Страница:
Он так потешался и хохотал, что закашлялся и ему пришлось остановиться. Он бил себя в грудь, чтобы кашель прошел. Потом затих и больше уже не хвастался. Лишь улыбка не сходила с его лица и по временам он гордо мне подмигивал.
Перед верхним поселком мы расстались, он и его спутник протянули нам руки:
– Куда вы идете?
Я сказал, что мы ищем братьев Эберлейн.
Он сразу стал серьезен, в глазах его исчезла плутоватая искорка. Он наклонился к моему уху и прошептал:
– Ну, приятель, тогда прекрасно, что полицейские не прощупали, кто ты есть! – И он снова улыбнулся и подмигнул: – Ваше счастье, что недалеко. Вон первый дом – это их, – показал он рукой.
В самом деле, это было счастье: я взглянул и увидел, что верхний поселок состоял всего-навсего из одного, самое большее из двух рядов домов, и там, метрах в ста от нас, стоял автокараван; вокруг него вся улица зеленела от солдатской одежды.
Крайние дома поселка выходили садами в лес. Как я заметил, крохотный домик, к которому мы направлялись, состоял из двух квартир. Поселок был такой же, как большинство шахтерских поселков, лишь построенный, быть может, позднее, чем нижний. Это можно было определить по крышам: они были менее закопчены.
Тот маленький домик был самый крайний, его окружал забор в рост человека. Здесь, вблизи леса, дерево ценится дешево. Крохотный садик, калитка открыта, в саду старик пропалывает грядки. Он огромного роста, на целую голову выше нас, хотя и сутулится: видно, что некогда был шахтером. Пунцовое лицо обрамляли седые волосы и седая борода. Из-под больших белых моржовых усов торчала остывшая трубка.
– Мы ищем братьев Эберлейн, – сказал я по-немецки.
Он подошел, осмотрел нас.
– Мы идем из Шопрона, – сказал я. – Меня послал товарищ Брандт. Он послал нас к Ханзи Винклеру, но того сегодня утром арестовали. – Старик поднял брови, но удивления не выказал. – Жена Ханзи Винклера направила нас сюда, – закончил я.
Он вытер большую костлявую руку о старые холщовые штаны и протянул нам. Потом повернулся к кухне:
– Входите, товарищи.
В наши дни люди часто жалуются на жизнь, на дорогие продукты. Люди подсчитывают, сколько можно было купить жира из однодневного заработка раньше и сколько сейчас.
Я старый революционер и, следовательно, принципиальный друг недовольства. Здоровое недовольство и запросы движут мир вперед. Таков уж человек – он всегда желает больше и лучше, чем имеет. Что касается этих сравнений – сколько жиру могли купить раньше и сколько сегодня, – с ними я тоже согласен.
Были места, где можно было хорошо заработать. Служащие и вообще-то жили лучше, чем теперь, хорошо жили и некоторые слои квалифицированных рабочих, если они работали.
Я помню, в 1913 году я восемь месяцев работал на МАВАГе, в паровозном цехе. Я получал пятьдесят филлеров в час. Работа была тяжелая, говорить нечего; токарная обработка сложных частей цилиндра – дело весьма деликатное: малейшая царапина – уже брак. Эту работу поручали не всякому токарю, и мне платили пятьдесят филлеров в час.
В неделю я зарабатывал двадцать пять-двадцать шесть крон, а иногда все тридцать. Что говорить, деньги большие.
Крона тогда была дорогая – четыре филлера стоила булочка, за сорок филлеров можно было отлично пообедать, и восемь – десять филлеров стоил стакан недорогого вина. Надо сказать, что то вино было гораздо лучше, чем теперешний абофорт или итока, или, как их называют, «пусть пьет тот, кто придумал». Я был холост, снимал комнату на улице Непсинхаз. Платил за нее двенадцать крон в месяц и еще восемь крон давал хозяйке за отопление, освещение и завтрак. Это была маленькая комнатка для прислуги, окно ее открывалось в световой колодец, но она была чистая и тихая, лучшей я и не мог желать.
За десять крон можно было купить пару ботинок, за пятнадцать – двадцать костюм на рынке Телеки, все почти не ношеное. «Снятые с господ», называли эти вещи. Я не знаю, с каких господ их снимали, во всяком случае, уж наверное не с графа, однако одежда была неплохой. Я в те времена был весьма разборчив, не любил одеваться кое-как. Я хотел нравиться девушкам. Что ж такого? И не только девушкам, но и самому себе.
Я всегда был свежевыбрит, костюм на мне хорошо пригнан, ботинки начищены до блеска – я собой дорожил… Был у меня еще костюм, сшитый по заказу, из хорошей шерсти. Он стоил дороже, мне помнится, я платил за метр что-то около десяти крон и пятнадцать крон заплатил портному за шитье и приклад. Заработка хватало…
На что же я тратил? В воскресенье после обеда я ходил с девушкой в парк; там мы пили пиво, ели соленые рожки; потом ужинали небольшой порцией гуляша и катались на лодке по озеру. Больше одной-двух крон мы никогда не тратили. Кино в то время уже было, но не так модно, как в наши дни, да и технически несовершенно: кадры то и дело мелькали, от них болела голова. Театр? Об этом даже не спрашивайте! На театр уже не хватало. Самые дешевые билеты стоили не меньше двух крон. Если идти вдвоем – четыре. Вот как! Цена билета была высока, и в театр не могли ходить такие люди, как я.
Словом, как видите, мы жили совсем неплохо. У нас, правда, было меньше запросов, чем у теперешнего рабочего, нашего коллеги по профессии, но все-таки мы жили. Однажды у меня даже сотня крон скопилась! Если бы я дождался выдвижения в МАВАГе, наверняка я стал бы зарабатывать в месяц сто двадцать – сто сорок крон. Обещали сделать меня мастером. Кроме того, я имел бы железнодорожный билет на проезд по всей монархии и другие льготы, полагающиеся государственному служащему, и, конечно, пенсию. А пенсия тоже не последнее дело. Стопроцентная пенсия после сорока лет службы!.. Но меня не выдвинули, а выгнали. Я ходил петь в «Стальной голос». Однажды перед репетицией я сидел в углу маленькой сцены у фисгармонии и читал «Непсаву». Ко мне подошел один служащий – некоторые из них тоже пели с нами – и привязался, зачем я читаю такую газету. Я ответил ему что-то, и мы сцепились. У меня вырвалось несколько грубых слов. Но ведь не мог же я позволить, чтобы со мной разговаривали, как с собакой, верно? Так из моего выдвижения ничего и не вышло – меня выгнали.
Я стал безработным. Если сосчитать время, которое я работал и которое сидел без работы, и разложить на все это время мою зарплату, получится, что я едва сводил концы с концами, чуть не умер с голоду.
А ведь я был токарь, и не какой-нибудь.
Были еще и поденщики; они работали и в МАВАГе. Вот они-то… И все-таки, насколько они лучше жили, чем строители или землекопы! Если сравнить общее положение трудящихся с теперешним – разумеется, не во времена Хорти, а в так называемый период «золотого мира», ну, скажем, в 1910 году… Нет, сравнивать нельзя – даже не знаешь, с чего начинать сравнение. Яйцо стоило четыре филлера, молоко, если не ошибаюсь, филлеров десять – двенадцать. Что мог заработать тогдашний крестьянин? Какие доходы получал тот, кто имел пятнадцать – двадцать хольдов земли, и тот, у кого было всего полтора или два хольда? А безземельные?… В поле в самый разгар работ им платили двадцать – тридцать филлеров в день… А если сорок – тут уж он мог целовать хозяину руку. Две-три семьи жили в одной комнате. Часто без врача, без школы, и сколько было мест без хорошей питьевой воды!
Один военврач рассказывал мне во время войны: в стране имелись такие местности, где из десяти призванных лишь один бывал годен. Люди были хилые, чахлые, тощие. Тридцатилетняя женщина казалась старухой, мужчина в тридцать пять – сорок лет вконец изношен. Что тут сказать? Скотская жизнь? Нет, лошадей и скот в поместьях содержали гораздо лучше. Судьба рабов? Даже этого нельзя сказать, ибо раб для рабовладельца был ценностью и тот заботился о его питании и о том, чтобы раб не износился. Колониальный гнет? Да, страна была колонией, и народ ее, за исключением высшей знати, нес на себе все тяготы колониального режима.
Если категория особо квалифицированных рабочих иногда жила лучше, так за это расплачивались три с половиной миллиона нищих крестьян. И сто тысяч шахтеров.
В наши дни это странно, ибо теперь шахтеры относятся к одной из наиболее хорошо оплачиваемых категорий рабочих. Так, собственно, и должно быть – ведь они выполняют самую тяжелую работу. А в те времена шахтер… в графе он стоял лишь на один миллиметр выше батрака и бедняка крестьянина.
1921 год, о котором я сейчас рассказываю, был кризисный год. Страну охватил и сельскохозяйственный и промышленный кризис. Началась инфляция. Квалифицированные рабочие бродили по улицам, брались за любой случайный труд, лишь бы заработать несколько филлеров. Вот и представьте себе, какой в те времена могла быть судьба шахтеров.
Я кое-что знал о положении ноградских угольщиков. В Матраверебейе жил мой шурин, муж старшей сестры, он работал на шахте. Сколько я помню, они всегда жили в нищете. Мать моя плакала, что сестра все худеет и худеет, отдавая последние крохи детям. Положение татабаньцев, живущих в поселке, было немногим лучше. А положение этих, бреннбергских, еще чуть-чуть лучше… Вообще в старой Венгрии, к западу, жизненный уровень народа немного повышался. Ведь хозяином была Вена!
У этих Эберлейнов было, во-первых, очень чисто: даже кухня сияла чистотой, а в комнате пол так выскоблен, что на нем можно было есть. Немцы, да? Говорят, что немцы очень чистоплотны. Не знаю, верно ли это. Мать моя была венгерка, все мои предки тоже чистокровные венгры из хевешских крестьян, а дома была идеальная чистота… Нас было восемь человек детей, из них пятеро еще маленьких, но мать каждый вечер всех пятерых купала. Летом – в тазу у колодца, зимой – в сенях. Каждый вечер она натирала всех нас мочалкой с ног до головы – без этого нам не позволялось ложиться в постель. Нам не стыдно было своей комнаты. Жена дяди, у которого я в детстве жил в Кишпеште, носила немецкое имя и говорила по-немецки. Однако она была порядочная неряха. Когда я просил сменить постельное белье – вон оно у меня какое грязное, – она ругала меня за «нежности». Я по два месяца спал на одной простыне. На такой же спали и они с мужем. Если бы это видела моя бедная мать, она бы сказала свое мнение. Ну, все равно! Немцы они или другие, но у этих Эберлейнов все блистало чистотой. В комнате стояли два аккуратных шкафа, крашеные, старые, но красивые. На двух кроватях – белоснежные покрывала, хоть и немного изношенные, потертые в нескольких местах, крашеный стол, стулья; на стене – в рамках под стеклом вышитые немецкие изречения. Распятие.
Пока мы ждали, старик Эберлейн рассказывал. Когда ему было тринадцать лет, он попал в шахту откатчиком. Сорок четыре года проработал он под землей. Однажды он тяжело заболел, пришлось вырезать почку; врач не разрешил работать на шахте. У шахтеров была довольно хорошая инвалидно-пенсионная страховая касса; они из собственных средств создали так называемый «шахтерский ящик». Старик получал восемь крон в неделю. Это немного, но, если валютная стоимость кроны не падает, не так уж мало, как кажется на первый взгляд. Подручный забойщик в десятых годах зарабатывал не больше. Но в последний год войны этого стало так мало, что хватало лишь на то, чтоб не умереть с голоду. Болезнь почек у старика явилась результатом происшедшего ранее несчастного случая. Еще до войны его придавил пласт угля. Дирекция добавила к его скудной пенсии персональную пенсию – шесть крон в неделю. Дирекция не могла не знать, что, если дело дойдет до суда, ей это обойдется гораздо дороже, ибо состояние шахты и особенно техника безопасности в годы конъюнктуры преступно игнорировались. Выходит, старик жил с женой на четырнадцать крон; этого, конечно, было мало и из-за ежедневного падения курса становилось все меньше и меньше.
Каждое его новое требование отклоняли – ведь он сам в свое время с благодарностью согласился на такое завершение дела. Если он недоволен, пусть ратует за так называемую валоризацию, [25]бывшую тогда вообще больным вопросом. Спустя несколько лет – тогда уже кроны считали тысячами и десятками тысяч – пришлось упорядочить эти дела, и их упорядочили. Но пока что положение было таково, что старика и его жену после сорокалетнего тяжелого труда содержали сыновья. А кто знает, сколько раз его жизнь подвергалась опасности, сколько несчастий случилось с ним в шахте! Пока мы сидели за стаканом кислого вина и курили, старик второпях рассказал шесть или восемь историй, от которых у нас по спине пробегали мурашки. Правда, старик был хороший рассказчик. Мешая немецкие и венгерские слова, он все, что рассказывал, представлял в лицах.
Его сыновья запаздывали – как я понял, у них после смены должны были состояться какие-то переговоры по поводу забастовки. Было около четырех, когда они наконец пришли.
После сердечного приема, оказанного нам стариком, мы были неприятно удивлены.
Младший вообще обратил на нас мало внимания; лишь время от времени он поглядывал в нашу сторону, когда мы разговаривали. Старик в нескольких словах объяснил старшему сыну, кто мы и по какому делу пришли. Тот только кивнул. Оба брата были возбуждены, говорили о каком-то важном событии, о чем-то спорили друг с другом и со стариком. Я, если помните, довольно хорошо знал по-немецки, но скороговорку настоящих австрийцев или швабов, проживающих в окрестностях Буды, понимал лучше, чем здешний диалект. Они говорили быстро, нетерпеливо, тяжело дыша; из нескольких знакомых слов, уловленных мною, я предположил, что речь идет об ультиматуме, переданном дирекции, и о том, что господа в конторе разными уловками стараются оттянуть время; главный инженер уехал в субботу в Будапешт; начальство говорит: подождите, дескать, пока он вернется и привезет ответ. А тем временем арестовали всю группу доверенных. Братья ругали профсоюз за то, что он не вмешивается и не поддерживает выступление, как должно было быть.
Они обедали за кухонным столом. Пригласили и нас – сыновья жестом, старуха приветливым словом, – но мы отказались. Мы ведь недавно ели, закусили немного своим, когда пили кисловатое вино.
Наконец дошла очередь и до нас.
Старший Эберлейн-сын еще раз спросил мое имя и кто послал. Я передал письмо Ваги. Он внимательно прочитал его, сложил и отдал обратно. Немного подумал и снова заговорил с отцом и младшим братом о своих делах.
– Я не понимаю Митцл, – вырвалось у него наконец. – Ведь она знает, о чем идет речь! На контрабанде людей мы сломаем себе шею, когда… И вообще это невозможно. У нас полно жандармов и солдат. Сегодня утром приехали на двух машинах, говорят, прямо из министерства внутренних дел, хотят по всему поселку устроить облаву… Шандор Варна? – обратился он ко мне.
– Да.
– И Сечи, да. Густав Сечи. Пришли из Будапешта?
– Да, – сказал я. – Мы были в Татабанье, в Комароме, в Дьёре, потом товарищ Ваги дал нам сомбатхейский адрес. Но, как видите, по ошибке на конверте написали Шопрон. Так случилось…
– Гм!
Он задумался и, снова перейдя на немецкую речь, стал объяснять брату, что оба они из-за облавы не могут уйти из поселка. Вновь ругал Митцл и Брандта – зачем Брандт вообще посылает сюда людей?
Я сказал, что мы бы поехали в Сомбатхей, но, во-первых, у нас не особенно много денег…
– Слушайте, товарищ, – перебил он меня, – я вас понимаю и охотно бы помог. Но ведь у вас все-таки не такое уж жизненно спешное дело. Мы дадим вам на дорогу денег, я соберу как-нибудь у друзей… – И он сказал старухе, чтобы она завернула нам что-нибудь из еды на дорогу.
– А что я могу? – развела она, вздыхая, руками. – Только хлеба немного да жира.
– Давай что есть, – кратко оборвал ее сын и снова обратился к нам: – В десять вечера из Шопрона отправляется поезд, времени у вас до этого более чем достаточно. Выспитесь в поезде и в зале ожидания в Сомбатхее, а завтра поищете этого товарища Вурма, которому адресовано письмо. Вам ясно? Оттуда вы можете пойти в направлении Граца. На предприятиях в Штирии нужны люди. Мало того…
Я мог бы сказать правду, но боялся напугать их еще больше. Я видел, что они и так слишком взволнованы, а что будет, когда они узнают, какой подвергаются опасности, помогая нам!
Когда мы разговаривали со стариком, я решил, что главная их забота – хлеб насущный, труд, заработок сыновей, валоризация пенсии. Группа доверенных провалилась наверняка не случайно. Среди них были и коммунисты. Жена арестованного товарища Винклера, не имея ничего лучшего, направила нас сюда; как видно, она ошиблась. Ее еще станут за это ругать.
– Это будет самое лучшее, другого, товарищи, мы ничего сделать не можем! – прервал спор старший Эберлейн-сын весьма решительно. – У нас сейчас тяжелые дни, время для таких дел совсем неподходящее, вы должны понять. Не миновать беды, если арестуют и нас. А они ищут только предлога, чтобы придраться… А что у вас? Речь, собственно говоря, лишь о том, что вы попадете туда на день позже, верно?
– Товарищ, – сказал я, – мы уже странствуем целую неделю. Еще один день, вы тоже должны понять…
– Я понимаю, товарищ. Но мы, как видите, не можем ничего для вас сделать. Мы сейчас живем почти под надзором полиции. Они придут с облавой, а что скажут родители, где мы? Нет, спорить больше не о чем. Поверьте, это все, что мы можем сделать… Какая вам разница? Вы были бы там сегодня ночью, а так будете завтра в полдень. Это что-нибудь для вас значит?
– Объясните нам, товарищи, мы сами пробьемся к границе.
Хозяева рассмеялись.
– Если б это было так просто! – сказал беззлобно старик. (Я видел, ему было жаль, что сыновья отказались помочь, но видел и то, что он не станет им противоречить.) – Если бы там была дорога, товарищи, ту дорогу хорошо бы знали пограничники, верно? В том-то и вся загвоздка, что есть сто дорог и нужно уметь выбрать.
– Если бы мы точно знали направление, мы бы пробились.
Они снова рассмеялись.
– Вы сразу попадете в руки пограничников, особенно сейчас! Их теперь вдвое больше. Откуда вам знать, за каким деревом, в каком овраге укрылся часовой? Вас погонят назад, в Будапешт, и вам придется все начинать сначала…
Твердые, мерные шаги захрустели по шлаку улицы. Старший Эберлейн-сын подошел к окну и выглянул.
– Пожалуйста, – показал он, – вот почему нельзя! Теперь вы видите сами!
По противоположной стороне улицы шли два жандарма и сыщик. Они постучали в калитку самого крайнего дома.
– Товарищи, пожалуйста, – шепнул я взволнованно. – Мы не станем вас утруждать. Только скажите, где нам спрятаться в лесу, чтобы нас здесь не застали.
Старший Эберлейн-сын снова взглянул на меня, словно бы что-то заподозрив.
– Вы боитесь, что… Нет, эти ходят не из-за забастовки, они ищут не вас. Двух коммунистов, бежавших из вацской тюрьмы.
Тут я решился: будь что будет! Теперь уже все равно: останемся ли ми здесь, или он выдаст нас жандармам. А этого он, возможно, и не сделает.
– Эти двое – мы.
Он стоял и смотрел на нас, словно онемев. Он не спускал с нас похожих на отцовские светло-голубых глаз. А я торопливо расшнуровал ботинок и достал личную карточку.
– Пожалуйста, теперь вы поймете, что… Скажите скорее, как нам пробраться в лес и куда идти. Мы не хотим встречаться с пограничниками…
Наконец он опомнился. Казалось, душа его зашевелилась. На лице и во взгляде появилось совсем иное выражение.
– Почему вы, товарищи, не сказали сразу, почему не с этого начали? О, погодите, сейчас! Мать, оставьте хлеб с жиром… (Старуха как раз в этот момент собиралась положить в наши карманы завернутый ломоть хлеба.) Оставьте! Зарежьте и зажарьте цыпленка, они возьмут его с собой. Подождите! Отец, – обратился он к старику, – вы поведете их. До того… Нет, чердак не годится, туда тоже заглянут… Они правы: лес. Но надо бы объяснить… Совсем нетрудно найти обвалившуюся наклонную шахту. Да, там вы встретитесь, придет отец, принесет еду на дорогу…
– Спасибо, товарищ. Но не вздумайте резать цыпленка…
– Это наше дело! – отмахнулся он. – Ах, почему вы не сказали раньше! Отец, пока не ходите, оставайтесь здесь! Сейчас придут, им может показаться подозрительным, что вас нет дома… Товарищи сами найдут вход в шахту, проводите их в сад.
Он пошел вперед и выглянул через дверь кухни. Патруль уже скрылся в противоположном доме, один жандарм остался на улице, но стоял к нам спиной.
Мы пожали друг другу руки.
– Почему вы не сказали сразу, – прошептал он укоризненно, – ведь вас ждали! – Он крепко пожал нам руки. – Счастливого пути, ничего не бойтесь. – Он уже улыбался. – Старик самый лучший контрабандист на всей границе!
Глава двадцать первая
Перед верхним поселком мы расстались, он и его спутник протянули нам руки:
– Куда вы идете?
Я сказал, что мы ищем братьев Эберлейн.
Он сразу стал серьезен, в глазах его исчезла плутоватая искорка. Он наклонился к моему уху и прошептал:
– Ну, приятель, тогда прекрасно, что полицейские не прощупали, кто ты есть! – И он снова улыбнулся и подмигнул: – Ваше счастье, что недалеко. Вон первый дом – это их, – показал он рукой.
В самом деле, это было счастье: я взглянул и увидел, что верхний поселок состоял всего-навсего из одного, самое большее из двух рядов домов, и там, метрах в ста от нас, стоял автокараван; вокруг него вся улица зеленела от солдатской одежды.
Крайние дома поселка выходили садами в лес. Как я заметил, крохотный домик, к которому мы направлялись, состоял из двух квартир. Поселок был такой же, как большинство шахтерских поселков, лишь построенный, быть может, позднее, чем нижний. Это можно было определить по крышам: они были менее закопчены.
Тот маленький домик был самый крайний, его окружал забор в рост человека. Здесь, вблизи леса, дерево ценится дешево. Крохотный садик, калитка открыта, в саду старик пропалывает грядки. Он огромного роста, на целую голову выше нас, хотя и сутулится: видно, что некогда был шахтером. Пунцовое лицо обрамляли седые волосы и седая борода. Из-под больших белых моржовых усов торчала остывшая трубка.
– Мы ищем братьев Эберлейн, – сказал я по-немецки.
Он подошел, осмотрел нас.
– Мы идем из Шопрона, – сказал я. – Меня послал товарищ Брандт. Он послал нас к Ханзи Винклеру, но того сегодня утром арестовали. – Старик поднял брови, но удивления не выказал. – Жена Ханзи Винклера направила нас сюда, – закончил я.
Он вытер большую костлявую руку о старые холщовые штаны и протянул нам. Потом повернулся к кухне:
– Входите, товарищи.
В наши дни люди часто жалуются на жизнь, на дорогие продукты. Люди подсчитывают, сколько можно было купить жира из однодневного заработка раньше и сколько сейчас.
Я старый революционер и, следовательно, принципиальный друг недовольства. Здоровое недовольство и запросы движут мир вперед. Таков уж человек – он всегда желает больше и лучше, чем имеет. Что касается этих сравнений – сколько жиру могли купить раньше и сколько сегодня, – с ними я тоже согласен.
Были места, где можно было хорошо заработать. Служащие и вообще-то жили лучше, чем теперь, хорошо жили и некоторые слои квалифицированных рабочих, если они работали.
Я помню, в 1913 году я восемь месяцев работал на МАВАГе, в паровозном цехе. Я получал пятьдесят филлеров в час. Работа была тяжелая, говорить нечего; токарная обработка сложных частей цилиндра – дело весьма деликатное: малейшая царапина – уже брак. Эту работу поручали не всякому токарю, и мне платили пятьдесят филлеров в час.
В неделю я зарабатывал двадцать пять-двадцать шесть крон, а иногда все тридцать. Что говорить, деньги большие.
Крона тогда была дорогая – четыре филлера стоила булочка, за сорок филлеров можно было отлично пообедать, и восемь – десять филлеров стоил стакан недорогого вина. Надо сказать, что то вино было гораздо лучше, чем теперешний абофорт или итока, или, как их называют, «пусть пьет тот, кто придумал». Я был холост, снимал комнату на улице Непсинхаз. Платил за нее двенадцать крон в месяц и еще восемь крон давал хозяйке за отопление, освещение и завтрак. Это была маленькая комнатка для прислуги, окно ее открывалось в световой колодец, но она была чистая и тихая, лучшей я и не мог желать.
За десять крон можно было купить пару ботинок, за пятнадцать – двадцать костюм на рынке Телеки, все почти не ношеное. «Снятые с господ», называли эти вещи. Я не знаю, с каких господ их снимали, во всяком случае, уж наверное не с графа, однако одежда была неплохой. Я в те времена был весьма разборчив, не любил одеваться кое-как. Я хотел нравиться девушкам. Что ж такого? И не только девушкам, но и самому себе.
Я всегда был свежевыбрит, костюм на мне хорошо пригнан, ботинки начищены до блеска – я собой дорожил… Был у меня еще костюм, сшитый по заказу, из хорошей шерсти. Он стоил дороже, мне помнится, я платил за метр что-то около десяти крон и пятнадцать крон заплатил портному за шитье и приклад. Заработка хватало…
На что же я тратил? В воскресенье после обеда я ходил с девушкой в парк; там мы пили пиво, ели соленые рожки; потом ужинали небольшой порцией гуляша и катались на лодке по озеру. Больше одной-двух крон мы никогда не тратили. Кино в то время уже было, но не так модно, как в наши дни, да и технически несовершенно: кадры то и дело мелькали, от них болела голова. Театр? Об этом даже не спрашивайте! На театр уже не хватало. Самые дешевые билеты стоили не меньше двух крон. Если идти вдвоем – четыре. Вот как! Цена билета была высока, и в театр не могли ходить такие люди, как я.
Словом, как видите, мы жили совсем неплохо. У нас, правда, было меньше запросов, чем у теперешнего рабочего, нашего коллеги по профессии, но все-таки мы жили. Однажды у меня даже сотня крон скопилась! Если бы я дождался выдвижения в МАВАГе, наверняка я стал бы зарабатывать в месяц сто двадцать – сто сорок крон. Обещали сделать меня мастером. Кроме того, я имел бы железнодорожный билет на проезд по всей монархии и другие льготы, полагающиеся государственному служащему, и, конечно, пенсию. А пенсия тоже не последнее дело. Стопроцентная пенсия после сорока лет службы!.. Но меня не выдвинули, а выгнали. Я ходил петь в «Стальной голос». Однажды перед репетицией я сидел в углу маленькой сцены у фисгармонии и читал «Непсаву». Ко мне подошел один служащий – некоторые из них тоже пели с нами – и привязался, зачем я читаю такую газету. Я ответил ему что-то, и мы сцепились. У меня вырвалось несколько грубых слов. Но ведь не мог же я позволить, чтобы со мной разговаривали, как с собакой, верно? Так из моего выдвижения ничего и не вышло – меня выгнали.
Я стал безработным. Если сосчитать время, которое я работал и которое сидел без работы, и разложить на все это время мою зарплату, получится, что я едва сводил концы с концами, чуть не умер с голоду.
А ведь я был токарь, и не какой-нибудь.
Были еще и поденщики; они работали и в МАВАГе. Вот они-то… И все-таки, насколько они лучше жили, чем строители или землекопы! Если сравнить общее положение трудящихся с теперешним – разумеется, не во времена Хорти, а в так называемый период «золотого мира», ну, скажем, в 1910 году… Нет, сравнивать нельзя – даже не знаешь, с чего начинать сравнение. Яйцо стоило четыре филлера, молоко, если не ошибаюсь, филлеров десять – двенадцать. Что мог заработать тогдашний крестьянин? Какие доходы получал тот, кто имел пятнадцать – двадцать хольдов земли, и тот, у кого было всего полтора или два хольда? А безземельные?… В поле в самый разгар работ им платили двадцать – тридцать филлеров в день… А если сорок – тут уж он мог целовать хозяину руку. Две-три семьи жили в одной комнате. Часто без врача, без школы, и сколько было мест без хорошей питьевой воды!
Один военврач рассказывал мне во время войны: в стране имелись такие местности, где из десяти призванных лишь один бывал годен. Люди были хилые, чахлые, тощие. Тридцатилетняя женщина казалась старухой, мужчина в тридцать пять – сорок лет вконец изношен. Что тут сказать? Скотская жизнь? Нет, лошадей и скот в поместьях содержали гораздо лучше. Судьба рабов? Даже этого нельзя сказать, ибо раб для рабовладельца был ценностью и тот заботился о его питании и о том, чтобы раб не износился. Колониальный гнет? Да, страна была колонией, и народ ее, за исключением высшей знати, нес на себе все тяготы колониального режима.
Если категория особо квалифицированных рабочих иногда жила лучше, так за это расплачивались три с половиной миллиона нищих крестьян. И сто тысяч шахтеров.
В наши дни это странно, ибо теперь шахтеры относятся к одной из наиболее хорошо оплачиваемых категорий рабочих. Так, собственно, и должно быть – ведь они выполняют самую тяжелую работу. А в те времена шахтер… в графе он стоял лишь на один миллиметр выше батрака и бедняка крестьянина.
1921 год, о котором я сейчас рассказываю, был кризисный год. Страну охватил и сельскохозяйственный и промышленный кризис. Началась инфляция. Квалифицированные рабочие бродили по улицам, брались за любой случайный труд, лишь бы заработать несколько филлеров. Вот и представьте себе, какой в те времена могла быть судьба шахтеров.
Я кое-что знал о положении ноградских угольщиков. В Матраверебейе жил мой шурин, муж старшей сестры, он работал на шахте. Сколько я помню, они всегда жили в нищете. Мать моя плакала, что сестра все худеет и худеет, отдавая последние крохи детям. Положение татабаньцев, живущих в поселке, было немногим лучше. А положение этих, бреннбергских, еще чуть-чуть лучше… Вообще в старой Венгрии, к западу, жизненный уровень народа немного повышался. Ведь хозяином была Вена!
У этих Эберлейнов было, во-первых, очень чисто: даже кухня сияла чистотой, а в комнате пол так выскоблен, что на нем можно было есть. Немцы, да? Говорят, что немцы очень чистоплотны. Не знаю, верно ли это. Мать моя была венгерка, все мои предки тоже чистокровные венгры из хевешских крестьян, а дома была идеальная чистота… Нас было восемь человек детей, из них пятеро еще маленьких, но мать каждый вечер всех пятерых купала. Летом – в тазу у колодца, зимой – в сенях. Каждый вечер она натирала всех нас мочалкой с ног до головы – без этого нам не позволялось ложиться в постель. Нам не стыдно было своей комнаты. Жена дяди, у которого я в детстве жил в Кишпеште, носила немецкое имя и говорила по-немецки. Однако она была порядочная неряха. Когда я просил сменить постельное белье – вон оно у меня какое грязное, – она ругала меня за «нежности». Я по два месяца спал на одной простыне. На такой же спали и они с мужем. Если бы это видела моя бедная мать, она бы сказала свое мнение. Ну, все равно! Немцы они или другие, но у этих Эберлейнов все блистало чистотой. В комнате стояли два аккуратных шкафа, крашеные, старые, но красивые. На двух кроватях – белоснежные покрывала, хоть и немного изношенные, потертые в нескольких местах, крашеный стол, стулья; на стене – в рамках под стеклом вышитые немецкие изречения. Распятие.
Пока мы ждали, старик Эберлейн рассказывал. Когда ему было тринадцать лет, он попал в шахту откатчиком. Сорок четыре года проработал он под землей. Однажды он тяжело заболел, пришлось вырезать почку; врач не разрешил работать на шахте. У шахтеров была довольно хорошая инвалидно-пенсионная страховая касса; они из собственных средств создали так называемый «шахтерский ящик». Старик получал восемь крон в неделю. Это немного, но, если валютная стоимость кроны не падает, не так уж мало, как кажется на первый взгляд. Подручный забойщик в десятых годах зарабатывал не больше. Но в последний год войны этого стало так мало, что хватало лишь на то, чтоб не умереть с голоду. Болезнь почек у старика явилась результатом происшедшего ранее несчастного случая. Еще до войны его придавил пласт угля. Дирекция добавила к его скудной пенсии персональную пенсию – шесть крон в неделю. Дирекция не могла не знать, что, если дело дойдет до суда, ей это обойдется гораздо дороже, ибо состояние шахты и особенно техника безопасности в годы конъюнктуры преступно игнорировались. Выходит, старик жил с женой на четырнадцать крон; этого, конечно, было мало и из-за ежедневного падения курса становилось все меньше и меньше.
Каждое его новое требование отклоняли – ведь он сам в свое время с благодарностью согласился на такое завершение дела. Если он недоволен, пусть ратует за так называемую валоризацию, [25]бывшую тогда вообще больным вопросом. Спустя несколько лет – тогда уже кроны считали тысячами и десятками тысяч – пришлось упорядочить эти дела, и их упорядочили. Но пока что положение было таково, что старика и его жену после сорокалетнего тяжелого труда содержали сыновья. А кто знает, сколько раз его жизнь подвергалась опасности, сколько несчастий случилось с ним в шахте! Пока мы сидели за стаканом кислого вина и курили, старик второпях рассказал шесть или восемь историй, от которых у нас по спине пробегали мурашки. Правда, старик был хороший рассказчик. Мешая немецкие и венгерские слова, он все, что рассказывал, представлял в лицах.
Его сыновья запаздывали – как я понял, у них после смены должны были состояться какие-то переговоры по поводу забастовки. Было около четырех, когда они наконец пришли.
После сердечного приема, оказанного нам стариком, мы были неприятно удивлены.
Младший вообще обратил на нас мало внимания; лишь время от времени он поглядывал в нашу сторону, когда мы разговаривали. Старик в нескольких словах объяснил старшему сыну, кто мы и по какому делу пришли. Тот только кивнул. Оба брата были возбуждены, говорили о каком-то важном событии, о чем-то спорили друг с другом и со стариком. Я, если помните, довольно хорошо знал по-немецки, но скороговорку настоящих австрийцев или швабов, проживающих в окрестностях Буды, понимал лучше, чем здешний диалект. Они говорили быстро, нетерпеливо, тяжело дыша; из нескольких знакомых слов, уловленных мною, я предположил, что речь идет об ультиматуме, переданном дирекции, и о том, что господа в конторе разными уловками стараются оттянуть время; главный инженер уехал в субботу в Будапешт; начальство говорит: подождите, дескать, пока он вернется и привезет ответ. А тем временем арестовали всю группу доверенных. Братья ругали профсоюз за то, что он не вмешивается и не поддерживает выступление, как должно было быть.
Они обедали за кухонным столом. Пригласили и нас – сыновья жестом, старуха приветливым словом, – но мы отказались. Мы ведь недавно ели, закусили немного своим, когда пили кисловатое вино.
Наконец дошла очередь и до нас.
Старший Эберлейн-сын еще раз спросил мое имя и кто послал. Я передал письмо Ваги. Он внимательно прочитал его, сложил и отдал обратно. Немного подумал и снова заговорил с отцом и младшим братом о своих делах.
– Я не понимаю Митцл, – вырвалось у него наконец. – Ведь она знает, о чем идет речь! На контрабанде людей мы сломаем себе шею, когда… И вообще это невозможно. У нас полно жандармов и солдат. Сегодня утром приехали на двух машинах, говорят, прямо из министерства внутренних дел, хотят по всему поселку устроить облаву… Шандор Варна? – обратился он ко мне.
– Да.
– И Сечи, да. Густав Сечи. Пришли из Будапешта?
– Да, – сказал я. – Мы были в Татабанье, в Комароме, в Дьёре, потом товарищ Ваги дал нам сомбатхейский адрес. Но, как видите, по ошибке на конверте написали Шопрон. Так случилось…
– Гм!
Он задумался и, снова перейдя на немецкую речь, стал объяснять брату, что оба они из-за облавы не могут уйти из поселка. Вновь ругал Митцл и Брандта – зачем Брандт вообще посылает сюда людей?
Я сказал, что мы бы поехали в Сомбатхей, но, во-первых, у нас не особенно много денег…
– Слушайте, товарищ, – перебил он меня, – я вас понимаю и охотно бы помог. Но ведь у вас все-таки не такое уж жизненно спешное дело. Мы дадим вам на дорогу денег, я соберу как-нибудь у друзей… – И он сказал старухе, чтобы она завернула нам что-нибудь из еды на дорогу.
– А что я могу? – развела она, вздыхая, руками. – Только хлеба немного да жира.
– Давай что есть, – кратко оборвал ее сын и снова обратился к нам: – В десять вечера из Шопрона отправляется поезд, времени у вас до этого более чем достаточно. Выспитесь в поезде и в зале ожидания в Сомбатхее, а завтра поищете этого товарища Вурма, которому адресовано письмо. Вам ясно? Оттуда вы можете пойти в направлении Граца. На предприятиях в Штирии нужны люди. Мало того…
Я мог бы сказать правду, но боялся напугать их еще больше. Я видел, что они и так слишком взволнованы, а что будет, когда они узнают, какой подвергаются опасности, помогая нам!
Когда мы разговаривали со стариком, я решил, что главная их забота – хлеб насущный, труд, заработок сыновей, валоризация пенсии. Группа доверенных провалилась наверняка не случайно. Среди них были и коммунисты. Жена арестованного товарища Винклера, не имея ничего лучшего, направила нас сюда; как видно, она ошиблась. Ее еще станут за это ругать.
– Это будет самое лучшее, другого, товарищи, мы ничего сделать не можем! – прервал спор старший Эберлейн-сын весьма решительно. – У нас сейчас тяжелые дни, время для таких дел совсем неподходящее, вы должны понять. Не миновать беды, если арестуют и нас. А они ищут только предлога, чтобы придраться… А что у вас? Речь, собственно говоря, лишь о том, что вы попадете туда на день позже, верно?
– Товарищ, – сказал я, – мы уже странствуем целую неделю. Еще один день, вы тоже должны понять…
– Я понимаю, товарищ. Но мы, как видите, не можем ничего для вас сделать. Мы сейчас живем почти под надзором полиции. Они придут с облавой, а что скажут родители, где мы? Нет, спорить больше не о чем. Поверьте, это все, что мы можем сделать… Какая вам разница? Вы были бы там сегодня ночью, а так будете завтра в полдень. Это что-нибудь для вас значит?
– Объясните нам, товарищи, мы сами пробьемся к границе.
Хозяева рассмеялись.
– Если б это было так просто! – сказал беззлобно старик. (Я видел, ему было жаль, что сыновья отказались помочь, но видел и то, что он не станет им противоречить.) – Если бы там была дорога, товарищи, ту дорогу хорошо бы знали пограничники, верно? В том-то и вся загвоздка, что есть сто дорог и нужно уметь выбрать.
– Если бы мы точно знали направление, мы бы пробились.
Они снова рассмеялись.
– Вы сразу попадете в руки пограничников, особенно сейчас! Их теперь вдвое больше. Откуда вам знать, за каким деревом, в каком овраге укрылся часовой? Вас погонят назад, в Будапешт, и вам придется все начинать сначала…
Твердые, мерные шаги захрустели по шлаку улицы. Старший Эберлейн-сын подошел к окну и выглянул.
– Пожалуйста, – показал он, – вот почему нельзя! Теперь вы видите сами!
По противоположной стороне улицы шли два жандарма и сыщик. Они постучали в калитку самого крайнего дома.
– Товарищи, пожалуйста, – шепнул я взволнованно. – Мы не станем вас утруждать. Только скажите, где нам спрятаться в лесу, чтобы нас здесь не застали.
Старший Эберлейн-сын снова взглянул на меня, словно бы что-то заподозрив.
– Вы боитесь, что… Нет, эти ходят не из-за забастовки, они ищут не вас. Двух коммунистов, бежавших из вацской тюрьмы.
Тут я решился: будь что будет! Теперь уже все равно: останемся ли ми здесь, или он выдаст нас жандармам. А этого он, возможно, и не сделает.
– Эти двое – мы.
Он стоял и смотрел на нас, словно онемев. Он не спускал с нас похожих на отцовские светло-голубых глаз. А я торопливо расшнуровал ботинок и достал личную карточку.
– Пожалуйста, теперь вы поймете, что… Скажите скорее, как нам пробраться в лес и куда идти. Мы не хотим встречаться с пограничниками…
Наконец он опомнился. Казалось, душа его зашевелилась. На лице и во взгляде появилось совсем иное выражение.
– Почему вы, товарищи, не сказали сразу, почему не с этого начали? О, погодите, сейчас! Мать, оставьте хлеб с жиром… (Старуха как раз в этот момент собиралась положить в наши карманы завернутый ломоть хлеба.) Оставьте! Зарежьте и зажарьте цыпленка, они возьмут его с собой. Подождите! Отец, – обратился он к старику, – вы поведете их. До того… Нет, чердак не годится, туда тоже заглянут… Они правы: лес. Но надо бы объяснить… Совсем нетрудно найти обвалившуюся наклонную шахту. Да, там вы встретитесь, придет отец, принесет еду на дорогу…
– Спасибо, товарищ. Но не вздумайте резать цыпленка…
– Это наше дело! – отмахнулся он. – Ах, почему вы не сказали раньше! Отец, пока не ходите, оставайтесь здесь! Сейчас придут, им может показаться подозрительным, что вас нет дома… Товарищи сами найдут вход в шахту, проводите их в сад.
Он пошел вперед и выглянул через дверь кухни. Патруль уже скрылся в противоположном доме, один жандарм остался на улице, но стоял к нам спиной.
Мы пожали друг другу руки.
– Почему вы не сказали сразу, – прошептал он укоризненно, – ведь вас ждали! – Он крепко пожал нам руки. – Счастливого пути, ничего не бойтесь. – Он уже улыбался. – Старик самый лучший контрабандист на всей границе!
Глава двадцать первая
На границе
Позади небольшого сада калитка открывалась на узкие шахтерские участки. Эти участки были размером с венгерский хольд и тянулись до самой опушки леса. Старик показывал мундштуком трубки:
– Глядите, вон там большой клен, с краю. От него пойдете направо, потом прямо вверх!
Он показал обходный путь. Если нас случайно заметят, мы сможем запутать следы. Зная направление промоины, ведущей ко входу в шахту, заблудиться было нельзя. Мы попрощались и вышли через калитку. Некоторое время мы крались у подножий садов; если идти через поле, нас сразу заметят; и вот мы крались, чтобы не увидели, из какого дома мы вышли.
Широкая равнина, на которой расположился поселок, была пуста и безлюдна. Мы скоро добрались до большого клена, росшего на опушке леса. По лесу мы шли спокойнее – уже не ощущали, как щекочет спину мушка жандармской винтовки.
Вход обвалившейся шахты оказался отличным убежищем – в этом мы скоро убедились. После обеда, пока мы там ждали, стрелковая часть дважды прочесала лес. Позднее старик рассказывал, что наши преследователи в нескольких местах расставили наблюдателей с биноклями. Какой-то из них увидел идущих в лес двух человек и доложил начальству. Правда, наша одежда не подходила к описанным приметам беглецов. Однако теперь уже Тамаш Покол решительно утверждал, что именно нас он видел в полдень и что мы действительно были не в коричневой одежде. Но, с другой стороны, никто в поселке не мог сказать, кто были те двое, которых он видел. Словом, они бросились за нами. Несколько часов прочесывали лес, но потом им это надоело, и они перестали. Так, во всяком случае, думали мы… Два солдата вошли в шахту и, осветив карманными фонариками, основательно проверили вход. Мы спрятались за грудой обвалившейся породы, как посоветовал старик. Между обвалом и вершиной скалы было такое узкое отверстие, через которое в шахту с трудом мог проползти один человек. Шахта обвалилась не вся, завален был участок лишь в двадцать метров. Миновав его, мы притаились и сидели на корточках, а нас в это время тщетно искали, не заметили и не сообразили, что за обвалом может быть что-нибудь еще. Потом мы услышали, что они уходят, шум затих.
Старика нам, однако, пришлось ждать долго, мы уже думали, что случилась беда. Здесь, в горах, солнца не было видно, в небе светились лишь облака – было что-то около половины восьмого. Наконец мы услышали шуршащие по опавшей листве шаги, и перед входом кто-то трижды кашлянул, крякнул, как человек, курящий трубку, – это был сигнал.
– Ну, – ободрил нас старик, – сейчас начнется игра в пятнашки – все бросились за вами. Да это пустяки, не унывайте!
Старик захватил топор, притворившись, будто идет за ветками и хворостом. На плече у него висел ремень, чтобы связать хворост.
Лес вдоль и поперек бороздили тропы, колейные дороги дровосеков, промоины – по ним ходили пограничники. А мы, пересекая и пересекая дороги, шли так, словно кто-то вокруг шоссе чертил замысловатые узоры. Это было нелегко. Иногда мы задыхались от крутого подъема, а иногда скатывались по скользкому слою хвои. Старик шел впереди, а шагах в пятидесяти от него – друг за дружкой мы. Изо рта нашего проводника свисала набитая трубка. Это был условный знак: если он остановится закурить, мы тотчас ложимся на землю и ищем укрытия. Он предупредил, чтобы мы обходили скрипучие кучи булыжника, не наступали на ветки и шли совсем тихо. Лучше медленно, но верно. Если он поправит шапку, мы должны остановиться, дать отойти ему еще дальше вперед и подождать, пока он за нами не вернется…
Солнце уже зашло. С западной стороны на вершинах гор светились облака шафранного цвета. В лесу почти нельзя было различить темные и светлые стороны деревьев. Старик в одном месте остановился и поправил шапку. Мы с Белой сели и минут десять ждали, пока наконец он вернулся и сделал знак следовать за ним. Нам надо было пересечь более широкую колею, и он, как видно, прежде проверил, нет ли поблизости замаскированной охраны. Эту дорогу мы пересекали дважды; один раз ему пришлось закурить. По дороге шел патруль, должно быть постоянный пограничный патруль: они старика знали.
– Собирать ветки, отец Эберлейн?
– Да, и еще за грибами.
– Грибы принесите нам.
– Если найду.
– Ну, будьте здоровы!.. Ничего вы здесь не видели?
– Нет.
– Ладно. Не забудьте о грибах!
Вот и все, они пошли дальше.
Теперь наш путь пролегал по горному хребту или плоскогорью. Мы достигли опушки леса, там было еще довольно светло, а в чаще мы уже с трудом обходили ветки. Было тепло, и мы шли в пиджаках внакидку.
Вдруг на просеке послышался собачий лай.
– Глядите, вон там большой клен, с краю. От него пойдете направо, потом прямо вверх!
Он показал обходный путь. Если нас случайно заметят, мы сможем запутать следы. Зная направление промоины, ведущей ко входу в шахту, заблудиться было нельзя. Мы попрощались и вышли через калитку. Некоторое время мы крались у подножий садов; если идти через поле, нас сразу заметят; и вот мы крались, чтобы не увидели, из какого дома мы вышли.
Широкая равнина, на которой расположился поселок, была пуста и безлюдна. Мы скоро добрались до большого клена, росшего на опушке леса. По лесу мы шли спокойнее – уже не ощущали, как щекочет спину мушка жандармской винтовки.
Вход обвалившейся шахты оказался отличным убежищем – в этом мы скоро убедились. После обеда, пока мы там ждали, стрелковая часть дважды прочесала лес. Позднее старик рассказывал, что наши преследователи в нескольких местах расставили наблюдателей с биноклями. Какой-то из них увидел идущих в лес двух человек и доложил начальству. Правда, наша одежда не подходила к описанным приметам беглецов. Однако теперь уже Тамаш Покол решительно утверждал, что именно нас он видел в полдень и что мы действительно были не в коричневой одежде. Но, с другой стороны, никто в поселке не мог сказать, кто были те двое, которых он видел. Словом, они бросились за нами. Несколько часов прочесывали лес, но потом им это надоело, и они перестали. Так, во всяком случае, думали мы… Два солдата вошли в шахту и, осветив карманными фонариками, основательно проверили вход. Мы спрятались за грудой обвалившейся породы, как посоветовал старик. Между обвалом и вершиной скалы было такое узкое отверстие, через которое в шахту с трудом мог проползти один человек. Шахта обвалилась не вся, завален был участок лишь в двадцать метров. Миновав его, мы притаились и сидели на корточках, а нас в это время тщетно искали, не заметили и не сообразили, что за обвалом может быть что-нибудь еще. Потом мы услышали, что они уходят, шум затих.
Старика нам, однако, пришлось ждать долго, мы уже думали, что случилась беда. Здесь, в горах, солнца не было видно, в небе светились лишь облака – было что-то около половины восьмого. Наконец мы услышали шуршащие по опавшей листве шаги, и перед входом кто-то трижды кашлянул, крякнул, как человек, курящий трубку, – это был сигнал.
– Ну, – ободрил нас старик, – сейчас начнется игра в пятнашки – все бросились за вами. Да это пустяки, не унывайте!
Старик захватил топор, притворившись, будто идет за ветками и хворостом. На плече у него висел ремень, чтобы связать хворост.
Лес вдоль и поперек бороздили тропы, колейные дороги дровосеков, промоины – по ним ходили пограничники. А мы, пересекая и пересекая дороги, шли так, словно кто-то вокруг шоссе чертил замысловатые узоры. Это было нелегко. Иногда мы задыхались от крутого подъема, а иногда скатывались по скользкому слою хвои. Старик шел впереди, а шагах в пятидесяти от него – друг за дружкой мы. Изо рта нашего проводника свисала набитая трубка. Это был условный знак: если он остановится закурить, мы тотчас ложимся на землю и ищем укрытия. Он предупредил, чтобы мы обходили скрипучие кучи булыжника, не наступали на ветки и шли совсем тихо. Лучше медленно, но верно. Если он поправит шапку, мы должны остановиться, дать отойти ему еще дальше вперед и подождать, пока он за нами не вернется…
Солнце уже зашло. С западной стороны на вершинах гор светились облака шафранного цвета. В лесу почти нельзя было различить темные и светлые стороны деревьев. Старик в одном месте остановился и поправил шапку. Мы с Белой сели и минут десять ждали, пока наконец он вернулся и сделал знак следовать за ним. Нам надо было пересечь более широкую колею, и он, как видно, прежде проверил, нет ли поблизости замаскированной охраны. Эту дорогу мы пересекали дважды; один раз ему пришлось закурить. По дороге шел патруль, должно быть постоянный пограничный патруль: они старика знали.
– Собирать ветки, отец Эберлейн?
– Да, и еще за грибами.
– Грибы принесите нам.
– Если найду.
– Ну, будьте здоровы!.. Ничего вы здесь не видели?
– Нет.
– Ладно. Не забудьте о грибах!
Вот и все, они пошли дальше.
Теперь наш путь пролегал по горному хребту или плоскогорью. Мы достигли опушки леса, там было еще довольно светло, а в чаще мы уже с трудом обходили ветки. Было тепло, и мы шли в пиджаках внакидку.
Вдруг на просеке послышался собачий лай.