никакого предварительного опыта. Но если по произнесении смертного приговора
государь велит отложить казнь, то можно применить обычай полилеритов,
уничтожив привилегию заповедных мест; и вот тут, если результат дела докажет
его пользу, правильно было бы ввести это установление; в противном случае
заслуженная казнь тех, кто уже подверг ся осуждению, будет так же полезна
для государства и так же справедлива, как если бы она была совершена ранее;
между тем опасности от этого не может быть никакой. Мало того, по-моему,
подобный образ действия можно было бы с значительным успехом применить и к
бродягам, а то в отношения их мы до сих пор не добились никаких результатов,
несмотря на издание многочисленных законов".
Как только кардинал сказал это, все наперерыв осыпали похвалами его
мысль, к которой раньше, в моих устах, отнеслись с пренебрежением; особое же
одобрение заслужил пункт о бродягах, так как это была его собственная
прибавка.
Не знаю, не лучше ли умолчать о том, что произошло далее, так как это
было смешно; но все же я расскажу: эта было недурно и имело некоторое
отношение к настоящей теме.
Случайно тут стоял один блюдолиз, который, по-видимому, хотел строить
из себя дурака, но, притворяясь таковым, был очень близок к настоящему.
Шутки его, которыми он старался насмешить, были настолько плоски, что сам он
вызывал смех гораздо чаще, чем его слова. Но иногда все же у него вырывалось
нечто совсем неглупое, что могло оправдать правильность поговорки: "При
частой игре добьешься и выигрыша". Именно, один из гостей сказал, что я в
своей речи говорил о надлежащих мерах против воров, кардинал подумал о
бродягах, и теперь государству остается только позаботиться о тех, кого
довела до нищеты болезнь или старость и сделала их непригодными к труду для
снискания себе пропитания. Тогда упомянутый блюдолиз заметил:
"Позволь мне, я и это устрою правильно. Я страстно желаю удалить
куда-нибудь с глаз долой людей этого рода. Они мне сильно и часто надоедали
своим требованием денег, сопровождаемым жалобными воплями, но никогда все же
причитания их не имели такого успеха, чтобы вытянуть у меня монету. Выходило
как-то всегда одно из двух: или мне не хотелось давать, или даже п нельзя
было, так как не было ничего. Поэтому теперь они стали умнее; когда они
видят, что я иду, то не тратят своего труда и пропускают молча: они
совершенно не ждут ничего от меня, как будто бы я был священником. Так вот я
и вношу закон, чтобы всех этих нищих разместить и распределить по
бенедиктинским монастырям и сделать из них так называемых монахов-мирян, а
женщинам я велю стать монахинями".
Кардинал улыбнулся и одобрил это как шутку, а другие приняли ее и
всерьез.
Но замечание о священниках и монахах сильно развеселило одного из этих
последних, ученого богослова, так что он и сам захотел пошутить, хотя в
общем был серьезен до свирепости.
"Но и в этом случае,-заметил он,-ты не отделаешься от нищих, если не
подумаешь и о нас - монашествующей братии".
"Да это уже предусмотрено,- ответил паразит.- Ведь кардинал прекрасно
позаботился о вас, когда выносил постановление о задержании и привлечении к
работе бродяг, ведь выто и есть главные бродяги".
При этих словах все взглянули на кардинала и, заметив, что он не
отрицает этого, очень охотно подцепили это замечание, все, кроме монаха. Он
(что и не удивительно), пораженный такой колкостью, пришел в негодование и
до того раскипятился, что не мог удержаться от ругательств: он назвал
противника негодяем, подлецом, клеветником и сыном погибели, приводя вместе
с тем страшные угрозы из Священного писания. Тогда шут вошел в свою роль
всерьез и почувствовал себя вполне как дома.
"Не гневайся, добрый брат,ответил он,- сказано в Писании: "В терпении
вашем овладеете душами вашими".
На это монах (приведу его подлинные слова) ответил:
"Я не гневаюсь, висельник, или, по крайней мере, не грешу, и
псалмопевец говорит: "Гневайтесь и не согрешайте".
Затем, в ответ на мягкое внушение кардинала удержать свои страсти,
монах заметил:
"Я говорю, как должен, по доброму усердию. Ведь у святых людей было
доброе усердие; отсюда и сказано: "Усердие по доме твоем съело меня". И в
церквах поют: "Над Елисеем кто смеялся, когда в храм тот направлялся",
усердие плешивого почуяли,- как почует, вероятно, и этот насмешник, шут,
грубиян".
"Ты,- ответил кардинал,- поступаешь, может быть, с наилучшими
побуждениями, но поступишь, по-моему, еще благочестивее, во всяком случае
разумнее, если поведешь себя так, что не будешь вступать в смешное
состязание с человеком глупым и смешным".
"Нет, владыка,- ответил тот,- я не поступил бы разумнее. Ведь сам
премудрый Соломон говорит: "Отвечай глупому по глупости его", как я теперь и
делаю и указываю ему яму, в которую он упадет, если не побережется как
следует. Ведь если многие насмешники над Елисеем, который был только один
плешивый, почувствовали усердие плешивого, то насколько сильнее почувствует
это один насмешник над многими братьями, среди которых есть много плешивых?
И вдобавок у нас есть папская булла, по которой все осмеивающие нас подлежат
отлучению".
Кардинал, увидев, что этому не будет конца, отослал кивком головы
паразита и свел удачно разговор на другую тему, а затем немного спустя встал
из-за стола и занялся делами своих подчиненных, отпустив нас.
Вот, друг Мор, каким длинным рассказом я замучил тебя; мне было бы
очень стыдно так долго передавать это, но ты, с одной стороны, пламенно
желал этого, а с другой, казалось, слушал так, как будто не желал ничего
упустить из этого разговора. Но, во всяком случае, мне, хотя бы и в сжатом
виде, надо было передать это, потому что те же лица, отвергнув высказанную
мною мысль, сейчас же сами одобрили ее, услышав одобрение ей от кардинала.
Они угождали ему до такой степени, что льстили даже выдумке его паразита,
которую кардинал не отверг как шутку, и чуть не приняли ее всерьез. Отсюда
ты можешь определить, какую цену имели бы в глазах придворных я и мои
советы.
- Конечно, друг Рафаил,отвечаю я,- ты доставил мне большое
удовольствие, до такой степени разумна вместе и изящна была вся твоя речь.
Кроме того, во время ее мне представлялось, что я не только нахожусь на
родине, но даже до известной степени переживаю свое детство, предаваясь
приятным воспоминаниям о том кардинале, при дворе которого я воспитывался
мальчлком. Друг Рафаил, хотя ты вообще очень дорог мне, но ты не поверишь,
насколько стал ты мне дороже оттого, что с таким глубоким благоговением
относишься к памяти этого мужа. Но все же я никоим образом не могу еще
переменить своего мнения, а именно: если ты решишься не чуждаться дворцов
государей, то своими советами можешь принести очень много пользы обществу.
Исполнить это ты обязан прежде всего как человек честный. Ведь и твой Платон
полагает, что государства будут благоденствовать только в том случае, если
философы будут царями или цари философами; но как далеко будет это
благоденствие, если философы не соблаговолят даже уделять свои советы царям?
- Нет, они не настолько неблагодарны, чтобы не делать отого с
охотой,возразил он,- наоборот, многие уже и выполнили это изданием своих
книг; только бы носители верховной власти были готовы повиноваться добрым
советам. Но Платон, без сомнения, отлично предвидел, что если цари не станут
сами философами, то, совершенно пропитанные и зараженные с детства
превратными мнениями, они никогда не одобрят планов философов: это Платон
испытал и сам при дворе Дионисия.
Как по-твоему, если я при дворе какого-нибудь короля предложу проекты
здравых распоряжений и попытаюсь вырвать у него злые и гибельные семена, то
разве я не подвергнусь немедленно изгнанию и не буду выставлен на посмешище?
Ну вот, предположи, что я нахожусь при дворе французского короля,
состою в его Совете, и тут на самом секретном совещании, под
председательством самого короля, в кругу умнейших людей, усиленно
обсуждается вопрос, какими средствами и ухищрениями король может удержать
Милан, привлечь к себе обратно беглый Неаполь, а затем разорить Венецию,
подчинить себе всю Италию, далее, захватить власть над Фландрией, Брабантом,
наконец, над всей Бургундией и, кроме того, над другими народами, на
королевства которых он давно уже нападал мысленно. Тут один советник
предлагает заключить союз с венецианцами, имеющий силу на столько времени,
на сколько это будет удобно королю, сообщить им свои планы, даже оставить у
них некоторую часть добычи, чтобы потребовать ее обратно при
удовлетворительном окончании дела. Другой подает мысль о найме германцев,
третий о том, чтобы задобрить деньгами швейцарцев, четвертый о том, чтобы
умилостивить золотом, как жертвой, гнев августейшей воли его величества
императора; пятому представляется необходимым уладить дела с королем
Арагонии и, в залог мира, отказаться от чужого, не французского, королевства
Наваррского; шестой предлагает опутать какими-нибудь брачными надеждами
короля Кастилии и привлечь, за определенную ежегодную плату, на свою сторону
несколько знатных его царедворцев. Тут встречается главнейшее
затруднение,какое решение принять касательно Англии, во всяком случае, надо
вести с ней переговоры о мире и закрепить наиболее прочными узами всегда
непрочный союз с ней; надо называть англичан друзьями, а рассматривать как
недругов. Поэтому следует всегда держать наготове, как на карауле,
шотландцев, имея их постоянно в виду для всяких случайностей, и тотчас
выпустить на англичан, если те чуть-чуть зашевелятся. Для этого надо тайно
(открытому осуществлению этого мешают союзные договоры) поддерживать
какогонибудь знатного изгнанника, который утверждает, что это королевство
принадлежит ему, и таким средством обуздывать подозрительность короля
Франции. Так вот, повторяю, если бы в такой напряженной обстановке, когда
столько выдающихся мужей предлагают наперерыв свои планы для войны, встал
вдруг я, ничтожный человек, и предложил повернуть паруса обратно,
посоветовал оставить Италию и сказал бы, что надо сидеть дома, так как и
одно Французское королевство слишком велико, чтобы им мог надлежаще
управлять один человек, а потому пусть король откажется от мысли и расчетов
на приобретение других земель, как ко мне отнеслись бы? Затем я мог бы
предложить их вниманию постановления ахорийцев, народа, живущего к
юго-востоку напротив острова Утопии. Именно эти ахорийцы вели когда-то
войну, чтобы добыть своему королю другое королевство, которое, как он
утверждал, должно было принадлежать ему по наследству в силу старинных уз
свойства.
Добившись наконец этого королевства, ахорийцы сразу увидели, что
удержать его стоит отнюдь не меньше труда, чем сколько они потратили для его
приобретения: новые подданные были постоянно недовольны ахорийцами или
подвергались иноземным набегам, поэтому надо было все время воевать или за
них, или против них, и никогда не представлялось возможности распустить
войско; а между тем собственная страна ахорийцев подверглась разграблению,
деньги уплывали за границу, они проливали свою кровь ради ничтожной и притом
чужой славы, мир не делался нисколько крепче, война испортила нравы внутри
государства, жители прониклись страстью к разбоям; убийства укрепили в них
наглую дерзость; законы стали предметом презрения. Между тем царь, внимание
которого развлекалось между двумя царствами, не мог сосредоточиться на
котором-нибудь одном из них. Напоследок ахорийцы, видя, что этим сильным
бедствиям не предвидится никакого конца, в результате совещания очень
вежливо предложили своему королю удержать за собою одно, какое он хочет,
царство, так как на два у него не хватит власти. Они говорили, что их
слишком много для того, чтобы ими могла управлять половина короля, а с
другой стороны, никто не согласится на то, чтобы даже погонщик мулов у него
был общий с другим хозяином. Таким образом, этот благодушный монарх
принужден был предоставить новое царство одному из друзей, который в скором
времени был изгнан, а сам удовольствовался старым.
Так вот, если бы после истории об ахорийцах я указал королю, что все
эти воинственные предприятия, которые по его вине вносят замешательство в
жизнь стольких народов, истощат его казну, разорят подданных, а могут в силу
какой-либо случайности кончиться ничем, и предложил бы ему заботиться о
своем унаследованном от дедов королевстве, насколько возможно украшать его,
привести его в самое цветущее состояние, любить своих подданных, снискать их
любовь, жить одною с ними жизнью, управлять ими мягко и оставить в покое
другие государства, раз то, которое ему досталось, более чем достаточно по
своей величине,- как ты думаешь, друг Мор, с каким настроением принята была
бы подобная речь?
- Разумеется, не очень благосклонно,- отвечаю я.
- Ну так пойдем дальше,продолжает он.- Допустим, что советники
какого-либо короля в беседе с ним обсуждают и измышляют средства, как ему
увеличить казну. Один советует повысить стоимость монеты, когда надо будет
платить деньги, и, с другой стороны, понизить ценность ее ниже нормы, когда
надо будет собирать капитал,- таким образом можно будет заплатить большую
сумму малым количеством денег и за малую сумму приобрести много. Другой
внушает притворно готовиться к войне и под этим предлогом собирать деньги, а
устроив это, заключить торжественный мир с религиозными обрядами и создать
этим в глазах жалкой черни такое впечатление, что вот, мол, благочестивый
государь из жалости к человечеству прекратил кровопролитие. Третий приводит
ему на мысль какие-то старинные, съеденные червями законы, устаревшие от
долгого неприменения их; так как никто не помнит об их издании, то они
нарушены всеми, за что следует взыскивать штраф; доход от этого будет
обильнее и почетнее всякого другого, так как на этом будет лежать личина
справедливости. Четвертый предлагает запретить, под угрозой больших штрафов,
многое, особенно такое, что идет вразрез с народными интересами, а потом
поделиться полученными деньгами с теми, чьим выгодам наиболее препятствует
этот указ; таким образом можно снискать расположение народа и получить
двойную выгоду: с одной стороны, штрафам подвергаются только те, кого
загнала в эти сети алчность к наживе, а с другой - дорогая цена на
привилегии стоит в полном соответствии с прекрасными нравственными
качествами государя, который с трудом дарует какому-нибудь частному лицу
что-либо, идущее вразрез с выгодами народа, да и то не иначе, как по высокой
цене. Пятый убеждает привлечь на свою сторону судей, чтобы они в решении
всякого дела принимали во внимание права короля; кроме того, их следует
позвать во дворец и приглашать разбирать деда в королевском присутствии;
тогда ни одно дело короля не будет настолько несправедливым, чтобы
кто-нибудь из судей - или из желания противоречить, или из стыда повторить
то же самое, или с целью снискать милости властелина - не нашел в этом
процессе какой-нибудь щели, через которую могла бы проскользнуть
какая-нибудь кляуза; таким образом, при разногласии судей дело, само по себе
вполне очевидное, возбуждает обсуждение, и истина вызывает споры, а это как
раз предоставляет королю повод для истолкования закона в свою пользу;
остальные присоединятся к этому или из стыда, или из страха; поэтому в
результате с трибунала бестрепетно произносится соответственный приговор;
ведь при подаче голоса за государя предлог всегда найдется: для этого
достаточно, чтобы на его стороне были или справедливость, или слова закона,
или запутанность смысла документа, или, наконец, то, что в глазах
благочестивых судей стоит выше законов,- неоспоримая прерогатива государя.
Все эти советники вполне единодушно и согласно признают следующие положения:
правильность изречения Красса, что никакого количества золота не достаточно
для государя, которому надо содержать войско; затем король даже при самом
сильном своем желании ни в чем но может поступать несправедливо, потому что
все и у всех принадлежит ему, как и самые люди, а у каждого имеется
собственность лишь настолько, насколько ее не отняла у него королевская
милость; при этом для государя очень важно, чтобы такой собственности было
возможно меньше, потому что главный оплот его власти заключается в том,
чтобы не дать народу избаловаться от богатства и свободы, когда люди не
очень-то мирятся с жестокими и несправедливыми приказаниями, между тем как,
наоборот, нищета и недостаток притупляют настроение, приучают к терпению и
отнимают у угнетенных благородный дух восстания. И вот тут опять поднимусь я
и стану спорить, что все эти советы для короля и бесчестны и гибельны, так
как не только честь его, но и его безопасность заключаются скорее в
благосостоянии народа, чем в собственной казне короля. Затем я покажу, что
они выбирают короля для себя, а не для него самого, именно - чтобы,
благодаря его труду и расположению, жить в благополучии и безопасности от
обид, и королю подобает больше заботиться о том, чтобы хорошо было народу, а
не ему самому; таким же образом на обязанности пастуха, поскольку он
является овчаром, лежит скорее питать овец, чем себя самого. Если, далее,
советники полагают, что нищета народа служит охраной мира, то они жестоко
ошибаются по самой сути дела. Действительно, где можно найти больше ссор,
как не среди нищих? Кто интенсивнее стремится к перевороту, как не тот, кому
отнюдь не нравится существующий строй жизни? У кого, наконец, проявятся
более дерзкие порывы привести все в замешательство с надеждой откуда-нибудь
поживиться, как не у того, кому уже нечего более терять? Поэтому если
какой-нибудь царь вызывает у своих подданных такое презрение или ненависть,
что может удержать их в повиновении, только действуя оскорблениями, грабежом
и конфискацией и доводя людей до нищенства, то ему, конечно, лучше будет
отказаться от королевства, чем удерживать его такими средствами, при которых
если он и удерживает свой титул властелина, то, во всяком случае, теряет
свое величие. Несовместимо с королевским достоинством проявлять свою власть
над нищими, а скорее над людьми достаточными и зажиточными. Это именно и
отметил муж ума высокого и благородного, Фабриций, в своем ответе, что он
предпочитает управлять богачами, а не быть богачом. И, конечно, допускать,
чтобы кто-нибудь один жил среди изобилия удовольствий и наслаждений, а
другие повсюду стонали и плакали - это значит быть сторожем не королевства,
а тюрьмы. Наконец, как полным неучем является тот врач, который умеет лечить
болезнь только болезнью же, так и тот, кто не может исправить жизнь граждан
другим путем, как только отнимая у них блага жизни, должен признаться в
своем неумении управлять людьми свободными; мало того, ему следует
отказаться от своей косности или высокомерия: этими пороками он вызовет у
народа или презрение, или ненависть; он должен, никому не вредя, жить на
Свои средства, сводить расход с приходом, обуздывать злодеяния, правильным
наставлением подданных скорее предупреждая их, чем давая им усиливаться с
целью потом карать их; не следует зря возобновлять законы, отмененные
обычаем, особенно такие, которые давно устарели и никогда не были
желательными; никогда под предлогом штрафа не следует брать ничего такого,
чего судья не позволил бы получить ни одному частному лицу, как добытого
несправедливо и обманно. Наконец, я мог бы предложить на этом совещании
закон макарийцев, которые также живут не очень далеко от Утопии. Именно, их
король в первый день по вступлении на престол, после торжественных
жертвоприношений, дает клятвенное обязательство не иметь никогда в казне
одновременно свыше тысячи фунтов золота или серебра, равного но цене этому
золоту. Говорят, что этот закон установил один превосходный король, больше
заботившийся о благе родины, чем о своих богатствах. Закон должен был
служить преградой для таких огромных накоплений денег, которые могли бы
вызвать недостаток их в народе. Король видел, что этого капитала будет
достаточно, если ему придется бороться с мятежниками или его королевству с
вражеским нашествием, но этой суммы не хватит, чтобы создать соответственное
настроение для нападения на чужие владения. Это было главной причиной для
издания закона; вторая, по мнению короля, заключалась в предупреждении
недостатка в деньгах для повседневного обращения их в народе; а так как
король обязан выплачивать все то, что наросло в казне выше указанного
законного размера, то в силу этого ему не надо будет искать повода к
причинению обид подданным. Такой король будет внушать страх злодеям и
приобретет любовь хороших граждан. Так вот, если эти и подобные положения я
буду навязывать людям, сильно склонным к совершенно обратному образу мыслей,
то не выступлю ли я в роли проповедника перед глухими?
- Несомненно, даже и перед сильно глухими,- отвечаю я.- Я, право,
нисколько не удивлюсь этому, да, говоря по правде, мне и не представляется
необходимым навязывать подобные разговоры и давать такие советы, которые, ты
уверен, никогда не примут. Действительно, какую пользу может принести или
каким образом может повлиять такая необычная речь на настроение тех, в чьем
сердце заранее поместилось и засело совершенно противоположное убеждение? В
дружеской беседе среди близких приятелей подобные схоластические рассуждения
не лишены привлекательности, но в Советах государей, где обсуждаются дела
важные и с полным авторитетом, для них нет места.
- Это,- возразил он,- то самое, что я говорил: у государей нет места
для философии.
- Да,- отвечаю я,- для той схоластической, которая считает, что она
пригодна везде и всюду. Но есть и другая философия, более житейская, которая
знает свою сцену действия и, приспособляясь к ней в той пьесе, которая у нее
в руках, выдерживает свою роль стройно и благопристойно. Вот ее-то тебе и
надо применять. Иначе допустим, что играют какуюнибудь пьесу Плавта, где
жалкие рабы говорят вздор друг с другом, а ты вдруг выйдешь в философском
одеянии на сцену впереди всех и начнешь декламировать из "Октавии" то место,
где Сенека рассуждает с Нероном: разве не лучше будет изобразить лицо без
речей, чем, декламируя неподходящее, устраивать подобную трагикомедию?
Действительно, ты испортишь и исказишь данную пьесу, припутывая к ней
противоположный материал, даже и в том случае, если твои прибавки будут
лучше оригинала. Играй возможно лучше ту пьесу, которая у тебя под рукою, и
не приводи ее в совершенный беспорядок тем, что тебе приходит на память из
другой, хотя бы и более изящной.
Так обстоит дело в государстве, так и на совещаниях у государей. Если
нельзя вырвать с корнем превратные мнения, если ты по своему искреннему
убеждению не в силах излечить прочно вошедшие в житейский обиход пороки, то
из-за этого не следует покидать государственных дел, как нельзя оставлять
корабля в бурю, раз ты не можешь удержать ветров. Но нельзя насильно
навязывать новые и необычные рассуждения людям, держащимся противоположных
убеждений, так как эти рассуждения не будут иметь у них никакого веса; тебе
же надо стремиться окольным путем к тому, чтобы по мере сил все выполнить
удачно, а то, чего ты не можешь повернуть на хорошее, сделать, по крайней
мере, возможно менее плохим. Ведь нельзя, чтобы все было хорошо, раз не
хороши все люди, а я не ожидаю, что это случится всего через несколько лет в
будущем.
Рафаил ответил:
- Из этого не может выйти ничего другого, как то, что, стремясь
вылечить бешенство других, я сам с ними сойду с ума. Ведь раз я хочу
говорить правду, мне и необходимо так говорить. Впрочем, я не знаю, дело ли
философа говорить ложь: но, во всяком случае, это не мое дело. Правда, эта
моя речь, может быть, будет неприятна и тягостна моим противникам, но я все
же не вижу, почему она должна казаться необычной до нелепости. Допустим, что
я говорил бы то, что воображает Платон в своем "Государстве" или что делают
утопийцы в своем; хотя это и было бы лучше, как оно и есть на самом деле, но
все же могло бы показаться чуждым для нас, потому что здесь у каждого есть
частная собственность, а там все общее.
Что касается моей речи, то она предостерегает от опасностей и указывает
на них; поэтому она может быть неприятной только для тех, кто, идя по
противоположной дороге, решил сбросить вместе с собою в пропасть и других;
иначе-что в моих словах было такого, что бы нельзя было или не следовало
сказать везде? Действительно, если надо опускать, как чуждое и нелепое, все
то, чему порочные нравы людей придали вид необычного, то и у христиан надо
скрывать многое из учения Христова, а он не только запретил скрывать это, но
велел даже открыто на крышах проповедовать своим то, что нашептал им на ухо.
Огромная часть этого гораздо более чужда современным нравам, чем была моя
речь. Правда, проповедники, люди хитрые, следуя, думаю, твоему совету и
видя, что для людей затруднительно приспособить свои нравы к правилам
Христовым, приладили его учение к нравам, как свинцовую линейку, чтобы,
разумеется, хоть каким-нибудь образом сочетать их. Я вижу, что они добились