Между этой руиной и усадьбой сэра Джона располагался дом, в котором родился Генри Уайэтт. Какое-то время скромный домик Эдмунда Уайэтта оставался невидимым, скрываясь в небольшой красивой долине.
   Как и можно было ожидать, дорога из Сент-Неотса в Хантингдон уже покрылась ухабами от телег, сильно нагруженных различными товарами, пешеходов и скота, что гоняли на рынок.
   — Думаю, из-за этих казней вряд ли мы застанем кого-нибудь в Сент-Неотсе, — предположил Питер. — Мой-то старик уж точно ушел: после медвежьей травли казни для него всегда были вторым развлечением.
   Уайэтт ничего не ответил. Он глядел на большой, наполовину обшитый доской дом с острым коньком, жилище Кэт Ибботт. Отец ее, Эдвард, хотя по рождению и сквайр, в юности решил отказаться от своего общественного положения и заняться торговлей. Став торговцем мануфактурой, с годами он преуспел. Поскольку франклин Ибботт, как было заведено, предпочитал держать основную часть своего инвентаря на просторном чердаке над жилым помещением, его дом по размерам намного превосходил другие в Сент-Неотсе.
   И вот наконец помощник капитана «Первоцвета» смог различить тот красивый старинный, но плохо ухоженный домик, в котором они с Мэг столько лет прыгали, боролись и резвились, а иногда прислушивались хоть и к странным, но порой любопытным ученым рассуждениям отца.
   На окраине Сент-Неотса, у пруда, где поили принадлежавшую жителям деревни скотину, они встретили мальчика-подростка, гнавшего с помощью длинношерстой шавки стадо черномордых овец — путь их лежал к широкому лугу, поросшему лютиками.
   — Привет, Джереми! — окликнул его Уайэтт, будучи в восторге оттого, что видит первое знакомое лицо, пусть даже такое веснушчатое и глупое, как это. Челюсть у парня от неожиданности так и отвисла.
   — Вы… вы Генри Уайэтт, правда?
   — Ну конечно, и не нужно глазеть на меня с открытым ртом, как дурачок. Мы с Питером возвращаемся домой из плавания и здорово рады видеть тебя, Джем.
   Но русоволосый паренек продолжал таращиться, затем попятился, что-то бормоча. Он вытянул правую руку на всю длину и, сделав указательным и средним пальцами знак «Y», заорал: «Спаси меня, Боже!» — и бросился наутек, как заяц, оставив свою лохматую собаку гнать овец вслед за ним.
   Питер приподнял свою кожаную шляпу и пятерней почесал свою соломенно-желтую шевелюру.
   — И что же ты об этом думаешь, брат? Джереми никогда не отличался особым умом, но, видно, он еще больше из него выжил.
   Уайэтт покачал головой.
   — Не знаю. Что-то не укладывается у меня в голове. Чего ради этому простачку померещилось, будто я собираюсь его сглазить, и он сделал этот знак против колдовства?
   — Может, о нас уже сообщили, что мы погибли, и теперь нас считают привидениями, — рассудил Питер. — Моряков всегда считают погибшими, поскольку они лишь изредка возвращаются после того, как их судно вынесет бурей на какой-нибудь остров или сбежав из рабства у турок.
   Добравшись до окраинных строений Сент-Неотса, Уайэтт извлек из своей поклажи новый плащ из оранжевого шелка, отороченный крашеным кроликом, и повесил на шею изящную серебряную цепь, подаренную ему сэром Френсисом Дрейком при расставании.
   На широком бронзовом лице Уайэтта появилась улыбка предчувствия чего-то приятного. Скоро эти деревенские простаки узнают не только то, что он виделся с этим полубогом в глазах общественного мнения, с легендарным Золотым адмиралом, но и то, что он лично общался с ее королевским величеством, даже разговаривал с ней! Ей-богу, это заставит высокомерного полковника Кристофера Филлипса, семейство Уоткинсов и гордого своим богатством франклина Ибботта по-новому оценить сына старого Эдмунда.
   Взгляд его упал на поклажу вьючного животного. Ух! Матери здорово должны прийтись по душе яркая шаль, платок из чистого шелка и бирюзово-синяя брошь, которые он ей везет, а отцу — «Вкратце о здоровье» Эндрю Бурда, томик по медицине, который он обнаружил в книжной лавке в тени собора Святого Павла. Что до Мэг, — подождем, пока она не увидит желтое с синим платье из камлота, которое он припас для нее.
   В Сент-Неотсе, похоже, ничего так и не изменилось. Выскочила, как обычно, собака Джозефа, рыча и скаля зубы, затем отпрыгнула в сторону, и смелость ее испарилась, как только Питер резко взмахнул перед ней палкой. Как всегда, свиньи и куры ковырялись себе в грязи, неизменно заполнявшей единственную улицу Сент-Неотса. Выветрившийся от непогоды сельский каменный крест, воздвигнутый на площади в центре деревушки каким-то давно уже умершим норманнским рыцарем в знак осуществления своей клятвы, выглядел таким же, как всегда, серым и покрытым пятнами мха.
   Появилась женщина, в которой они узнали госпожу Хоулден. Она вела за руку маленького ребенка.
   — С добрым вас утром, мадам Хоулден! — весело крикнул ей Уайэтт. — Мы с Питером вернулись из плавания.
   — Смилуйся над нами! — Женщина в мгновение ока набросила на лицо ребенка свой фартук, повернулась спиной и стала смотреть в другую сторону.
   Старый Джоб, башмачник, узнав высокую фигуру Уайэтта, вскочил со скамейки около своего дома, выплюнул изо рта зажатые в губах дубовые гвозди, которыми он приколачивал новую подошву на башмак, и захлопнул свою дверь.
   — Ей-богу, наши соседи оказывают нам редкий по своей теплоте прием, — заметил Питер, еще больше озадаченный.
   Уайэтт ничего не сказал, но в голову ему закралось совсем небольшое, но острое, как кончик иглы, подозрение. Поравнявшись со следующей дверью, дверью булочника Симпкинса, он решительно вошел в дом и, прежде чем испачканный мукой хозяин мог улизнуть, крепко схватил его за плечо.
   — Что происходит? — резко осведомился он. — Я только что вернулся из-за моря. Почему все от меня шарахаются, словно бы я сам сатана?
   Этот старик с дрожащей, перепачканной в муке бородой в ужасе закатил глаза.
   — Сын и брат ведьм тоже может быть слугой сатаны.
   Краска ярости прилила к широким щекам Уайэтта, и он встряхнул Симпкинса с такой силой, что с фартука у того взметнулась мучная пыль.
   — Ведьмы? Хватит бормотать что-то несвязное и отвечай мне.
   Булочник отшатнулся, но все же постарался улыбнуться умиротворяющей улыбкой.
   — Генри, малыш, ты разве не слышал?
   — Слышал что? Я же говорил вам, что только что вернулся из заморских земель. Да выкладывайте же, черт вас побери! Имеет ли этот бред отношение к моей матери и моему отцу?
   Симпкинс кивнул, затем съежился и вскрикнул, видя мрачное выражение в синих глазах Уайэтта, когда его первое ужасное подозрение всколыхнулось в сознании с силой разорвавшейся петарды. Матушка Энн? Энн — так звали его мать; деревушка Партон — всего в нескольких милях от них, как и поместье сэра Джона и леди Эддисон!
   — Да поможет тебе Господь, Генри, в недобрый час ты вернулся. — Булочник вырвался из внезапно ослабевших рук Уайэтта. — Твоих отца, мать и сестру сегодня должны повесить на рыночной площади в Хантингдоне! Н-не бей меня, Генри, — лопотал он. — Я н-не имею никакого отношения к этому делу. К-клянусь!
   Если бы Уайэтта ударили дубиной по голове, это не произвело бы более ошеломляющего эффекта, однако он колебался только мгновение.
   — На который час назначена казнь?
   — Точно не могу сказать, Генри, — дрожащим голосом проговорил Симпкинс. — Одни говорят — в десять, другие — в полдень.
   Уайэтт выбежал на улицу, схватил вьючную лошадь за недоуздок и подтащил ее к двери булочной.
   — Берегите это животное пуще собственного ока. Если хоть одна пуговица пропадет, когда я вернусь, то глотку вам перережу.
   Питер Хоптон уже стремглав помчался по улице в поисках верховых лошадей. Ведь Хантингдон находился всего в восьми милях к северу. Если казнь была назначена на полдень, тогда они с Генри могли надеяться, что успеют вовремя; если же на десять — надежды не оставалось никакой.
   Только путем прямых угроз и нескольких крепких затрещин два кузена смогли заполучить на время, пару неуклюжих крупнокопытных фермерских лошадей.

Глава 10
РЫНОЧНАЯ ПЛОЩАДЬ В ХАНТИНГДОНЕ

   Благодаря более длинным ногам и лучшему состоянию лошадь Генри Уайэтта влетела, тяжело стуча копытами, в окрестности Хантингдона, на добрых четверть мили опередив небольшую лошадку Питера Хоптона. Всадник тяжело отдышался и почувствовал, как напряжены его мышцы, давно отвыкшие от верховой езды. Он безрассудно настегивал плетью своего скакуна, гоня его через беспорядочные группы овец и коров, пока наконец несчастное животное не споткнулось о кормящуюся свиноматку и не свалилось бессильно на землю. Как ни дергал всадник за узду, лошадь лежала, оглушенная ударом, и только подергивалась, словно бык, прирезанный мясником.
   То, что так мало людей осталось присматривать за животными, пригнанными на рынок, заставило Уайэтта с ужасом осознать, что час казни, должно быть, совсем уже близок. Когда вдалеке поднялся сильный крик, тысяча фурий завыла в его ушах. Их соседи, приличные люди, как могли они все сговориться, обрекая на смерть его бедную мать-старуху из-за припадков падучей болезни, что преследовала ее с детства?
   Трезвые богобоязненные англичане, как могли осудить они на погибель изуродованную шрамами бедную Мэг и слабого чудаковатого отца? Да, верно, Эдмунд Уайэтт время от времени баловался химией (но не алхимией же!), и это, похоже, сильно повредило ему на суде. А ведь отец за всю свою жизнь и мухи не обидел.
   А леди Эддисон, такая всегда милосердная и честная дама в общине, как могла она только сплести в своем воображении такую фантастическую паутину кошмаров, что одним лишь рассказом о них можно было отправить на смерть трех несчастных, но совсем не виновных людей? Почему она это сделала? Заболела какой-то хворью, неизвестной нынешним медикам?
   Задыхающийся, с полубезумными от тревоги глазами, Уайэтт бежал по Коббетс-лейн в сторону рыночной площади и зала суда графства. Там, напротив этого здания, уже веками, еще с тех пор как маленькая деревня выросла и превратилась в город Хантингдон, стояла постоянная виселица.
   Переулок, мощенный булыжником, тянулся, петляя, меж старинных зданий, что стояли, накренившись вперед, словно хотели коснуться друг друга коньками остроконечных крыш над разделявшей их улицей. Невдалеке он услышал, как, перекрывая гул голосов возбужденной толпы, зазвучали трубы и барабаны.
   — Боже милостивый, дай мне успеть! — Почти ослепший от пота, он услышал, как его догоняет, стуча тяжело копытами, лошадка Питера. Уайэтт обернулся назад и, задыхаясь, крикнул: — Скачи вперед! Останови их! Времени мало!
   — Нет! — рявкнул Питер. — Хватайся за стремя! — Изможденная, с пеной на губах плуговая лошадь, спотыкаясь, кренясь, продвигалась вперед, одной своей массой прокладывая себе дорогу в непрерывно растущей толпе. Еще один взрыв ликования прокатился среди домов, и вспугнутые им вороны закружились высоко над крышами. Не обращая внимания на брань и удары, наносимые возмущенными горожанами, которым помешали наслаждаться спектаклем, кузены пробились мимо церкви Святого Беннета, и взору их открылись серый фасад зала суда и позолоченные флюгера.
   Новую муку Уайэтту причинила мысль, что если бы они с Питером сразу же из таверны «Пестрый бык» отправились в Хантингдон в компании с шерифом и его людьми вместо того, чтобы топать дорогой в Сент-Неотс, они бы успели добраться до этого места, чтобы… Но что бы они тогда сделали?
   Почему, ну почему не хватило ему прошлой ночью ума, чтобы узнать имена приговоренных к повешению? Ведь эсквайр Эндрю Тарстон несколько раз упомянул «матушку Энн», хотя верно и то, что в Хантингдоншире могла бы найтись сотня женщин с таким же именем.
   Остервенело работая кулаками, Уайэтт пробился через толпу и хотел уже нырнуть под древко копья пикинера, которое тот держал горизонтально, сдерживая толпу.
   — Эй, ты! Стой! — хрипло рявкнул пикинер. — А ну-ка давай назад!
   Уайэтт остановился, но лишь потому, что поднял глаза на высокую, из дуба и камня, виселицу в форме буквы «Н». И словно бы раскаленное лезвие вонзилось ему в самое сердце. Ужасающе темные и безжизненные на фоне яркого июньского неба, медленно вращаясь на веревках, висели два изможденных тела. Он мог быть только уверен в том, что недавно здесь испустили дух мужчина и женщина. Могла ли повешенная быть его матерью или бедняжкой Маргарет — это Уайэтту выяснять было некогда, ведь Длинный Уильям, в черном облачении палача и с капюшоном на голове, уже подталкивал вверх по короткой лестнице последнюю, третью, жертву.
   — Вздерни ее, Уилл!
   — Пусть попляшет, проклятая ведьма!
   — Растяни-ка ей шею!
   Выкрики из толпы были грубыми, совершенно безжалостными, незабываемо страшными и отвратительными.
   — Сжечь бы лучше это сатанинское отродье!
   Это была Мэг, растрепанная и в крайнем ужасе что-то бессвязно лепечущая.
   Звонкое «зи-ип», изданное шпагой Уайэтта, выскальзывающей из ножен, зловещий блеск клинка, подкрепленный броском моряка к виселице, заставил ближайших к нему зевак отшатнуться в сторону. Питер тем временем рукояткой своей рапиры оглушил пикинера, попытавшегося помешать ему выбраться из толпы на открытое пространство, в центре которого возвышалась виселица. Вместе двое парней метнулись по грязным булыжникам к кучке чиновных людей с суровыми лицами, неуверенно закружившихся вокруг лестницы и палача.
   — Стойте! Остановитесь, вы, проклятые вероломные мясники! — выкрикнул Уайэтт.
   Он лишь чуть-чуть не успел подскочить к подножию лестницы. Длинный Уильям столкнул уже хрупкую, облаченную в жалкое тряпье фигуру приговоренной, чтобы в тот же момент ей закорчиться и закачаться в зловеще-гротескном танце в пустом пространстве. И в третий раз площадь ответила воем звериного удовлетворения.
   — Слушайте! Слушайте! Слушайте! Королевское правосудие испол… — Главный констебль Хантингдоншира прервался, не закончив своего объявления. — Арестуйте и свяжите этих беззаконных мошенников! — прокричал он.
   Целый отряд пикинеров и оба лучника шерифа бросились исполнять приказ, но так же скоро отступили перед бешеной игрой тяжелой шпаги Уайэтта.
   — Перережь веревку, — взмолился Уайэтт. — Может, Мэг еще жива. Я… задержу их!
   — Клянусь Богом, это те самые моряки из «Пестрого быка»! — изумленно вырвалось у сквайра Эндрю. — Назад! Как вы смеете мешать королевскому правосудию?!
   На шерифа с ястребиным лицом Уайэтт не обратил ни малейшего внимания, он лишь яростно ринулся на Длинного Уильяма и нанес ему сильный режущий удар своей испанской шпагой. Взвыв, палач накренился вбок и исчез из виду за спиной здоровенного чернобородого пикинера, взявшего пику наперевес и сделавшего быстрый выпад. Уайэтт нырнул под стальной наконечник пики и нанес стражнику колющий удар. Скрипнули кости в запястье, когда, скользнув по кирасе солдата, острие шпаги отклонилось в сторону. Со всех сторон засверкало оружие спешащих на помощь алебардистов, и Уайэтт в неистовстве отбивал их атаки, сражаясь спина к спине с Питером, преисполненный гнева и ярости. Теперь и пикинеры, и лучники, и аркебузиры[39] перестали сдерживать толпу зрителей, и горожане с жадным интересом хлынули к виселице.
   «Их слишком много», — сказал себе Уайэтт. Да, много, слишком много пляшущих жалящих пик, и вот уже со всех сторон к нему протянулись руки, выхватили у него драгоценную испанскую шпагу, и кто-то древком копья нанес ему по голове такой сильный удар, что из глаз посыпались искры, подобные тем, что видишь вылетающими из-под молота кузнеца.
   Словно палуба «Первоцвета» при мощном налете штормового ветра, рыночная площадь закачалась у него под ногами, и он повалился назад, при этом на мгновение увидев высоко над собой багрянистое, искаженное мукой смерти лицо своей бедной сестренки. В этот жуткий момент до сознания его дошло, что язык ее вывалился меж зубов, а глаза выпучились и стали размером с голубиные яйца. К счастью, седые волосы матери упали вперед и рассыпались у нее по лицу, скрывая его выражение, но фатальный наклон ее головы к плечу им было уже не скрыть. Он не успел разглядеть, как выглядит труп отца: последовавший второй удар оглушил моряка, странные темные волны нахлынули на него и поглотили его сознание.
   То, что так много событий критической важности в жизни одного человека могло произойти на протяжении единственного дня, от рассвета до заката, узнику казалось невероятным. События эти, однако, действительно произошли. Только вчера утром он, Генри Уайэтт, был бодрым, здоровым и свободным молодым человеком, имевшим скромный достаток и, вследствие появления при дворе королевы, а также знакомства с сэром Френсисом Дрейком, видящим свое будущее таким, где возможны любые прекрасные вещи. Он был и, коль скоро об этом зашла речь, оставался всей душой влюбленным, хотя и пребывал в неизвестности — взаимно ли. Возможно ли то, что Кэт Ибботт узнала о его возвращении? Разумеется: слишком уж мал был Сент-Неотс, чтоб не узнать.
   Уайэтт неожиданно обнаружил, что человеческое страдание уже больше не трогало его, как прежде. Разве не видел он стольких людей в оковах, клейменных, увечных — и все лишь во имя закона ее величества? Разве он не был свидетелем того, как существ, доведенных до голода и отчаявшихся, таких, как тот бродяга Дик и его сотоварищ, называли преступниками, загоняли в солдатский строй и гнали на войны ее величества, чтобы там они нашли свою смерть — коль не хочется им болтаться на виселице в каком-нибудь городе, похожем на этот?
   В помещении стояла отвратительная вонь. Скрючившись на связке тростника, должно быть оставшегося в этой камере с незапамятных времен, Уайэтт, чтобы его снова не вырвало, приподнял голову и оперся о согнутую в локте руку. Пол и стены его камеры на ощупь казались грязными и отвратительно липкими.
   Однажды в детстве он случайно оказался запертым в конюшне, принадлежавшей полковнику Филлипсу. К счастью, обычно стоявшего там жеребца вывели попастись, иначе бы поднятый им от детского ужаса крик испугал бы эту здоровенную строевую лошадь и она затоптала бы его насмерть.
   Но случилось так, что конюхи со смехом вывели перепуганного паренька за ухо, и приключение это окончилось для него благополучно. Однако с той самой поры у Уайэтта осталась необъяснимая боязнь закрытого пространства. На судне он испытывал жуткие муки, когда его принуждали занять необычно крохотную каюту, и поэтому, какая бы ни была погода, он часто предпочитал укладываться на ночь на палубе, среди учеников матросов и юнг.
   Сейчас у него нестерпимо болела ушибленная голова и непрестанно пульсировало в висках, вызывая тошнотворное ощущение. В ушах все еще стояли голоса мировых судей: дребезжащий — сэра Генри Кромвеля, елейно мурлычащий — франклина Ричарда Джойса и отрывисто лающий — полковника Томаса Гранта. К ним его притащили, обвинили в убийстве некоего Уильяма Бентона, лучника, иначе называемого палачом Длинным Уиллом; а далее — и в более тяжком преступлении: в попытке помешать своевременному и законному отправлению королевского правосудия и в нанесении телесных повреждений главному констеблю графства Хантингдон и сквайру Эндрю Тарстону.
   Уайэтт тупо уставился на тот лоскуток синевы, что лежал за единственным узким окном его камеры. Если бы не железная полоска, делящая окно пополам, оно оказалось бы вполне широким, чтобы в него мог пролезть человек. При первых приступах отчаяния он в слепом бешенстве пытался вырвать эту полоску железа из стены, но напрасно, хоть и выглядела она такой тонкой, что, казалось, ее наверняка можно было переломить или отогнуть в сторону.
   На слушании его дела, окончившемся около часа назад, главный мировой судья, сэр Генри Кромвель, был таким же свирепым и непреклонным, каким окажется и его сын, Оливер, одно поколение спустя.
   Раз уж избавились от этой дьявольской семейки, предлагал сэр Генри, почему бы начисто не извести весь адский выводок? Однако двое других судей относились к делу Уайэтта с меньшей долей мстительности, должно быть, он представлял собой слишком печальное зрелище, когда стоял там, запачканный кровью и грязью и с туго связанными за спиной руками. Ни у кого не нашлось доброты, чтобы стереть с его лица кровь, которая не переставала сочиться из пореза на голове.
   — Клянусь ногтями на ногах Святого Павла, — заявил полковник Грант, — мне, Кромвель, нелегко будет повесить человека, способного сражаться так мужественно, как дрался наш подсудимый.
   — Это верно, мужественно. И к тому же он прикончил лучшего моего лучника, — проворчал Эндрю Тарстон. — И все же он, что там ни говорите, вовсе никакой не колдун.
   — Резонно ли, сэр Генри, считать этого бедолагу ответственным за нападение? — Кустистые темные брови вопросительно поднялись. — Понятно, что парень был расстроен. А кто не был бы, вернувшись домой и найдя своих близких болтающимися на виселице?
   — И кроме того, — сообщил шериф, пусть и нехотя, — если мастер Уайэтт не лжет, он славно послужил Англии в той оскорбительной для нее истории с «Первоцветом». И не так много подданных получают награду из собственных рук королевы. Нет, не стоит нам его вешать.
   — Что же тогда? — ковырнув в волосатой ноздре, вопрошал остальных заседавших полковник Грант. — Может, нам приговорить его к служению в армии?
   — В этом негодяе чересчур много характера, и он немедленно дезертировал бы, — возразил сэр Генри. — Но пусть будет по-вашему, Тарстон, и избавим его от петли. Скажем лучше так: при всей нашей милости, пусть он проведет три года в тюрьме, после того как ему поставят клеймо на большом пальце правой руки — пусть все знают, что он совершил убийство.
   Поскольку день выдался долгим и напряженным, мировые судьи не были расположены к пререканиям. Итак, с тоской размышлял Уайэтт, завтра или на следующей неделе его заклеймят перед отправкой в темницу замка Норманнского креста, стоящего далеко от Сент-Неотса — и бедной Кэт Ибботт. Чувствительная и добросердечная, как горько, наверное, страдала она во время казни его семьи!
   — Три года в тюрьме? — пробормотал, вопрошая самого себя, Уайэтт. — Тридцать шесть месяцев не видеть Божьего света? — Дрожь пробежала у него по спине. Лишь год назад видел он в Лондоне партию только что освобожденных преступников; с пергаментной кожей, почти беззубые, они ковыляли вокруг собора Святого Павла, выпрашивая корку хлеба у ярко разодетых жестокосердных проституток и ростовщиков. Под их грязными вонючими обносками, казалось, просматривались все до единой косточки их скелетов. С тупым безразличием Уайэтт подумал о том, какая участь могла постигнуть Питера Хоптона. Последнее, что припомнилось ему, было то, как этот доблестный здоровяк стоял, широко расставив ноги, над поверженным противником и раздавал удары направо и налево, как паладин.
   Лежит ли кузен его тоже в тюремной камере в ожидании заключения или казни? А может, уже погиб или корчится в муках от какой-нибудь жуткой раны? То, что он мог проложить себе путь к свободе рапирой через взбудораженную рыночную площадь, казалось почти невероятным, и все же, и все же… — С отчаянным пылом Уайэтт вцепился в столь призрачную надежду на то, что спасение Питера было возможно среди беспорядочно прущей толпы.
   Его тюремщик, как он успел убедиться, оказался грубым безмозглым олухом и на любой вопрос, как бы вежливо ни был он задан, неизменно отвечал пинком или руганью.
   Убедился Уайэтт и в том, что вся обстановка в камере — только один табурет о трех ножках, треснувший глиняный кувшин и связка заплесневелого тростника, на котором он сидел поджав под себя ноги.
   — Не останусь я здесь, — тихо пробормотал он. — Не позволю себя клеймить. — Мало-помалу решимость придала ему уверенности, хотя при этом он и не мог представить себе, каким образом удастся ему бежать.

Глава 11
ВЕРЕВКА ПАЛАЧА

   Медленно, бесконечно медленно тянулись два дня, во время которых будничные звуки с улицы, что пролегала непосредственно внизу под его оконцем, мучили заключенного узника множеством знакомых проявлений обыкновенной деловой суеты: то заскрипят несмазанные оси, то монотонно, нараспев закричат о своих товарах уличные торговцы, то дробно застучат копыта лошадей, то звонко завопят увлеченные какой-то грубой забавой запыхавшиеся мальчишки.
   После этих последних лет, проведенных в море с его далекими горизонтами, теснота этой крошечной камеры казалась такой же убийственной, как давление воды, когда раз он нырнул чересчур глубоко.
   Хотя Уайэтт ежедневно отрывал от своей далеко уже не чистой тельняшки новые лоскуты, чтобы кое-как перевязать себе голову, кровотечение из ран так до конца и не прекращалось. Он рассудил, что это, должно быть, потому, что при смене повязки от ран отдирались кусочки струпьев.
   Как Уайэтт ни старался, он не мог отделаться от воспоминания о том жутком выражении искаженного мукой лица бедной Мэг. И как же могли только люди, воспитанные на благородном учении Иисуса Христа, так мучить и предавать друг друга?
   Генри страдал от бездействия — безделье являлось для него наказанием, ужасным само по себе. Он твердо решил, что, когда совершит побег — а это уж точно будет, — он разыщет сэра Джона Эддисона и будет душить его, медленно, чтобы этот мерзавец мог слышать его слова: «Твоя подлая ложь сгубила мою семью. Теперь отвечай мне, сэр Джон, как тебе пришлось ощущение, когда разрываются твои легкие? А знаешь ли ты, что глаза у тебя уже начали вылезать из орбит? Что язык вываливается у тебя изо рта? А теперь я тебя задушу окончательно».