Страница:
Но время шло. Расследование Лопухина должно было прийти к концу и закончиться обычным решением, когда состава преступления не находили: административной высылкой. Одно обстоятельство осложнило мое положение: мне была предложена, после смерти Драгоманова, его кафедра в Софийском Высшем Училище в Болгарии. Опять последовали хлопоты в Петербурге, в которых снова приняла участие моя жена. Результат получился благоприятный. Мне было предложено на выбор: или тюрьма на годичный срок в г. Уфе, или "высылка заграницу" на два года. Очевидно, это было замаскированное разрешение принять болгарское предложение, и в выборе не могло быть колебаний: я принял последнее. Таким образом, срок моего пребывания в Рязани ограничился двумя годами. С ранней весны 1897 года я был свободен. Лекции в Софии должны были начаться с осени. Доступ в Москву всё же был запрещен: мне разрешили лишь проехать с одного вокзала на другой, совсем анонимно, что я и сделал, захватив с собой лишь свой велосипед (я забыл упомянуть, что научился этому искусству в Рязани). Библиотека должна была последовать за мной в Софию.
Я не могу передать того чувства освобождения, которое я испытал, очутившись тотчас после рязанских {170} снегов в мягком климате Вены. Никакого начальства! Записавшись в члены клуба велосипедистов, я получил право свободно разъезжать на своем велосипеде - и воспользовался этим, чтобы обстоятельнее ознакомиться с топографией города и посетить главнейшие памятники. Я только теперь присмотрелся к красотам австрийской столицы, с которыми не мог познакомиться во время спешного переезда в Италию, в 1881 году. Город Гайдна, Моцарта, Бетховена! Город рококо, с которым я на этот раз примирился, после итальянской поездки. И - под покровом католического пресса - какая всё-таки легкость, изящество во всем в этом городе!
Но надо было всё-таки ехать дальше - не в Софию, а в Париж. Моей целью была подготовка к лекциям по всеобщей истории, и я выбрал тему, которая всегда меня привлекала и которую я лучше всего знал по занятиям у Виноградова: переход от падения римской империи к средним векам. Наш Герцен сделал из этой темы параллель между падением классической цивилизации и современным декадансом западного мира: это было для него способом быть зараз славянофилом и европейцем. Я этой точки зрения - грозящей западному миру катастрофы - не разделял и не строил на ней перспектив мирового катаклизма, какие строились также и впоследствии. Но конец римской империи и синкретизм остатков ее культуры с восточным и с германским миром и с моей старой точки зрения представлял богатейший материал для социологических наблюдений между концом одного национального организма и началом другого.
Я, однако, не ожидал найти в Софии достаточного подбора книг на эту тему и рассчитывал воспользоваться библиотеками Парижа. Жюль Легра предоставил в мое распоряжение на время вакаций свою скромную квартиру на Boulevard Port Royal. Я прежде всего направился к патриарху французского славяноведения Луи Леже и получил через него часть нужных книг и дальнейшие указания.
Прием был очень любезный, но не поощрял к продолжению знакомства. Я не предвидел, что на вакациях Париж будет пуст, и я буду предоставлен самому себе. Затем, при первых же шагах, я увидел необозримость материала, меня ожидавшего, и остановился на мысли освежить {171} в голове хотя бы часть материала, мне уже более или менее знакомого. Чтобы выполнить по крайней мере эту задачу, я решил воспользоваться своим невольным одиночеством, не искать знакомств ни в русском, ни во французском Париже - и погрузился в подбор самого необходимого. В значительной степени меня тут выручили Фюстель-де-Куланж и Гастон Буассье, любимая моя книга ("Религия в век Антонинов"), соединявшая строгую научность с яркими параллелями с современностью. Я должен был сократить это вакационное время, чтобы успеть до начала лекций ознакомиться с людьми и с обстановкой моей новой деятельности. Из Парижа я успел еще съездить в Швейцарию для свидания с семьей, которая жила в Бруннене, на Фирвальштеттском озере. Погуляв на Axenstrasse, в местах, ознаменованных преданиями о Телле, мы еще имели время съездить в Интерлакен, Мюррен и к леднику Юнгфрау, чтобы вкусить от горных красот Швейцарии, и затем, уже не останавливаясь нигде, я отправился на место своего служения.
2. БОЛГАРИЯ И МАКЕДОНИЯ (1897 - 1899).
Министром народного просвещения, пригласившим меня на кафедру Высшего Училища, был тогда Константин Величков, человек культурный и обходительный, сыгравший известную роль в вопросе об объединении северной Болгарии с Румелией. Со мной был заключен контракт с содержанием 18.000 левов в год то же, что получал и Драгоманов, - и с неустойкой в размере годичного содержания, если контракт будет нарушен. Это были условия, превышавшие обычные оклады собственных профессоров-болгар, и мне предстояло считаться с ревнивым отношением ко мне, как к чужеземцу, - к иностранной "знаменитости", даже не говорившей по-болгарски и вынужденной читать лекции по-русски, на языке, не вполне понятном для большей части студентов. Как сложатся мои отношения со студентами, я конечно, не знал. Но мне посчастливилось сразу войти в семью профессоров, так или иначе связанных с Россией. Самым близким ко мне - и одним из самых выдающихся оказался проф. Иван Шишманов, женатый на дочери {172} Драгоманова, Лидии Михайловне. Шишманов читал лекции по иностранной литературе, был широко образованным человеком, идеалистически настроенным и не чуждым политике. Жена его была писательницей и хранила традиции отца. Ко мне оба отнеслись чрезвычайно дружественно. Через Шишмановых я тотчас же познакомился с Малиновым, уроженцем Белграда, женатым на русской и в политике продолжавшим радикальные традиции Петки Каравелова. Познакомился я и с самим Каравеловым, братом писателя Любена, тогда уже покойного. Оба были окружены ореолом первоначальников болгарского освобождения и болгарской культуры; оба получили русское воспитание, но были противниками официального "руссофильства" русских генералов. Жена Каравелова, соединяющая любовь к России с горячим болгарским патриотизмом, умная и талантливая, считалась нимфой Эгерией мужа, уже престарелого и несколько отяжелевшего; она руководила также женским движением в Болгарии и пользовалась уважением и известным влиянием среди правящих кругов молодого государства. С Каравеловыми и с кругом их политических друзей меня соединяла самая искренняя дружба. Другим профессором, женатым на русской, с которым мы сблизились, был Иван Георгов, профессор философии, принимавший живое участие в македонском движении. Руководителем умеренного течения македонского движения был лингвист проф. Милетич, женатый на хорватке; он был выдающимся ученым и активным патриотом болгаро-македонского объединения. Моим коллегой по всеобщей истории был проф. Д. Агура, более ранний тип преподавателя, когда в Болгарии еще не было высшей школы. Он отнесся ко мне в высшей степени предупредительно и ласково; не было и следа какой-либо ревности в его отношении ко мне; мы познакомились и с его милой семьей. Преподавал болгарскую историю молодой В. Златарский, впоследствии прославившийся детальной научной разработкой своего предмета.
Я привожу здесь только имена профессорского круга, принявшего меня дружественно в свою среду и облегчившего мои первые шаги. Я мог отблагодарить их только старанием как можно скорее усвоить болгарский язык и - позднее - заняться изучением вопросов, близких интересам молодого народа.
{173} Я объявил два курса в Высшем Училище: о первом я уже говорил выше. Второй был посвящен "Славянским древностям и археологии". В Москве я считался некоторого рода специалистом по славянскому вопросу: мне было поручено написать статьи о славянах для одного из наших просветительных начинаний - хрестоматии по средним векам, вышедшей при участии и под редакцией П. Г. Виноградова. Но в Болгарии археологические работы тогда только начинались - под руководством чехов, и к чехам же (Пич) мне пришлось обратиться для пополнения своих знаний. Я читал лекции по-русски. Вначале это меня очень стесняло: я не знал, в какой степени меня понимают. Но то было время, когда, за отсутствием болгарских учебников, болгарская молодежь поневоле училась по русским. Русский эмигрант заведывал единственной тогда в Софии публичной библиотекой, наполненной русскими книгами. Моя аудитория была всегда полна, быть может, отчасти и потому, что хотели слушать русскую речь - и, вероятно, предпочли бы ее плохой болгарской. Чтобы сблизиться со студентами, я завел семинарий. Вести его было крайне трудно: библиотека училища была очень скудна пособиями, и студенты не знали иностранных языков. Всё же объявленные мною темы были разобраны, я получил несколько студенческих рефератов, причем разбор их происходил на двух языках: студенты говорили по-болгарски, который я уже достаточно понимал, я говорил по-русски. Казалось, эта часть более или менее налаживалась,
Однако, ни того, ни другого курса мне не пришлось довести до конца. Отчасти, виной были студенческие волнения (и здесь то же, в Софии); но затем моя педагогическая деятельность была пресечена, прежде чем закончился зимний сезон. Произошло следующее.
Русским представителем в Софии был тогда Ю. П. Бахметев. Около русского посольства увивались так называемые "руссофилы" официального типа. Мои друзья, начиная с каравеловского кружка, принадлежали к левым, оппозиционным течениям. И, натурально, посольские круги смотрели косо на преемника эмигранта Драгоманова. Петербургское правительство было в ссоре с {174} Болгарией, и только что эти отношения начали улучшаться. Положение мое обострилось тем, что русский представитель ждал - и не дождался моего визита. Наступило 6 декабря, день рождения имп. Николая II. Я, в качестве профессора, счел необходимым пойти, вместе с сослуживцами, в собор, на торжественный молебен. Но я не знал, что обычай установил, после молебствия, шествие профессоров вкупе в посольство, чтобы поздравить Бахметева и выпить чашу посольского шампанского. Я пошел из собора домой. Мое отсутствие было, конечно, замечено и истолковано, при содействии болгар "руссофилов", как демонстрация против России. Тогда Бахметев официальной нотой потребовал моей отставки из Высшего Училища. Болгарское правительство оказалось в очень затруднительном положении. С одной стороны, мое удаление по требованию России было ударом по болгарской независимости, которою болгары особенно дорожили после известного управления "генералов". С другой стороны, Николай II смягчил отрицательное отношение отца к Болгарии, и шли переговоры о допущении болгарских офицеров в русскую армию. Очевидно, мною приходилось пожертвовать. Величков призвал меня к себе и сконфуженно объяснил сложившееся положение и неизбежность удовлетворить русское требование, - выражая при этом надежду на мое восстановление, когда пройдет острый момент. Итак, я был отставлен; по контракту мне выплачивалось годовое содержание.
Между тем, оставался еще год до окончания моей ссылки из России. Я считал необходимым употребить этот год для работы на пользу болгарского народа, который, конечно, не отвечал за мое увольнение. Мои болгарские знакомства уже пробудили во мне интерес к болгарской политике, а нелепые преследования России против ею же освобожденной страны, вместе с упорным желанием сохранить приобретенный авторитет для закрепления опеки над Болгарией - после того как не удалось ее превращение в "русскую губернию" все это возбуждало во мне глубокое чувство симпатии к народу, продолжавшему, вопреки всему, сохранять любовь к "дядо Ивану". Возмущало меня и одностороннее покровительство Сербии в ущерб Болгарии. Как раз в этот год (1897) Россия сговорилась с Австрией - сохранять {175} status quo на Балканах и переносила центр своей политики на Дальний Восток. Я, вероятно, проглядел все эти политические тонкости, последствия которых выяснились только позднее. Но в маленькой стране, еще не добившейся элементарных условий международной жизни, пульс международных событий обыкновенно бьется сильнее обычного. Всякий новый оттенок отношения Европы к ее "беспокойному углу" на Балканах становится тотчас известен в Софии. Это сложное положение впервые заставило меня внимательно присматриваться к вопросам внешней политики: в Болгарии я проходил подготовительную школу при очень благоприятных условиях.
Итак, я решил посвятить наступившую зиму изучению сложившегося положения - и подготовке к поездке в Македонию, спорную область между болгарами и сербами, где завязывался узел дальнейших балканских событий. В первом отношении я успел ознакомиться, по доставленным мне друзьями рукописным данным, с историей национальной борьбы против русских официальных влияний и против своих консерваторов за проведение в жизнь демократической конституции. Во втором отношении я изучил, по печатным источникам, преимущественно сербским, переход от интеллигентских мечтаний о славянской дружбе (времени князя Михаила) к непримиримому сербскому шовинизму 70-х годов, объектом которого был вопрос о национальности населения Македонии.
Мои статьи о болгарской конституции и о сербо-болгарских отношениях тогда же появились по-русски и по-болгарски.
Готовясь к поездке в Македонию, я принялся за изучение турецкого и новогреческого языков. Помимо грамматик, я пригласил к себе одного македонца, с которым каждый день упражнялся в произношении фраз и в чтении вслух текстов обоих языков, а попутно улучшал и свой болгарский разговорный язык. В новогреческом я подвинулся довольно далеко; но и по-турецки мог склеить простую фразу и смутно понять обращенный ко мне вопрос. В путешествии то и другое принесло мне, при всем несовершенстве достигнутых результатов, большую пользу. Турецкий язык очень доступен для обихода и становится очень трудным, когда перестает быть {176} народным. Наоборот, новогреческий, для старого классика, как я, становится тем доступнее, чем более современные "эллины" стараются отдалить его от народного "кини диалектос" и приблизить к языку древних греков. Для выработки своего маршрута по Македонии я пользовался также описаниями прежних путешественников - и имел случай сравнить описание завзятого сербского шовиниста Гопчевича с объективными указаниями солидного немца Каница.
Я решил ехать через Константинополь и Салоники. В Константинополе, куда я попадал впервые, меня привлекал, при спешном проезде, не столько самый город, с которым, по его близости к Софии, я обещал себе познакомиться подробнее, сколько русский археологический институт и его директор, известный византинист Ф. И. Успенский. В институте была и библиотека, по слухам, хорошо подобранная для его специальной цели. Правда, как оказалось, археология, в моем понимании, в библиотеке почти отсутствовала.
Ф. И. меня приютил в самом здании библиотеки на "Секиз Соксе", где останавливались его сотрудники по изучению Константинополя и приезжие специалисты по Византии. Но в смысле подготовки к моей поездке мне на этот раз здесь было нечего делать. По береговой железной дороге я проехал до следующей остановки - в Салониках. Оригинальный характер носила эта республика евреев, эмигрировавших из Испании в XV-XVI столетиях и сохранивших язык, обычаи, костюмы и народные песни того времени. Для изучения этих остатков проехал через Софию русский эмигрант и профессор Гарвардского университета Лео Винер, с которым я познакомился. Отмечаю это знакомство, так как оно возобновилось потом в Америке, и я сблизился со всей семьей Винера. Помимо основной черты своего населения, Салоники для моей цели представляли первую боевую колонию македонских болгар и важный опорный пункт агитации. У меня были к ним рекомендации, и с них я должен был начать свой информационный объезд. Претензии греков и сербов на обладание Салониками тогда еще не выдвигались. Болгары стояли на первом плане и считали Салоники будущей столицей свободной Македонии.
{177} Мой маршрут был рассчитан на ознакомление, главным образом, с западной и восточной пограничными частями Македонии. Северо-западная зона была и осталась наиболее спорной между сербами и болгарами, на южную претендовали греки, а восточная примыкала к болгарской территории. Надо было выяснить степень этнического единства на всем этом пространстве. Для ответа на коренной вопрос, представляют ли македонские "бугаре" действительных болгар или же они в действительности не болгаре, а сербы, у меня был один практический подход: я мог говорить с этим населением только по-болгарски, так как сербский разговорный язык был мне тогда недоступен. Но на первых же шагах я натолкнулся и на другое доказательство. Население это я застал уже мобилизованным для борьбы за национальное единство, внешним символом которого была тогда своя собственная национальная церковь, так называемая "экзархия" в противоположность подчинению сербскому или константинопольскому патриарху. "Патриархисты"-сербоманы высмеивали "экзархистов" насмешливой фразой: "ке дадешь пари, бигу булгарин", то есть "дашь денег, стану болгарином". Такие случаи бывали, и иногда члены той же семьи называли себя - одни "экзархистами", другие "патриархистами", а третьи "грекоманами". Но это были исключения, за которыми скрывалась поистине героическая готовность к борьбе с общим врагом - турецкими насилиями. Отдельные вспышки народных восстаний уже происходили и влекли за собой многочисленные жертвы. Места этих первых восстаний были известны, и я не мог обойти их в своем маршруте. Известно было это напряженное положение и великим державам, и Англия с Россией недаром сговаривались держать будущих повстанцев в порабощении, - пока Европа не соберется ввести в Македонии приличные реформы. К этой бессильной мере и пришли после общего восстания 1904 г. ("Ильин-день"). Ко времени моей поездки пламя, охватившее тогда Македонию, еще тлело под спудом.
Мой следующий этап из Салоник вел, по болгаро-греческой этнической границе, вверх от долины Вардара, в Водену, богатую водопадами, и оттуда, мимо озера {178} Острово и полугреческой Флорины (болг. "Лерин") - в столицу вилайета Битоль, - смешанный по населению город, с следами греческого влияния в старом поколении болгар и, в то же время, с пробужденным национальным сознанием молодого поколения. Я познакомился здесь с русским консулом Ростковским, верно представлявшим официальную сербофильскую политику, считавшим необходимым круто обращаться с населением (и впоследствии убитым на прогулке каким-то албанцем), и с его очаровательной, поэтически настроенной женой, страстной музыкантшей. На пути, на станции Острово, я сделал находку, отвлекшую меня от современных этнических разысканий. Железнодорожный мастер принес мне несколько бронзовых вещичек, найденных в осыпи, при нивеллировке уровня для железнодорожного пути. При выемке земли было найдено также много каменных плит, правильно отесанных. Достаточно было взглянуть на форму бронзовой застежки между вещами, чтобы узнать в ней "очковую" фибулу (Drillenfibel) (в оригинале ошибка должно быть "Brillenfibel". Фибул или фибель - род застежки или булавки, которая держала вместе одежду, одновременно они были и украшения, украшенные изображениями зверей или цепочками, на концах которых ставили камни или металлические изображения которые при движении постукивали друг о друга. Настоящим символом для этого времени были спиральные или "очковые" фибулы с большим искусством скрученные из бронзовой проволоки - ldn-knigi). Die Fibeln dienten zum Zusammenhalten von Kleidung, waren aber gleichzeitig auch Schmuckstucke, verziert mit Tiergestalten, oder mit Kettchen versehen, an deren unterem Ende man wieder Steine oder Bleche anbringen konnte, die dann bei der Bewegung klimperten. Auch die Spiralen- oder Brillenfibel aus kunstvoll gedrehten Bronzedrahten ist geradezu ein Symbol fur die Hallstattzeit.), а в плитах - остатки погребений в каменных ящиках. Следовательно, тут вскрыт был случайно некрополь первого каменного века, который датируется 1300-800 лет до Р. X. Я вспомнил родственные находки в Гласинце, - и моя археологическая страсть разгорелась. Нельзя было упускать такую находку; надо было копать. По возвращении в Константинополь я старался убедить в этом Успенского. Но он был совсем незнаком с археологией, видел в моей фибуле римскую (!) находку, долго упирался - и, наконец, уступил, добывши султанское "ираде" для раскопок. Но тут я вышел за пределы моей первой поездки в Македонию.
Возвращаюсь назад - к моей остановке в Битоле. Отсюда, собственно, начиналась самая важная для моей цели часть поездки. Но тут же кончалась и ее легкая часть - передвижение по железной дороге. Дальше надо было ехать на лошадях. Сговорившись с болгарами, я сделал раньше вылазку на запад, чтобы посетить Ресен, родину патриотов Ризовых, но дальше к Охридскому озеру на этот раз не поехал. Мой маршрут вел меня на север, в Прилеп, связанный с легендой о Марко Кралевиче, и в Велес (Конрюлю), важный центр {179} македонского движения на Вардаре. Отсюда путь вел - опять по железной дороге - в другую столицу вилайета Скопье (турецкий Ускюб, сербское Скопле). Здесь начинались снова пограничные этнические споры. Болгарское влияние было тогда очень сильно в Скопле. Но, расположенное в верховьях Вардара, недалеко от горного прохода через Кепеник в Старую Сербию, у Шарпланины, Скопле уже соприкасалось с знаменитым Носовым полем, где сильна была сербская традиция и где очень усиливалось воздействие албанцев, значительно продвинувшихся и частью ассимилировавших себе население Старой Сербии. Албанцев было много и в Скопле.
Здесь, таким образом, я добрался до северо-западной границы македонского населения. Сербская пропаганда здесь, конечно, велась о особой энергией. Но наблюдения над ней были мне недоступны. Деятели этой пропаганды, по-видимому, были осведомлены о моих приездах, но обращались ко мне очень редко. Обыкновенно, при приезде на станцию я замечал, кроме группы македонцев, меня встречавших, также и сербского "учителя", стоявшего в сторонке. Иногда и он заговаривал со мной - по-французски - приветствуя от имени населения и предлагая посетить сербскую школу. Создание этих школ было первым шагом сербской пропаганды. Турки, преследуя болгарские школы и церкви, непрочь были оказать некоторую поддержку сербам против "бугарашей", а из местного населения всегда находилось несколько "патриархистов", дороживших своим положением и боявшихся попасть в ряды болгарских революционеров: они отдавали детей в эти "патриархистские" школы. Но я был достаточно осведомлен, чтобы не сделаться жертвой этой искусственной пропаганды. Македонцы говорили мне, конечно, не всё, что делалось втайне. Но они приоткрывали мне достаточно завесу, чтобы судить, что я присутствовал при самом зарождении знаменитой потом революционной Внутренней Организации.
Я знал, что у организации имеется своя секретная почта, которая, через курьеров, держит связь со всеми частями Македонии. Я знал и о сочувствии местного населения к своей же молодежи, из которой выходили четники, "комиты" (по-гречески: "деревенские") новой организации, всегда готовые скрыться в ближайших "планинах" (горных {180} плато) и оттуда явиться по приказу к присяжным укрывателям в своей же деревне. Эти активные элементы таким образом скрывались от внимания турецких властей вплоть до сигнала, по которому начиналось открытое восстание, поддерживаемое населением. Но движение было еще в самом начале: восстания кончались жестокими расправами, и имена местностей и местных героев заносились в летопись революции, служа поощрением для патриотически настроенной молодежи. Эти местности находились, конечно, в стороне от железной дороги и от больших городов, где имелись только организационные центры, - обыкновенно поблизости от "планин", куда укрывались вожди движения. Я хотел, конечно, посетить и эти отдаленные центры восстаний. Из Скопле я проехал в Куманово; вернувшись в Велес, добрался до Штипа, имя которого гремело - после усмиренного восстания и турецких расправ. Я видел, что эти расправы бессильны против поднимавшегося общего настроения.
О том, что я видел, я сообщал в "Письмах с дороги" в "Русские ведомости". Кажется, мои "Письма" были переведены и по-болгарски. Там рассказано, конечно, не всё, что я узнал, но рассеяно много намеков - при описании внешних признаков того, что в действительности происходило.
Мне оставалось, для полноты впечатления, посетить восточную Македонию, пограничную с территорией тогдашней Болгарии. Я перебрался через Допран в долину р. Струмицы, побывал в городах Доприне, Струмице и Петриче и посетил гор. Мельник с его живописными скалистыми окрестностями. Я не нашел здесь той остроты борьбы с другими национальными пропагандами, как в западной Македонии, по той простой причине, что здесь сплошное население было болгарское; я был тут у предгорьев Родоп. Не было и открытых столкновений с турками, хотя национальное движение было хорошо организовано по соседству с Болгарией. Это было здесь легче. Доехав до Нороя и станции железной дороги, я прямо вернулся в Константинополь. Там я ближе вошел в работу Археологического Института и принял участие в экскурсиях Ф. И. Успенского и его молодых помощников на южный берег Мраморного моря, к развалинам Никеи и Никомедии, в поисках за новыми греческими {181} надписями.
Я не могу передать того чувства освобождения, которое я испытал, очутившись тотчас после рязанских {170} снегов в мягком климате Вены. Никакого начальства! Записавшись в члены клуба велосипедистов, я получил право свободно разъезжать на своем велосипеде - и воспользовался этим, чтобы обстоятельнее ознакомиться с топографией города и посетить главнейшие памятники. Я только теперь присмотрелся к красотам австрийской столицы, с которыми не мог познакомиться во время спешного переезда в Италию, в 1881 году. Город Гайдна, Моцарта, Бетховена! Город рококо, с которым я на этот раз примирился, после итальянской поездки. И - под покровом католического пресса - какая всё-таки легкость, изящество во всем в этом городе!
Но надо было всё-таки ехать дальше - не в Софию, а в Париж. Моей целью была подготовка к лекциям по всеобщей истории, и я выбрал тему, которая всегда меня привлекала и которую я лучше всего знал по занятиям у Виноградова: переход от падения римской империи к средним векам. Наш Герцен сделал из этой темы параллель между падением классической цивилизации и современным декадансом западного мира: это было для него способом быть зараз славянофилом и европейцем. Я этой точки зрения - грозящей западному миру катастрофы - не разделял и не строил на ней перспектив мирового катаклизма, какие строились также и впоследствии. Но конец римской империи и синкретизм остатков ее культуры с восточным и с германским миром и с моей старой точки зрения представлял богатейший материал для социологических наблюдений между концом одного национального организма и началом другого.
Я, однако, не ожидал найти в Софии достаточного подбора книг на эту тему и рассчитывал воспользоваться библиотеками Парижа. Жюль Легра предоставил в мое распоряжение на время вакаций свою скромную квартиру на Boulevard Port Royal. Я прежде всего направился к патриарху французского славяноведения Луи Леже и получил через него часть нужных книг и дальнейшие указания.
Прием был очень любезный, но не поощрял к продолжению знакомства. Я не предвидел, что на вакациях Париж будет пуст, и я буду предоставлен самому себе. Затем, при первых же шагах, я увидел необозримость материала, меня ожидавшего, и остановился на мысли освежить {171} в голове хотя бы часть материала, мне уже более или менее знакомого. Чтобы выполнить по крайней мере эту задачу, я решил воспользоваться своим невольным одиночеством, не искать знакомств ни в русском, ни во французском Париже - и погрузился в подбор самого необходимого. В значительной степени меня тут выручили Фюстель-де-Куланж и Гастон Буассье, любимая моя книга ("Религия в век Антонинов"), соединявшая строгую научность с яркими параллелями с современностью. Я должен был сократить это вакационное время, чтобы успеть до начала лекций ознакомиться с людьми и с обстановкой моей новой деятельности. Из Парижа я успел еще съездить в Швейцарию для свидания с семьей, которая жила в Бруннене, на Фирвальштеттском озере. Погуляв на Axenstrasse, в местах, ознаменованных преданиями о Телле, мы еще имели время съездить в Интерлакен, Мюррен и к леднику Юнгфрау, чтобы вкусить от горных красот Швейцарии, и затем, уже не останавливаясь нигде, я отправился на место своего служения.
2. БОЛГАРИЯ И МАКЕДОНИЯ (1897 - 1899).
Министром народного просвещения, пригласившим меня на кафедру Высшего Училища, был тогда Константин Величков, человек культурный и обходительный, сыгравший известную роль в вопросе об объединении северной Болгарии с Румелией. Со мной был заключен контракт с содержанием 18.000 левов в год то же, что получал и Драгоманов, - и с неустойкой в размере годичного содержания, если контракт будет нарушен. Это были условия, превышавшие обычные оклады собственных профессоров-болгар, и мне предстояло считаться с ревнивым отношением ко мне, как к чужеземцу, - к иностранной "знаменитости", даже не говорившей по-болгарски и вынужденной читать лекции по-русски, на языке, не вполне понятном для большей части студентов. Как сложатся мои отношения со студентами, я конечно, не знал. Но мне посчастливилось сразу войти в семью профессоров, так или иначе связанных с Россией. Самым близким ко мне - и одним из самых выдающихся оказался проф. Иван Шишманов, женатый на дочери {172} Драгоманова, Лидии Михайловне. Шишманов читал лекции по иностранной литературе, был широко образованным человеком, идеалистически настроенным и не чуждым политике. Жена его была писательницей и хранила традиции отца. Ко мне оба отнеслись чрезвычайно дружественно. Через Шишмановых я тотчас же познакомился с Малиновым, уроженцем Белграда, женатым на русской и в политике продолжавшим радикальные традиции Петки Каравелова. Познакомился я и с самим Каравеловым, братом писателя Любена, тогда уже покойного. Оба были окружены ореолом первоначальников болгарского освобождения и болгарской культуры; оба получили русское воспитание, но были противниками официального "руссофильства" русских генералов. Жена Каравелова, соединяющая любовь к России с горячим болгарским патриотизмом, умная и талантливая, считалась нимфой Эгерией мужа, уже престарелого и несколько отяжелевшего; она руководила также женским движением в Болгарии и пользовалась уважением и известным влиянием среди правящих кругов молодого государства. С Каравеловыми и с кругом их политических друзей меня соединяла самая искренняя дружба. Другим профессором, женатым на русской, с которым мы сблизились, был Иван Георгов, профессор философии, принимавший живое участие в македонском движении. Руководителем умеренного течения македонского движения был лингвист проф. Милетич, женатый на хорватке; он был выдающимся ученым и активным патриотом болгаро-македонского объединения. Моим коллегой по всеобщей истории был проф. Д. Агура, более ранний тип преподавателя, когда в Болгарии еще не было высшей школы. Он отнесся ко мне в высшей степени предупредительно и ласково; не было и следа какой-либо ревности в его отношении ко мне; мы познакомились и с его милой семьей. Преподавал болгарскую историю молодой В. Златарский, впоследствии прославившийся детальной научной разработкой своего предмета.
Я привожу здесь только имена профессорского круга, принявшего меня дружественно в свою среду и облегчившего мои первые шаги. Я мог отблагодарить их только старанием как можно скорее усвоить болгарский язык и - позднее - заняться изучением вопросов, близких интересам молодого народа.
{173} Я объявил два курса в Высшем Училище: о первом я уже говорил выше. Второй был посвящен "Славянским древностям и археологии". В Москве я считался некоторого рода специалистом по славянскому вопросу: мне было поручено написать статьи о славянах для одного из наших просветительных начинаний - хрестоматии по средним векам, вышедшей при участии и под редакцией П. Г. Виноградова. Но в Болгарии археологические работы тогда только начинались - под руководством чехов, и к чехам же (Пич) мне пришлось обратиться для пополнения своих знаний. Я читал лекции по-русски. Вначале это меня очень стесняло: я не знал, в какой степени меня понимают. Но то было время, когда, за отсутствием болгарских учебников, болгарская молодежь поневоле училась по русским. Русский эмигрант заведывал единственной тогда в Софии публичной библиотекой, наполненной русскими книгами. Моя аудитория была всегда полна, быть может, отчасти и потому, что хотели слушать русскую речь - и, вероятно, предпочли бы ее плохой болгарской. Чтобы сблизиться со студентами, я завел семинарий. Вести его было крайне трудно: библиотека училища была очень скудна пособиями, и студенты не знали иностранных языков. Всё же объявленные мною темы были разобраны, я получил несколько студенческих рефератов, причем разбор их происходил на двух языках: студенты говорили по-болгарски, который я уже достаточно понимал, я говорил по-русски. Казалось, эта часть более или менее налаживалась,
Однако, ни того, ни другого курса мне не пришлось довести до конца. Отчасти, виной были студенческие волнения (и здесь то же, в Софии); но затем моя педагогическая деятельность была пресечена, прежде чем закончился зимний сезон. Произошло следующее.
Русским представителем в Софии был тогда Ю. П. Бахметев. Около русского посольства увивались так называемые "руссофилы" официального типа. Мои друзья, начиная с каравеловского кружка, принадлежали к левым, оппозиционным течениям. И, натурально, посольские круги смотрели косо на преемника эмигранта Драгоманова. Петербургское правительство было в ссоре с {174} Болгарией, и только что эти отношения начали улучшаться. Положение мое обострилось тем, что русский представитель ждал - и не дождался моего визита. Наступило 6 декабря, день рождения имп. Николая II. Я, в качестве профессора, счел необходимым пойти, вместе с сослуживцами, в собор, на торжественный молебен. Но я не знал, что обычай установил, после молебствия, шествие профессоров вкупе в посольство, чтобы поздравить Бахметева и выпить чашу посольского шампанского. Я пошел из собора домой. Мое отсутствие было, конечно, замечено и истолковано, при содействии болгар "руссофилов", как демонстрация против России. Тогда Бахметев официальной нотой потребовал моей отставки из Высшего Училища. Болгарское правительство оказалось в очень затруднительном положении. С одной стороны, мое удаление по требованию России было ударом по болгарской независимости, которою болгары особенно дорожили после известного управления "генералов". С другой стороны, Николай II смягчил отрицательное отношение отца к Болгарии, и шли переговоры о допущении болгарских офицеров в русскую армию. Очевидно, мною приходилось пожертвовать. Величков призвал меня к себе и сконфуженно объяснил сложившееся положение и неизбежность удовлетворить русское требование, - выражая при этом надежду на мое восстановление, когда пройдет острый момент. Итак, я был отставлен; по контракту мне выплачивалось годовое содержание.
Между тем, оставался еще год до окончания моей ссылки из России. Я считал необходимым употребить этот год для работы на пользу болгарского народа, который, конечно, не отвечал за мое увольнение. Мои болгарские знакомства уже пробудили во мне интерес к болгарской политике, а нелепые преследования России против ею же освобожденной страны, вместе с упорным желанием сохранить приобретенный авторитет для закрепления опеки над Болгарией - после того как не удалось ее превращение в "русскую губернию" все это возбуждало во мне глубокое чувство симпатии к народу, продолжавшему, вопреки всему, сохранять любовь к "дядо Ивану". Возмущало меня и одностороннее покровительство Сербии в ущерб Болгарии. Как раз в этот год (1897) Россия сговорилась с Австрией - сохранять {175} status quo на Балканах и переносила центр своей политики на Дальний Восток. Я, вероятно, проглядел все эти политические тонкости, последствия которых выяснились только позднее. Но в маленькой стране, еще не добившейся элементарных условий международной жизни, пульс международных событий обыкновенно бьется сильнее обычного. Всякий новый оттенок отношения Европы к ее "беспокойному углу" на Балканах становится тотчас известен в Софии. Это сложное положение впервые заставило меня внимательно присматриваться к вопросам внешней политики: в Болгарии я проходил подготовительную школу при очень благоприятных условиях.
Итак, я решил посвятить наступившую зиму изучению сложившегося положения - и подготовке к поездке в Македонию, спорную область между болгарами и сербами, где завязывался узел дальнейших балканских событий. В первом отношении я успел ознакомиться, по доставленным мне друзьями рукописным данным, с историей национальной борьбы против русских официальных влияний и против своих консерваторов за проведение в жизнь демократической конституции. Во втором отношении я изучил, по печатным источникам, преимущественно сербским, переход от интеллигентских мечтаний о славянской дружбе (времени князя Михаила) к непримиримому сербскому шовинизму 70-х годов, объектом которого был вопрос о национальности населения Македонии.
Мои статьи о болгарской конституции и о сербо-болгарских отношениях тогда же появились по-русски и по-болгарски.
Готовясь к поездке в Македонию, я принялся за изучение турецкого и новогреческого языков. Помимо грамматик, я пригласил к себе одного македонца, с которым каждый день упражнялся в произношении фраз и в чтении вслух текстов обоих языков, а попутно улучшал и свой болгарский разговорный язык. В новогреческом я подвинулся довольно далеко; но и по-турецки мог склеить простую фразу и смутно понять обращенный ко мне вопрос. В путешествии то и другое принесло мне, при всем несовершенстве достигнутых результатов, большую пользу. Турецкий язык очень доступен для обихода и становится очень трудным, когда перестает быть {176} народным. Наоборот, новогреческий, для старого классика, как я, становится тем доступнее, чем более современные "эллины" стараются отдалить его от народного "кини диалектос" и приблизить к языку древних греков. Для выработки своего маршрута по Македонии я пользовался также описаниями прежних путешественников - и имел случай сравнить описание завзятого сербского шовиниста Гопчевича с объективными указаниями солидного немца Каница.
Я решил ехать через Константинополь и Салоники. В Константинополе, куда я попадал впервые, меня привлекал, при спешном проезде, не столько самый город, с которым, по его близости к Софии, я обещал себе познакомиться подробнее, сколько русский археологический институт и его директор, известный византинист Ф. И. Успенский. В институте была и библиотека, по слухам, хорошо подобранная для его специальной цели. Правда, как оказалось, археология, в моем понимании, в библиотеке почти отсутствовала.
Ф. И. меня приютил в самом здании библиотеки на "Секиз Соксе", где останавливались его сотрудники по изучению Константинополя и приезжие специалисты по Византии. Но в смысле подготовки к моей поездке мне на этот раз здесь было нечего делать. По береговой железной дороге я проехал до следующей остановки - в Салониках. Оригинальный характер носила эта республика евреев, эмигрировавших из Испании в XV-XVI столетиях и сохранивших язык, обычаи, костюмы и народные песни того времени. Для изучения этих остатков проехал через Софию русский эмигрант и профессор Гарвардского университета Лео Винер, с которым я познакомился. Отмечаю это знакомство, так как оно возобновилось потом в Америке, и я сблизился со всей семьей Винера. Помимо основной черты своего населения, Салоники для моей цели представляли первую боевую колонию македонских болгар и важный опорный пункт агитации. У меня были к ним рекомендации, и с них я должен был начать свой информационный объезд. Претензии греков и сербов на обладание Салониками тогда еще не выдвигались. Болгары стояли на первом плане и считали Салоники будущей столицей свободной Македонии.
{177} Мой маршрут был рассчитан на ознакомление, главным образом, с западной и восточной пограничными частями Македонии. Северо-западная зона была и осталась наиболее спорной между сербами и болгарами, на южную претендовали греки, а восточная примыкала к болгарской территории. Надо было выяснить степень этнического единства на всем этом пространстве. Для ответа на коренной вопрос, представляют ли македонские "бугаре" действительных болгар или же они в действительности не болгаре, а сербы, у меня был один практический подход: я мог говорить с этим населением только по-болгарски, так как сербский разговорный язык был мне тогда недоступен. Но на первых же шагах я натолкнулся и на другое доказательство. Население это я застал уже мобилизованным для борьбы за национальное единство, внешним символом которого была тогда своя собственная национальная церковь, так называемая "экзархия" в противоположность подчинению сербскому или константинопольскому патриарху. "Патриархисты"-сербоманы высмеивали "экзархистов" насмешливой фразой: "ке дадешь пари, бигу булгарин", то есть "дашь денег, стану болгарином". Такие случаи бывали, и иногда члены той же семьи называли себя - одни "экзархистами", другие "патриархистами", а третьи "грекоманами". Но это были исключения, за которыми скрывалась поистине героическая готовность к борьбе с общим врагом - турецкими насилиями. Отдельные вспышки народных восстаний уже происходили и влекли за собой многочисленные жертвы. Места этих первых восстаний были известны, и я не мог обойти их в своем маршруте. Известно было это напряженное положение и великим державам, и Англия с Россией недаром сговаривались держать будущих повстанцев в порабощении, - пока Европа не соберется ввести в Македонии приличные реформы. К этой бессильной мере и пришли после общего восстания 1904 г. ("Ильин-день"). Ко времени моей поездки пламя, охватившее тогда Македонию, еще тлело под спудом.
Мой следующий этап из Салоник вел, по болгаро-греческой этнической границе, вверх от долины Вардара, в Водену, богатую водопадами, и оттуда, мимо озера {178} Острово и полугреческой Флорины (болг. "Лерин") - в столицу вилайета Битоль, - смешанный по населению город, с следами греческого влияния в старом поколении болгар и, в то же время, с пробужденным национальным сознанием молодого поколения. Я познакомился здесь с русским консулом Ростковским, верно представлявшим официальную сербофильскую политику, считавшим необходимым круто обращаться с населением (и впоследствии убитым на прогулке каким-то албанцем), и с его очаровательной, поэтически настроенной женой, страстной музыкантшей. На пути, на станции Острово, я сделал находку, отвлекшую меня от современных этнических разысканий. Железнодорожный мастер принес мне несколько бронзовых вещичек, найденных в осыпи, при нивеллировке уровня для железнодорожного пути. При выемке земли было найдено также много каменных плит, правильно отесанных. Достаточно было взглянуть на форму бронзовой застежки между вещами, чтобы узнать в ней "очковую" фибулу (Drillenfibel) (в оригинале ошибка должно быть "Brillenfibel". Фибул или фибель - род застежки или булавки, которая держала вместе одежду, одновременно они были и украшения, украшенные изображениями зверей или цепочками, на концах которых ставили камни или металлические изображения которые при движении постукивали друг о друга. Настоящим символом для этого времени были спиральные или "очковые" фибулы с большим искусством скрученные из бронзовой проволоки - ldn-knigi). Die Fibeln dienten zum Zusammenhalten von Kleidung, waren aber gleichzeitig auch Schmuckstucke, verziert mit Tiergestalten, oder mit Kettchen versehen, an deren unterem Ende man wieder Steine oder Bleche anbringen konnte, die dann bei der Bewegung klimperten. Auch die Spiralen- oder Brillenfibel aus kunstvoll gedrehten Bronzedrahten ist geradezu ein Symbol fur die Hallstattzeit.), а в плитах - остатки погребений в каменных ящиках. Следовательно, тут вскрыт был случайно некрополь первого каменного века, который датируется 1300-800 лет до Р. X. Я вспомнил родственные находки в Гласинце, - и моя археологическая страсть разгорелась. Нельзя было упускать такую находку; надо было копать. По возвращении в Константинополь я старался убедить в этом Успенского. Но он был совсем незнаком с археологией, видел в моей фибуле римскую (!) находку, долго упирался - и, наконец, уступил, добывши султанское "ираде" для раскопок. Но тут я вышел за пределы моей первой поездки в Македонию.
Возвращаюсь назад - к моей остановке в Битоле. Отсюда, собственно, начиналась самая важная для моей цели часть поездки. Но тут же кончалась и ее легкая часть - передвижение по железной дороге. Дальше надо было ехать на лошадях. Сговорившись с болгарами, я сделал раньше вылазку на запад, чтобы посетить Ресен, родину патриотов Ризовых, но дальше к Охридскому озеру на этот раз не поехал. Мой маршрут вел меня на север, в Прилеп, связанный с легендой о Марко Кралевиче, и в Велес (Конрюлю), важный центр {179} македонского движения на Вардаре. Отсюда путь вел - опять по железной дороге - в другую столицу вилайета Скопье (турецкий Ускюб, сербское Скопле). Здесь начинались снова пограничные этнические споры. Болгарское влияние было тогда очень сильно в Скопле. Но, расположенное в верховьях Вардара, недалеко от горного прохода через Кепеник в Старую Сербию, у Шарпланины, Скопле уже соприкасалось с знаменитым Носовым полем, где сильна была сербская традиция и где очень усиливалось воздействие албанцев, значительно продвинувшихся и частью ассимилировавших себе население Старой Сербии. Албанцев было много и в Скопле.
Здесь, таким образом, я добрался до северо-западной границы македонского населения. Сербская пропаганда здесь, конечно, велась о особой энергией. Но наблюдения над ней были мне недоступны. Деятели этой пропаганды, по-видимому, были осведомлены о моих приездах, но обращались ко мне очень редко. Обыкновенно, при приезде на станцию я замечал, кроме группы македонцев, меня встречавших, также и сербского "учителя", стоявшего в сторонке. Иногда и он заговаривал со мной - по-французски - приветствуя от имени населения и предлагая посетить сербскую школу. Создание этих школ было первым шагом сербской пропаганды. Турки, преследуя болгарские школы и церкви, непрочь были оказать некоторую поддержку сербам против "бугарашей", а из местного населения всегда находилось несколько "патриархистов", дороживших своим положением и боявшихся попасть в ряды болгарских революционеров: они отдавали детей в эти "патриархистские" школы. Но я был достаточно осведомлен, чтобы не сделаться жертвой этой искусственной пропаганды. Македонцы говорили мне, конечно, не всё, что делалось втайне. Но они приоткрывали мне достаточно завесу, чтобы судить, что я присутствовал при самом зарождении знаменитой потом революционной Внутренней Организации.
Я знал, что у организации имеется своя секретная почта, которая, через курьеров, держит связь со всеми частями Македонии. Я знал и о сочувствии местного населения к своей же молодежи, из которой выходили четники, "комиты" (по-гречески: "деревенские") новой организации, всегда готовые скрыться в ближайших "планинах" (горных {180} плато) и оттуда явиться по приказу к присяжным укрывателям в своей же деревне. Эти активные элементы таким образом скрывались от внимания турецких властей вплоть до сигнала, по которому начиналось открытое восстание, поддерживаемое населением. Но движение было еще в самом начале: восстания кончались жестокими расправами, и имена местностей и местных героев заносились в летопись революции, служа поощрением для патриотически настроенной молодежи. Эти местности находились, конечно, в стороне от железной дороги и от больших городов, где имелись только организационные центры, - обыкновенно поблизости от "планин", куда укрывались вожди движения. Я хотел, конечно, посетить и эти отдаленные центры восстаний. Из Скопле я проехал в Куманово; вернувшись в Велес, добрался до Штипа, имя которого гремело - после усмиренного восстания и турецких расправ. Я видел, что эти расправы бессильны против поднимавшегося общего настроения.
О том, что я видел, я сообщал в "Письмах с дороги" в "Русские ведомости". Кажется, мои "Письма" были переведены и по-болгарски. Там рассказано, конечно, не всё, что я узнал, но рассеяно много намеков - при описании внешних признаков того, что в действительности происходило.
Мне оставалось, для полноты впечатления, посетить восточную Македонию, пограничную с территорией тогдашней Болгарии. Я перебрался через Допран в долину р. Струмицы, побывал в городах Доприне, Струмице и Петриче и посетил гор. Мельник с его живописными скалистыми окрестностями. Я не нашел здесь той остроты борьбы с другими национальными пропагандами, как в западной Македонии, по той простой причине, что здесь сплошное население было болгарское; я был тут у предгорьев Родоп. Не было и открытых столкновений с турками, хотя национальное движение было хорошо организовано по соседству с Болгарией. Это было здесь легче. Доехав до Нороя и станции железной дороги, я прямо вернулся в Константинополь. Там я ближе вошел в работу Археологического Института и принял участие в экскурсиях Ф. И. Успенского и его молодых помощников на южный берег Мраморного моря, к развалинам Никеи и Никомедии, в поисках за новыми греческими {181} надписями.