Страница:
– Боже, яви свою милость этому дому! – воскликнул аббат, шагнув к алькову. – Прости нас, Господи, ибо не ведаем, что творим.
– Я-то вполне ведаю, – пробормотал ученый, ни к кому в особенности не обращаясь.
Старый священник наступал на своего гостя, словно воплощенная Немезида.
– Итак, мы являемся творениями других существ, сэр философ? Созданы меньшими божествами, чем Всевышний и, по понятным причинам, менее совершенны… не по своей вине, конечно.
– Это только предположение, но оно может многое объяснить, – натянуто произнес дон, невольно отступая.
– И многое извинить, не правда ли? Восстание людей против своих создателей было, без сомнения, просто оправданным тираноубийством бесконечно порочных сыновей Адама.
– Я не говорил…
– Покажите мне этот текст!
Дон Таддео начал рыться в своих записях. Свет замерцал, поскольку послушники у приводного колеса старались прислушаться к разговору. Небольшая аудитория ученого находилась в шоковом состоянии, пока бурное появление аббата не расшевелило оцепеневших от страха слушателей. Монахи перешептывались между собой, кое-кто отважился рассмеяться.
– Вот он, – заявил дон Таддео, протягивая дому Пауло несколько рукописных листков.
Аббат бросил на него быстрый взгляд и начал читать. Наступила неловкая пауза.
– Вы нашли это в разделе «Неустановленное», я полагаю? – спросил он через несколько секунд.
– Да, но…
Аббат продолжал читать.
– Ну, я, пожалуй, займусь упаковкой, – пробормотал ученый, возобновляя сортировку своих записей.
Монахи нетерпеливо переминались с ноги на ногу, явно собираясь тихонько улизнуть. Корнхауэр о чем-то размышлял.
Удовлетворившись пятью минутами чтения, дом Пауло резким жестом протянул листки своему приору.
– Lege!127
– Но что…
– Отрывок из пьесы или диалога, вероятно. Я и раньше видел его. Это о людях, создавших искусственных рабов. И о том, как эти рабы восстали против своих создателей. Если бы дон Таддео читал «De Inanibus» благородного Боэдулуса, он мог бы обнаружить, что тот определял такие вещи как «вероятную выдумку или аллегорию». Но, вероятно, дона мало заботят оценки благородного Боэдулуса, когда он может сделать собственные выводы.
– Но что это за…
– Lege!
Голт отошел с листками в сторону.
Дом Пауло снова повернулся к ученому и заговорил вежливо, настойчиво, со знанием дела:
– «По образу и подобию своему Он сотворил их; мужчиной и женщиной Он сотворил их».
– Мои замечания не более чем предположение, – сказал дон Таддео. – Свободное обсуждение необходимо…
– «И Господь взял человека, и водворил его в райские кущи, чтобы он убирал их и охранял их. И…»
– …для прогресса науки. Если вы будете затруднять наше движение вперед слепой приверженностью необоснованным догмам, то, следовательно, предпочтете…
– «И наказал ему Господь, говоря: с каждого райского древа можешь ты вкушать, но с древа познания добра и зла да не…»
– …оставить мир погрязшим в том же темном невежестве и суеверии, против которого, как вы утверждаете, ваш орден…
– «…вкусишь. Ибо в тот самый день, когда вкусишь с него, смертию умрешь».
– …борется. Мы не сможем ни победить голод, болезни и мутации, ни сделать мир хоть чуть-чуть лучше, чем он был протяжении…
– «И сказал змий женщине: Господь ведает, что в тот самый день, когда вы вкусите от него, ваши глаза откроются, и вы станете такими же, как и Он, зная, что есть добро и есть зло».
– …двенадцати столетий, если всякое направление для рассуждений будет закрыто и любая мысль будет осуждаться…
– Он никогда не был лучше и никогда не будет лучше. Он будет только богаче или беднее, печальнее, но не мудрее, и так до самого последнего его дня.
Ученый беспомощно пожал плечами.
– Вы думаете? Я знал, что вы можете оскорбиться, но вы же сами говорили мне… Ладно, не стоит спорить. Вы можете иметь свое мнение по этому вопросу.
– «Мнение», которое я цитировал, сэр философ – не о способе творения, а о способе искушения, приведшего к падению. Или это ускользнуло от вас? «И сказал змий женщине…»
– Да, да, но свобода мысли неотъемлема…
– Никто не пытался лишить вас ее. И никто не оскорбился. Но злоупотреблять рассудком ради гордыни и суеты, уходить от ответственности – это плоды одного и того же древа.
– Вы сомневаетесь в честности моих намерений? – спросил дон, помрачнев.
– Иногда я сомневаюсь и в собственных. Я ни в чем не виню вас. Но спросите себя: почему вы с удовольствием ухватились за такое дикое предположение, имея столь хрупкое основание для этого? Почему вы хотите дискредитировать прошлое, даже выставить последнюю цивилизацию нечеловеческой? Не потому ли, что не желаете учиться на их ошибках? Или, может быть, вы не можете вынести того, что являетесь всего лишь «новооткрывателями», а хотите чувствовать себя «творцами»?
Дон тихонько выругался.
– Эти записи давно могли бы попасть в руки сведущих людей, – сказал он со злостью. – Какая ирония судьбы!
Свет мигнул и погас. Но это не было аварией – просто послушники у приводного колеса прекратили работу.
– Принесите свечи, – приказал аббат, и свечи были принесены.
– Спускайся, – обратился дом Пауло к послушнику, сидевшему на верхушке стремянки. – И захвати с собой эту штуку. Брат Корнхауэр! Брат Корн…
– Минуту назад он отправился в кладовую, домине.
– Ладно, позовите его. – Дом Пауло снова повернулся к ученому и протянул ему листок, найденный среди личных вещей брата Кларета. – Прочтите, если не отвыкли читать при свечах, сэр философ!
– Королевский указ?
– Прочтите это и насладитесь вашей любимой свободой.
Брат Корнхауэр вновь проскользнул в подвал. Он нес тяжелое распятие, которое ранее сняли с крюка, чтобы повесить на его место электрическую лампу. Он протянул крест дому Пауло.
– Как ты узнал, что мне это нужно?
– Я просто решил, что для этого пришло время, домине. – Он пожал плечами.
Старик взобрался на стремянку и повесил распятие на железный крюк. В пламени свечей оно отсвечивало золотом. Аббат повернулся и обратился к своим монахам.
– Кто будет читать в сем алькове с этого момента, да будет читать ad Lumina Christi!128
Когда он спустился с лестницы, дон Таддео запихивал последние бумаги в большой ящик с тем, чтобы рассортировать их попозже. Он бросил настороженный взгляд на священника, но ничего не сказал.
– Вы прочли указ?
Ученый кивнул.
– Если в случае неблагоприятного стечения обстоятельств вам понадобится политическое убежище здесь…
Ученый покачал головой.
– Тогда могу ли я попросить пояснить ваше замечание о том, что наши записи могли бы давно попасть в руки сведущих людей?
Дон Таддео опустил глаза.
– Это было сказано сгоряча, святой отец. Я беру свои слова назад.
– Но вы не перестанете так думать. Вы все время так думали.
Дон не стал возражать.
– Тогда не имеет смысла повторять мою просьбу о заступничестве за нас, когда ваши офицеры сообщат вашему кузену о том, какой прекрасный форпост можно создать в этом аббатстве. Но ради него самого сообщите ему, что и наши алтари, и Книга Памяти подвергались нападению и раньше, и тогда наши предшественники без колебаний бралась за мечи. – Он помолчал. – Вы уедете нынче или завтра?
– Сегодня, я думаю, будет лучше, – тихо ответил дон Таддео.
– Я распоряжусь, чтобы вам приготовили провиант. – Аббат повернулся, чтобы уйти, но остановился и добавил мягко: – А когда возвратитесь к себе, передайте послание вашим коллегам.
– Конечно. Вы написали его?
– Нет. Просто скажите, что каждый, кто пожелает здесь работать, будет принят с радостью, несмотря на скудное освещение. В особенности дон Махо. Или дон Эзер Шон с его шестью ингредиентами. Я думаю, люди должны некоторое время повертеть в руках ошибки, чтобы отделить их от истины… лишь бы они не ухватились за них с жадностью, так как они более приятны на вкус. Скажите им также, сын мой, что когда настанут такие времена – если они действительно настанут, – когда не только священники, но и философы будут нуждаться в убежище… скажите им, что у нас стены толще, чем у иных крепостей.
Кивком головы он отпустил монахов и с трудом потащился вверх по лестнице – ему хотелось побыть одному в своем кабинете. Неистовая фурия опять взялась за его внутренности, и он знал, что снова предстоят мучения.
– Nunc dimittis servum tuum, Domini… Quia videnmt oculi mei salvatare…129
«Может быть, на этот раз болезнь проявится в более пристойном виде», – подумал он с робкой надеждой. Он хотел вызвать отца Голта, чтобы исповедаться ему, но решил, что будет лучше обождать, пока гости не уедут. Он снова уставился на указ Ханегана.
Стук в дверь прервал его страдания.
– Не можете ли вы зайти попозже?
– Я боюсь, что попозже меня здесь уже не будет, – ответил из коридора приглушенный голос.
– А-а… дон Таддео, входите, входите. – Дом Пауло выпрямился; он крепко зажал свою боль, не тщась освободиться от нее, а пытаясь только управлять ею.
Ученый вошел и положил на стол аббата свернутые бумаги.
– Я подумал, что должен оставить вам это, – сказал он.
– Что это у вас?
– Чертежи ваших фортификационных сооружений. Те, что сделали офицеры. Лучше вам немедленно сжечь их.
– Почему вы делаете это? – тихо спросил дом Пауло. – После нашего разговора внизу…
– Не заблуждайтесь, – прервал его дон Таддео. – Я бы вернул их в любом случае: это дело чести – не дать им извлечь грубую выгоду из вашего гостеприимства. Но оставим это. Если бы я вернул чертежи раньше, у офицеров было бы достаточно времени и возможностей сделать еще один комплект.
Аббат медленно привстал и потянулся к руке ученого.
Дон Таддео заколебался.
– Я не обещаю защищать ваши интересы…
– Я знаю.
– …поскольку считаю, что ваши сокровища должны быть открыты всему миру.
– Это было, это есть, это пребудет вовеки.
Они с воодушевлением пожали друг другу руки, но дом Пауло знал, что это никакое не примирение, а лишь знак взаимного уважения противников. Вероятно, большего никогда и не будет.
Но почему все это должно повториться?
Ответ был рядом, в его руке. И еще был шепот змия: «…так как Господь ведает, что в тот день, когда вы вкусите от него, глаза ваши откроются, и вы станете такими же, как Он». Древний прародитель лжи был весьма хитер, говоря полуправду: как вы сможете «познать» добро и зло, пока у вас так мало примеров? Попробуйте и будете как Бог. Но ведь ни неограниченная мощь, ни бесконечная мудрость не могут даровать людям божественности. Для этого у них также должна быть божественная любовь.
Дом Пауло вызвал молодого священника. Время ухода было совсем близко. И скоро должен был наступить Новый год.
Это был год невиданных ливневых дождей в пустыне, и они заставили цвести давно высохшие семена.
Это был год, в который зачатки цивилизации пришли к язычникам Равнины, и даже люди Ларедана начали бормотать, что все, возможно, к лучшему. Новый Рим не согласился с этим.
В этом году между Денвером и Тексарканой было заключено и разорвано временное соглашение. Это был год, в который старый еврей возвратился к своей прежней жизни врачевателя и странника; год, в который монахи Альбертианского ордена похоронили своего аббата и принесли обет новому настоятелю. Год страстной веры в завтрашний день.
Это был год, в который с Востока прискакал царь, овладевая землями и подчиняя их себе. Это был год человека.
23
FIAT VOLUNTAS TUA 132
24
– Я-то вполне ведаю, – пробормотал ученый, ни к кому в особенности не обращаясь.
Старый священник наступал на своего гостя, словно воплощенная Немезида.
– Итак, мы являемся творениями других существ, сэр философ? Созданы меньшими божествами, чем Всевышний и, по понятным причинам, менее совершенны… не по своей вине, конечно.
– Это только предположение, но оно может многое объяснить, – натянуто произнес дон, невольно отступая.
– И многое извинить, не правда ли? Восстание людей против своих создателей было, без сомнения, просто оправданным тираноубийством бесконечно порочных сыновей Адама.
– Я не говорил…
– Покажите мне этот текст!
Дон Таддео начал рыться в своих записях. Свет замерцал, поскольку послушники у приводного колеса старались прислушаться к разговору. Небольшая аудитория ученого находилась в шоковом состоянии, пока бурное появление аббата не расшевелило оцепеневших от страха слушателей. Монахи перешептывались между собой, кое-кто отважился рассмеяться.
– Вот он, – заявил дон Таддео, протягивая дому Пауло несколько рукописных листков.
Аббат бросил на него быстрый взгляд и начал читать. Наступила неловкая пауза.
– Вы нашли это в разделе «Неустановленное», я полагаю? – спросил он через несколько секунд.
– Да, но…
Аббат продолжал читать.
– Ну, я, пожалуй, займусь упаковкой, – пробормотал ученый, возобновляя сортировку своих записей.
Монахи нетерпеливо переминались с ноги на ногу, явно собираясь тихонько улизнуть. Корнхауэр о чем-то размышлял.
Удовлетворившись пятью минутами чтения, дом Пауло резким жестом протянул листки своему приору.
– Lege!127
– Но что…
– Отрывок из пьесы или диалога, вероятно. Я и раньше видел его. Это о людях, создавших искусственных рабов. И о том, как эти рабы восстали против своих создателей. Если бы дон Таддео читал «De Inanibus» благородного Боэдулуса, он мог бы обнаружить, что тот определял такие вещи как «вероятную выдумку или аллегорию». Но, вероятно, дона мало заботят оценки благородного Боэдулуса, когда он может сделать собственные выводы.
– Но что это за…
– Lege!
Голт отошел с листками в сторону.
Дом Пауло снова повернулся к ученому и заговорил вежливо, настойчиво, со знанием дела:
– «По образу и подобию своему Он сотворил их; мужчиной и женщиной Он сотворил их».
– Мои замечания не более чем предположение, – сказал дон Таддео. – Свободное обсуждение необходимо…
– «И Господь взял человека, и водворил его в райские кущи, чтобы он убирал их и охранял их. И…»
– …для прогресса науки. Если вы будете затруднять наше движение вперед слепой приверженностью необоснованным догмам, то, следовательно, предпочтете…
– «И наказал ему Господь, говоря: с каждого райского древа можешь ты вкушать, но с древа познания добра и зла да не…»
– …оставить мир погрязшим в том же темном невежестве и суеверии, против которого, как вы утверждаете, ваш орден…
– «…вкусишь. Ибо в тот самый день, когда вкусишь с него, смертию умрешь».
– …борется. Мы не сможем ни победить голод, болезни и мутации, ни сделать мир хоть чуть-чуть лучше, чем он был протяжении…
– «И сказал змий женщине: Господь ведает, что в тот самый день, когда вы вкусите от него, ваши глаза откроются, и вы станете такими же, как и Он, зная, что есть добро и есть зло».
– …двенадцати столетий, если всякое направление для рассуждений будет закрыто и любая мысль будет осуждаться…
– Он никогда не был лучше и никогда не будет лучше. Он будет только богаче или беднее, печальнее, но не мудрее, и так до самого последнего его дня.
Ученый беспомощно пожал плечами.
– Вы думаете? Я знал, что вы можете оскорбиться, но вы же сами говорили мне… Ладно, не стоит спорить. Вы можете иметь свое мнение по этому вопросу.
– «Мнение», которое я цитировал, сэр философ – не о способе творения, а о способе искушения, приведшего к падению. Или это ускользнуло от вас? «И сказал змий женщине…»
– Да, да, но свобода мысли неотъемлема…
– Никто не пытался лишить вас ее. И никто не оскорбился. Но злоупотреблять рассудком ради гордыни и суеты, уходить от ответственности – это плоды одного и того же древа.
– Вы сомневаетесь в честности моих намерений? – спросил дон, помрачнев.
– Иногда я сомневаюсь и в собственных. Я ни в чем не виню вас. Но спросите себя: почему вы с удовольствием ухватились за такое дикое предположение, имея столь хрупкое основание для этого? Почему вы хотите дискредитировать прошлое, даже выставить последнюю цивилизацию нечеловеческой? Не потому ли, что не желаете учиться на их ошибках? Или, может быть, вы не можете вынести того, что являетесь всего лишь «новооткрывателями», а хотите чувствовать себя «творцами»?
Дон тихонько выругался.
– Эти записи давно могли бы попасть в руки сведущих людей, – сказал он со злостью. – Какая ирония судьбы!
Свет мигнул и погас. Но это не было аварией – просто послушники у приводного колеса прекратили работу.
– Принесите свечи, – приказал аббат, и свечи были принесены.
– Спускайся, – обратился дом Пауло к послушнику, сидевшему на верхушке стремянки. – И захвати с собой эту штуку. Брат Корнхауэр! Брат Корн…
– Минуту назад он отправился в кладовую, домине.
– Ладно, позовите его. – Дом Пауло снова повернулся к ученому и протянул ему листок, найденный среди личных вещей брата Кларета. – Прочтите, если не отвыкли читать при свечах, сэр философ!
– Королевский указ?
– Прочтите это и насладитесь вашей любимой свободой.
Брат Корнхауэр вновь проскользнул в подвал. Он нес тяжелое распятие, которое ранее сняли с крюка, чтобы повесить на его место электрическую лампу. Он протянул крест дому Пауло.
– Как ты узнал, что мне это нужно?
– Я просто решил, что для этого пришло время, домине. – Он пожал плечами.
Старик взобрался на стремянку и повесил распятие на железный крюк. В пламени свечей оно отсвечивало золотом. Аббат повернулся и обратился к своим монахам.
– Кто будет читать в сем алькове с этого момента, да будет читать ad Lumina Christi!128
Когда он спустился с лестницы, дон Таддео запихивал последние бумаги в большой ящик с тем, чтобы рассортировать их попозже. Он бросил настороженный взгляд на священника, но ничего не сказал.
– Вы прочли указ?
Ученый кивнул.
– Если в случае неблагоприятного стечения обстоятельств вам понадобится политическое убежище здесь…
Ученый покачал головой.
– Тогда могу ли я попросить пояснить ваше замечание о том, что наши записи могли бы давно попасть в руки сведущих людей?
Дон Таддео опустил глаза.
– Это было сказано сгоряча, святой отец. Я беру свои слова назад.
– Но вы не перестанете так думать. Вы все время так думали.
Дон не стал возражать.
– Тогда не имеет смысла повторять мою просьбу о заступничестве за нас, когда ваши офицеры сообщат вашему кузену о том, какой прекрасный форпост можно создать в этом аббатстве. Но ради него самого сообщите ему, что и наши алтари, и Книга Памяти подвергались нападению и раньше, и тогда наши предшественники без колебаний бралась за мечи. – Он помолчал. – Вы уедете нынче или завтра?
– Сегодня, я думаю, будет лучше, – тихо ответил дон Таддео.
– Я распоряжусь, чтобы вам приготовили провиант. – Аббат повернулся, чтобы уйти, но остановился и добавил мягко: – А когда возвратитесь к себе, передайте послание вашим коллегам.
– Конечно. Вы написали его?
– Нет. Просто скажите, что каждый, кто пожелает здесь работать, будет принят с радостью, несмотря на скудное освещение. В особенности дон Махо. Или дон Эзер Шон с его шестью ингредиентами. Я думаю, люди должны некоторое время повертеть в руках ошибки, чтобы отделить их от истины… лишь бы они не ухватились за них с жадностью, так как они более приятны на вкус. Скажите им также, сын мой, что когда настанут такие времена – если они действительно настанут, – когда не только священники, но и философы будут нуждаться в убежище… скажите им, что у нас стены толще, чем у иных крепостей.
Кивком головы он отпустил монахов и с трудом потащился вверх по лестнице – ему хотелось побыть одному в своем кабинете. Неистовая фурия опять взялась за его внутренности, и он знал, что снова предстоят мучения.
– Nunc dimittis servum tuum, Domini… Quia videnmt oculi mei salvatare…129
«Может быть, на этот раз болезнь проявится в более пристойном виде», – подумал он с робкой надеждой. Он хотел вызвать отца Голта, чтобы исповедаться ему, но решил, что будет лучше обождать, пока гости не уедут. Он снова уставился на указ Ханегана.
Стук в дверь прервал его страдания.
– Не можете ли вы зайти попозже?
– Я боюсь, что попозже меня здесь уже не будет, – ответил из коридора приглушенный голос.
– А-а… дон Таддео, входите, входите. – Дом Пауло выпрямился; он крепко зажал свою боль, не тщась освободиться от нее, а пытаясь только управлять ею.
Ученый вошел и положил на стол аббата свернутые бумаги.
– Я подумал, что должен оставить вам это, – сказал он.
– Что это у вас?
– Чертежи ваших фортификационных сооружений. Те, что сделали офицеры. Лучше вам немедленно сжечь их.
– Почему вы делаете это? – тихо спросил дом Пауло. – После нашего разговора внизу…
– Не заблуждайтесь, – прервал его дон Таддео. – Я бы вернул их в любом случае: это дело чести – не дать им извлечь грубую выгоду из вашего гостеприимства. Но оставим это. Если бы я вернул чертежи раньше, у офицеров было бы достаточно времени и возможностей сделать еще один комплект.
Аббат медленно привстал и потянулся к руке ученого.
Дон Таддео заколебался.
– Я не обещаю защищать ваши интересы…
– Я знаю.
– …поскольку считаю, что ваши сокровища должны быть открыты всему миру.
– Это было, это есть, это пребудет вовеки.
Они с воодушевлением пожали друг другу руки, но дом Пауло знал, что это никакое не примирение, а лишь знак взаимного уважения противников. Вероятно, большего никогда и не будет.
Но почему все это должно повториться?
Ответ был рядом, в его руке. И еще был шепот змия: «…так как Господь ведает, что в тот день, когда вы вкусите от него, глаза ваши откроются, и вы станете такими же, как Он». Древний прародитель лжи был весьма хитер, говоря полуправду: как вы сможете «познать» добро и зло, пока у вас так мало примеров? Попробуйте и будете как Бог. Но ведь ни неограниченная мощь, ни бесконечная мудрость не могут даровать людям божественности. Для этого у них также должна быть божественная любовь.
Дом Пауло вызвал молодого священника. Время ухода было совсем близко. И скоро должен был наступить Новый год.
Это был год невиданных ливневых дождей в пустыне, и они заставили цвести давно высохшие семена.
Это был год, в который зачатки цивилизации пришли к язычникам Равнины, и даже люди Ларедана начали бормотать, что все, возможно, к лучшему. Новый Рим не согласился с этим.
В этом году между Денвером и Тексарканой было заключено и разорвано временное соглашение. Это был год, в который старый еврей возвратился к своей прежней жизни врачевателя и странника; год, в который монахи Альбертианского ордена похоронили своего аббата и принесли обет новому настоятелю. Год страстной веры в завтрашний день.
Это был год, в который с Востока прискакал царь, овладевая землями и подчиняя их себе. Это был год человека.
23
Удушливая жара плыла над залитой солнцем дорогой, опоясывающей поросший лесом холм. Жара усиливала мучительную жажду Поэта. Наконец он кое-как оторвал от земли затуманенную голову и попытался оглядеться. Схватка была окончена, все было совершенно спокойно, если не считать кавалерийского офицера. Канюки скользили совсем низко.
Он увидел несколько мертвых беженцев, одну лошадь и придавленного ею к земле умирающего кавалерийского офицера. Время от времени к кавалеристу возвращалось сознание, и тогда он жалобно вопил. Он поочередно призывал то мать, то священника. Иногда он окликал свою лошадь. Его вопли беспокоили канюков и вызывали еще большее раздражение Поэта. Он был сейчас весьма унылым Поэтом. Он никогда не ожидал, что окружающий мир будет действовать учтиво или хотя бы благоразумно; мир и впрямь редко действовал таким образом. Часто он мужественно погружался в самую гущу его жестокости и глупости, но никогда прежде мир не стрелял ему в живот из мушкета. Поэт находил это совсем уж бессердечным.
Хуже того, на этот раз ему следовало упрекать не окружающий мир, а только самого себя: он сам сморозил глупость. Он обдумывал свои дела и никого не беспокоил, когда заметил группу беженцев, скакавших к холму с востока. Их нагонял кавалерийский отряд. Чтобы не ввязываться в драку, Поэт спрятался за кустами, росшими на краю откоса, примыкавшего к дороге – выгодная позиция, с которой он мог наблюдать всю сцену, сам оставаясь незамеченным. Это была не его битва, он не питал никакого интереса к политическим и религиозным взглядам как беженцев, так и кавалерийского отряда. Если эта бойня была назначена судьбой, то судьба не могла бы отыскать менее заинтересованного свидетеля, чем Поэт. Откуда же тогда этот безрассудный порыв?
Этот порыв заставил его спрыгнуть с откоса, напасть на кавалерийского офицера и трижды вонзить в него кинжал, пока они оба не упали на землю. Он не мог понять, зачем он сделал это. Ничего он этим не достиг, избиение беженцев продолжалось. Кавалеристы поскакали дальше, за другими беглецами, оставляя за собой трупы.
Он слышал громкое урчание в своем желудке – тщетная, увы, попытка переварить мушкетную пулю. Он совершил этот бесполезный поступок, решил он наконец, из-за тупой сабли.
«Если бы офицер разрубил сидящую в седле женщину одним искусным ударом и поскакал дальше, то Поэт постарался бы не заметить этого. Но рубить и рубить такой тупой железиной…» Он снова отогнал от себя эту мысль и начал думать о воде.
– О Господи… О Господи… – продолжал жаловаться офицер.
– В следующий раз лучше затачивай свое оружие, – свистящим шепотом произнес Поэт.
Но следующего раза не могло быть.
Поэт не мог вспомнить, чтобы он когда-нибудь боялся смерти, но он часто подозревал Провидение в том, что оно измыслит не самый лучший способ, когда придет время покинуть этот мир. Он предполагал, что погибнет медленно и совсем не романтично. Некая поэтическая интуиция подсказывала ему, что он умрет воющим, гниющим куском, трусливо кающимся или нераскаянным, но не ожидал ничего такого грубого и бесповоротного, как пуля в животе. И при этом никакой аудитории, которая могла бы оценить его предсмертные остроты. Единственное, что услышали от него, когда выстрелили, было: «Ооф!»
– Ооф! – его завещание потомству.
– Ооф! – на память вам, доминиссиме.
– Отец! Отец! – стонал офицер.
Через некоторое время Поэт собрался с силами, снова поднял голову, поморгал, очищая глаза от грязи, и несколько секунд изучающе смотрел на офицера. Он был уверен, что офицер был тем самым, на которого он напал, хотя сейчас парень выглядел бледно-зеленым. Его блеющие призывы начали раздражать Поэта. По крайней мере три духовных лица лежали мертвыми среди беженцев, и теперь офицер уже не был таким непримиримым к их религиозным убеждениям.
«Наверное, я подойду», – подумал Поэт.
Он медленно пополз к кавалеристу. Заметив его приближение, офицер достал пистолет. Поэт остановился. Он не ожидал, что его узнают. Он приготовился увернуться. Пистолет, покачиваясь, направился на него. Он наблюдал некоторое время за его качанием, а затем решил ползти дальше. Офицер нажал на курок. Пуля ударилась в землю в ярде от Поэта.
Офицер пытался перезарядить пистолет, когда Поэт вырвал оружие у него из рук. Тот был словно в бреду и все пытался перекреститься.
– Заткнись, – проворчал Поэт, нащупывая нож.
– Благословите меня, отец, ибо я грешен…
– Ego te absolve130, сын мой, – сказал Поэт и вонзил ему нож в горло.
Затем он отыскал фляжку офицера и отпил из нее немного. Вода была нагрета солнцем, но ему показалась восхитительной. Он лежал, положив голову на лошадь офицера, и ждал, когда тень от холма приползет на дорогу. «Иисусе, как больно! Этот последний поступок не так легко объяснить. А мне без одного глаза еще труднее». Если действительно было, что объяснять. Он посмотрел на мертвого кавалериста.
– Здесь внизу жарко как в пекле, не правда ли? – прошептал он хрипло.
Кавалерист не отвечал. Поэт глотнул из фляжки, потом еще раз. Вдруг он почувствовал сильную резь в животе. Секунду или две он еще ощущал ее.
Канюки важничали, чистили клювы и ссорились в ожидании обеда, который еще не был приготовлен должным образом. Несколько дней они ждали волков – еды было достаточно для всех. В конце концов они съели Поэта.
Как всегда черные стервятники вовремя отложили яйца и любовно высидели своих птенцов. Они парили высоко над прериями, горами и равнинами, разыскивая ту долю, которая была им предназначена природой. Их философы демонстрировали на собственном примере, что высшая Cathartes aura regnans131создала мир специально для канюков. И они поклонялись ей своим здоровым аппетитом многие века.
И вот за поколениями тьмы пришли поколения света. И они назвали этот год, 3781 год от Рождества Христова, годом Его мира, и молились за это.
Он увидел несколько мертвых беженцев, одну лошадь и придавленного ею к земле умирающего кавалерийского офицера. Время от времени к кавалеристу возвращалось сознание, и тогда он жалобно вопил. Он поочередно призывал то мать, то священника. Иногда он окликал свою лошадь. Его вопли беспокоили канюков и вызывали еще большее раздражение Поэта. Он был сейчас весьма унылым Поэтом. Он никогда не ожидал, что окружающий мир будет действовать учтиво или хотя бы благоразумно; мир и впрямь редко действовал таким образом. Часто он мужественно погружался в самую гущу его жестокости и глупости, но никогда прежде мир не стрелял ему в живот из мушкета. Поэт находил это совсем уж бессердечным.
Хуже того, на этот раз ему следовало упрекать не окружающий мир, а только самого себя: он сам сморозил глупость. Он обдумывал свои дела и никого не беспокоил, когда заметил группу беженцев, скакавших к холму с востока. Их нагонял кавалерийский отряд. Чтобы не ввязываться в драку, Поэт спрятался за кустами, росшими на краю откоса, примыкавшего к дороге – выгодная позиция, с которой он мог наблюдать всю сцену, сам оставаясь незамеченным. Это была не его битва, он не питал никакого интереса к политическим и религиозным взглядам как беженцев, так и кавалерийского отряда. Если эта бойня была назначена судьбой, то судьба не могла бы отыскать менее заинтересованного свидетеля, чем Поэт. Откуда же тогда этот безрассудный порыв?
Этот порыв заставил его спрыгнуть с откоса, напасть на кавалерийского офицера и трижды вонзить в него кинжал, пока они оба не упали на землю. Он не мог понять, зачем он сделал это. Ничего он этим не достиг, избиение беженцев продолжалось. Кавалеристы поскакали дальше, за другими беглецами, оставляя за собой трупы.
Он слышал громкое урчание в своем желудке – тщетная, увы, попытка переварить мушкетную пулю. Он совершил этот бесполезный поступок, решил он наконец, из-за тупой сабли.
«Если бы офицер разрубил сидящую в седле женщину одним искусным ударом и поскакал дальше, то Поэт постарался бы не заметить этого. Но рубить и рубить такой тупой железиной…» Он снова отогнал от себя эту мысль и начал думать о воде.
– О Господи… О Господи… – продолжал жаловаться офицер.
– В следующий раз лучше затачивай свое оружие, – свистящим шепотом произнес Поэт.
Но следующего раза не могло быть.
Поэт не мог вспомнить, чтобы он когда-нибудь боялся смерти, но он часто подозревал Провидение в том, что оно измыслит не самый лучший способ, когда придет время покинуть этот мир. Он предполагал, что погибнет медленно и совсем не романтично. Некая поэтическая интуиция подсказывала ему, что он умрет воющим, гниющим куском, трусливо кающимся или нераскаянным, но не ожидал ничего такого грубого и бесповоротного, как пуля в животе. И при этом никакой аудитории, которая могла бы оценить его предсмертные остроты. Единственное, что услышали от него, когда выстрелили, было: «Ооф!»
– Ооф! – его завещание потомству.
– Ооф! – на память вам, доминиссиме.
– Отец! Отец! – стонал офицер.
Через некоторое время Поэт собрался с силами, снова поднял голову, поморгал, очищая глаза от грязи, и несколько секунд изучающе смотрел на офицера. Он был уверен, что офицер был тем самым, на которого он напал, хотя сейчас парень выглядел бледно-зеленым. Его блеющие призывы начали раздражать Поэта. По крайней мере три духовных лица лежали мертвыми среди беженцев, и теперь офицер уже не был таким непримиримым к их религиозным убеждениям.
«Наверное, я подойду», – подумал Поэт.
Он медленно пополз к кавалеристу. Заметив его приближение, офицер достал пистолет. Поэт остановился. Он не ожидал, что его узнают. Он приготовился увернуться. Пистолет, покачиваясь, направился на него. Он наблюдал некоторое время за его качанием, а затем решил ползти дальше. Офицер нажал на курок. Пуля ударилась в землю в ярде от Поэта.
Офицер пытался перезарядить пистолет, когда Поэт вырвал оружие у него из рук. Тот был словно в бреду и все пытался перекреститься.
– Заткнись, – проворчал Поэт, нащупывая нож.
– Благословите меня, отец, ибо я грешен…
– Ego te absolve130, сын мой, – сказал Поэт и вонзил ему нож в горло.
Затем он отыскал фляжку офицера и отпил из нее немного. Вода была нагрета солнцем, но ему показалась восхитительной. Он лежал, положив голову на лошадь офицера, и ждал, когда тень от холма приползет на дорогу. «Иисусе, как больно! Этот последний поступок не так легко объяснить. А мне без одного глаза еще труднее». Если действительно было, что объяснять. Он посмотрел на мертвого кавалериста.
– Здесь внизу жарко как в пекле, не правда ли? – прошептал он хрипло.
Кавалерист не отвечал. Поэт глотнул из фляжки, потом еще раз. Вдруг он почувствовал сильную резь в животе. Секунду или две он еще ощущал ее.
Канюки важничали, чистили клювы и ссорились в ожидании обеда, который еще не был приготовлен должным образом. Несколько дней они ждали волков – еды было достаточно для всех. В конце концов они съели Поэта.
Как всегда черные стервятники вовремя отложили яйца и любовно высидели своих птенцов. Они парили высоко над прериями, горами и равнинами, разыскивая ту долю, которая была им предназначена природой. Их философы демонстрировали на собственном примере, что высшая Cathartes aura regnans131создала мир специально для канюков. И они поклонялись ей своим здоровым аппетитом многие века.
И вот за поколениями тьмы пришли поколения света. И они назвали этот год, 3781 год от Рождества Христова, годом Его мира, и молились за это.
FIAT VOLUNTAS TUA 132
24
В этом веке снова появились космические корабли. Экипажи этих кораблей состояли из невероятных кудрявых существ, передвигающихся на двух ногах и поросших волосами на совершенно необычных местах. Они были очень болтливыми. Они относились к расе, которая любила любоваться своим отражением в зеркале и в то же время была способна перерезать свое собственное горло на алтаре некоего языческого бога, такого, например, как божество Ежедневного Бритья. Это была порода, которая считала себя расой боговдохновленных созидателей. Но любое разумное существо с Арктура тотчас определило бы в них расу страстных послеобеденных болтунов. Это было неизбежно, это было предопределено судьбой, это чувствовалось (и не в первый раз), что такая раса непременно отправится завоевывать звезды. Завоевывать их хоть по нескольку раз, если потребуется. И, конечно, говорить и говорить о завоевывании. Но неизбежно было и то, что эта раса будет побеждена старыми болезнями нового мира, как это и прежде бывало на земле, в литании жизни и в особой литургии человека: священные стихи, возглашаемые Адамом, и ответы распятого Христа.
Мы – столетия.
Мы – болтливые мясники и наглые лгуны, давайте-ка потолкуем, как ловчее ампутировать вашу голову.
Мы – ваши поющие отбросы, дамы и господа, и мы маршируем за вами, распевая песенки, которые кое-кому кажутся странными.
– У нас есть ваш эолит, и ваш мезолит, и ваш неолит. У нас есть ваш Вавилон и ваши Помпеи, и ваш Цезарь, и ваши хромированные штуковины, в которые вы вложили душу.
– У нас есть ваши окровавленные секиры и ваши Хиросимы. Мы маршируем, и наплевать нам на ад, мы – атрофия, энтропия и proteus vulgaris,134отпускающий непристойные шуточки по поводу крестьяночки Евы и разъезжего коммивояжера по имени Люцифер.
Мы хороним ваших покойников и их репутации.
Мы хороним вас. Мы – столетия.
Родиться, глотнуть воздуха, пронзительно закричать от шлепка акушерки, мужать, вкусить долю божественного, страдать, дать жизнь, немного бороться, уступить.
(Умерев, уходите, пожалуйста, без суеты, через черный ход).
Созидание, разрушение, снова и снова – затверженный ритуал в окровавленных ризах и с сорванными ногтями; дети Мерлина, гонящиеся за лучом света. Но еще и дети Евы, навечно обосновавшиеся в Эдеме… и вышвырнутые оттуда в неистовом гневе, ибо что-то пошло не так. (Ах! Ах! А-ах! – бессмысленно возглашает идиот о своих муках на пепелище. Скорее! Пусть грянет хор, поющий «Аллилуйя!» во все девяносто децибелл.)
А теперь послушайте последний гимн братьев ордена Лейбовича – тот, что распевал век, сам поглотивший свою славу:
Первый репортер: Что ваше превосходительство может сказать по поводу заявления сэра Риче дона Бейкера о том, что уровень радиации на северо-западном побережье возрос в десять раз против нормы?
Министр обороны: Я не читал этого заявления.
Первый репортер: Если предположить, что это правда, то каковы могут быть причины?
Министр обороны: Вопрос вызывает необходимость прибегать к догадкам. Вероятно, сэр Риче обнаружил богатое урановое месторождение. Нет-нет, вычеркните это. Никаких комментариев.
Второй репортер: Считает ли ваше превосходительство сэра Риче компетентным и ответственным ученым?
Министр обороны: Он никогда не работал в моем ведомстве.
Второй репортер: Это не ответ.
Министр обороны: Нет, это как раз ответ. Поскольку он никогда не работал в моем ведомстве, постольку у меня не было возможности убедиться ни в его компетентности, ни в его ответственности. Я не ученый.
Женщина-репортер: Правда ли, что где-то в Тихом океане недавно был произведен ядерный взрыв?
Министр обороны:Как хорошо известно, мадам, любые испытания атомного оружия в соответствии с действующими международными законами считаются величайшим преступлением и актом агрессии. Но мы ни с кем не собираемся воевать. Удовлетворяет вас такой ответ?
Женщина-репортер: Нет, ваше превосходительство, не удовлетворяет. Я не спрашивала, было ли испытание. Я спрашивала, был ли произведен взрыв.
Министр обороны: Мы не производили никакого взрыва. Если его произвела другая сторона, то неужели мадам предполагает, что другая сторона проинформирует об этом наше правительство?
(Вежливый смех).
Женщина-репортер: Это не ответ на…
Первый репортер: Ваше превосходительство, депутат от Джерулиана обвинил Азиатскую колонию в том, что они, якобы, начали в космосе сборку термоядерного оружия. Он говорит, что наш чрезвычайный посол знает об этом, но пока ничего не предпринимает по этому поводу. Это правда?
Министр обороны: Я думаю, что эта нелепая «правда» придумана оппозицией.
Первый репортер: Что вы называете нелепым? То, что они собирают в космосе ракеты класса космос-земля? Или то, что мы предприняли кое-что в этом направлении?
Министр обороны: И то и другое. Я, однако, придерживаюсь той точки зрения, что изготовление ядерного оружия запрещено договором с того самого момента, когда прекратилось его развертывание. Запрещено повсюду – как в космосе, так и на земле.
Второй репортер: Но договор не запрещает вывод на орбиту расщепляющихся материалов, не правда ли?
Министр обороны: Конечно, нет. Все летательные аппараты работают на ядерной энергии. Они должны как-то снабжаться топливом.
Второй репортер: И нет договора, который запрещал бы вывод на орбиту других материалов, из которых возможно изготовить ядерное оружие?
Министр обороны(раздраженно): Насколько мне известно, материя вне нашей атмосферы не подчиняется никаким договорам или парламентским актам. По моему разумению, космос битком набит такими штуками, как Луна и астероиды, которые сделаны отнюдь не из зеленого сыра.
Мы – столетия.
Мы – болтливые мясники и наглые лгуны, давайте-ка потолкуем, как ловчее ампутировать вашу голову.
Мы – ваши поющие отбросы, дамы и господа, и мы маршируем за вами, распевая песенки, которые кое-кому кажутся странными.
– Wir, – как говорили в одной древней стране, – marschiren weiter wenn alles 1st scherben fellt.133
Жили-были два осла,
Два села упрямых…
Левой!
Левой!
У-не-го-жена-красотка, э-ге-гей!..
Левой!
Левой!
Левой!
Правой!
Левой!
– У нас есть ваш эолит, и ваш мезолит, и ваш неолит. У нас есть ваш Вавилон и ваши Помпеи, и ваш Цезарь, и ваши хромированные штуковины, в которые вы вложили душу.
– У нас есть ваши окровавленные секиры и ваши Хиросимы. Мы маршируем, и наплевать нам на ад, мы – атрофия, энтропия и proteus vulgaris,134отпускающий непристойные шуточки по поводу крестьяночки Евы и разъезжего коммивояжера по имени Люцифер.
Мы хороним ваших покойников и их репутации.
Мы хороним вас. Мы – столетия.
Родиться, глотнуть воздуха, пронзительно закричать от шлепка акушерки, мужать, вкусить долю божественного, страдать, дать жизнь, немного бороться, уступить.
(Умерев, уходите, пожалуйста, без суеты, через черный ход).
Созидание, разрушение, снова и снова – затверженный ритуал в окровавленных ризах и с сорванными ногтями; дети Мерлина, гонящиеся за лучом света. Но еще и дети Евы, навечно обосновавшиеся в Эдеме… и вышвырнутые оттуда в неистовом гневе, ибо что-то пошло не так. (Ах! Ах! А-ах! – бессмысленно возглашает идиот о своих муках на пепелище. Скорее! Пусть грянет хор, поющий «Аллилуйя!» во все девяносто децибелл.)
А теперь послушайте последний гимн братьев ордена Лейбовича – тот, что распевал век, сам поглотивший свою славу:
«Люцифер пал!» Эти два кодовых слова молнией пронеслись через континент, шепотом произносились в кулуарах конференции, циркулировали в форме шуршащих дипломатических посланий с грифом «Совершенно секретно» и благоразумно утаивались от прессы. Слова эти вздымались грозным приливом перед официальной плотиной секретности. В этой плотине было несколько дырок, но их мужественно затыкали бюрократические голландские мальчики, чьи указательные персты распухли до чрезвычайности, пока они сдерживали натиск журналистов.
V (versicle – короткий стих из антифона, провозглашаемый солистом.): Люцифер пал.
R (rejoinder – ответ хора солисту.): Kyrie eleison.135
V: Люцифер пал.
R: Christie eleison.136
V: Люцифер пал.
R: Kyrle eleison, eleison imas!137
Первый репортер: Что ваше превосходительство может сказать по поводу заявления сэра Риче дона Бейкера о том, что уровень радиации на северо-западном побережье возрос в десять раз против нормы?
Министр обороны: Я не читал этого заявления.
Первый репортер: Если предположить, что это правда, то каковы могут быть причины?
Министр обороны: Вопрос вызывает необходимость прибегать к догадкам. Вероятно, сэр Риче обнаружил богатое урановое месторождение. Нет-нет, вычеркните это. Никаких комментариев.
Второй репортер: Считает ли ваше превосходительство сэра Риче компетентным и ответственным ученым?
Министр обороны: Он никогда не работал в моем ведомстве.
Второй репортер: Это не ответ.
Министр обороны: Нет, это как раз ответ. Поскольку он никогда не работал в моем ведомстве, постольку у меня не было возможности убедиться ни в его компетентности, ни в его ответственности. Я не ученый.
Женщина-репортер: Правда ли, что где-то в Тихом океане недавно был произведен ядерный взрыв?
Министр обороны:Как хорошо известно, мадам, любые испытания атомного оружия в соответствии с действующими международными законами считаются величайшим преступлением и актом агрессии. Но мы ни с кем не собираемся воевать. Удовлетворяет вас такой ответ?
Женщина-репортер: Нет, ваше превосходительство, не удовлетворяет. Я не спрашивала, было ли испытание. Я спрашивала, был ли произведен взрыв.
Министр обороны: Мы не производили никакого взрыва. Если его произвела другая сторона, то неужели мадам предполагает, что другая сторона проинформирует об этом наше правительство?
(Вежливый смех).
Женщина-репортер: Это не ответ на…
Первый репортер: Ваше превосходительство, депутат от Джерулиана обвинил Азиатскую колонию в том, что они, якобы, начали в космосе сборку термоядерного оружия. Он говорит, что наш чрезвычайный посол знает об этом, но пока ничего не предпринимает по этому поводу. Это правда?
Министр обороны: Я думаю, что эта нелепая «правда» придумана оппозицией.
Первый репортер: Что вы называете нелепым? То, что они собирают в космосе ракеты класса космос-земля? Или то, что мы предприняли кое-что в этом направлении?
Министр обороны: И то и другое. Я, однако, придерживаюсь той точки зрения, что изготовление ядерного оружия запрещено договором с того самого момента, когда прекратилось его развертывание. Запрещено повсюду – как в космосе, так и на земле.
Второй репортер: Но договор не запрещает вывод на орбиту расщепляющихся материалов, не правда ли?
Министр обороны: Конечно, нет. Все летательные аппараты работают на ядерной энергии. Они должны как-то снабжаться топливом.
Второй репортер: И нет договора, который запрещал бы вывод на орбиту других материалов, из которых возможно изготовить ядерное оружие?
Министр обороны(раздраженно): Насколько мне известно, материя вне нашей атмосферы не подчиняется никаким договорам или парламентским актам. По моему разумению, космос битком набит такими штуками, как Луна и астероиды, которые сделаны отнюдь не из зеленого сыра.