Страница:
Всячески стараясь не показать своей радости, я, лишь щелкнув по-солдатски каблуками, поблагодарил. Потом вернулся к своим товарищам и дал знак Беле, что теперь должен идти он. Капитан разразился таким смехом, что из-под навеса крыши взметнулась стая голубей, как будто по ним выстрелили из ружья. В другой раз, может, он и выругал бы нас как следует за то, что посмели обратиться к нему с одной и той же просьбой, но сегодня… Он записал в блокнот и имя Белы.
Теперь мы боялись только одного: осложнений с Пентеком, так как, согласно параграфу тюремного устава, мы должны были сначала переговорить о работе с ним. Все старания начальника охраны могли пойти прахом. Пентек, если уж он обидится за то, что мы не посчитались, завтра же доложит начальству, что мы-де нарушили порядок. А предлог всегда найдется. И тогда нам крышка.
Я решил идти судьбе навстречу. Вечером уже, во время поверки, я заметил на лице старшего надзирателя какое-то недовольство. Наверное, начальник охраны успел ему рассказать о нашем разговоре. И вот я попросил старшего надзирателя принять меня, у меня есть к нему, мол, важное дело.
– Ну, проходите. – Он сумрачно показал на свой кабинет.
Я рассказал ему, что после обеда к нам во дворе подошел господин начальник конвоя и поинтересовался, довольны ли мы своей работой. У меня как-то вырвалось, что мы могли бы выполнять работу потяжелее. Господин начальник охраны в свою очередь ответил, что, мол, ваше благородие предложили для работы в садовом хозяйстве наши кандидатуры, то есть меня и Белы. Вот я и пришел, чтобы поблагодарить ваше благородие за вашу доброту к нам.
Его лицо мгновенно прояснилось. Значит, не о нарушении устава идет речь и не о том, что начальник конвоя отдал распоряжения, минуя старшего надзирателя. Мы, очевидно, уверены, что он сам просил о нашем переводе.
С Пентеком случилось чудо: он даже руку протянул на прощание и начал говорить о том, какой я, дескать, порядочный христианин, он, мол, очень меня жалеет и относится ко мне с отеческим вниманием.
Садовое хозяйство вацской тюрьмы, как я определил па глаз, занимало сорок – пятьдесят хольдов. И если тюремные мастерские были очень хорошо оснащены всяким оборудованием, то садовое хозяйство считалось в своем роде просто образцовым цехом. Великолепно ухоженные редкие сорта столового винограда, чудесные деревья, орошаемый огород.
В то время шел сбор черешни и вишни. Блестящие, темно-красные вишни были величиной со сливу. Целая семья могла бы жить с дохода, который дают четыре-пять таких деревьев. Я знал, что вишни и черешни в продажу не шли, их преподносили целыми корзинами начальству из министерства юстиции. Был издан суровый приказ: даже надзиратели не имеют права съесть ни одной ягоды. Заключенный, который посмеет положить в рот хоть одну прямо с дерева или из корзины, будет тяжело наказан. Наказан будет заключенный и в том случае, если не доложит начальству, что надзиратель попробовал хотя бы одну ягодку.
Так во время сбора черешни надзиратели и заключенные должны были следить друг за другом. Ничего не поделаешь: если надзиратель был строгий, мы были тоже строгими, если надзиратель оказывался добрым, то и мы не были придирчивы, и тогда уж могли не только лакомиться, но и вдоволь уносили в рубашках с собой вишни для товарищей. Существовало правило: тот, кто рвет ягоды с деревьев, должен непрерывно свистеть. Но деревья были огромными, и мы взбирались на них по десять – двенадцать человек. Попробуй определить, если двое или трое перестали свистеть!
Обо всем этом я знал и раньше из разговоров с заключенными, и вот теперь мне довелось познакомиться с этим на личном опыте.
Сердце у меня сильно забилось, когда в первое же утро старший надзиратель Пентек крикнул: «Работники сада, в строй!»
Бела тоже покраснел и не знал, куда девать руки и ноги. Только бы ничего не заметили!
Мы на всякий случай снарядились для побега. Кто знает, – может быть, именно сегодня нам удастся выполнить план и убежать. На свою гражданскую одежду мы натянули тюремное одеяние. Пентек обратил внимание:
– Вам будет жарко.
– Теперь уж не стоит раздеваться, если будет жарко, потом сбросим, ваше благородие.
Утро было прохладное, ветреное, и он подумал, возможно, действительно жарко не будет, и еще даже поддакнул: правильно, мол, что надели. Моя гражданская одежда состояла из коричневого полотняного костюма, того самого, в котором меня арестовали августовским утром 1919 года.
– Ну хорошо, – и он отошел.
Но вот поверку начал делать разводящий.
– Да вы что, решили, что на прогулку идете, что ли? Плащ, куртка, сумка? Сбросить сейчас же все! Возьмите только сумку для провизии.
Но мы стали уверять его, что если пойдет дождь, то плащ окажется очень кстати, а сумка – ведь в ней то же самое, что и в казенной, уж разрешите ее взять!..
У Белы была широкая дождевая накидка, у меня – непромокаемая куртка. Наконец надзиратель успокоился, и мы отправились.
Работало нас в саду человек двести, надзиратель разбил нас на несколько больших групп. В центре хозяйства стоял домик садовника, рядом – инструментальный склад и колокольня. Ее выстроили здесь не в силу преклонения перед господом богом – ударом колокола оповещали начало перерыва: в девять часов завтрак, в двенадцать на обед и в шесть вечера конец работы. В случае какой-нибудь тревоги тоже били в колокол. Звон его был слышен очень далеко, да и неудивительно, так как он, пожалуй, не уступал силой звука колоколу Вацского собора.
В домике садовника жил бывший каторжник, он распределял заключенных на группы для работы, раздавал инструмент. Это был скрюченный, лысый человечек лет шестидесяти, может быть, семидесяти, а пожалуй, только пятидесяти. Кто угадает возраст старого заключенного! Присудили его к пожизненному тюремному заключению бог весть когда, еще молодым. Отбыв пятнадцать лет наказания, он получил помилование, но так и остался здесь.
По доброй воле отказавшись от свободы, он носил одежду заключенных, довольствовался тюремной пищей. Плату? То получит несколько крон, а то и не получит. Он мог ходить в город, только вряд ли пользовался этим правом.
Впрочем, в тюрьме он был «важным господином», поважнее самого старшего надзирателя. Немудрено: надзиратели приходили и уходили, задерживаясь только на несколько лет. На его глазах сменилось бог весть сколько надзирателей, но он неизменно оставался. Все писаные и неписаные законы тюрьмы, ее обычаи, ее историю знал он назубок.
Мы стояли в очереди за инструментом, и, когда я дошел до него, он вдруг пристально посмотрел на меня и сказал:
– Подождите.
Он роздал заключенным корзины, ножницы, мотыги, а меня пропустил. Но вот он вернулся, остановился около меня и как-то странно, почти одними губами прошептал (в тюрьме люди умеют говорить так, что вблизи все слышно ясно и четко, а на расстоянии вытянутой руки уже ничего нельзя понять):
– Бежать хочешь? Это, конечно, хорошо, только делай это как можно скорей. В виноградниках тебя не заметят, в конце есть асфальтированная дорога. Охраны теперь там нет. Я дам тебе работу в черешнике, надзиратель там Шандор, порядочный человек. Только косоглазого берегись, этот надзиратель – шпик. Делай все осторожно, желаю удачи!
И передал мне корзину.
Я не знал, как поступить: благодарить старика за помощь и совет или все отрицать и сделать вид, как будто я ничего не понимаю? Стоит ли вообще пытаться бежать после этого?
Кто знает, что это за человек? Убийца, осужденный пожизненно, добровольно оставшийся заключенным. Здесь о нем говорили как о человеке малость придурковатом. Но, с другой стороны, я уже сказал, что он играл роль большую, чем сам старший надзиратель. Откуда он взял, что я хочу бежать, каковы его намерения?
Я сделал вид, что из его слов ровно ничего не понял. Отыскал Белу и присоединился к работающим. Часть нашей группы собирала ягоды с земли, часть рвала их, взобравшись на деревья. Я тоже выбрал дерево повыше и залез на самую верхушку; за листвой снизу меня трудно было рассмотреть, я же видел насколько хватал глаз и мог свободно ориентироваться.
Да, действительно, все можно сделать так, как сказал старик. По соседству с черешней начинался виноградник; в пятидесяти метрах от того места, где мы работали, стоял домик давильни, перед ним – стол из мельничного жернова и деревянная скамейка. В конце виноградника дороги не было видно, можно было лишь догадаться, что она идет где-то между кустами. С двух сторон, обозначая границу тюремной территории, у дороги стояли сторожевые вышки. Сколько я ни смотрел, часового в башне не видел. Возможно, он был внизу или пошел поразмяться.
Приставленный к нам надзиратель был таким, о каких заключенные могут только мечтать. На месте он не стоял, заговаривал частенько с кем-нибудь из нас, на дружбу не напрашивался, но крика и брани мы тоже от него никогда не слышали. И когда мы у него на глазах ели вишни, то он делал вид, что не замечает. Да и сам порой запускал руку в корзину. Он даже предупредил нас: смотрите косточки по сторонам не выплевывайте, собирайте в карман, а пойдете домой, – где-нибудь по дороге выбросите. В полдень пришла его дочка и принесла ему в базарной кошелке обед. Мы насыпали ей туда ягод, бери, мол, твой отец заслуживает больше, чем начальство из министерства юстиции, которому посылают фрукты в огромных закрытых брезентом корзинах (я-то это знал, так как работал разносчиком посылок).
Во время обеденного перерыва все расположились прямо под деревьями. Я же с Белой и еще третьим товарищем – его звали Шёнфёльд, он работал во время пролетарской диктатуры в профсоюзе, – направились к давильне. Надзиратель спросил, куда мы идем. Я ответил, что там удобнее, так как есть стол. Прозвенел колокол, но мы остались сидеть. Нас звали, начали искать, но мы решили некоторое время выждать. Спустя несколько минут мы присоединились к остальным. Я на ходу застегивал пуговицу, сделав вид, как будто ходил по своим неотложным делам.
Надзиратель замечания нам не сделал, только пробормотал:
– Ну, живо, живо!
Вечером к складу с инструментами снова подошел старик.
– Не слушаешь меня! – Он неодобрительно покачал головой. – Чего вы хотите? Висельцы? Думаешь, я не знаю? Я, брат, все знаю. Они попросили для охраны пополнения, – он наклонился к самому моему уху, – жандармов! Когда те придут, тогда уже, поверьте мне, на сторожевой будке постоянно будет дозор. Дня через два они будут здесь, а возможно, что и завтра, кто знает… Не веришь мне?
В этот же вечер, как только мы вернулись и я еще даже не успел раздеться, меня вызвал Пентек и проводил в комнату для свиданий. Там меня ждал Шалго. Он, очевидно, подсунул часовому деньжонок, так как тот оставил нас наедине.
Шалго шепотом сообщил, зачем пришел. Через неделю состоится суд. Среди пятнадцати подсудимых я числюсь самым важным преступником, на четвертом месте Бела. В любой день они могут отправить нас в тюрьму прокуратуры в Будапешт. Медлить нельзя! Материал по нашему делу публикуется в печати. Обставят они суд, как говорится, «с помпой». По крайней мере пять смертных приговоров нам уже уготовлено. Наверное, они поэтому так легко и пошли на то, чтобы мы работали последние дни в садовом хозяйстве; пускай, мол, потрудятся на свежем воздухе. На судебный процесс приглашены иностранные корреспонденты; пусть убедятся, как гуманно обращаются у нас с заключенными коммунистами!
Кроме того, он сказал, что часовой в саду «хороший» надзиратель, обработанный братом, не знает о плане побега, но если кто-нибудь исчезнет, то он не побежит в дирекцию, а прежде сам поищет в саду. А раз начнут бить тревогу хотя бы через полчаса, то этого вполне достаточно, чтобы отойти на большое расстояние. В девять часов перерыв, в девять часов тридцать пять минут и в десять часов отправляется поезд к Ноградверёце. Если мы поторопимся, то сможем успеть к самому раннему. Рабочий, который передаст нам документы, и билеты купит. Мы сможем выиграть время. На всякий случай для большей безопасности у маркшейдера ноградверёцского рудника приготовлены трудовые книжки и фальшивые документы о прописке, только уже на другие имена.
Нужно отдать справедливость, что маленький Шалго был очень предусмотрителен. Чрезвычайно ценен такой человек в условиях подполья. Он взял с меня слово, что завтра или, по крайней мере, через день мы попытаемся бежать.
В посылке, что он принес нам, было немного сала, хлеба, кусок мыла – чтобы не вызвать подозрений, не больше, чем обычно. До границы нам и этого вполне должно хватить.
Мы, разумеется, постепенно и тщательно все приготавливали к побегу. На полу в комнате вычертили в сотый раз до мельчайших подробностей весь наш маршрут: как будем пробираться через виноградники, как выйдем на берег Дуная. По шоссе идти мы не могли – там можно было встретить кого-нибудь из тюремных надзирателей, а они за месяцы нашего пребывания в тюрьме хорошо знали нас в лицо. Весь путь до станции и дорогу с ноградверёцского вокзала изучили мы наизусть. Все было рассчитано по минутам: когда мы должны быть здесь, когда там.
Карты у нас не было, но в конторе по распределению посылок висела «Территориально-административная карта Венгрии» еще довоенных времен. В ожидании посылок мы все время топтались перед ней и изучили самый короткий путь до излучины Дуная так хорошо, что и во сне могли его начертить. Карта была довольно подробная, на ней был обозначен рудник, дом лесничего в Ноградверёце и даже лесные дороги. Имели мы кое-какое представление и о плане города, да в ориентировке нам должно было помочь и то, что мы хорошо запомнили дорогу, по которой нас везли от станции.
С товарищами по заключению мы еще раз проверили каждую мелочь, спрашивая, как они шли, видели ли то или это. Разобраться было не трудно, город маленький, а Дунай, шоссе, да еще железная дорога служили хорошим ориентиром.
Часы у нас отобрали еще при аресте. Но время мы научились определять довольно точно. Просыпаясь ночью, я всегда мог сказать, который час.
Приготовились мы к нашему «путешествию» и с другой стороны – я сказал бы, физически. Человек в узкой одиночке отвыкает от движения. Даже ходьба по лестнице и дневные прогулки становятся затруднительными. Я же, когда разносил посылки, бегал, когда нужно и не нужно. Две посылки – в руки, две – под мышками и мчался с ними вверх по лестнице. Вначале сердце заходилось и я думал, что прямо на лестнице упаду, но я продолжал такие упражнения. Ведь кто знает, что меня ждет. Может, придется идти пешком через горы Бёржёнь, по бездорожью, так что нужно подготовить себя к трудностям в пути. Нельзя, чтобы в конце концов дело провалилось из-за недостатка у нас физической выносливости.
Но зато чувствовал я себя хорошо и был, как говорится, «в форме». Бела тоже потренировался, так что испытания нас не страшили. План был хороший, Шалго – золотой человек, и, если нам будет сопутствовать удача, все будет хорошо.
Вот так обстояло дело в тот день, когда мы впервые работали в садовом хозяйстве. Прекрасно помню, это была пятница, восьмого июля 1921 года.
На другое утро в саду мы не встретили нашего надзирателя. Я узнал от старика, что его отправили дежурить в тюремную больницу. Еще посчастливилось, что так легко отделался. Вероятно, донесли директору про корзинку вишен для дочки.
Теперь нашей работой руководил другой надзиратель, совсем мальчишка, блондин с этаким красным, разжиревшим лицом. Буквально все, даже сами тюремщики, звали его «Чума». Из всех надзирателей тюрьмы он был самым жестоким.
Все во мне оборвалось.
Даже не знаю, как я смог поднять корзину и инструмент: от волнения подогнулись колени.
Бежать от Чумы? Да он не только нас, а родную мать наверняка в чем-нибудь подозревает.
В этот день нечего было и думать о каких-либо действиях. Необходимо сначала познакомиться с привычками нового тюремщика; наверняка можно было сказать, что стоит нам хоть на минуту отойти, он сразу же поднимет тревогу, натравит на нас ищеек, а то и примется стрелять… Однако в полдень мы все-таки решили пойти к давильне. Ну, он, конечно, разорался, почему это нам нужно не так, как другим. «Ишь, неженки! Ну погодите!»
На следующий день было воскресенье, на работу мы не ходили. Упустил, наверное, Шалго это из виду, когда говорил: «Завтра или самое позднее послезавтра». Я тоже забыл об этом. В воскресенье прибыл новый транспорт с восемьюдесятью заключенными. Подселили и к нам одного, так что мы с Белой и поговорить не могли.
Вполне возможно, что в понедельник утром нас повезут в Будапешт, в прокуратуру. А может быть, в понедельник прибудет и жандармское подкрепление…
Я уже проклинал нашу несчастную осторожность. И почему мы не сделали попытки бежать сразу же, в первый день! Может случиться, что железнодорожник уж и не будет ждать нас в понедельник, раз мы до сих пор не явились. Пять смертных приговоров по меньшей мере… И первый в списке я… К осени, когда начнется обмен военнопленными, где мы будем тогда…
И такого воскресенья и двух ночей, какие мы напоследок провели в тюрьме, я не желаю даже моим врагам.
Глава пятая
Теперь мы боялись только одного: осложнений с Пентеком, так как, согласно параграфу тюремного устава, мы должны были сначала переговорить о работе с ним. Все старания начальника охраны могли пойти прахом. Пентек, если уж он обидится за то, что мы не посчитались, завтра же доложит начальству, что мы-де нарушили порядок. А предлог всегда найдется. И тогда нам крышка.
Я решил идти судьбе навстречу. Вечером уже, во время поверки, я заметил на лице старшего надзирателя какое-то недовольство. Наверное, начальник охраны успел ему рассказать о нашем разговоре. И вот я попросил старшего надзирателя принять меня, у меня есть к нему, мол, важное дело.
– Ну, проходите. – Он сумрачно показал на свой кабинет.
Я рассказал ему, что после обеда к нам во дворе подошел господин начальник конвоя и поинтересовался, довольны ли мы своей работой. У меня как-то вырвалось, что мы могли бы выполнять работу потяжелее. Господин начальник охраны в свою очередь ответил, что, мол, ваше благородие предложили для работы в садовом хозяйстве наши кандидатуры, то есть меня и Белы. Вот я и пришел, чтобы поблагодарить ваше благородие за вашу доброту к нам.
Его лицо мгновенно прояснилось. Значит, не о нарушении устава идет речь и не о том, что начальник конвоя отдал распоряжения, минуя старшего надзирателя. Мы, очевидно, уверены, что он сам просил о нашем переводе.
С Пентеком случилось чудо: он даже руку протянул на прощание и начал говорить о том, какой я, дескать, порядочный христианин, он, мол, очень меня жалеет и относится ко мне с отеческим вниманием.
Садовое хозяйство вацской тюрьмы, как я определил па глаз, занимало сорок – пятьдесят хольдов. И если тюремные мастерские были очень хорошо оснащены всяким оборудованием, то садовое хозяйство считалось в своем роде просто образцовым цехом. Великолепно ухоженные редкие сорта столового винограда, чудесные деревья, орошаемый огород.
В то время шел сбор черешни и вишни. Блестящие, темно-красные вишни были величиной со сливу. Целая семья могла бы жить с дохода, который дают четыре-пять таких деревьев. Я знал, что вишни и черешни в продажу не шли, их преподносили целыми корзинами начальству из министерства юстиции. Был издан суровый приказ: даже надзиратели не имеют права съесть ни одной ягоды. Заключенный, который посмеет положить в рот хоть одну прямо с дерева или из корзины, будет тяжело наказан. Наказан будет заключенный и в том случае, если не доложит начальству, что надзиратель попробовал хотя бы одну ягодку.
Так во время сбора черешни надзиратели и заключенные должны были следить друг за другом. Ничего не поделаешь: если надзиратель был строгий, мы были тоже строгими, если надзиратель оказывался добрым, то и мы не были придирчивы, и тогда уж могли не только лакомиться, но и вдоволь уносили в рубашках с собой вишни для товарищей. Существовало правило: тот, кто рвет ягоды с деревьев, должен непрерывно свистеть. Но деревья были огромными, и мы взбирались на них по десять – двенадцать человек. Попробуй определить, если двое или трое перестали свистеть!
Обо всем этом я знал и раньше из разговоров с заключенными, и вот теперь мне довелось познакомиться с этим на личном опыте.
Сердце у меня сильно забилось, когда в первое же утро старший надзиратель Пентек крикнул: «Работники сада, в строй!»
Бела тоже покраснел и не знал, куда девать руки и ноги. Только бы ничего не заметили!
Мы на всякий случай снарядились для побега. Кто знает, – может быть, именно сегодня нам удастся выполнить план и убежать. На свою гражданскую одежду мы натянули тюремное одеяние. Пентек обратил внимание:
– Вам будет жарко.
– Теперь уж не стоит раздеваться, если будет жарко, потом сбросим, ваше благородие.
Утро было прохладное, ветреное, и он подумал, возможно, действительно жарко не будет, и еще даже поддакнул: правильно, мол, что надели. Моя гражданская одежда состояла из коричневого полотняного костюма, того самого, в котором меня арестовали августовским утром 1919 года.
– Ну хорошо, – и он отошел.
Но вот поверку начал делать разводящий.
– Да вы что, решили, что на прогулку идете, что ли? Плащ, куртка, сумка? Сбросить сейчас же все! Возьмите только сумку для провизии.
Но мы стали уверять его, что если пойдет дождь, то плащ окажется очень кстати, а сумка – ведь в ней то же самое, что и в казенной, уж разрешите ее взять!..
У Белы была широкая дождевая накидка, у меня – непромокаемая куртка. Наконец надзиратель успокоился, и мы отправились.
Работало нас в саду человек двести, надзиратель разбил нас на несколько больших групп. В центре хозяйства стоял домик садовника, рядом – инструментальный склад и колокольня. Ее выстроили здесь не в силу преклонения перед господом богом – ударом колокола оповещали начало перерыва: в девять часов завтрак, в двенадцать на обед и в шесть вечера конец работы. В случае какой-нибудь тревоги тоже били в колокол. Звон его был слышен очень далеко, да и неудивительно, так как он, пожалуй, не уступал силой звука колоколу Вацского собора.
В домике садовника жил бывший каторжник, он распределял заключенных на группы для работы, раздавал инструмент. Это был скрюченный, лысый человечек лет шестидесяти, может быть, семидесяти, а пожалуй, только пятидесяти. Кто угадает возраст старого заключенного! Присудили его к пожизненному тюремному заключению бог весть когда, еще молодым. Отбыв пятнадцать лет наказания, он получил помилование, но так и остался здесь.
По доброй воле отказавшись от свободы, он носил одежду заключенных, довольствовался тюремной пищей. Плату? То получит несколько крон, а то и не получит. Он мог ходить в город, только вряд ли пользовался этим правом.
Впрочем, в тюрьме он был «важным господином», поважнее самого старшего надзирателя. Немудрено: надзиратели приходили и уходили, задерживаясь только на несколько лет. На его глазах сменилось бог весть сколько надзирателей, но он неизменно оставался. Все писаные и неписаные законы тюрьмы, ее обычаи, ее историю знал он назубок.
Мы стояли в очереди за инструментом, и, когда я дошел до него, он вдруг пристально посмотрел на меня и сказал:
– Подождите.
Он роздал заключенным корзины, ножницы, мотыги, а меня пропустил. Но вот он вернулся, остановился около меня и как-то странно, почти одними губами прошептал (в тюрьме люди умеют говорить так, что вблизи все слышно ясно и четко, а на расстоянии вытянутой руки уже ничего нельзя понять):
– Бежать хочешь? Это, конечно, хорошо, только делай это как можно скорей. В виноградниках тебя не заметят, в конце есть асфальтированная дорога. Охраны теперь там нет. Я дам тебе работу в черешнике, надзиратель там Шандор, порядочный человек. Только косоглазого берегись, этот надзиратель – шпик. Делай все осторожно, желаю удачи!
И передал мне корзину.
Я не знал, как поступить: благодарить старика за помощь и совет или все отрицать и сделать вид, как будто я ничего не понимаю? Стоит ли вообще пытаться бежать после этого?
Кто знает, что это за человек? Убийца, осужденный пожизненно, добровольно оставшийся заключенным. Здесь о нем говорили как о человеке малость придурковатом. Но, с другой стороны, я уже сказал, что он играл роль большую, чем сам старший надзиратель. Откуда он взял, что я хочу бежать, каковы его намерения?
Я сделал вид, что из его слов ровно ничего не понял. Отыскал Белу и присоединился к работающим. Часть нашей группы собирала ягоды с земли, часть рвала их, взобравшись на деревья. Я тоже выбрал дерево повыше и залез на самую верхушку; за листвой снизу меня трудно было рассмотреть, я же видел насколько хватал глаз и мог свободно ориентироваться.
Да, действительно, все можно сделать так, как сказал старик. По соседству с черешней начинался виноградник; в пятидесяти метрах от того места, где мы работали, стоял домик давильни, перед ним – стол из мельничного жернова и деревянная скамейка. В конце виноградника дороги не было видно, можно было лишь догадаться, что она идет где-то между кустами. С двух сторон, обозначая границу тюремной территории, у дороги стояли сторожевые вышки. Сколько я ни смотрел, часового в башне не видел. Возможно, он был внизу или пошел поразмяться.
Приставленный к нам надзиратель был таким, о каких заключенные могут только мечтать. На месте он не стоял, заговаривал частенько с кем-нибудь из нас, на дружбу не напрашивался, но крика и брани мы тоже от него никогда не слышали. И когда мы у него на глазах ели вишни, то он делал вид, что не замечает. Да и сам порой запускал руку в корзину. Он даже предупредил нас: смотрите косточки по сторонам не выплевывайте, собирайте в карман, а пойдете домой, – где-нибудь по дороге выбросите. В полдень пришла его дочка и принесла ему в базарной кошелке обед. Мы насыпали ей туда ягод, бери, мол, твой отец заслуживает больше, чем начальство из министерства юстиции, которому посылают фрукты в огромных закрытых брезентом корзинах (я-то это знал, так как работал разносчиком посылок).
Во время обеденного перерыва все расположились прямо под деревьями. Я же с Белой и еще третьим товарищем – его звали Шёнфёльд, он работал во время пролетарской диктатуры в профсоюзе, – направились к давильне. Надзиратель спросил, куда мы идем. Я ответил, что там удобнее, так как есть стол. Прозвенел колокол, но мы остались сидеть. Нас звали, начали искать, но мы решили некоторое время выждать. Спустя несколько минут мы присоединились к остальным. Я на ходу застегивал пуговицу, сделав вид, как будто ходил по своим неотложным делам.
Надзиратель замечания нам не сделал, только пробормотал:
– Ну, живо, живо!
Вечером к складу с инструментами снова подошел старик.
– Не слушаешь меня! – Он неодобрительно покачал головой. – Чего вы хотите? Висельцы? Думаешь, я не знаю? Я, брат, все знаю. Они попросили для охраны пополнения, – он наклонился к самому моему уху, – жандармов! Когда те придут, тогда уже, поверьте мне, на сторожевой будке постоянно будет дозор. Дня через два они будут здесь, а возможно, что и завтра, кто знает… Не веришь мне?
В этот же вечер, как только мы вернулись и я еще даже не успел раздеться, меня вызвал Пентек и проводил в комнату для свиданий. Там меня ждал Шалго. Он, очевидно, подсунул часовому деньжонок, так как тот оставил нас наедине.
Шалго шепотом сообщил, зачем пришел. Через неделю состоится суд. Среди пятнадцати подсудимых я числюсь самым важным преступником, на четвертом месте Бела. В любой день они могут отправить нас в тюрьму прокуратуры в Будапешт. Медлить нельзя! Материал по нашему делу публикуется в печати. Обставят они суд, как говорится, «с помпой». По крайней мере пять смертных приговоров нам уже уготовлено. Наверное, они поэтому так легко и пошли на то, чтобы мы работали последние дни в садовом хозяйстве; пускай, мол, потрудятся на свежем воздухе. На судебный процесс приглашены иностранные корреспонденты; пусть убедятся, как гуманно обращаются у нас с заключенными коммунистами!
Кроме того, он сказал, что часовой в саду «хороший» надзиратель, обработанный братом, не знает о плане побега, но если кто-нибудь исчезнет, то он не побежит в дирекцию, а прежде сам поищет в саду. А раз начнут бить тревогу хотя бы через полчаса, то этого вполне достаточно, чтобы отойти на большое расстояние. В девять часов перерыв, в девять часов тридцать пять минут и в десять часов отправляется поезд к Ноградверёце. Если мы поторопимся, то сможем успеть к самому раннему. Рабочий, который передаст нам документы, и билеты купит. Мы сможем выиграть время. На всякий случай для большей безопасности у маркшейдера ноградверёцского рудника приготовлены трудовые книжки и фальшивые документы о прописке, только уже на другие имена.
Нужно отдать справедливость, что маленький Шалго был очень предусмотрителен. Чрезвычайно ценен такой человек в условиях подполья. Он взял с меня слово, что завтра или, по крайней мере, через день мы попытаемся бежать.
В посылке, что он принес нам, было немного сала, хлеба, кусок мыла – чтобы не вызвать подозрений, не больше, чем обычно. До границы нам и этого вполне должно хватить.
Мы, разумеется, постепенно и тщательно все приготавливали к побегу. На полу в комнате вычертили в сотый раз до мельчайших подробностей весь наш маршрут: как будем пробираться через виноградники, как выйдем на берег Дуная. По шоссе идти мы не могли – там можно было встретить кого-нибудь из тюремных надзирателей, а они за месяцы нашего пребывания в тюрьме хорошо знали нас в лицо. Весь путь до станции и дорогу с ноградверёцского вокзала изучили мы наизусть. Все было рассчитано по минутам: когда мы должны быть здесь, когда там.
Карты у нас не было, но в конторе по распределению посылок висела «Территориально-административная карта Венгрии» еще довоенных времен. В ожидании посылок мы все время топтались перед ней и изучили самый короткий путь до излучины Дуная так хорошо, что и во сне могли его начертить. Карта была довольно подробная, на ней был обозначен рудник, дом лесничего в Ноградверёце и даже лесные дороги. Имели мы кое-какое представление и о плане города, да в ориентировке нам должно было помочь и то, что мы хорошо запомнили дорогу, по которой нас везли от станции.
С товарищами по заключению мы еще раз проверили каждую мелочь, спрашивая, как они шли, видели ли то или это. Разобраться было не трудно, город маленький, а Дунай, шоссе, да еще железная дорога служили хорошим ориентиром.
Часы у нас отобрали еще при аресте. Но время мы научились определять довольно точно. Просыпаясь ночью, я всегда мог сказать, который час.
Приготовились мы к нашему «путешествию» и с другой стороны – я сказал бы, физически. Человек в узкой одиночке отвыкает от движения. Даже ходьба по лестнице и дневные прогулки становятся затруднительными. Я же, когда разносил посылки, бегал, когда нужно и не нужно. Две посылки – в руки, две – под мышками и мчался с ними вверх по лестнице. Вначале сердце заходилось и я думал, что прямо на лестнице упаду, но я продолжал такие упражнения. Ведь кто знает, что меня ждет. Может, придется идти пешком через горы Бёржёнь, по бездорожью, так что нужно подготовить себя к трудностям в пути. Нельзя, чтобы в конце концов дело провалилось из-за недостатка у нас физической выносливости.
Но зато чувствовал я себя хорошо и был, как говорится, «в форме». Бела тоже потренировался, так что испытания нас не страшили. План был хороший, Шалго – золотой человек, и, если нам будет сопутствовать удача, все будет хорошо.
Вот так обстояло дело в тот день, когда мы впервые работали в садовом хозяйстве. Прекрасно помню, это была пятница, восьмого июля 1921 года.
На другое утро в саду мы не встретили нашего надзирателя. Я узнал от старика, что его отправили дежурить в тюремную больницу. Еще посчастливилось, что так легко отделался. Вероятно, донесли директору про корзинку вишен для дочки.
Теперь нашей работой руководил другой надзиратель, совсем мальчишка, блондин с этаким красным, разжиревшим лицом. Буквально все, даже сами тюремщики, звали его «Чума». Из всех надзирателей тюрьмы он был самым жестоким.
Все во мне оборвалось.
Даже не знаю, как я смог поднять корзину и инструмент: от волнения подогнулись колени.
Бежать от Чумы? Да он не только нас, а родную мать наверняка в чем-нибудь подозревает.
В этот день нечего было и думать о каких-либо действиях. Необходимо сначала познакомиться с привычками нового тюремщика; наверняка можно было сказать, что стоит нам хоть на минуту отойти, он сразу же поднимет тревогу, натравит на нас ищеек, а то и примется стрелять… Однако в полдень мы все-таки решили пойти к давильне. Ну, он, конечно, разорался, почему это нам нужно не так, как другим. «Ишь, неженки! Ну погодите!»
На следующий день было воскресенье, на работу мы не ходили. Упустил, наверное, Шалго это из виду, когда говорил: «Завтра или самое позднее послезавтра». Я тоже забыл об этом. В воскресенье прибыл новый транспорт с восемьюдесятью заключенными. Подселили и к нам одного, так что мы с Белой и поговорить не могли.
Вполне возможно, что в понедельник утром нас повезут в Будапешт, в прокуратуру. А может быть, в понедельник прибудет и жандармское подкрепление…
Я уже проклинал нашу несчастную осторожность. И почему мы не сделали попытки бежать сразу же, в первый день! Может случиться, что железнодорожник уж и не будет ждать нас в понедельник, раз мы до сих пор не явились. Пять смертных приговоров по меньшей мере… И первый в списке я… К осени, когда начнется обмен военнопленными, где мы будем тогда…
И такого воскресенья и двух ночей, какие мы напоследок провели в тюрьме, я не желаю даже моим врагам.
Глава пятая
Побег
Рассветало. Был понедельник, одиннадцатое июля. Может быть, это уже последний понедельник, может быть, им начинается последняя неделя нашей жизни…
Нерадостные мысли одолевали меня этим ранним утром: в пятницу суд, приговор. В субботу на рассвете… Старший надзиратель выкрикнул во дворе наши имена.
«Прокуратура!..» – мелькнуло у меня в голове.
– Ну, давай, давай! Живо! Все только вас и ждут.
Я с облегчением вздохнул. Нет, не в прокуратуру, пока только снова в строй – мы отправляемся с Чумой собирать вишню.
Натянув на себя тюремную одежду поверх гражданской, мы взяли плащи и сумки. Надзиратели нам на этот раз ничего не сказали – они привыкли, что мы в течение трех дней делали так же.
Во дворе у пирамиды ружей по команде «вольно» стояла и ждала приказа рота жандармов. Они пришли походным маршем, ботинки у них были в пыли.
Это было подкрепление охране.
По дороге в сад возле меня оказался Шёнфёльд.
– Когда будут вас судить? – спросил он тихо, не поворачивая головы.
– В пятницу.
– Чего ты ждешь?
– Чего? Веревки!
– А ты попробуй бежать!
– Я хотел, но теперь уж…
– Попробуй, все-таки это лучше, чем…
– Слушай, давай и ты с нами. С Белой втроем и убежим!
Он покачал головой:
– Трое это заметно… У меня есть немного денег, пятьдесят крон, я вам отдам их.
– Спасибо. У меня есть деньги. Еще и на тебя хватит. Побежим, а?
– Нет, я говорю, что заметят. Нас всех троих и схватят. Бегите с Белой. Потом я тоже попытаюсь, но вы бегите, и сегодня же!
– Бежать? От Чумы?
– Но ведь от палача еще труднее!.. Я тем временем отвлеку внимание часовых.
– Ну вот, будешь еще подставлять себя под удар! Бежим лучше вместе. Тебя тоже ждет суд и тоже обвинение в «массовых убийствах…»
– Ну, еще не скоро! Этого я еще успею избежать.
Но не избежал, бедняга. А присоединиться не хотел ни в какую, как я его ни уговаривал.
– Нет, вдвоем вам скорее удастся! – говорил он, – А я попробую отвлечь их внимание… А случай еще представится, и я убегу по проторенной дорожке.
Когда мы уже пришли на место, то старик попросил старшего надзирателя, чтобы тот отпустил меня ремонтировать инструмент – я ведь слесарь, знаю, что к чему. Мы остались вдвоем в давильне.
– Вот видите, не доверяете мне! – начал он с упреком, покачал головой и стал ходить взад и вперед, еле передвигая ноги в огромных неуклюжих башмаках. – Не доверяете. Я же вам говорил и думал, что вы и другим скажете. Ну, другу своему да еще этому еврею. К чему вам всовывать свои шеи в петлю!
Я не ответил, продолжая усердно колотить по искривленной мотыге. Ну что я мог сказать? Быть откровенным – рискованно, ведь он все-таки служит в тюрьме. Но если все это у него от души? Я не хотел его обидеть и показать, что ему не доверяю. И сделал вид, что из-за стука молотка не слышу его слов. Бедный старик, сколько раз потом я в душе просил у него прощения! Едва волоча ноги, он подошел ко мне и наклонился к самому уху.
– Я ведь люблю ваших… ну, одним словом, коммунистов. Право слово, люблю…
Я смотрел на большую плешивую голову, огрубевшие в застенке черты лица, скорбную складку у рта, выцветшие глаза.
Оставив работу, я повернулся к нему.
– Но если так, почему вы сами здесь, старина? Вы же свободны, свободны, как птица, вы же уже отсидели свое и можете уйти отсюда.
Он стоял и смотрел куда-то вдаль.
– Могу уйти… Куда? Куда я могу уйти? В деревню, на посмешище? Убийца… В Будапешт, где я никогда не был? Клеймо-то осталось, и я преступник. Ведь все равно и жизнь – тюрьма и в душе тюрьма. Одна жизнь бывает у человека… Моя – вот такая.
– Ну что вы! – Я старался его утешить. – Вы бы могли еще работать, обзавестись семьей. Сколько вам лет? Настоящей-то жизни вы и не видели.
Он покачал головой:
– Нет, я уже конченный человек. – Потом добавил: – А в жизни я много видел, очень много. И домом моим стало это заведение, здесь мне лучше, чем там, на воле… Нет, я уже конченный человек… А коммунистов тем не менее люблю…
– За что же вы любите нас?
Ответ показался мне странным.
– Я люблю коммунистов, – сказал он, – за то, что они не разрешают, чтобы с девушками обращались, как с половой тряпкой.
Я посмотрел на своего собеседника недоумевающим взглядом.
Пролетарская диктатура провела много мероприятий. В числе прочих позорных пережитков прошлого мы уничтожили проституцию, раскрепостили женщин… Но как случилось, что из всего проделанного нами за сто тридцать три дня одно только это мероприятие так потрясло душу старика.
Позднее я узнал его историю.
Уже будучи на воле и приехав в Советский Союз, я встретился там с товарищем, который попал в Россию прямо из Ваца в результате обмена военнопленными. Он хорошо знал добровольного узника. Они даже подружились в свое время, и тот рассказал ему свою трагедию. Родом был он из Альфёлда, из местности Ясшаг. С детства полюбил он одну деревенскую девочку. Она его тоже. Они обручились. Когда ему исполнился двадцать один год, его забрали в армию. Много земель он обошел: Штирию, Италию, Галицию. Девушка жила в прислугах у одного трактирщика. Это был довольно большой трактир, и, как это часто водилось, он одновременно служил публичным домом для более состоятельных посетителей. Девушка была очень хорошенькой, а три года – время не маленькое. Письма приходили редко. Подарками, деньгами, угрозами, а может быть, просто силой заставлял трактирщик девушку не только прислуживать посетителям…
Прошло три года. Парень возвращался домой и уже в поезде услышал, что стало с его возлюбленной. Он тут же пошел в трактир и увидел собственными глазами: накрашенное лицо, завитые волосы, шелковая блузка и испуганный взгляд.
Он приехал домой, чтобы жениться. Три года мечтал он о том, как они заживут вместе, и вот теперь в один миг все это рухнуло. У несчастного помутился рассудок, он вытащил нож… На шум прибежал трактирщик. Он убил и его. Потом он хотел покончить с собой, но тут подоспел буфетчик, а за ним официант. Убийцу схватили жандармы и заковали в кандалы.
Такова история.
Только после его рассказа я понял, почему именно меры по уничтожению проституции убедили старика в том, что пролетарская диктатура – справедливое, хорошее дело. И, наверное, он много размышлял о том, что жизнь могла сложиться совсем по-другому, если бы не искалечили его возлюбленную. Он видел, что ничего подобного при пролетарской диктатуре произойти не могло. Но ведь, пожалуй, многие так: понимают, что такое резолюция, только тогда, когда она принесет им что-либо лично, в чем-то улучшит жизнь.
– Идите собирать черешню, – сказал старик, – а я пойду с другой стороны в виноградник. Теперь уже прибыли жандармы, однако возможно, что они станут в караул только после обеда…
Оставалось минут десять до перерыва, я стоял в это время у весов, принимая собранные ягоды. В двух шагах от меня был часовой. Двое уголовников бросили на весы корзину. И в это время ко мне подошел старик. Он принес проржавевшие и зазубренные садовые ножницы и, сделав вид, что хочет объяснить, что с ними нужно делать, прошептал: «Путь свободен».
Ударил колокол.
Заключенные маленькими группами рассеялись под деревьями. Я пошел на обычное место к столу. Шёнфёльд и Бела последовали за мной.
– Опять он со своими барскими замашками, – заметил часовой, – чтоб черт ему в кишки забрался! Вы сами можете убедиться, какие большие господа ваши «товарищи», – бросил он нам вслед, обращаясь к остальным заключенным.
Я расстелил на столе бумагу, а сумку с хлебом и салом, улучив удобный момент, бросил в кусты.
– Что ты делаешь? – спросил Бела.
Во мне вдруг созрело бесповоротное решение.
– Бежим.
– Сейчас? – испугался он.
Бывает так с человеком: недели, месяцы он все что-то подготавливает, а когда надо действовать, его вдруг охватывает паника. У Белы тут же возникла дюжина всяких отговорок.
– Посмотри на тюремщика! Он говорит о нас, ты видишь – он все время сюда смотрит…
– Вот уж буду рад, – ответил я, – что именно этот жулик попадет из-за нас в беду. Другого я все-таки пожалел бы.
– Но ведь прибыли жандармы!
– Так они вообще теперь здесь останутся. И поверь, завтра положение не станет лучше, наоборот, ухудшится.
Нерадостные мысли одолевали меня этим ранним утром: в пятницу суд, приговор. В субботу на рассвете… Старший надзиратель выкрикнул во дворе наши имена.
«Прокуратура!..» – мелькнуло у меня в голове.
– Ну, давай, давай! Живо! Все только вас и ждут.
Я с облегчением вздохнул. Нет, не в прокуратуру, пока только снова в строй – мы отправляемся с Чумой собирать вишню.
Натянув на себя тюремную одежду поверх гражданской, мы взяли плащи и сумки. Надзиратели нам на этот раз ничего не сказали – они привыкли, что мы в течение трех дней делали так же.
Во дворе у пирамиды ружей по команде «вольно» стояла и ждала приказа рота жандармов. Они пришли походным маршем, ботинки у них были в пыли.
Это было подкрепление охране.
По дороге в сад возле меня оказался Шёнфёльд.
– Когда будут вас судить? – спросил он тихо, не поворачивая головы.
– В пятницу.
– Чего ты ждешь?
– Чего? Веревки!
– А ты попробуй бежать!
– Я хотел, но теперь уж…
– Попробуй, все-таки это лучше, чем…
– Слушай, давай и ты с нами. С Белой втроем и убежим!
Он покачал головой:
– Трое это заметно… У меня есть немного денег, пятьдесят крон, я вам отдам их.
– Спасибо. У меня есть деньги. Еще и на тебя хватит. Побежим, а?
– Нет, я говорю, что заметят. Нас всех троих и схватят. Бегите с Белой. Потом я тоже попытаюсь, но вы бегите, и сегодня же!
– Бежать? От Чумы?
– Но ведь от палача еще труднее!.. Я тем временем отвлеку внимание часовых.
– Ну вот, будешь еще подставлять себя под удар! Бежим лучше вместе. Тебя тоже ждет суд и тоже обвинение в «массовых убийствах…»
– Ну, еще не скоро! Этого я еще успею избежать.
Но не избежал, бедняга. А присоединиться не хотел ни в какую, как я его ни уговаривал.
– Нет, вдвоем вам скорее удастся! – говорил он, – А я попробую отвлечь их внимание… А случай еще представится, и я убегу по проторенной дорожке.
Когда мы уже пришли на место, то старик попросил старшего надзирателя, чтобы тот отпустил меня ремонтировать инструмент – я ведь слесарь, знаю, что к чему. Мы остались вдвоем в давильне.
– Вот видите, не доверяете мне! – начал он с упреком, покачал головой и стал ходить взад и вперед, еле передвигая ноги в огромных неуклюжих башмаках. – Не доверяете. Я же вам говорил и думал, что вы и другим скажете. Ну, другу своему да еще этому еврею. К чему вам всовывать свои шеи в петлю!
Я не ответил, продолжая усердно колотить по искривленной мотыге. Ну что я мог сказать? Быть откровенным – рискованно, ведь он все-таки служит в тюрьме. Но если все это у него от души? Я не хотел его обидеть и показать, что ему не доверяю. И сделал вид, что из-за стука молотка не слышу его слов. Бедный старик, сколько раз потом я в душе просил у него прощения! Едва волоча ноги, он подошел ко мне и наклонился к самому уху.
– Я ведь люблю ваших… ну, одним словом, коммунистов. Право слово, люблю…
Я смотрел на большую плешивую голову, огрубевшие в застенке черты лица, скорбную складку у рта, выцветшие глаза.
Оставив работу, я повернулся к нему.
– Но если так, почему вы сами здесь, старина? Вы же свободны, свободны, как птица, вы же уже отсидели свое и можете уйти отсюда.
Он стоял и смотрел куда-то вдаль.
– Могу уйти… Куда? Куда я могу уйти? В деревню, на посмешище? Убийца… В Будапешт, где я никогда не был? Клеймо-то осталось, и я преступник. Ведь все равно и жизнь – тюрьма и в душе тюрьма. Одна жизнь бывает у человека… Моя – вот такая.
– Ну что вы! – Я старался его утешить. – Вы бы могли еще работать, обзавестись семьей. Сколько вам лет? Настоящей-то жизни вы и не видели.
Он покачал головой:
– Нет, я уже конченный человек. – Потом добавил: – А в жизни я много видел, очень много. И домом моим стало это заведение, здесь мне лучше, чем там, на воле… Нет, я уже конченный человек… А коммунистов тем не менее люблю…
– За что же вы любите нас?
Ответ показался мне странным.
– Я люблю коммунистов, – сказал он, – за то, что они не разрешают, чтобы с девушками обращались, как с половой тряпкой.
Я посмотрел на своего собеседника недоумевающим взглядом.
Пролетарская диктатура провела много мероприятий. В числе прочих позорных пережитков прошлого мы уничтожили проституцию, раскрепостили женщин… Но как случилось, что из всего проделанного нами за сто тридцать три дня одно только это мероприятие так потрясло душу старика.
Позднее я узнал его историю.
Уже будучи на воле и приехав в Советский Союз, я встретился там с товарищем, который попал в Россию прямо из Ваца в результате обмена военнопленными. Он хорошо знал добровольного узника. Они даже подружились в свое время, и тот рассказал ему свою трагедию. Родом был он из Альфёлда, из местности Ясшаг. С детства полюбил он одну деревенскую девочку. Она его тоже. Они обручились. Когда ему исполнился двадцать один год, его забрали в армию. Много земель он обошел: Штирию, Италию, Галицию. Девушка жила в прислугах у одного трактирщика. Это был довольно большой трактир, и, как это часто водилось, он одновременно служил публичным домом для более состоятельных посетителей. Девушка была очень хорошенькой, а три года – время не маленькое. Письма приходили редко. Подарками, деньгами, угрозами, а может быть, просто силой заставлял трактирщик девушку не только прислуживать посетителям…
Прошло три года. Парень возвращался домой и уже в поезде услышал, что стало с его возлюбленной. Он тут же пошел в трактир и увидел собственными глазами: накрашенное лицо, завитые волосы, шелковая блузка и испуганный взгляд.
Он приехал домой, чтобы жениться. Три года мечтал он о том, как они заживут вместе, и вот теперь в один миг все это рухнуло. У несчастного помутился рассудок, он вытащил нож… На шум прибежал трактирщик. Он убил и его. Потом он хотел покончить с собой, но тут подоспел буфетчик, а за ним официант. Убийцу схватили жандармы и заковали в кандалы.
Такова история.
Только после его рассказа я понял, почему именно меры по уничтожению проституции убедили старика в том, что пролетарская диктатура – справедливое, хорошее дело. И, наверное, он много размышлял о том, что жизнь могла сложиться совсем по-другому, если бы не искалечили его возлюбленную. Он видел, что ничего подобного при пролетарской диктатуре произойти не могло. Но ведь, пожалуй, многие так: понимают, что такое резолюция, только тогда, когда она принесет им что-либо лично, в чем-то улучшит жизнь.
– Идите собирать черешню, – сказал старик, – а я пойду с другой стороны в виноградник. Теперь уже прибыли жандармы, однако возможно, что они станут в караул только после обеда…
Оставалось минут десять до перерыва, я стоял в это время у весов, принимая собранные ягоды. В двух шагах от меня был часовой. Двое уголовников бросили на весы корзину. И в это время ко мне подошел старик. Он принес проржавевшие и зазубренные садовые ножницы и, сделав вид, что хочет объяснить, что с ними нужно делать, прошептал: «Путь свободен».
Ударил колокол.
Заключенные маленькими группами рассеялись под деревьями. Я пошел на обычное место к столу. Шёнфёльд и Бела последовали за мной.
– Опять он со своими барскими замашками, – заметил часовой, – чтоб черт ему в кишки забрался! Вы сами можете убедиться, какие большие господа ваши «товарищи», – бросил он нам вслед, обращаясь к остальным заключенным.
Я расстелил на столе бумагу, а сумку с хлебом и салом, улучив удобный момент, бросил в кусты.
– Что ты делаешь? – спросил Бела.
Во мне вдруг созрело бесповоротное решение.
– Бежим.
– Сейчас? – испугался он.
Бывает так с человеком: недели, месяцы он все что-то подготавливает, а когда надо действовать, его вдруг охватывает паника. У Белы тут же возникла дюжина всяких отговорок.
– Посмотри на тюремщика! Он говорит о нас, ты видишь – он все время сюда смотрит…
– Вот уж буду рад, – ответил я, – что именно этот жулик попадет из-за нас в беду. Другого я все-таки пожалел бы.
– Но ведь прибыли жандармы!
– Так они вообще теперь здесь останутся. И поверь, завтра положение не станет лучше, наоборот, ухудшится.