Она наклонилась к нему и прошептала, прикрыв рот рукой.
   – Мне нужно также отпущение грехов Ему.
   Священник слегка отпрянул.
   – Кому? Я вас не понимаю.
   – Отпустить грехи… Ему, кто сделал меня такой, какая я есть, – захныкала она. Но затем легкая улыбка тронула ее губы. – Я… я никогда не прощала Ему этого.
   – Прощать Бога? Как вы можете?.. Он ведь… Он – Справедливость, Он – Любовь. Как вы можете такое говорить?..
   Ее глаза умоляюще смотрели на него.
   – Разве не может старая торговка помидорами даровать небольшое прощение Богу за его справедливость, если я испрашиваю у него отпущение грехов для себя?
   Дом Зерчи судорожно проглотил сухой комок в горле. Он посмотрел вниз, на двухголовую тень, распластавшуюся на полу. Форма этой тени говорила об ужасающей Справедливости и он не мог осуждать ее за то, что она выбрала это слово – «простить». В ее простом мире было возможно прощать справедливость так же, как и несправедливость, и человек мог прощать Бога так же, как и Бог человека. «Так оно и есть, и будь терпелив с ней, Господи», – подумал он, поправляя свой орарь.
   Прежде чем войти в исповедальню, она преклонила колени перед алтарем, и священник отметил, что, осеняя себя крестом, она касалась лба Рэчел так же, как и своего. Он отодвинул тяжелый занавес, проскользнул в свою половину кабины и тихо проговорил через решетку:
   – Что беспокоит вас, дочь моя?
   – Благословите, отец, ибо я грешна…
   Она говорила, запинаясь. Он не мог ее видеть сквозь отверстия решетки, только слышал низкий, всхлипывающий голос женщины. То же самое, то же самое, вечно то же самое, и даже эта женщина с двумя головами не могла придумать никаких новых путей соблазнения злом, кроме простого и бессмысленного подражания Природе. Все еще ощущая стыд за то, как он вел себя с девушкой, с полицейским и с Корсом, он никак не мог сосредоточиться. Его руки дрожали, пока он слушал исповедь. Слова доносились через решетку неясно и приглушенно, ритмом напоминая отдаленно стук молотка. Гвозди, пронзая ладони, вонзались в дерево. Как некий alter Christus,184он ощущал на мгновение груз каждой ноши, перед тем как передать ее Ему, который несет на себе их все. Это были все ее интимные дела. Это были темные и тайные дела, дела, завернутые в грязную газету и похороненные ночью. Когда он попытался что-нибудь представить себе, эти выглядело еще ужасней.
   – Если вы хотите сказать, что совершили грех аборта, – тихо проговорил он, – то я должен сообщить вам, что отпущение такого греха может дать только епископ, а я не могу… – Он остановился. Послышался отдаленный рев и слабый короткий грохот ракет, запускаемых с установок.
   – Ужас! Ужас! – жалобно заскулила старуха. Словно тысяча игл вонзились в его скальп – неожиданная дрожь беспричинной тревоги.
   – Быстро! Покайтесь! – бормотал он. – Десять раз «Ave», десять «pater Noster»185для отпущения грехов. Вам нужно будет позже еще раз исповедоваться, но сейчас покайтесь.
   Он слушал ее бормотание по другую сторону решетки. Быстро проговорил он формулу отпущения грехов: «Те absolvat Dominus Jesus Christus; ego autem eius auctoritate te absolve ab omni vinculo… Denique, si absolvi potes, ex peccatis tuis ego te absolve in nomine Patris…»186
   Прежде, чем он кончил, сквозь толстый занавес исповедальни проник свет. Свет разгорался ярче и ярче, пока вся кабина не осветилась, словно в яркий полдень. Занавес начал дымиться.
   – Обождите! – проговорил он свистящим шепотом. – Обождите, пока оно погаснет.
   – …обождите обождите обождите пока оно погаснет, – эхом отозвался незнакомый нежный голос из-за решетки. Это не был голос миссис Грейлес.
   – Миссис Грейлес? Миссис Грейлес?
   Она ответила ему заплетающимся дремотным бормотанием:
   – Я никогда не считала… я никогда не считала… никогда любовь… любовь…
   Голос словно отдалялся. Это был не тот голос, который только что отвечал ему.
   – А теперь бегите, быстро!
   Не дожидаясь, пока она обратит внимание на его слова, он выскочил из исповедальни и помчался к алтарю. Свет потускнел, но все еще обжигал кожу полуденным зноем. Сколько секунд еще осталось? Церковь была полна дыма.
   Он метнулся в святилище, споткнулся на первом шаге, посчитал это коленопреклонением и вошел в алтарь. Дрожащими руками он вынул из дарохранильницы наполненную телом Христовым дароносицу, снова преклонил колени перед Сущим, схватил тело Бога своего и бросился с ним прочь.
   Здание обрушилось на него.
   Когда он очнулся, ничего не было, кроме пыли. Он был придавлен до пояса. Он попытался пошевелиться. Одна рука была свободной, но другая рука была погребена под обломками, пригвоздившими ее к земле. В свободной руке он все еще держал дароносицу, но, падая, он ударил ее о пол, крышка отлетела, и несколько облаток выпало.
   Он решил, что взрывная волна выбросила его из храма. Он лежал в пыли и смотрел на остатки розового куста, зацепившиеся за груду камней. На ветке сохранилась роза – оранжево-розовая, армянская, заметил он. Лепестки ее были опалены.
   В небе мощно ревели моторы, голубые вспышки мигали сквозь пыль. Вначале он не почувствовал боли. Он пытался вытянуть шею, чтобы посмотреть, что за бегемот сидит на нем, но при этом тело свела такая боль, что глаза заволокло пеленой. Он слабо вскрикнул. Он не мог больше смотреть назад. Пять тонн битого камня подмяли его под себя. Наверное, что-нибудь еще осталось от него там, ниже пояса.
   Он начал собирать маленькие облатки. Он бережно передвигал их свободной рукой и осторожно доставал каждую из песка. Ветер грозил отправить в бесконечное путешествие эти маленькие частицы тела Христа. «Как-нибудь, Господи, я попытаюсь, – подумал он. – Кто-нибудь нуждается в последнем обряде? В последнем причастии? Пусть они приползут ко мне, если хотят. Остался ли кто-нибудь?»
   Из-за ужасного рева он не мог услышать никаких голосов.
   Тонкая струйка крови заливала ему глаза. Он вытер ее рукавом, чтобы не запачкать облатки окровавленными пальцами. Дурная кровь, Господи, моя, не Твоя. Deabla me.187
   Он собрал части тела Христова в дароносицу, но несколько облаток были вне его досягаемости. Он потянулся было за ними, но у него снова потемнело в глазах.
   – Иисус-Мария-Иосиф! Помогите!
   Он услышал слабый ответ, далекий и едва слышный за рокотом неба. Это был нежный незнакомый голос, который он слышал в исповедальне, и он снова, словно эхо, повторил слова:
   – Иисус мария иосиф помогите…
   – Что?! – крикнул он.
   Он позвал еще несколько раз, но никакого ответа не получил. Пыль начала оседать. Он поставил на место крышку дароносицы, чтобы облатки не запылились. Некоторое время после этого он лежал тихо, закрыв глаза.
   Трудность доли священника заключается в том, чтобы в конце концов самому исполнять советы, которые даешь другим. Природа не налагает на тебя ничего такого, к чему не подготовила бы тебя. «Вот почему я начал рассказывать ей, что говорил стоик, прежде чем рассказать ей, что говорил Бог», – подумал он.
   Боль была несильной, только ужасно чесалась погребенное под обломками тело. Он попытался почесаться, но его пальцы повсюду натыкались на камни. Зуд сводил с ума. Расплющенные нервные окончания возбуждали идиотское желание чесаться. Он чувствовал себя весьма недостойно.
   «Эй, доктор Корс, откуда вы можете знать, что зуд меньшее зло, чем боль?»
   Он немного посмеялся над этим, но смех неожиданно вызвал новую черную волну. Он выцарапался из этой темноты под аккомпанемент чьих-то стонов. Вдруг священник понял, что стонет он сам. Зерчи испугался. Зуд превратился в боль, но стоны были выражением неприкрытого ужаса, а не боли. Теперь больно было даже дышать. Боль упорствовала, но он мог выносить ее. Ужас возник из последнего испытания чернильной темнотой. Темнота, казалось, нависала над ним, домогалась его, жадно ждала его – большой черный аппетит, алчущий пожрать его душу. Боль он мог вынести, но не эту Ужасающую Тьму. Или было что-то такое, чего там не могло быть, или здесь было нечто, что следовало доделать. Если бы он поддался этой темноте, то уже ничего не мог бы сделать или переделать.
   Пристыженный своим страхом, он попытался молиться, но молитвы выходили какими-то богохульными – они были больше похожи на оправдание, а не на мольбу, как будто последняя молитва уже произнесена и последний гимн уже пропет. Страх упорствовал. Почему? Он пытался выяснить причину. «Ты же видел, как умирают люди, Джет. Много раз видел смерть. Это выглядело очень легко. Они съеживались перед концом, затем небольшой спазм – и все кончено. Чернильная Тьма – чернейший Стикс, пропасть между Богом и человеком. Послушай, Джет, ты же действительно веришь, что по ту сторону нее есть Нечто, не правда ли? Так почему же ты так дрожишь?»
   Стих из Dies Irae188промелькнул в его мозгу и застрял в нем:
   Quid sum miser tune dicturur? Quern patronum rogaturus, Cum vix Justus sit securus?189«Что же я, несчастный, должен тогда сказать? Кого я должен призвать себе в защитники, если даже праведник с трудом спасется? Vix securus? Почему „с трудом спасется“? Наверное, Он не проклянет праведных? Так почему же ты так дрожишь?
   Воистину, доктор Корс, зло, к которому можно было бы отнести и вас, есть не страдания, а только беспричинный страх перед страданием. Metus doloris.190
   Соедините его воедино с его же позитивным эквивалентом – страстным стремлением к земной беззаботности, к Эдему, и вы получите ваш «корень зла», доктор Корс. Уменьшение страдания и увеличение беззаботности было естественной и соответственной целью общества и правителей. Но потом это стало единственной целью, а единственной основой закона – его извращение. И тогда, стремясь только к ним, мы неизбежно обрели их противоположности: максимум страдания и минимум беззаботности.
   Все беды мира от меня. Проверьте это на себе, мой дорогой доктор Корс. Твое, мое, Адама, Человека, наше. Нет «земного зла» за исключением того, что было принесено в мир человеком – мной, тобой, Адамом, нами – с небольшой помощью отца лжи. Обвиняя всех, обвиняй даже бога, но, ох, не обвиняй меня. Так что ли, доктор Корс? Единственным злом мира в данный момент, доктор, является тот факт, что мир прекратил свое существование. Что причиняет боль?»
   Он слабо рассмеялся, и снова – всплеск темноты.
   – Моя вина, наша, Человека, Адама, но не Христа, – проговорил он вслух. – Знаете что, Пат? Они… вместе… лучше быть распятым, но не одиноким… когда истекают кровью… хочется вместе… Это потому… это потому же… Это потому же, почему Сатана хочет наполнить ад людьми. Потому что Адам… И еще Христос… Но мне до сих пор… Послушайте, Пат…
   На этот раз потребовалось больше времени, чтобы выплыть из Тьмы, но он должен был объяснить все Пату, прежде чем погрузиться в нее навсегда.
   – Послушайте, Пат, это потому же… почему я говорил ей, что ребенок… почему я… Я думаю… Я думаю, Иисус никогда не требовал, чтобы человек совершал те ужасные поступки, которые сам Иисус не совершал. Поэтому же и я… Поэтому же и я не мог допустить. Пат?
   Он моргнул несколько раз. Пат исчез. Мир снова застыл в неподвижности, но чернота отступила. Вдруг он понял, чего именно он боялся. Это было то, что он должен был исполнить, прежде чем Тьма навсегда сомкнется над ним. Господи, дай мне возможность жить, пока я не исполню это. Он теперь боялся, что умрет раньше, прежде чем воспримет столько страдания, сколько выпало ребенку, который не мог понять его, ребенку, которого он пытался сохранить для новых страданий… нет… не для страданий, а несмотря на страдания. Он приказывал матери именем Христа. Он не совершил ошибки. Но теперь он боялся провалиться в темноту, прежде чем вынесет столько, сколько Бог поможет ему вынести. Quern patronum rogaturus, Cum vix Justus sit securus?
   Пусть это будет для девочки и ее матери. Я должен исполнить то, чего требовал от других. Fas est.191
   Эта мысль, казалось, ослабила боль. Некоторое время он лежал тихо, затем осторожно оглянулся назад, на кучу камней. Нет, там, позади, больше пяти тонн. Там восемнадцать веков. Взрывная волна, очевидно, разнесла склепы: он обнаружил несколько костей, застрявших среди камней. Он пошарил свободной рукой, наткнулся на что-то гладкое, и, в конце концов, вытащил его и опустил на песок рядом с дароносицей. Челюсти не было, но сам череп был в полной сохранности, за исключением отверстия во лбу, в котором торчала сухая и наполовину сгнившая щепка. Она была похожа на обломок стрелы. Череп, очевидно, был очень старым.
   – Брат… – прошептал он, потому что никто другой, кроме монаха ордена, не мог быть похоронен в этих склепах.
   «Что ты делал для них, Череп? Учил их читать и писать? Помогал им отстроиться, нес им слово Христово, помогал восстановить культуру? Не забывал ли ты предостеречь их, что Эдема уже никогда не будет? Конечно, предостерегал. Благословляю тебя, Череп, – подумал он и начертил большим пальцем крест у него на лбу. – За все твои страдания они отплатили тебе стрелой между глаз. Потому что там, позади, лежит больше, чем пять тонн камня и восемнадцать столетий. Я полагаю, что там лежат около двух миллионов лет – начиная с первого Homo innspiratus192
   Он снова услышал голос, нежный голос-эхо, отвечавший ему некоторое время назад. На этот раз он напевал детскую песенку: «Ла ла ла, ла-ла-ла…»
   Хотя он казался тем же голосом, который Зерчи слышал в исповедальне, он наверняка не мог принадлежать миссис Грейлес. Миссис Грейлес простила Бога и побежала домой, если вовремя успела выбраться из часовни – и будь добр, прости, Господи, это новшество – обратное отпущение грехов. Хотя он не был уверен, что это было новшеством.
   «Послушай, Старый Череп, мог бы я так сказать Корсу? Послушайте, дорогой Корс, почему вы не прощаете Богу то, что он допустил боль? Если бы Он не допустил ее, человеческая отвага, мужество, благородство и самопожертвование стали бы бессмысленными вещами. Кроме того, вы остались бы без работы, Корс.
   Может быть, это как раз то, о чем мы забываем упомянуть, Череп. И когда мир наполнился горечью из-за того, что в нем недоставало наполовину забытого Эдема… бомбы и взрывы. Горечь была прямо направлена против Бога. Послушай, Человек, ты должен отбросить горечь – «чтобы даровать Господу отпущение его грехов», как сказала она – скорее, чем что бы то ни было, скорее, чем любовь.
   Но – бомбы и взрывы. Они не простили».
   На какое-то время он забылся. Это был настоящий сон, а не то страшное небытие Тьмы. Прошел дождь, смывая пыль. Когда он проснулся, он был не один. Он оторвал голову от грязи и сердито посмотрел на них. Три канюка сидели на куче камней и разглядывали его с мрачной серьезностью. Он пошевелился. Они раскрыли черные крылья и обеспокоенно зашипели. Он кинул в них камень. Двое поднялись на крыло и стали кружить над ним, но третий остался на месте, слегка пританцовывая и пристально глядя на человека. Черная и безобразная птица, но непохожая на ту, другую Тьму. Этой нужно только тело.
   – Обед еще не совсем готов, братец, – раздраженно сказал он ему. – Тебе придется обождать.
   Не так уж много обедов ожидает его впереди, отметил он, прежде чем этот канюк сам станет обедом для другого. Его перья были обожжены, один глаз закрыт. Птица была мокрой от дождя, а аббат полагал, что дождь сам по себе смертелен.
   – …ла ла ла, ла-ла-ла, жди, жди, пока он умрет, ла…
   Голос снова вернулся. Зерчи с испугом подумал, что это галлюцинация. Но канюк тоже слышал его. Он разглядывал что-то вне поля зрения Зерчи. В конце концов он хрипло зашипел и поднялся в воздух.
   – Помогите! – слабо крикнул аббат.
   – …помогите, – бессмысленно повторил странный голос. И он увидел двухголовую женщину, обходящую груду камней. Она остановилась и посмотрела вниз, на Зерчи.
   – Благодарение богу! Миссис Грейлес! Посмотрите, нет ли поблизости отца Лехи…
   – …благодарение богу, миссис Грейлес, посмотрите не можете ли вы…
   Он моргнул, чтобы снять кровавую пленку с глаз, и внимательно посмотрел на нее.
   – Рэчел, – тихо сказал он.
   – …рэчел, – произнесло в ответ странное существо.
   Она стала перед ним на колени и, откинувшись назад, села на пятки. Она рассматривала его холодными зелеными глазами и простодушно улыбалась. Глаза были наполнены удивлением, любопытством и чем-то еще, но она явно не замечала, что ему больно. Что-то такое было в ее глазах, что несколько секунд он не видел ничего кроме них. Но затем он заметил, что голова миссис Грейлес крепко спит на другом плече, в то время, как Рэчел улыбалась. Это была молодая робкая улыбка, предвкушение дружбы. Он попытался снова:
   – Послушайте, кто-нибудь еще остался живой? Пойдите…
   Мелодично и торжественно прозвучал ее ответ: «…послушайте кто-нибудь еще остался живой…» Она смаковала слова. Она произносила их с великой тщательностью. Она улыбалась им. Ее губы складывали слова, а голос воспроизводил их. Это больше, чем рефлекторное подражание, решил он. Этим повторением она пытается выразить мысль: «Я чем-то похожа на тебя».
   Но она только что родилась на свет.
   «Но ты кое-чем и отличаешься», – отметил Зерчи с трепетом. Он вспомнил, что у миссис Грейлес был артрит обоих коленных суставов, а ее тело теперь сидело, согнув колени, на пятках, в гибкой позе юности. Более того, сморщенная кожа старой женщины разгладилась и слегка светилась, как будто старая ороговевшая ткань восстанавливалась. Вдруг он обратил внимание на ее руку.
   – Ты ранена!
   – …ты ранена.
   Зерчи указал на ее руку. Вместо того чтобы посмотреть, куда он указывает, она повторила его жест, глядя на его палец и протягивая собственный палец поврежденной руки, пока не коснулась его. Крови было совсем немного, но на руке было по крайней мере с дюжину порезов, и один из них выглядел довольно глубоким. Он с усилием потянул ее за палец, чтобы приблизить руку. Он вытащил пять кусочков разбитого стекла. Или она пробила рукой окно, или, скорее всего, оказалась на пути осколков оконного стекла, разлетевшегося от взрывной волны. Только один раз, когда он вытаскивал острый осколок длиной в дюйм, показалась кровь. Когда же он вынимал другие осколки, они оставляли только крошечные бескровные синячки. Это напомнило ему сеанс гипноза, свидетелем которого он был и который счел мистификацией. Когда он снова посмотрел ей в лицо, его благоговейный трепет усилился. Она все еще улыбалась ему, как будто бы удаление осколков не доставило ей ни малейшего беспокойства.
   Дом Зерчи снова бросил взгляд на лицо миссис Грейлес. Оно стало серым, похожим на безразличную неосмысленную маску, губы казались бескровными. Он был уверен, что она умирает. Он вполне мог представить ее отсыхающей и, в конечном счете, отпадающей, как короста или пуповина. Кем же тогда была Рэчел? И какой?
   На смоченных дождем камнях еще сохранилось немного влаги. Он увлажнил кончик пальца и кивком головы попросил ее наклониться ближе. Кем бы она ни была, она, вероятно, получила слишком большую дозу радиации, чтобы прожить долго. Он стал чертить влажным пальцем крест у нее на лбу.
   – Nisi baptizata est et nisi baptizari nonquis, te baptiso…193
   Он не успел пойти дальше. Она резко отшатнулась от него. Ее улыбка застыла и исчезла. «Нет!», – казалось, кричало все ее лицо. Она отвернулась от него. Она вытерла воду со лба, закрыла глаза и безвольно уронила руки на колени. Выражение полной апатии пришло на ее лицо. Вся ее поза с наклоненной головой вызывала мысль о молитве. Постепенно апатия проходила, и улыбка возвращалась. Становилась шире. Когда она открыла глаза и снова посмотрела на него, улыбка была такой же открытой и теплой, как и прежде. Но она оглядывалась вокруг, словно разыскивая что-то.
   Вдруг ее взгляд упал на дароносицу. Прежде чем он смог остановить, она схватила сосуд. «Нет!» – хрипло закашлялся он и попытался забрать дароносицу. Это было слишком быстро для него, усилие стоило ему нового наплыва черноты. Когда он очнулся и снова поднял голову, все было видно словно в тумане. Она все еще стояла перед ним на коленях. Наконец он сумел разобрать, что она держала в левой руке золотую чашу, а в правой, осторожно, между большим и указательным пальцем – облатку. Она протягивала ее ему – или это только ему показалось, как недавно показалось, что он разговаривает с братом Патом?
   Он ждал, пока туман рассеется. На этот раз он не рассеялся полностью. «Domine, non sum dignus… – прошептал он, – sed tantum die vervo…»194
   Он взял облатку из ее рук. Она закрыла крышку дароносицы и поставила сосуд в защищенное место под выступающим камнем. Она не делала обычных в этом случае жестов, но почтение, с которым она держала дароносицу, убедило его: она смутно чувствовала сущее тело Христово под этой оболочкой. Она, еще не умевшая ни пользоваться словом, ни понимать его, делала то, что должна была бы делать по непосредственному указанию в ответ на его попытку совершить обряд крещения.
   Он попытался вновь сосредоточить свой взгляд на лице этого существа, которое с помощью одних жестов говорило ему: «Я не нуждаюсь в твоем первом причастии, Человек, но я достойна передать тебе это причастие жизни». Теперь он знал, кто она, и слабо всхлипнул, когда не смог заставить свои глаза сосредоточиться на этих холодных, зеленых и беззаботных глазах существа, родившегося без греха.
   – Magnificat anima mea Dominum… – прошептал он. – Да восславит душа моя Господа и да возрадуется дух мой во Господе, моем спасителе, ибо увидит он смирение своей служанки…
   Последним своим действием он хотел научить ее этим словам, поскольку был уверен, что она чем-то похожа на Деву, которая впервые произнесла их.
   – Magnificat anima mea Dominum et exultavit meus in Deo, salutari meo, quia respexit humilitatem…195
   Он задохнулся, но все же договорил. Его взгляд затуманился, он больше не мог разглядеть ее. Но холодные кончики пальцев коснулись его лба и он услышал, как она произнесла одно слово:
   – Живи.
   Потом она ушла. Он слышал еще ее голос, блуждающий среди новых руин: «Ла ла ла, ла-ла-ла…»
   Эти холодные зеленые глаза оставались с ним, пока он жил. Он не спрашивал, почему Бог предпочел создать существо с изначальной невинностью из плеча миссис Грейлес, или почему Бог дал ему сверхъестественные дары Эдема – те дары, которые Человек пытался с помощью грубой силы захватить у небес после того, как утратил их. Он видел изначальную невинность в этих глазах и обещание воскрешения. Один такой взгляд был щедрым даром, и он заплакал от благодарности. Потом он долго лежал, уткнувшись лицом в мокрую пыль, и ждал.
   Но ничего больше не пришло… ничего, что бы он мог видеть, чувствовать и слышать.

30

   Они пели, поднимая детей на борт корабля. Они пели старые песни космоплавателей и помогали сестрам с детьми на руках подниматься по лестнице. Они пели тепло и сердечно, чтобы рассеять страх малышей. Когда горизонт взорвался, пение прекратилось. К этому времени на корабль посадили последнего ребенка.
   Горизонт ожил вспышками, и монахи взобрались на лестницу. Горизонт налился красным. Вдалеке, там, где облаков не было, возникла облачная гряда. Монахи на лестнице отвернулись от вспышек. Когда перестало сверкать, они оглянулись.
   Воплощение Люцифера отвратительным грибом выросло над грядой облаков и медленно вздымалось еще выше, подобно титану, становящемуся на ноги после веков плена в недрах Земли.
   Кто-то отдал приказ. Монахи снова начали подниматься. Вскоре все они были на корабле.
   Последний монах задержался у шлюза. У люка он снял свои сандалии. «Sic transit mundus»196, – пробормотал он, снова посмотрев на зарево. Он постучал подошвами сандалий друг о друга, сбивая с них пыль. Зарево поглотило уже треть неба. Он поскреб бороду, бросил последний взгляд на океан, отступил назад и закрыл люк.
   Поднялся столб пыли и света, раздался тонкий жалобный звук, и звездолет проткнул небо.
 
   Пенистые буруны монотонно бились о берег, извергая куски плавника. Среди бурунов плавал покинутый гидросамолет. Через некоторое время волны прибоя захватили гидросамолет и потащили его к берегу вместе с плавником. Самолет наклонило, крыло сломалось. В волнах пировали креветки и мерланы, охотящееся на креветок, и акулы, жующие мерланов и находящие их восхитительными – веселая жестокость моря.
   Ветер задул с суши, принеся с собой пелену тончайшего белого пепла. Пепел падал на океан и на полосу прибоя. Волны прибивали к берегу мертвых креветок вместе с плавником. Затем они прибили мерланов. Акула нырнула в самую глубину и выносила детенышей в холодных чистых течениях. В этом году ей пришлось поголодать.