы проходили мимо, псы умолкали. Нигде ни души. Мы дошли до верхней дороги.
   Не видно было ни зги. Огни в окнах давно погасли. Лишь справа, внизу, в центре города, мерцало несколько уличных фонарей. Нам пришлось карабкаться вверх – видно, дорога шла через холм или по его склону. Дядюшка Йожи и брат Белы двигались на два-три шага впереди нас. Мы знали, что они здесь, но не видели их. Это были «наши уши». Мы перепрыгнули через какую-то канаву, и тут дядюшка Йожи, обернувшись назад, сказал:
   – Глядите под ноги! Осторожно, осторожно.
   Я не знаю, сколько мы прошли, нащупывая дорогу средь торчащих коряг. Может быть, мы оставили позади себя уже два километра, а может, всего пятьсот – шестьсот метров. Вдруг мы скорее почувствовали, чем услышали со стороны шоссе подозрительный шум. Все четверо сразу остановились.
   – Вы слышите? – обернулся к нам старик. Мы притаились. Тишина.
   – А перед тем словно бы донесся говор, – вслух подумал я.
   – Нет, – сказал Бела, – это, наверное, далекий скрип телеги, очень тихий.
   Мы хотели двинуться дальше, как вдруг снова возник легкий шум, неподалеку, метрах в двадцати – тридцати от нас, справа внизу, на дороге. Почти неуловимый слабый шумок, так иногда по ночам трещит мебель.
   Мы еще подождали затаив дыхание.
   – Может, заяц перебежал дорогу или птица чистит перышки… – прошептал брат Белы.
   Мы осторожно, ступая на цыпочках, пошли дальше. Но как бы тихо ни двигался человек, в безмолвии ночи малейший шум подобен грому. А тут еще Бела споткнулся о корягу, и лес сразу откликнулся эхом.
   В то же мгновение нас ослепил яркий луч прожектора.
   Бела мгновенно упал, я тоже бросился на землю. Брат Белы и дядюшка Йожи присели на корточки, ища убежища за деревом.
   «Пропали!» – мелькнуло у меня в голове. И, как это часто бывало со мною в такие минуты, я отчетливо представил себе наше положение. Преследователи выставили на шоссе патруль, рассчитывая, что, если мы еще задержались в Татабанье, то непременно попытаемся ночью бежать, и они нас ждали.
   Я уже приготовился услышать окрик: «Стой!» – и щелканье затвора винтовки, когда, вскинув ее к плечу, загоняют в ствол патрон…
   – Подождите, пока за нами погонятся, и тогда бегите! – быстро прошептал дядя Йожи.
   Смысл его слов дошел до меня лишь в то мгновение, когда он отскочил и дернул за руку брата Белы:
   – Пошли!
   Они перескочили через канаву, и вот уже один из них на шоссе, а другой в мгновение ока вырвался из желтого луча прожектора. По каменистой дороге застучали шаги людей, бегущих назад, в Татабанью. Раздались нестройные выкрики: «Это они!», «В погоню!», «Стой!» «Правда, они?» «Да, я их видел, узнал».
   Луч прожектора скользнул вслед бегущим. Громко затрещав, помчался мотоцикл. И тут же хлопнул выстрел, потом еще два, один за другим. Впрочем, стрелявшие не попали в цель. Дядюшка Йожи свернул влево, а брат Белы снова бросился в лес. Мотоцикл остановился метрах в трехстах от нас, мы видели, как соскочили с него черные силуэты и побежали в двух направлениях. Снова лес загудел от выстрелов, снова раздался злобный окрик: «Стой!», брань и снова: «Стой!»
   К Беле первому вернулось присутствие духа. Он быстро поднялся с земли и со всех ног пустился к шоссе. Я – за ним.
   Что будет с нами?
   Мы изо всех сил бежали по обочине, чтобы не производить шума. Лишь отдалившись на добрые двести метров – отсюда до преследователей уже не могли долетать звуки, – несколько умерили бег.
   – Я спокоен и за брата и за дядю Йожи! – сказал Бела. – Их не поймают. А если поймают, они как-нибудь вывернутся. И не из таких положений выходили.
   – Да… – Хотя я и вздохнул наконец с облегчением после только что пережитой передряги, но заглушить тревогу за друзей не мог. Ведь, чтоб спасти нас, они рисковали жизнью.
   – А вдруг их убьют?
   – Да что ты! – утешал меня Бела. – Ведь ночь. Цель движущаяся. – Однако голос его дрогнул, и до самой Банхиды он больше не проронил ни слова.
   Край неба начал светлеть, когда мы наконец добрались до Банхиды. Мы остановились отдышаться у деревенской околицы и пошли дальше, услыхав тарахтенье поезда из Папы. Станцию разыскать не составляло труда, мы пришли туда одновременно с поездом и постарались затеряться в толпе увешанных узлами и корзинами торговок и рабочих, спешащих в Ач и Комаром. Ждать нам пришлось недолго, скоро прибыл поезд из Татабаньи. Мы устроились в тамбуре переполненного вагона. Бояться было нечего, здесь наши фигуры наверняка не привлекут сыщика. Среди торговок нас искать не станут. Должно быть, сыщики теперь тщетно рыщут по нашим ложным следам. Наши спасители убежали в разные стороны. Пентек – судя по голосу, это был он, – думал, конечно, что узнает Белу, ведь братья были очень похожи. Ну, тогда жандармы потеряют добрых несколько часов, если не дней на то, чтобы искать нас в Татабанье и в окрестных лесах! А мы до тех пор – о-о!.. И снова мы обрели уверенность.
   В Алмашфюзитё нас постигло небольшое разочарование: выяснилось, что нужный нам пригородный поезд ходит дважды в сутки – утром и вечером – лишь по базарным дням, в другие дни – один раз. Нам пришлось бы ждать его до полудня.
   – Как далеко отсюда до Шюттё? – спросил я местного жителя.
   – А, – махнул он, – здесь это, рядом!
   Пойдем пешком!
   Шли туда и другие. Мы с Белой из предосторожности разделились. Он шагал впереди и вступил в разговор с двумя женщинами; метрах в пятидесяти за ним Следовал я, сам по себе. Мы шли довольно быстро. Вдали виднелась деревенская колокольня, и я подумал, что это и есть Шюттё. Оказалось, не Шюттё. Мы миновали еще одну деревню.
   «Здесь это называется „рядом“! – думал я. – Дорога, как видно, не близкая». Солнце взошло и теперь било прямо в глаза, стало жарко. Я снял куртку, а потом и пиджак. И, хотя мы чувствовали себя как будто бы в безопасности, все же не переставали внимательно следить за дорогой – не покажется ли откуда-нибудь человек в форме.
   Уже было больше восьми утра, когда мы увидели наконец на берегу Дуная довольно большую деревню. На наше счастье, брат Белы, словно предвидя, что с нами будет, подробно описал, как выглядит уединенный домик старого рыбака. По этому описанию мы и узнали его. Это был крохотный хутор, какие тысячами встречаются у Дуная, в Эстергоме, в Нергешуйфалу. Правда, он выглядел довольно приветливо. С трех сторон его окружал сад, вход был со стороны реки, неподалеку от берега покачивалась на волнах привязанная лодка.
   Нас встретила сморщенная старуха с заплаканными глазами в черной одежде. Мы спросили, здесь ли живут Нергеши, она кивнула: да. Когда мы спросили ее о муже, она затряслась от рыданий и с трудом выговорила: «Убили. Ночью».
   Даже сейчас любой поймет, какое это большое, невероятно большое несчастье, а подумайте, что мы могли сказать тогда. Мы словно оцепенели, и лицо мое окаменело от ужаса. Мы не знали, плакать или ругаться… Разум отказывается служить в такую минуту…
   А старуха, рыдая, рассказала нам всё.
   Накануне, немногим позже того, как брат Белы ушел от них, на Нергешей налетел начальник сельской заставы с сержантами. Старик чинил перед домом невод. Произошел следующий разговор:
   «Не видели вы кого-нибудь подозрительного, отец?»
   Старый рыбак, не отвечая, продолжал чинить сеть.
   «Если видели и притворились слепым, не пришлось бы вам пожалеть!»
   «Я просил бы вас, господин старший сержант, оставить меня в покое! Чем погрешил я против закона? Пожалуйста, вот я весь перед вами! Не согрешил? Тогда оставьте меня!»
   Старший сержант уселся рядом со стариком на скамеечку.
   «Слушайте меня внимательно!.. Раньше или позже, но они вернутся сюда, на берег Дуная. Они хотят перебежать, им нельзя иначе, понимаете? Если они случайно появятся здесь, вы можете поймать свое счастье, да и мы тоже! Знаете, что такое двадцать пять тысяч? Сколько раз вам придется опустить да поднять тяжелую сеть за такую уйму денег?»
   «Да хоть бы я надорвался, таская сеть, и тогда мне не надо денег Иуды!»
   «Деньги Иуды, деньги Иуды! Что вы там мелете? Часть получили бы вы, часть поделили бы мы на заставе. Подумайте!»
   «Торгуйтесь с другими, господин старший сержант, но не со мной. Я всегда поступал по закону. Но коли ночью ко мне кто постучит и попросит приютить, помогу чем смогу. Я не доносчик, никого не выдам!»
   «Посмейте только не сообщить!»
   «Лучше с чистой душой томиться в темнице, чем жить на воле, среди людей, с камнем греха на душе».
   «Слушайте, да вы идиот!»
   «Лучше быть идиотом, чем язычником. Или вы не знаете, что сказал Спаситель? Кто на ближнего своего говорит „рака“, иначе говоря – идиот, тот уже убил… Да ведь и ружье у вас на плече!»
   Старший сержант пришел в бешенство.
   «Черт!.. – И он, вскочив, стал ругать рыбака. – Он еще учит меня, старый жулик, рыбий живодер, контрабандист проклятый, он меня учит, слышите! Да знаете ли вы, с кем говорите?»
   «С нехристем, который в доме моем имя нечистого поминает».
   «Ну, ну! Придержите-ка язык за зубами, а то не видать вам своего дома!»
   «Коли за тем пришли, делайте свое дело, а нет, так я уж сказал: оставьте меня в покое!»
   Старший сержант, взяв себя в руки, в раздумье смотрел на старика. Охотнее всего он отвесил бы ему оплеуху или в самом деле арестовал для поддержания своего престижа. Но он не имел на арест законного права, а кроме того, так соблазнительны были двадцать пять тысяч крон. Сержант сговорился уже со всеми рыбаками в округе, только этот один не поддавался. И кто может знать: вдруг как раз в этом месте ускользнет из его когтей добыча. А великое было бы счастье, ох, великое, если бы на его участке схватили беглецов. Он решил так охранять берег, чтоб даже ласточка не могла пролететь.
   «Слушайте, слушайте! Двадцать пять тысяч крон! Подумайте еще раз!»
   Старый рыбак встал, бросил сеть и пошел в дом, чтобы положить конец разговору.
   «Я сказал вам, торгуйтесь с другими, с теми, у кого вы взятки берете за контрабанду, да с теми, кому за одну-две жирные рыбины дозволяете браконьерство. – Старик был очень зол, ему надоел этот разговор».
   Старший сержант побагровел.
   «Ну ладно, об этом мы еще поговорим! – Он дернул ружейный ремень и, твердо шагая, ушел…»
   В тот же день вечером начала подниматься вода в Дунае. Проливные дожди, прошедшие несколько дней назад в Альпах и Карпатах, достигли и этих мест. Уровень воды в реке поднялся совсем немного, но и этого было достаточно, чтобы растревожить рыб. В сумерки старик сел в барку попытать счастья. Он решил наловить рыбы и в то же время спустил на воду лодку для того, чтобы на другой день все было наготове для нашего ночного путешествия и какая-нибудь случайность не застала бы нас врасплох. Улов обещал быть хорош, и старик решил остаться на реке до утра.
   Было, как видно, около полуночи, когда старуха проснулась от ружейного выстрела. Проснулась-то она от выстрела, но показалось ей, будто в полусне она ужо раньше слышала шаги по прибрежным камням. Старуха в испуге вскочила, прислушалась. Потом снова заснула. Здесь, на границе, не раз гремели выстрелы…
   Утром сосед-рыбак привел барку. Он ночью тоже был на реке и заметил, что по воде тихо плывет пустая лодка. Что-то случилось. На борту лодки алело кровавое пятно шириною с ладонь.
   Немного позже пришел старший сержант. Он уже знал о происшествии и сообщил подробности: старик ночью подплыл слишком близко к середине реки, пересек демаркационную линию, его пристрелили с той стороны. Да, конечно, с той! Сержант принес протокол, чтобы старуха его подписала.
   В немом безмолвии мы выслушали трагическую историю. Быть может, старик действительно переплыл границу, чтобы «сделать пробу»… Нет, не думаю. У меня сразу мелькнула мысль: его убил жандарм. Старик много знал о его грязных делишках с контрабандистами. Тот и убрал рыбака с дороги. Чем рисковал жандарм? Ничем. Полусумасшедший бедный старик, религиозный маньяк – кому до него дело?
   А сморщенная, одетая в траур старушка будет оплакивать его до самой смерти.
   Но потом мы подумали о другом: что теперь будет с нами! Ружейная пуля может настичь и нас.
   – Я грести не умею, – сказала старуха, – дороги не знаю. Я поплыла бы с вами ради бедного моего покойника, – да боюсь – вдруг доведу до беды.
   Мы решили переждать. Укроемся в погребе до вечера. «А потом что-нибудь да придумаем», – сказали мы старушке, чтоб ее утешить, однако самих нас это не очень-то утешило.
   Но что мы могли придумать?…

Глава двенадцатая
В яме. «Брат, карточка!» Капуварская битва

   Брата Белы и дядю Йожи, как мы узнали впоследствии, не поймали. Оба хорошо знали местность. Старик, свернув влево от шоссе, сделал вид, будто бежит во весь дух, и так внезапно бросился в канаву, что в темноте преследователи проскочили мимо. Брата Белы уже в лесу зацепила пуля – оцарапала ногу. Он перевязал рану носовым платком и утром пришел домой, как будто с поезда. Он даже не прихрамывал, так незначительно было ранение. Его вызвали, допросили и день продержали в полиции; он никогда не писал нам об этом, но его наверняка били. Они лгали ему, что мы пойманы, и будто бы даже привезены сюда, в Татабанью, но он упорно стоял на своем: ничего, мол, не слышал, был у свояченицы в Дьёре. Он говорил, что в Татабанье у нас, наверное, много других знакомых. Зачем нам было приходить именно к нему – так легче всего навести на след… Его свояченица, работавшая на дьёрской кондитерской фабрике, была опытной пролетаркой и, когда в пятницу к ней пришел сыщик и спросил: «Приезжал ли к вам свояк?», она без колебаний отрубила: да. По тому, что писали газеты о событиях в Пече и Татабанье, она поняла, что в этом деле Йожефу К. нужно алиби…
   При более основательном разбирательстве, конечно, быстро бы выяснились противоречия в показаниях, но ведь расследование велось не о Йожефе К., искали нас, и наши враги знали, что каждая минута промедления означает для нас новые сотни метров.
   Жена Йожефа К. поступила весьма разумно, когда на вопросы о муже ответила: он ушел в Дьёр. Однако всякая ложь содержит и долю правды, и это знают все сыщики. Сказав «Дьёр», женщина все-таки «пустила блоху» в ухо Тамаша Покола и компании, и это небольшое упущение навлекло на нас новую беду.
   Дьёр? Вполне вероятно, что они действительно там, быть может, они туда убежали… Преследователи полагали: раз брат Белы ездил в Дьёр, значит, и нас переправили туда. Инспектор вызвал по телефону министерство внутренних дел и снова предупредил о том, что необходимо усилить охрану южной дунайской границы – по всем признакам, мы собираемся переправляться именно там. Вот почему надзор за берегом стал еще строже, чем в предыдущие дни. По шоссе рыскали моторизованные патрули, сновали конные жандармы. Караван Покола тоже проделал путь дважды от Эстергома до Дьё-ра и обратно.
   Старший тюремный надзиратель Пентек был убежден, что ночью сражался с нами. Пока Покол и компания искали нас у Дуная, он с собаками-ищейками набрел на след крови в лесу. Собаки тянули сыщиков к городу, однако след потеряли. Тогда было выдвинуто предположение, что во время ночной схватки одного из нас ранили; мы вынуждены были возвратиться в Татабанью и теперь скрываемся где-нибудь в городе. Началась облава, которая продолжалась сутки.
   А мы меж тем целый день просидели на корточках в погребе рыбачьей хаты в Шюттё; тетушка Нергеш принесла нам туда обед и ужин. В этот день жандармы ее не трогали. Их удерживала, как видно, нечистая совесть…
   Мы с Белой ломали голову, как быть теперь, куда двинуться дальше. В Татабанью, совершенно очевидно, мы возвратиться не можем. Это значило бы идти навстречу верной гибели. Не можем здесь поблизости обратиться ни к рыбаку, ни к лодочнику, ибо кто знает, не заодно ли они с жандармами.
   И тогда впервые у меня мелькнула мысль: а что, если пойти в Дьёр? Я снова и снова возвращался к этой идее.
   Тем временем мы обсуждали и такой абсурдный план: попросить у старухи лодку и переплыть реку самим. Рискуем попасть под пулю? Что ж, мы рисковали и большим. Мы отдались бы на волю течения и лишь правили бы к той стороне. Не причаливая, оставили бы лодку близ берега и поплыли: когда плывешь, шума меньше, чем от гребли… Мы обсуждали этот план, а в мыслях я снова и снова возвращался к Дьёру.
   Дьёр! Это замечательно, вот куда надо идти…
   Из души моей еще не исчезло то хорошее чувство, которое возникло в Татабанье от близости товарищей, от их дружеского участия.
   Во время войны я года два пробыл на дьёрском оружейном заводе, на принудительной военной работе. Там бок о бок трудились венгры, немцы, австрийцы, чехи, моравы, словаки, хорваты – все нации монархии, не понимавшие языка друг друга. И все до одного неорганизованные. В течение двух недель мы создали там профсоюз.
   В январе 1918 года забастовали все металлисты. Да, стачка 1918 года была могучим выступлением! Работа остановилась по всей стране; у нас, в Дьёре, забастовка длилась на два дня дольше, чем где-либо.
   Наше предприятие было военным, мы подчинялись военной дисциплине. Заводом руководил австрийский полковник. Против профсоюза в то время бороться было уже трудновато, и начальство вынуждено было считаться с тем, что я главный доверенный.
   В первый день стачки полковник вызвал меня к себе.
   – Сейчас же принимайтесь за работу, до этого мы переговоров вести не будем! Лишь при условии полного подчинения речь сможет пойти о том, чтобы выслушать ваши претензии.
   – Ничего не могу поделать, господин полковник, – ответил я. – Сколько бы я ни приказывал цеховым доверенным, рабочие не станут к станкам, пока не удовлетворят их требования.
   Дело в том, что у нас на заводе была тогда нечеловечески тяжелая жизнь. По продовольственным карточкам почти ничего не выдавали, мы получали один черный хлеб, да и то никудышный; цены повысились в пять, в десять раз, а зарплата осталась прежней. Даже одинокий человек не мог прожить на эту зарплату, а что говорить о тех, у кого была семья!.. Мы голодали.
   Но голодали не только мы, штатские, – голодали солдаты. В Дьёре для поддержания порядка стоял боснийский полк. Солдаты были оборванны, бледны, невеселы. По понедельникам, когда мы получали свой недельный паек, они ждали нас в воротах завода. «Брат, карточку!» – кричали они. Иначе говоря, выпрашивали один-два талона, чтобы увеличить свой скудный рацион… Нам было жаль их – вид солдат красноречиво говорил о том, что им приходится туго. И те из нас, у кого дома не было слишком много голодных ртов, то один, то другой охотно давали талоны. Как счастливы бывали тогда солдаты, как благодарили нас!..
   Вся страна переживала трудное положение…
   Люди, измученные бесцельной, бессмысленной войной, требовали мира, им надоели пустые обещания, они добивались прав – улучшения своей жизни, всеобщего тайного избирательного права, свободы организаций, законодательного регулирования рабочего времени, установления нормированного рабочего дня. И мира! Вот какие требования выдвигала стачка 1918 года.
   Я знал, что полковник будет мне угрожать, знал, что он может арестовать меня, поэтому заранее условился с цеховыми доверенными.
   «Может быть, меня принудят созвать вас на совещание и я скажу: „Приступайте к работе“, но вы меня не слушайте! Я не хочу идти ни в тюрьму, ни на виселицу, ведь я подчиняюсь военной дисциплине и не могу нарушать приказ. А если и вас принудят созвать собрание, сговоритесь сначала с рабочими в цехе: сколько бы им ни приказывали приняться за работу, пусть не трогаются с места. Тысячи и тысячи рабочих они не смогут предать суду военного трибунала. Мы должны быть едины!» В ту пору на нашем многоязыковом заводе уже было достигнуто крепкое единство.
   «Тотчас вызвать доверенных цехов. Вы прикажете им приступить к работе!» – заревел полковник.
   Все в порядке, я издал приказ. Ну и что же? Цеховые доверенные отказались выполнить его. Все произошло так, как мы предполагали. Полковник объявил, что арестует всех доверенных. Тотчас созвали цеховые собрания, доверенные предложили прекратить забастовку – рабочие единодушно отказались.
   «Посмотрим! – бесновался полковник. – Мы умеем говорить и другим языком!»
   Он вызвал солдат, выставил против нас боснийский батальон. Как раз в это время закончились цеховые собрания, и все рабочие стояли во дворе. Против них – боснийцы во главе со старшим лейтенантом. Полковник вышел на балкон конторы и произнес речь об отечестве, о последнем напряжении сил, о победе. Потом приказал разойтись по цехам и приняться за работу. Ни один человек не двинулся с места. Еще одно предупреждение. Мы стояли как вкопанные. Тогда он сделал знак старшему лейтенанту. Старший лейтенант подал команду: со штыками наперевес, молча, угрюмо двинулась широкая солдатская цепь, пятьсот штыков, сверкающих холодным блеском стали, угрожающе направилось против безоружных рабочих.
   Солдаты были уже в нескольких метрах, когда кто-то из наших внезапно выхватил хлебный талон; он махнул им в воздухе и закричал: «Брат, карточка!»
   Он сделал это неожиданно, но получилось так, словно мы договорились заранее: в то же мгновение в тысячах рук мелькнули карточки, и мы хором закричали: «Брат, карточка!»
   Боснийские солдаты стрелять в нас не стали, опустили винтовки.
   Полковник скрылся в конторе. Как мы узнали позднее, он звонил в Вену, в Будапешт и просил помощи. Потом он приказал снова вызвать меня. С ним были два унтер-офицера; я знал, что это означает: меня арестуют. С помощью рабочих и солдат я бежал с территории завода и скрывался в городе все время, пока продолжалась стачка.
   Вечером на десятый день – тогда уже во всей стране бастовали только мы, дьёрцы, – я вызвал полковника по домашнему телефону из помещения, которое занимала социал-демократическая партия.
   «Вы собираетесь удовлетворить наши требования? Тогда мы начнем работу завтра».
   Он так бесновался, что я думал, на другом конце провода его хватит удар.
   «Как вы смеете так говорить со мной!.. Наглец! Вы не знаете, что такое субординация? Приказывать могу только я и торговаться с вами не собираюсь».
   «Как угодно, – ответил я, – забастовка будет продолжаться».
   «Я вас арестую!»
   «По телефону трудновато, господин полковник».
   Он замолчал. В телефонной трубке раздавалось лишь его хриплое дыхание. Трудные это были дни для него. Ему угрожали отправкой на фронт, если он не наведет порядок. Позор, скандал! Рабочие, которых он считал такими ничтожными, люди без всякого звания, сопротивляются полковнику, его высокоблагородию!.. Однако не могли навести порядок даже три прибывших в город комаромских полка.
   «Говорите условия…» – наконец прохрипел он.
   Я продиктовал:
   «Сто пятнадцать человек арестованных освободить сегодня вечером! Гарантировать полную безнаказанность всем, кто борется за права рабочих…».
   Полковник принял все наши условия. Он их и выполнил, за исключением одного: на другой день, когда я появился на заводе, чтобы приступить к работе, он арестовал меня и предал суду военного трибунала.
   Однако там не хотели скандала и боялись выдать агента, который, как я узнал, сообщил им о тайном сговоре доверенных. Дело затянулось, лишь в июле началось разбирательство. А тогда уже каждый, у кого была хоть капля разума, видел: еще несколько недель – и с монархией будет покончено.