Страница:
Неделю спустя после приведенного разговора царя с Коковцовым (то есть около 22-27 июня - и ближе к 27-му) государь уже мог его "успокоить". "Я могу сказать вам теперь, что я никогда не имел в виду пускаться в неизвестную для меня даль, которую мне советовали испробовать. Я не сказал этого тем, кто мне предложил эту мысль - конечно, с наилучшими намерениями,... и хотел проверить свои собственные мысли... То, что вы мне сказали, сказали также почти все, с кем я говорил за это время, и теперь у меня нет более никаких колебаний - да их и не было на самом деле, потому что я не имею права отказаться от того, что мне завещано моими предками и что я должен передать в сохранности моему сыну". Эта роковая идея, как теперь известно, действительно никогда не покидала царя: здесь он только повторил "любимую мечту всей своей жизни". Но тогда, что же означала вся эта комедия переговоров о кадетском министерстве и весь серьезный "конфликт" между министрами и сановниками по этому поводу?
12. РАЗВЯЗКА ДВУХ КОНФЛИКТОВ. (Роспуск Первой Думы).
Я подхожу теперь к самому роковому факту этого рокового 1905-6 года: к трагической развязке двух конфликтов - внутри и вне Думы: внутри между парламентским и революционным течениями; вовне - между {388} тенденциями сохранить народное представительство в его "конституционной" форме или, распустив Думу, восстановить, по возможности, во всей полноте, неограниченную власть монарха. Я уже упомянул раньше, что не ожидал такого сильного течения среди сановников против роспуска Думы. Но в окончательном исходе я и тогда не сомневался. Этим объясняется мое скептическое отношение к переговорам о кадетском министерстве. Фактор царской воли был для меня решающим. Я нашел полное подтверждение моей, - да, конечно, и не одной моей, - оценки этого фактора, когда прочел, уже в эмиграции, два тома воспоминаний В. Н. Коковцова. (см. на сайте ldn-knigi.narod.ru
(ldn-knigi.russiantext.com) Аккуратный и добросовестный чиновник и монархист по традиции, автор, кажется, и до конца своих дней не понял, что совершил предательство перед памятью своего возлюбленного монарха, сделав общим достоянием фотографические снимки своих интимных бесед с царем.
Николай II был, несомненно, честным человеком и хорошим семьянином, но обладал натурой крайне слабовольной. Царствовать он вообще не готовился и не любил, когда на него упало это бремя. Этикет двора он, как и его жена, ненавидел и не поддерживал. Добросовестно, но со скукой, выслушивая очередные доклады министров, он с наслаждением бежал после этих заседаний на вольный воздух - рубить дрова, его любимое занятие.
Как часто бывает с слабовольными людьми - как было, например, и с Александром I-м, Николай боялся влияния на себя сильной воли. В борьбе с нею он употреблял то же самое, единственное ему доступное средство хитрость и двуличность. Яркий пример того, как, лавируя между влияниями окружающих, он умел скрывать свою действительную мысль, мы только что видели. Я не знаю, как она сложилась бы, если бы около него не было другой сильной воли, которой он, незаметно для себя, всецело подчинился: воли его жены, натуры волевой, самолюбивой, почувствовавшей себя сразу изолированной в чужой стране и забронировавшейся от всех, кроме тесного круга единомыслящих. Оба супруга сошлись на одинаковом понимании своей жизненной цели, как передачи сыну нерастраченного отцовского наследства. Мы видели эту неподвижную {389} формулу в передаче Коковцова. Оба не могли не заметить, что идут против течения - и, благодаря императрице "единственному человеку в штанах", как она рекомендовала себя позднее в письмах к Николаю, - вступили с этим течением в борьбу, как могли и умели. Это привело к тесному подбору семейных "друзей"; в большинстве, это были люди крайне невысокого культурного уровня. Вне этого тесного круга были одни недоброжелатели и "враги". Это была неприступная крепость, доступная лишь воздействию потустороннего мира - в формах юродства и мистики, готовой воспользоваться приемами магии.
Какой иной развязки, кроме случившейся, можно было ожидать от этой царственной психологии, скудной идеями и богатой лишь верой в судьбу, предрешенную Промыслом? В критический момент истории в России не нашлось иных людей, способных вывести ее на новый путь ее развития...
Мой рассказ об этом решающем моменте будет особенно подробен, так как он основан не только на моих тогдашних сведениях о ходе событий, но и на всем том, что было опубликовано позже. Однако, я всё же не выйду из автобиографических рамок, ибо моя личность тут продолжает быть замешана, правда, по большей части пассивно, а не активно.
Рассказ начинается с даты 24 июня 1906 года: эту дату надо запомнить, так как она объясняет многое, остававшееся неясным. П. А. Столыпин, как сказано выше, с этого дня имел в руках полномочие царя на роспуск Думы. Это обстоятельство, прежде всего, устраняет утверждение В. И. Гурко, - вообще недостоверного свидетеля, - будто бы Столыпин не хотел роспуска Думы. Верно лишь то, что он хотел возможно "либерального" роспуска - и (позднее) получил разрешение царя устранить из своего кабинета наиболее реакционных министров, Стишинского и Ширинского-Шахматова, введя в него нескольких общественных деятелей. Из воспоминаний Д. Н. Шипова мы знаем, что "либерализм" Столыпина шел и дальше. Он хотел прикрыться Шиповым, поставив его во главе министерства. Шипов получил это невероятное предложение сперва через Н. Н. Львова, а потом, 26-27 июня, и лично от {390} Столыпина. Последний хотел поставить Шипова перед совершившимся фактом: он сообщил Шипову, что "роспуск Думы должен быть произведен обновленным правительством, имеющим во главе общественного деятеля, пользующегося доверием в широких кругах общества". Царь принял этот план, - и на 28-е Шипов был уже приглашен на аудиенцию.
Как и следовало ожидать, Шипов реагировал чрезвычайно резко на эту попытку использовать его для столыпинской интриги. Он заявил, что считает роспуск Думы поступком не только нецелесообразным и "неконституционным", но прямо "преступным". Он не скрывал своего мнения и перед петербургской публикой. Тогда Столыпину пришлось отступить на вторую позицию. Он заговорил на свидании с Шиповым, в присутствии H. H. Львова и А. П. Извольского, уже не о роспуске Думы, а о создании "коалиционного" кабинета под председательством Шипова, но при участии своем и Извольского. Шипов повторил, что говорил раньше: в Думе преобладает кадетская партия, и "коалиционный" кабинет невозможен: необходимо поручить составление кабинета "одному из лидеров к. д.". Столыпину пришлось тогда признаться, что он уже "приглашал к себе П. H. Милюкова, говорил с ним о вероятной перемене кабинета и П. H. Милюков дал понять, что он не уклонится от поручения образовать кабинет, если такое предложение ему было бы сделано". Моя передача нашего разговора со Столыпиным показывает, как тут были извращены цель и содержание нашей беседы. Но Извольский воспользовался оборотом беседы - и высказал надежду, что Шипову "удастся убедить к. д. войти в состав коалиционного кабинета". Помня наш разговор со Столыпиным, он прямо ударил по больному месту Столыпина. "Что касается нашего (со Столыпиным) участия, то этот вопрос мы должны предоставить вполне свободному решению Дмитрия Николаевича". Это уже совсем не входило в планы Столыпина. Он, по замечанию Шипова, "сделал вид, будто и он присоединяется к последним словам А. П. Извольского". Но тут же не выдержал - и раскрыл свои карты. Он де признает "невозможным и слишком рискованным" участие к. д. в министерстве. Он "настаивает на необходимости роспуска Думы". Разумеется, он не сказал, что {391} роспуск уже решен, подчеркнув только, что "вопрос об образовании нового кабинета может быть разрешен только государем". Другими словами, он оставил вопрос открытым.
На этом отступлении к исходной теме, беседа, конечно, оборвалась. Столыпин не мог, однако, не упомянуть, что "имеется предположение назначить Шипову на завтра аудиенцию в Петергофе". Он не знал, что царь уже пригласил Шипова, и что предстоит разоблачение всего его плана, так как беседа с царем примет иное направление, нежели он рассчитывал.
Готовясь к царской аудиенции, Шипов через гр. П. А. Гейдена снесся со мной, а сам долго беседовал с Муромцевым. Я припоминаю, что Гейден, подойдя ко мне в Думе, спросил мое мнение о "коалиционном кабинете" и даже предложил мне одного из великих князей в кандидаты на пост, входивший в сферу царской прерогативы.
Но он совершенно напрасно заключил из своих же отрывочных фраз беглого разговора, что я "считал вопрос (об отказе от коалиционного кабинета) уже в сферах предрешенным" и что я "готов принять на себя составление кабинета, как только такое поручение будет мне сделано". Я, конечно, этого не говорил и не думал, считая, что беседа со Столыпиным уже поставила крест на вопросе о моем участии. Подробнее рассказал Шипов в своих воспоминаниях о своей беседе с Муромцевым. Он "приложил все усилия, чтобы заручиться содействием Муромцева" при составлении коалиционного кабинета, но с исключением из него "участия бюрократического элемента и, в частности, П. А. Столыпина". Председателем должен был быть сам Муромцев. Такая постановка уже была нереальной, - и Муромцев, кажется, понял это, заявив, что одобряет отказ Шипова и воздерживается от согласия сам. Но интересны соображения, которыми он мотивировал свое воздержание. Во-первых, говорил он, "никакой состав министерства при переживаемых условиях не может рассчитывать в ближайшем времени на спокойную и продуктивную государственную деятельность и сохранить свое положение на более или менее продолжительное время". Другими словами, никакой кабинет не справится с положением и всякий будет скоро уволен. Это - как раз то, что {392} тогда утверждала и правая печать. Во-вторых, объяснял Муромцев, - переходя с принципиальной точки зрения на личную, - нельзя говорить с к. д. о "коалиционном" министерстве, так как "П. Н. Милюков уже чувствует себя премьером". Это, очевидно, распространенное тогда мнение о моих личных намерениях вызвало, как увидим, в Муромцеве чувство соревнования, связанное с пониманием недоверчивого отношения фракции к. д. к нему самому.
Шипов, однако, не отчаивался. В тот же день на приеме у царя, - очень любезном, - он продолжал развивать свою мысль о необходимости создания кадетского кабинета. Он мог это делать безнаказанно, так как с практической точки зрения уже перешел на принципиальную. Царь дал ему повод развить эту точку зрения, спросив его прямо, почему он относится отрицательно к роспуску Думы. Ответ Шипова был глубоко продуман и насквозь политически честен. Так никто не говорил с царем раньше, и если бы носитель высшей власти был доступен убеждениям этого рода, если бы только отсутствием знаний о действительном положении объяснялось его упорство, то тут было сказано, откровенно и искренно, всё, что нужно было сказать.
Шипов прямо указал царю на двусмысленность "конституционного" манифеста 17 октября. Он подчеркнул также ненормальность отношения правительства к народному представительству. При таких условиях апелляция к избирателю (после роспуска) не даст возможности надеяться, что избиратель станет на сторону власти. Напротив, неизбежно и несомненно он пошлет в следующую Думу "гораздо более левый состав" (Шипов оказался прав, но он, очевидно, не подозревал, что для противников Думы это был как раз аргумент в пользу насильственного изменения избирательного закона). Остается другой исход, продолжал Шипов: примирение с данной Думой, для чего необходима искренняя готовность работать с ней и вернуться к честному осуществлению манифеста 17 октября. Но при "коалиционном" кабинете добиться примирения Думы с властью невозможно. Необходимо, следовательно, создать кабинет из думского большинства.
В этом случае весьма вероятно, что к.д., придя к власти, смягчат свою тактику. Шипов {393} даже взял на себя осторожную защиту основных положений кадетской программы - в том числе и аграрного проекта.
Такова была логическая постройка шиповской речи. Она отводила вопрос очень далеко от столыпинского плана, уже одобренного государем. Тем не менее, беседа продолжалась в духе шиповских взглядов и перешла, естественно, к вопросу о лицах. Из двух кандидатов в премьеры Шипов, разумеется, выдвигал Муромцева. Но он отдавал справедливость и Милюкову. Милюков - "самый влиятельный член" партии. Шипов "отдавал должную дань его способностям, его талантам, его научной эрудиции". Но... Милюков "слишком самодержавен". Произнеся эту фразу при самодержце, Шипов тотчас пожалел про себя о выражении, "вырвавшемся необдуманно". Но он продолжал характеризовать теневую сторону Милюкова. "По своему жизнепониманию Милюков преимущественно рационалист, историк-позитивист; в нем слабо развито религиозное сознание". Поставленный во главу, он "едва ли бы всегда в основу своей деятельности полагал требования нравственного долга и едва ли бы его политика могла содействовать столь необходимому духовному подъему в населении страны". Лучше будет поставить его на пост "министра внутренних дел или иностранных дел". Это будет "очень полезно и даже необходимо". Затем следовала характеристика Муромцева. С. А. Муромцев - "человек высоко-морального настроения". Он "пользуется общепризнанным авторитетом", и его назначение премьером "будет приветствовано в широких кругах общества". В то же время, Муромцев "отличается большим тактом и мягкостью характера". Он "обеспечит всем членам кабинета необходимую самостоятельность, и при его главенстве участие П. Н. Милюкова в кабинете будет особо полезно".
Выслушав эти характеристики, государь вежливо резюмировал мысль собеседника любезной фразой: "Да, таким образом может установиться правильное соотношение умственных и духовных сил" и тем "дал понять, что аудиенция кончена".
Произвела ли на царя впечатление искренность тона и серьезность содержания речи Шипова, при его {394} очевидной личной незаинтересованности? По крайней мере, в придворных кругах знали, что впечатление беседы было благоприятное. Или же, тут сказалось защитное лицемерие Николая? Позднее В. О. Ключевский мне рассказал, что, вернувшись в семейный круг после аудиенции, царь сказал своим: "Вот, говорят, Шипов умный человек. А я у него всё выспросил - и ничего ему не сказал". Ключевский был близок к царской семье и к ее окружению. Он мог знать это...
Как бы то ни было, Шипов, возвращаясь после аудиенции, "чувствовал себя в бодром настроении". В этом настроении он немедленно отправился к Муромцеву и рассказал ему о беседе. Когда дошло до разговора о премьерстве, Муромцев взволновался. "Какое право ты имеешь касаться вопроса, который должен быть решен самой политической партией"? Шипов заговорил о "благе страны". Тогда Муромцев высказался яснее. Он "выразил сомнение относительно совместного с П. Н. Милюковым участия в кабинете". "Двум медведям в одной берлоге ужиться трудно".
Я только из "Воспоминаний" Шипова узнал и об аудиенции, и об его разговоре с царем, и о его рекомендациях. Но не могу не сопоставить с этим мой собственный эпизод с Муромцевым.
Во время заседания Думы ко мне в корреспондентскую ложу подошел думский пристав со словами: "Вас просит председатель Думы придти к нему немедленно в кабинет". Я пошел. Муромцев поднялся с кресла ко мне навстречу и с места в карьер, без всяких предисловий, спросил меня: "Кто из нас будет премьером"? Быть может, он считал меня более осведомленным о ходе переговоров. Но для меня это было так неожиданно и показалось так забавно, что я не мог не рассмеяться и ответил: "по-моему, никто не будет". Видимо, Муромцев понял это за уклонение от ответа, - и продолжал настаивать.
Может быть, я и уклонился бы, если бы считал шансы кадетского кабинета серьезными. Я знал, что фракция едва ли остановит свой выбор на Муромцеве. И официальная часть моего ответа была: "Если уже дело дойдет до такого важного события, как кадетское министерство, то вопрос о премьерстве - есть уже второстепенная подробность, которую решит партия". Но я почувствовал, что это как раз и не удовлетворит Муромцева. И я продолжал: "Что {395} касается меня, то я с удовольствием отказываюсь от премьерства и предоставляю его вам". Действие этих последних слов было совершенно неожиданное. Муромцев не мог скрыть охватившей его радости - и выразил ее в жесте, который более походил на антраша балерины, нежели на реакцию председателя Думы. На этом пируэте и оборвался наш разговор. Муромцев узнал то, что ему было нужно, а я спешил вернуться в залу заседания. В эти дни он, очевидно, совершенно серьезно ждал приглашения в Петергоф. Лишь позднее, в тоне обиженного, он написал свою известную фразу, в архаизирующем стиле строгого парламентария, что "председатель призыван не был".
Тем временем, как говорится в мелодрамах, и "враг не дремал". Столыпин, которому Шипов в самый день аудиенции передал содержание разговора с царем, не мог "скрыть недовольства во всей своей фигуре". До него уже дошло, "что высказанное Шиповым произвело благоприятное впечатление и встречает сочувствие". Но это могло значить - крушение его планов! И, прощаясь с Шиповым, он бросил фразу, в которой скрытая тревога смешивалась с угрозой: "Теперь посмотрим, что воспоследует". Я представляю себе ледяную интонацию, с которой была сказана эта фраза...
Закулисную работу приходилось продолжать. И в придворных кругах скоро узнали, что "благоприятное отношение" к докладу Шипова "продлилось ровно неделю". А. П. Извольский, лично заинтересованный, сообщил даже точно Шипову, что так было "до 5 июля, но с этого дня положение изменилось, и, как видно, предположение о вероятности приглашения в Петергоф С. А. Муромцева отпадает". Вполне основательно Извольский ответил Шипову на вопрос: "чем вызвана эта перемена", - "тут сказалось влияние Столыпина".
Мы увидим, действительно, что 5 июля Столыпин получил новый козырь в своей игре, которого ждал и которым ловко воспользовался. После 24 июня - 5 июля это вторая историческая дата в истории подготовки роспуска Думы.
Через общих друзей сведения о "благоприятном" повороте вопроса о кадетском министерстве дошли, наконец, и до кадетских кругов. Тут они даже приняли форму уверенности в положительном исходе. {396} Продолжая не верить в этот исход, я, однако, почувствовал необходимость доложить фракции о моей личной роли в переговорах. До этого момента я вел всё это дело на свой страх, никого в него не посвящая. Теперь о переговорах знали уже и политические соседи. Я спешно созвал экстренное собрание фракции на 3-е июля, чтобы получить ее указания на случай того или другого разрешения вопроса. На собрании я доложил, в общих чертах, о тех условиях, которые, в случае серьезного обращения к нам, придется поставить в согласии с нашей программой и тактикой. Я получил - не особенно дружественную - санкцию собрания.
Кадетское министерство представлялось нашим "левым" кадетам опасной политической авантюрой, связанной с компромиссом подозрительного характера. При таком настроении вопрос о допустимости смешанного по составу кабинета не мог быть даже поставлен. Не было речи и о подборе личного состава министров к.д. Гораздо более волновал фракцию вопрос о роспуске Думы в случае неосуществления кадетского министерства. Этот исход справедливо представлялся гораздо более вероятным; он обсуждался неоднократно и очень горячо. Все речи членов фракции сводились к вопросу, как должна будет реагировать Дума на роспуск. Предложения делались самые фантастические. Остаться сидеть на местах? Апеллировать к стране о поддержке? Во всяком случае, не расходиться и быть готовыми на всё. Помню, почтенный седобородый старик В. И. Долженков, народный учитель по профессии, горячий и убежденный до фанатизма кадет, проявлял особую непреклонность и готовность "умереть на месте". Мы не предвидели только той формы роспуска, которую, весьма коварно и злостно, выбрал Столыпин.
Мы всё еще исходили из мысли о неприкосновенности Думы, о страхе правительства перед ее роспуском, никак не допуская той степени пренебрежения к правам Думы и к личностям депутатов, какая сказалась в губернаторской тактике премьера. Мало того: раз основной конфликт с правительством надвинулся вплотную и поднят был вопрос о самом существовании Думы, то все наши заботы о предупреждении частных конфликтов с властью отходили на второй план. Столыпин ждал только повода. Мы его дали, на почве самого конфликтного из вопросов, - вопроса {397} аграрного и дали как раз в те дни решающих переговоров о министерстве из думского большинства, когда большинства-то в Думе и не оказалось. Как это могло произойти?
Первый повод был дан не Думой. 20 июня появилось правительственное сообщение, имевшее весь состав провокации. Правительство "успокаивало" население заявлением, что думская аграрная реформа не будет осуществлена. Это заявление было, конечно, совершенно незаконно. Оно противоречило даже ограниченным основными законами законодательным правам Думы. В заседании аграрной комиссии депутат Кузьмин-Караваев, человек тщеславный и неумный, большой интриган и политический путаник, предложил ответить опубликованием "контрсообщения" от имени Думы. Я уже говорил, что обращение Думы к стране было тактикой трудовиков, под которой скрывались революционные стремления. В данную минуту оно было опаснее для Думы, чем когда-либо прежде. Но в комиссии предложение это прошло, и 4 июля (я подчеркиваю дату) готовый проект аграрного сообщения был поставлен на повестку общего заседания Думы. Наши "лидеры" и я сам очутились перед совершившимся фактом, так как за прохождением проекта через комиссию никто из нас не следил и никакого решения, как к нему отнестись, у нас не было. Наиболее осведомленным оказался... П. А. Столыпин!
В этот день, 4 июля, он явился в Думу, где был редким гостем, просидел целое заседание в министерской ложе, тщательно записывая прения. В кулуарах заговорили, что причина такого неожиданного внимания к Думе - именно ее аграрное обращение к народу. Столыпин имел возможность выслушать самые резкие мотивировки левых ораторов. Очевидно, он собирался использовать собранный материал для доклада царю. Наша фракция ничего не подозревала, и в вечернем заседании ее об этом ничего не говорилось. Мы пропустили возможность задержать обсуждение проекта по формальным мотивам.
Только утром 5 июля (вспомним сообщение Извольского) я, наконец, получил сведения о происшедшем. Я тотчас забил тревогу, бросился к Петрункевичу, объяснил ему всю опасность обращения, текст которого был уже принят фракцией, и настоял на необходимости {398} предупредить, по крайней мере, злостное толкование текста. Вечером во фракции и утром 6-го июля в передовице "Речи" я обращал внимание на угрозу Столыпина, что, в случае аграрных волнений, вмешаются австро-германские войска, и убеждал "не делать шага", который может быть истолкован, как неконституционный. "Мы, может быть, накануне страшных решений, - писал я, - последние дни, когда еще возможно было установление согласия между законодательной властью и исполнительной, быстро проходят, и с обеих сторон так же быстро растет готовность на крайние решения... Вся психология положения (о думском министерстве) сразу изменилась... Люди, склонявшиеся к идее думского министерства, отшатнулись от нее в последнюю минуту". А столыпинская "Россия" говорила откровенно, что "немыслимо верить либеральной буржуазии, будто она без репрессий справится с крайними течениями"; лучше "репрессивные меры", нежели согласие на "крайние программы". Я убеждал Думу, "ввиду крайней напряженности положения, быть особенно осторожной".
Фракция, насторожившаяся недружелюбно ко мне уже после моего доклада 3 июня о министерстве, отнеслась неблагосклонно к этим моим предостережениям. Мои сомнения в "уместности обращения" "вызвали ропот и возгласы неудовольствия". Огромное большинство (все против пяти голосов) высказались за безусловное сохранение раз занятой позиции. Ведь мы же приглашали население к "мирному и спокойному" выжиданию конца думской работы! Это казалось - да оно так и было - пределом нашей умеренности. Но как раз эту фразу трудовики отказались поддерживать. Я все-таки убедил Петрункевича пересмотреть и, по возможности, обезвредить принятый уже текст. Но фракция отклонила большую часть предложенных нами изменений. Г. Е. Львов отказался тогда от доклада, а Петрункевичу пришлось защищать оставшиеся четыре поправки экспромтом. Левые очень ловко этим воспользовались. При содействии правых и поляков они воздержались от голосования - или голосовали против воззвания, и получилось странное положение: одни к.д. сделали шаг, из-за которого вся Дума подставила себя под удар по обвинению в революционности. И кадетского большинства при этом в Думе не оказалось!
12. РАЗВЯЗКА ДВУХ КОНФЛИКТОВ. (Роспуск Первой Думы).
Я подхожу теперь к самому роковому факту этого рокового 1905-6 года: к трагической развязке двух конфликтов - внутри и вне Думы: внутри между парламентским и революционным течениями; вовне - между {388} тенденциями сохранить народное представительство в его "конституционной" форме или, распустив Думу, восстановить, по возможности, во всей полноте, неограниченную власть монарха. Я уже упомянул раньше, что не ожидал такого сильного течения среди сановников против роспуска Думы. Но в окончательном исходе я и тогда не сомневался. Этим объясняется мое скептическое отношение к переговорам о кадетском министерстве. Фактор царской воли был для меня решающим. Я нашел полное подтверждение моей, - да, конечно, и не одной моей, - оценки этого фактора, когда прочел, уже в эмиграции, два тома воспоминаний В. Н. Коковцова. (см. на сайте ldn-knigi.narod.ru
(ldn-knigi.russiantext.com) Аккуратный и добросовестный чиновник и монархист по традиции, автор, кажется, и до конца своих дней не понял, что совершил предательство перед памятью своего возлюбленного монарха, сделав общим достоянием фотографические снимки своих интимных бесед с царем.
Николай II был, несомненно, честным человеком и хорошим семьянином, но обладал натурой крайне слабовольной. Царствовать он вообще не готовился и не любил, когда на него упало это бремя. Этикет двора он, как и его жена, ненавидел и не поддерживал. Добросовестно, но со скукой, выслушивая очередные доклады министров, он с наслаждением бежал после этих заседаний на вольный воздух - рубить дрова, его любимое занятие.
Как часто бывает с слабовольными людьми - как было, например, и с Александром I-м, Николай боялся влияния на себя сильной воли. В борьбе с нею он употреблял то же самое, единственное ему доступное средство хитрость и двуличность. Яркий пример того, как, лавируя между влияниями окружающих, он умел скрывать свою действительную мысль, мы только что видели. Я не знаю, как она сложилась бы, если бы около него не было другой сильной воли, которой он, незаметно для себя, всецело подчинился: воли его жены, натуры волевой, самолюбивой, почувствовавшей себя сразу изолированной в чужой стране и забронировавшейся от всех, кроме тесного круга единомыслящих. Оба супруга сошлись на одинаковом понимании своей жизненной цели, как передачи сыну нерастраченного отцовского наследства. Мы видели эту неподвижную {389} формулу в передаче Коковцова. Оба не могли не заметить, что идут против течения - и, благодаря императрице "единственному человеку в штанах", как она рекомендовала себя позднее в письмах к Николаю, - вступили с этим течением в борьбу, как могли и умели. Это привело к тесному подбору семейных "друзей"; в большинстве, это были люди крайне невысокого культурного уровня. Вне этого тесного круга были одни недоброжелатели и "враги". Это была неприступная крепость, доступная лишь воздействию потустороннего мира - в формах юродства и мистики, готовой воспользоваться приемами магии.
Какой иной развязки, кроме случившейся, можно было ожидать от этой царственной психологии, скудной идеями и богатой лишь верой в судьбу, предрешенную Промыслом? В критический момент истории в России не нашлось иных людей, способных вывести ее на новый путь ее развития...
Мой рассказ об этом решающем моменте будет особенно подробен, так как он основан не только на моих тогдашних сведениях о ходе событий, но и на всем том, что было опубликовано позже. Однако, я всё же не выйду из автобиографических рамок, ибо моя личность тут продолжает быть замешана, правда, по большей части пассивно, а не активно.
Рассказ начинается с даты 24 июня 1906 года: эту дату надо запомнить, так как она объясняет многое, остававшееся неясным. П. А. Столыпин, как сказано выше, с этого дня имел в руках полномочие царя на роспуск Думы. Это обстоятельство, прежде всего, устраняет утверждение В. И. Гурко, - вообще недостоверного свидетеля, - будто бы Столыпин не хотел роспуска Думы. Верно лишь то, что он хотел возможно "либерального" роспуска - и (позднее) получил разрешение царя устранить из своего кабинета наиболее реакционных министров, Стишинского и Ширинского-Шахматова, введя в него нескольких общественных деятелей. Из воспоминаний Д. Н. Шипова мы знаем, что "либерализм" Столыпина шел и дальше. Он хотел прикрыться Шиповым, поставив его во главе министерства. Шипов получил это невероятное предложение сперва через Н. Н. Львова, а потом, 26-27 июня, и лично от {390} Столыпина. Последний хотел поставить Шипова перед совершившимся фактом: он сообщил Шипову, что "роспуск Думы должен быть произведен обновленным правительством, имеющим во главе общественного деятеля, пользующегося доверием в широких кругах общества". Царь принял этот план, - и на 28-е Шипов был уже приглашен на аудиенцию.
Как и следовало ожидать, Шипов реагировал чрезвычайно резко на эту попытку использовать его для столыпинской интриги. Он заявил, что считает роспуск Думы поступком не только нецелесообразным и "неконституционным", но прямо "преступным". Он не скрывал своего мнения и перед петербургской публикой. Тогда Столыпину пришлось отступить на вторую позицию. Он заговорил на свидании с Шиповым, в присутствии H. H. Львова и А. П. Извольского, уже не о роспуске Думы, а о создании "коалиционного" кабинета под председательством Шипова, но при участии своем и Извольского. Шипов повторил, что говорил раньше: в Думе преобладает кадетская партия, и "коалиционный" кабинет невозможен: необходимо поручить составление кабинета "одному из лидеров к. д.". Столыпину пришлось тогда признаться, что он уже "приглашал к себе П. H. Милюкова, говорил с ним о вероятной перемене кабинета и П. H. Милюков дал понять, что он не уклонится от поручения образовать кабинет, если такое предложение ему было бы сделано". Моя передача нашего разговора со Столыпиным показывает, как тут были извращены цель и содержание нашей беседы. Но Извольский воспользовался оборотом беседы - и высказал надежду, что Шипову "удастся убедить к. д. войти в состав коалиционного кабинета". Помня наш разговор со Столыпиным, он прямо ударил по больному месту Столыпина. "Что касается нашего (со Столыпиным) участия, то этот вопрос мы должны предоставить вполне свободному решению Дмитрия Николаевича". Это уже совсем не входило в планы Столыпина. Он, по замечанию Шипова, "сделал вид, будто и он присоединяется к последним словам А. П. Извольского". Но тут же не выдержал - и раскрыл свои карты. Он де признает "невозможным и слишком рискованным" участие к. д. в министерстве. Он "настаивает на необходимости роспуска Думы". Разумеется, он не сказал, что {391} роспуск уже решен, подчеркнув только, что "вопрос об образовании нового кабинета может быть разрешен только государем". Другими словами, он оставил вопрос открытым.
На этом отступлении к исходной теме, беседа, конечно, оборвалась. Столыпин не мог, однако, не упомянуть, что "имеется предположение назначить Шипову на завтра аудиенцию в Петергофе". Он не знал, что царь уже пригласил Шипова, и что предстоит разоблачение всего его плана, так как беседа с царем примет иное направление, нежели он рассчитывал.
Готовясь к царской аудиенции, Шипов через гр. П. А. Гейдена снесся со мной, а сам долго беседовал с Муромцевым. Я припоминаю, что Гейден, подойдя ко мне в Думе, спросил мое мнение о "коалиционном кабинете" и даже предложил мне одного из великих князей в кандидаты на пост, входивший в сферу царской прерогативы.
Но он совершенно напрасно заключил из своих же отрывочных фраз беглого разговора, что я "считал вопрос (об отказе от коалиционного кабинета) уже в сферах предрешенным" и что я "готов принять на себя составление кабинета, как только такое поручение будет мне сделано". Я, конечно, этого не говорил и не думал, считая, что беседа со Столыпиным уже поставила крест на вопросе о моем участии. Подробнее рассказал Шипов в своих воспоминаниях о своей беседе с Муромцевым. Он "приложил все усилия, чтобы заручиться содействием Муромцева" при составлении коалиционного кабинета, но с исключением из него "участия бюрократического элемента и, в частности, П. А. Столыпина". Председателем должен был быть сам Муромцев. Такая постановка уже была нереальной, - и Муромцев, кажется, понял это, заявив, что одобряет отказ Шипова и воздерживается от согласия сам. Но интересны соображения, которыми он мотивировал свое воздержание. Во-первых, говорил он, "никакой состав министерства при переживаемых условиях не может рассчитывать в ближайшем времени на спокойную и продуктивную государственную деятельность и сохранить свое положение на более или менее продолжительное время". Другими словами, никакой кабинет не справится с положением и всякий будет скоро уволен. Это - как раз то, что {392} тогда утверждала и правая печать. Во-вторых, объяснял Муромцев, - переходя с принципиальной точки зрения на личную, - нельзя говорить с к. д. о "коалиционном" министерстве, так как "П. Н. Милюков уже чувствует себя премьером". Это, очевидно, распространенное тогда мнение о моих личных намерениях вызвало, как увидим, в Муромцеве чувство соревнования, связанное с пониманием недоверчивого отношения фракции к. д. к нему самому.
Шипов, однако, не отчаивался. В тот же день на приеме у царя, - очень любезном, - он продолжал развивать свою мысль о необходимости создания кадетского кабинета. Он мог это делать безнаказанно, так как с практической точки зрения уже перешел на принципиальную. Царь дал ему повод развить эту точку зрения, спросив его прямо, почему он относится отрицательно к роспуску Думы. Ответ Шипова был глубоко продуман и насквозь политически честен. Так никто не говорил с царем раньше, и если бы носитель высшей власти был доступен убеждениям этого рода, если бы только отсутствием знаний о действительном положении объяснялось его упорство, то тут было сказано, откровенно и искренно, всё, что нужно было сказать.
Шипов прямо указал царю на двусмысленность "конституционного" манифеста 17 октября. Он подчеркнул также ненормальность отношения правительства к народному представительству. При таких условиях апелляция к избирателю (после роспуска) не даст возможности надеяться, что избиратель станет на сторону власти. Напротив, неизбежно и несомненно он пошлет в следующую Думу "гораздо более левый состав" (Шипов оказался прав, но он, очевидно, не подозревал, что для противников Думы это был как раз аргумент в пользу насильственного изменения избирательного закона). Остается другой исход, продолжал Шипов: примирение с данной Думой, для чего необходима искренняя готовность работать с ней и вернуться к честному осуществлению манифеста 17 октября. Но при "коалиционном" кабинете добиться примирения Думы с властью невозможно. Необходимо, следовательно, создать кабинет из думского большинства.
В этом случае весьма вероятно, что к.д., придя к власти, смягчат свою тактику. Шипов {393} даже взял на себя осторожную защиту основных положений кадетской программы - в том числе и аграрного проекта.
Такова была логическая постройка шиповской речи. Она отводила вопрос очень далеко от столыпинского плана, уже одобренного государем. Тем не менее, беседа продолжалась в духе шиповских взглядов и перешла, естественно, к вопросу о лицах. Из двух кандидатов в премьеры Шипов, разумеется, выдвигал Муромцева. Но он отдавал справедливость и Милюкову. Милюков - "самый влиятельный член" партии. Шипов "отдавал должную дань его способностям, его талантам, его научной эрудиции". Но... Милюков "слишком самодержавен". Произнеся эту фразу при самодержце, Шипов тотчас пожалел про себя о выражении, "вырвавшемся необдуманно". Но он продолжал характеризовать теневую сторону Милюкова. "По своему жизнепониманию Милюков преимущественно рационалист, историк-позитивист; в нем слабо развито религиозное сознание". Поставленный во главу, он "едва ли бы всегда в основу своей деятельности полагал требования нравственного долга и едва ли бы его политика могла содействовать столь необходимому духовному подъему в населении страны". Лучше будет поставить его на пост "министра внутренних дел или иностранных дел". Это будет "очень полезно и даже необходимо". Затем следовала характеристика Муромцева. С. А. Муромцев - "человек высоко-морального настроения". Он "пользуется общепризнанным авторитетом", и его назначение премьером "будет приветствовано в широких кругах общества". В то же время, Муромцев "отличается большим тактом и мягкостью характера". Он "обеспечит всем членам кабинета необходимую самостоятельность, и при его главенстве участие П. Н. Милюкова в кабинете будет особо полезно".
Выслушав эти характеристики, государь вежливо резюмировал мысль собеседника любезной фразой: "Да, таким образом может установиться правильное соотношение умственных и духовных сил" и тем "дал понять, что аудиенция кончена".
Произвела ли на царя впечатление искренность тона и серьезность содержания речи Шипова, при его {394} очевидной личной незаинтересованности? По крайней мере, в придворных кругах знали, что впечатление беседы было благоприятное. Или же, тут сказалось защитное лицемерие Николая? Позднее В. О. Ключевский мне рассказал, что, вернувшись в семейный круг после аудиенции, царь сказал своим: "Вот, говорят, Шипов умный человек. А я у него всё выспросил - и ничего ему не сказал". Ключевский был близок к царской семье и к ее окружению. Он мог знать это...
Как бы то ни было, Шипов, возвращаясь после аудиенции, "чувствовал себя в бодром настроении". В этом настроении он немедленно отправился к Муромцеву и рассказал ему о беседе. Когда дошло до разговора о премьерстве, Муромцев взволновался. "Какое право ты имеешь касаться вопроса, который должен быть решен самой политической партией"? Шипов заговорил о "благе страны". Тогда Муромцев высказался яснее. Он "выразил сомнение относительно совместного с П. Н. Милюковым участия в кабинете". "Двум медведям в одной берлоге ужиться трудно".
Я только из "Воспоминаний" Шипова узнал и об аудиенции, и об его разговоре с царем, и о его рекомендациях. Но не могу не сопоставить с этим мой собственный эпизод с Муромцевым.
Во время заседания Думы ко мне в корреспондентскую ложу подошел думский пристав со словами: "Вас просит председатель Думы придти к нему немедленно в кабинет". Я пошел. Муромцев поднялся с кресла ко мне навстречу и с места в карьер, без всяких предисловий, спросил меня: "Кто из нас будет премьером"? Быть может, он считал меня более осведомленным о ходе переговоров. Но для меня это было так неожиданно и показалось так забавно, что я не мог не рассмеяться и ответил: "по-моему, никто не будет". Видимо, Муромцев понял это за уклонение от ответа, - и продолжал настаивать.
Может быть, я и уклонился бы, если бы считал шансы кадетского кабинета серьезными. Я знал, что фракция едва ли остановит свой выбор на Муромцеве. И официальная часть моего ответа была: "Если уже дело дойдет до такого важного события, как кадетское министерство, то вопрос о премьерстве - есть уже второстепенная подробность, которую решит партия". Но я почувствовал, что это как раз и не удовлетворит Муромцева. И я продолжал: "Что {395} касается меня, то я с удовольствием отказываюсь от премьерства и предоставляю его вам". Действие этих последних слов было совершенно неожиданное. Муромцев не мог скрыть охватившей его радости - и выразил ее в жесте, который более походил на антраша балерины, нежели на реакцию председателя Думы. На этом пируэте и оборвался наш разговор. Муромцев узнал то, что ему было нужно, а я спешил вернуться в залу заседания. В эти дни он, очевидно, совершенно серьезно ждал приглашения в Петергоф. Лишь позднее, в тоне обиженного, он написал свою известную фразу, в архаизирующем стиле строгого парламентария, что "председатель призыван не был".
Тем временем, как говорится в мелодрамах, и "враг не дремал". Столыпин, которому Шипов в самый день аудиенции передал содержание разговора с царем, не мог "скрыть недовольства во всей своей фигуре". До него уже дошло, "что высказанное Шиповым произвело благоприятное впечатление и встречает сочувствие". Но это могло значить - крушение его планов! И, прощаясь с Шиповым, он бросил фразу, в которой скрытая тревога смешивалась с угрозой: "Теперь посмотрим, что воспоследует". Я представляю себе ледяную интонацию, с которой была сказана эта фраза...
Закулисную работу приходилось продолжать. И в придворных кругах скоро узнали, что "благоприятное отношение" к докладу Шипова "продлилось ровно неделю". А. П. Извольский, лично заинтересованный, сообщил даже точно Шипову, что так было "до 5 июля, но с этого дня положение изменилось, и, как видно, предположение о вероятности приглашения в Петергоф С. А. Муромцева отпадает". Вполне основательно Извольский ответил Шипову на вопрос: "чем вызвана эта перемена", - "тут сказалось влияние Столыпина".
Мы увидим, действительно, что 5 июля Столыпин получил новый козырь в своей игре, которого ждал и которым ловко воспользовался. После 24 июня - 5 июля это вторая историческая дата в истории подготовки роспуска Думы.
Через общих друзей сведения о "благоприятном" повороте вопроса о кадетском министерстве дошли, наконец, и до кадетских кругов. Тут они даже приняли форму уверенности в положительном исходе. {396} Продолжая не верить в этот исход, я, однако, почувствовал необходимость доложить фракции о моей личной роли в переговорах. До этого момента я вел всё это дело на свой страх, никого в него не посвящая. Теперь о переговорах знали уже и политические соседи. Я спешно созвал экстренное собрание фракции на 3-е июля, чтобы получить ее указания на случай того или другого разрешения вопроса. На собрании я доложил, в общих чертах, о тех условиях, которые, в случае серьезного обращения к нам, придется поставить в согласии с нашей программой и тактикой. Я получил - не особенно дружественную - санкцию собрания.
Кадетское министерство представлялось нашим "левым" кадетам опасной политической авантюрой, связанной с компромиссом подозрительного характера. При таком настроении вопрос о допустимости смешанного по составу кабинета не мог быть даже поставлен. Не было речи и о подборе личного состава министров к.д. Гораздо более волновал фракцию вопрос о роспуске Думы в случае неосуществления кадетского министерства. Этот исход справедливо представлялся гораздо более вероятным; он обсуждался неоднократно и очень горячо. Все речи членов фракции сводились к вопросу, как должна будет реагировать Дума на роспуск. Предложения делались самые фантастические. Остаться сидеть на местах? Апеллировать к стране о поддержке? Во всяком случае, не расходиться и быть готовыми на всё. Помню, почтенный седобородый старик В. И. Долженков, народный учитель по профессии, горячий и убежденный до фанатизма кадет, проявлял особую непреклонность и готовность "умереть на месте". Мы не предвидели только той формы роспуска, которую, весьма коварно и злостно, выбрал Столыпин.
Мы всё еще исходили из мысли о неприкосновенности Думы, о страхе правительства перед ее роспуском, никак не допуская той степени пренебрежения к правам Думы и к личностям депутатов, какая сказалась в губернаторской тактике премьера. Мало того: раз основной конфликт с правительством надвинулся вплотную и поднят был вопрос о самом существовании Думы, то все наши заботы о предупреждении частных конфликтов с властью отходили на второй план. Столыпин ждал только повода. Мы его дали, на почве самого конфликтного из вопросов, - вопроса {397} аграрного и дали как раз в те дни решающих переговоров о министерстве из думского большинства, когда большинства-то в Думе и не оказалось. Как это могло произойти?
Первый повод был дан не Думой. 20 июня появилось правительственное сообщение, имевшее весь состав провокации. Правительство "успокаивало" население заявлением, что думская аграрная реформа не будет осуществлена. Это заявление было, конечно, совершенно незаконно. Оно противоречило даже ограниченным основными законами законодательным правам Думы. В заседании аграрной комиссии депутат Кузьмин-Караваев, человек тщеславный и неумный, большой интриган и политический путаник, предложил ответить опубликованием "контрсообщения" от имени Думы. Я уже говорил, что обращение Думы к стране было тактикой трудовиков, под которой скрывались революционные стремления. В данную минуту оно было опаснее для Думы, чем когда-либо прежде. Но в комиссии предложение это прошло, и 4 июля (я подчеркиваю дату) готовый проект аграрного сообщения был поставлен на повестку общего заседания Думы. Наши "лидеры" и я сам очутились перед совершившимся фактом, так как за прохождением проекта через комиссию никто из нас не следил и никакого решения, как к нему отнестись, у нас не было. Наиболее осведомленным оказался... П. А. Столыпин!
В этот день, 4 июля, он явился в Думу, где был редким гостем, просидел целое заседание в министерской ложе, тщательно записывая прения. В кулуарах заговорили, что причина такого неожиданного внимания к Думе - именно ее аграрное обращение к народу. Столыпин имел возможность выслушать самые резкие мотивировки левых ораторов. Очевидно, он собирался использовать собранный материал для доклада царю. Наша фракция ничего не подозревала, и в вечернем заседании ее об этом ничего не говорилось. Мы пропустили возможность задержать обсуждение проекта по формальным мотивам.
Только утром 5 июля (вспомним сообщение Извольского) я, наконец, получил сведения о происшедшем. Я тотчас забил тревогу, бросился к Петрункевичу, объяснил ему всю опасность обращения, текст которого был уже принят фракцией, и настоял на необходимости {398} предупредить, по крайней мере, злостное толкование текста. Вечером во фракции и утром 6-го июля в передовице "Речи" я обращал внимание на угрозу Столыпина, что, в случае аграрных волнений, вмешаются австро-германские войска, и убеждал "не делать шага", который может быть истолкован, как неконституционный. "Мы, может быть, накануне страшных решений, - писал я, - последние дни, когда еще возможно было установление согласия между законодательной властью и исполнительной, быстро проходят, и с обеих сторон так же быстро растет готовность на крайние решения... Вся психология положения (о думском министерстве) сразу изменилась... Люди, склонявшиеся к идее думского министерства, отшатнулись от нее в последнюю минуту". А столыпинская "Россия" говорила откровенно, что "немыслимо верить либеральной буржуазии, будто она без репрессий справится с крайними течениями"; лучше "репрессивные меры", нежели согласие на "крайние программы". Я убеждал Думу, "ввиду крайней напряженности положения, быть особенно осторожной".
Фракция, насторожившаяся недружелюбно ко мне уже после моего доклада 3 июня о министерстве, отнеслась неблагосклонно к этим моим предостережениям. Мои сомнения в "уместности обращения" "вызвали ропот и возгласы неудовольствия". Огромное большинство (все против пяти голосов) высказались за безусловное сохранение раз занятой позиции. Ведь мы же приглашали население к "мирному и спокойному" выжиданию конца думской работы! Это казалось - да оно так и было - пределом нашей умеренности. Но как раз эту фразу трудовики отказались поддерживать. Я все-таки убедил Петрункевича пересмотреть и, по возможности, обезвредить принятый уже текст. Но фракция отклонила большую часть предложенных нами изменений. Г. Е. Львов отказался тогда от доклада, а Петрункевичу пришлось защищать оставшиеся четыре поправки экспромтом. Левые очень ловко этим воспользовались. При содействии правых и поляков они воздержались от голосования - или голосовали против воззвания, и получилось странное положение: одни к.д. сделали шаг, из-за которого вся Дума подставила себя под удар по обвинению в революционности. И кадетского большинства при этом в Думе не оказалось!