Страница:
В тюрьме имелась неплохая библиотека, составленная из пожертвований прежних интеллигентных сидельцев. За месяц я прочел довольно много. Перечитал в хронологическом порядке всего Глеба Успенского - и был поражен силой таланта и {302} точностью социологических наблюдений этого замечательного писателя над перерождением русского города, а затем и русской деревни в пореформенные годы. Это - истинный клад для историка эпохи "великих реформ" Александра II, и он несправедливо забыт широкой публикой. Вновь перечитал Левитова, еще более забытого, - и нашел в нем, к своему изумлению, законного предшественника Горького. С трудом одолел стиль Решетникова, но он открыл мне яркую картину заброшенного проходного этапа русской колонизации. Златовратского одолеть не мог: мне и прежде претил слащавый энтузиазм нового Гомера. С лихвой вознаградил меня Салтыков: я тоже впервые перечитал его всего в хронологическом порядке. Краски великих сатириков по необходимости блекнут от времени, и читать их приходится чуть не с ученым комментарием. Но какая сила сосредоточенного сарказма у Салтыкова, какое знание старого быта и эфемерных героев, точно вытащенных из коллекции Гоголя; какая тонкая наблюдательность над этой серией очередных прохвостов и "государственных младенцев", сменяющих друг друга чуть не каждый месяц на поверхности общественной пены! Для параллели с Успенским я прочел серию Ругонов-Макаров Золя. Но тут - застоявшееся болото сравнительно с русским широким речным разливом, несущим на себе щепки нашего прошлого.
Да, я мог быть доволен этой тихой заводью тюрьмы, укрывшей меня на месяц от другого разлива - русского нараставшего девятого вала. Было время и отдохнуть, и подумать. Я опаздывал к намеченному земскими конституционалистами съезду, долженствовавшему "немедленно" отозваться на обнародование Булыгинского закона о Думе. Но добрые друзья решили отложить съезд до моего освобождения. Длить наше сидение не было никакого смысла; нас освободили, так же, как и арестовали, без допроса и без всяких видимых причин. Общеземский и городской съезд, последний перед образованием партии, состоялся 12-15 сентября, когда я был уже на свободе.
{303}
6. ОТ БУЛЫГИНА ДО ВИТТЕ (Образование партии)
Как сказано, уже июльский земско-городской съезд, вообще радикально настроенный, признал образование политической партии делом неотложным. Августовский съезд Союза Освобождения определил, в согласии освобожденцев с земцами (составлявшими около трети его состава), эту задачу, как "переход Союза Освобождения от тактики тайного общества к тактике открытой политической партии в европейском смысле слова". Как увидим, это определение больше подходило к нам, нежели к освобожденцам. Я мог бы считать такую формулу наилучшим определением задачи, которую я лично себе поставил. Но именно поэтому она уже включала в себе зерно будущих серьезных расхождений, при которых образование единой политической партии из освобожденцев и земцев с горожанами должно было оказаться невозможным.
Существенные разногласия не касались программы. Недостававшие в нашей программе отделы об аграрной и рабочей программе были у нас почти всецело взяты из мартовской программы Союза Освобождения. Программа по национальному вопросу (автономия Польши и децентрализация России) была специально подготовлена Ф. Ф. Кокошкиным. Спор должен был свестись к вопросу о тактике, а в данный момент, прежде всего, о тактике по отношению к выборам в Булыгинскую Думу.
Наш съезд, запоздавший сравнительно с августовским освобожденским, был назначен, после моего выхода из тюрьмы, на 12-15 сентября. Моя личная роль на этих съездах, как видно из сказанного, вообще росла, а теперь она стала и формально-ответственной. Одновременно с проф. M. M. Ковалевским я был избран в члены организационного бюро съезда. Настроение съезда, именно вследствие его позднего созыва, значительно изменилось в промежутке. Я где-то высказался, что сентябрьский съезд "собирался при мрачных предзнаменованиях, при зареве аграрных пожаров, при первых проявлениях черносотенной реакции в провинциальных городах". Мы не без основания боялись, что обывательский испуг отразится на части приезжих делегатов {304} съезда, - и не совсем ошиблись.
Правда, наше обычное большинство оставалось сплоченным. Но при общем составе съезда в 193 представителя (130 земцев и 63 представителя городов) появилось, после ухода Шиповской группы, новое правое меньшинство в составе 31-39 человек. На съезде оно молчало; но за стенами съезда уже раздавались обвинения по адресу бюро съездов в "самовластии", а по адресу большинства съезда - в "самозванстве" и в "радикализме". Особенному нападению подверглись на съезде даже не социальные отделы программы, а национальный отдел, тщательно и осторожно разработанный Кокошкиным. На съезде присутствовали представители "неземских", то есть западных губерний, и, после жарких споров между А. И. Гучковым и адвокатом Врублевским, польская автономия прошла всеми голосами против одного (при условии сохранения единства России и в этнографических границах). Напротив, "децентрализации" России не повезло, хотя Кокошкин и обставил ее всевозможными оговорками. Ее осуществление отодвигалось, по проекту бюро, до времени "после установления прав гражданской свободы и правильного народного представительства для всей империи", и притом еще не сразу повсюду, а "по мере выяснения потребности местного населения и естественных границ автономных областей". И даже при этих условиях предполагалось "открытие законного пути для установления местной автономии". Об отношении автономных территорий к национальностям намеренно ничего не говорилось. Эта часть проекта прошла большинством в 78 голосов, но 37 делегатов голосовали против. Это, очевидно, и было наметившееся зерно конкурирующей партии, которая потом выбрала название "партии 17 октября". Первый председатель съездов, гр. П. А. Гейден, первый подписался под ее "воззванием", а А. И. Гучков выдвинулся в ее руководители именно своими возражениями против польской автономии.
Соответственно сдвигу общего настроения к середине сентября, изменилось и отношение к главному вопросу тактики, - к выборам в Булыгинскую Думу. Уже не чувствовалось того боевого, наступательного настроения, которое преобладало в июле. Булыгинская Дума, со {305} всеми ее отрицательными сторонами, была совершившимся фактом. Отношение к ней, как было, так и осталось безусловно отрицательным. Но не было больше речей о соглашении с "народом" против этой Думы: надо было определить отношение к выборам, хотя бы и по неприемлемому избирательному закону. В сентябре была повторена принятая в июле двусторонняя формула: с одной стороны, "сплоченная группа" единомышленников, проникнув в Думу, должна была оттуда "служить средоточием и точкой опоры для общественного движения"; с другой, ставилось целью "добиться через его посредство (то есть через посредство думского органа) гарантий личной и общественной свободы и правильного народного представительства". Здесь уже заключался зародыш конфликта между двумя противоположными тактиками: борьбой извне и борьбой внутри Думы. Соединить их можно бы было только в одних сильных руках. Попавши в разные руки, обе тактики мешали одна другой и взаимно обессиливали друг друга.
Меня выбрали в члены "центрального избирательного комитета" в Петербурге. Но самый "вопрос об активном участии комитета в выборной кампании" был "оставлен открытым". И на самом деле, события так быстро шли вперед в смысле радикализации общественного движения, что все наши приготовления рисковали остаться без применения.
Забастовочное движение уже в сентябре стало принимать "всеобщий" характер, втягивая в себя элементы, обычно далекие от политики. После объявления высших учебных заведений автономными (это была уступка правительства настояниям С. Н. Трубецкого) помещения их стали неприступными для полиции, и аудитории стали служить для ежедневных, отнюдь не студенческих только, митингов, на которых настойчиво повторялись и становились всеобщими радикальные лозунги дня. Старые уступки правительства при таком положении явно становились недостаточными. Булыгинская Дума перестала стоять в центре интереса, отодвинувшись куда-то в туман. Как далеко пойдет правительство в новых уступках, что можно сделать вопреки его воле, - все это оставалось неясным. Пределы возможностей расширялись до {306} бесконечности. Самое название "конституционно-демократической" партии уже являлось помехой: теперь требовалась "демократическая республика", как продукт "вооруженного восстания" и захвата власти "временным правительством" по рецепту третьего (большевистского) социалистического съезда. В свете этих настроений и событий задача партийного съезда чрезвычайно осложнялась. Среди большинства партии левые настроения должны были усилиться как раз тогда, когда и бюро съездов и сплотившаяся около него группа собирались выдержать на съезде линию июльского и сентябрьского съездов, не поддаваясь назад, вслед за сентябрьским меньшинством, но и не идя навстречу повышенным требованиям момента. Вопрос шел о сохранении или об изменении только что начавшего выясняться лица партии. Положение осложнялось тем, что, по мере этого выяснения, партия всё более дифференцировалась от своего "освобожденского" происхождения.
Учредительный съезд был назначен на 12-е октября. Но по мере приближения этой даты, положение становилось всё более тревожным. Забастовка железнодорожных узлов наложила последний штрих; прервав саму возможность передвижения, она остановила деятельность всех отраслей государственной и общественной жизни. Правительство совершенно растерялось. Портсмутский мир был только что заключен; но войска еще не вернулись с театра войны. "Герой" мира Витте вернулся в Петербург: на него были обращены все взоры, как на единственно возможного восстановителя внутреннего мира.
Остановка сообщений грозила и самому существованию съезда. Путь в Москву был отрезан почти для трех четвертей членов съезда. Поднимался вопрос, в какой степени собравшийся при таких условиях съезд может считаться законным. Но темп событий становился таким лихорадочным, что реагировать на них становилось политически необходимым и неотложным; а сделать это можно было только от имени уже образовавшейся партии. Так как для этого формального открытия всё было подготовлено, то бюро решило не считаться с этими препятствиями.
Мне было поручено сделать вступительное {307} обращение к съезду в смысле только что указанных решений. Мою задачу несколько облегчал факт отсутствия многих петербургских членов Союза Освобождения, которые внесли бы элемент непримиримости. Но это же и делало мою задачу особенно ответственной. То, что я назвал "лицом" партии, слишком очевидно совпадало с моим собственным политическим лицом; а я уже знал, как к нему относились в Петербурге (см. также ниже). Предопределяя, в своем вступительном слове, характер складывавшейся партии, я окончательно предрешал и мое собственное дальнейшее поведение. Я, конечно, предвидел, что предстоит бой и что мне, помимо состоявшихся партийных решений, придется внести в борьбу и мой личный элемент - за своей собственной ответственностью. Это был, своего рода, вступительный экзамен на "лидерство".
Единство взглядов и обязательность партийной дисциплины - таковы были два основные условия перехода от "Союза" к "партии". Но в действительности, съезжались два непримиренные течения; пределы разногласий приходилось установить достаточно широко, и не было ясно, насколько они еще увеличатся под влиянием прилива революционных настроений, с одной стороны, и решимости руководителей сохранить "лицо" партии, с другой. Я старался исходить из того, что у нас считалось общепризнанным. Это было, прежде всего, уже вошедшее в употребление название партии.
Партия "конституционная" не должна была быть "республиканской": это первое ограничение. Партия "демократическая" не должна была быть "социалистической" - это второе. За эти грани мы должны были сражаться. Направо от нас оставались промышленники ,и аграрии, уже проявлявшие тогда свои классовые стремления. Тут граница была ясна. Она была менее ясна налево, где были "не противники, а союзники". Я должен был здесь допустить максимум разногласий, возможных в пределах одной партии. К лозунгам демократической республики и обобществления средств производства, говорил я, "одни из нас не присоединяются, потому что считают их вообще неприемлемыми. Другие - потому, что считают их стоящими вне пределов практической политики". "Этого рода препятствия {308} - не неустранимы, если не смотреть на партию, как на соединение вечное". Но "до тех пор, пока возможно будет идти к общей цели вместе, несмотря на это различие мотивов, обе группы партии будут выступать как одно целое.
Всякая же попытка подчеркнуть только что указанные стремления и ввести их в программу будет иметь последствием немедленный раскол". Предвидя эту возможность (которая и осуществилась), я призывал членов съезда проявить "политическую дальновидность и благоразумие", указывая на то, что и так "наша программа - наиболее левая из всех, какие предъявляются аналогичными нам политическими группами западной Европы". Для России, говорил я, это есть "первая попытка претворить интеллигентские идеалы в осуществимые практические требования, взяв из литературных деклараций всё, что может быть введено в политическую программу". Я даже, с сожалением, конечно, предусматривал, что "этот характер программы может быть не оценен по достоинству в момент такого высокого напряжения общественных сил, какой мы сейчас переживаем; но он, без сомнения, будет оценен впоследствии". Это обращение к суду потомства делалось не без риска: суждение могло оказаться не столь одобрительным, как мы ожидали.
Всё же, бюро сделало всё, что могло. По современным воспоминаниям, "прения на съезде были бурные". Я лично не помню, чтобы они имели такой характер. Почти полное отсутствие освобожденцев на съезде понижало тон прений. Важные для них пункты социального законодательства были приняты в нашу программу, как сказано, очень близко к тексту мартовского освобожденческого съезда; они только были точнее формулированы и детальнее развиты. Неожиданная "буря" разыгралась только по поводу пререканий между мной и моей женой по поводу расширения избирательных прав на женщин. Тщетно я убеждал съезд, что программа и без того перегружена, что груз может пойти ко дну, а вопрос не имеет характера актуальности (я потом сам защищал этот тезис в Четвертой Думе). Несмотря на поддержку бюро, я остался в меньшинстве. Меньшинству было предоставлено лишь считать "необязательным" для себя, как этот тезис, так и "различие мнений" {309} об "одной или двух палатах". Вопросы гораздо более принципиальные, как республика или монархия, образование из "национализуемых" земель общего земельного фонда и его употребление и т. п. - были обойдены уди затушеваны в программных формулировках. Их решение предоставлялось будущему. С таким сравнительным успехом мы вышли из программных разногласий.
Гораздо существеннее для данного момента был вопрос тактический: всё тот же вопрос об отношении партии к выборам в (Булыгинскую) Думу и о плане деятельности членов партии в самой Думе. На меня был возложен доклад и по этой части работы съезда. Но здесь препятствия оказались непреодолимыми. Мой доклад был готов, когда развернулись события, создававшие каждый день совершенно новое положение. На первую очередь стал в эти дни вопрос об отношении партии к всеобщей забастовке. За три дня до появления манифеста 17 октября ходили лишь темные слухи, что на верхах готовится что-то важное. Съезду приходилось дважды отложить доклад о тактике - в ожидании разъяснений, а мне пришлось два раза его переделать. В ожидании пришлось ограничиться самыми общими фразами. Но вот, в последний день, уже к концу затянувшегося съезда, в зал вбежал запыхавшийся сотрудник дружественной газеты. Он потрясал смятым корректурным листком, на котором непросохшей типографской краской был напечатан текст манифеста 17 октября.
Этой беспримерной сенсации не ожидал никто из нас, - никто к ней не готовился. Само бюро впервые ознакомилось с содержанием манифеста при его прочтении на съезде. При нашем общем настроении этот текст производил смутное и неудовлетворительное впечатление.
В нем, с одной стороны, слышались слишком привычные выражения о "смутах и волнениях..., преисполнивших сердце царево тяжкой скорбью" и вызывающих, во имя "великого обета царского служения", "принятие мер к скорейшему прекращению опасной смуты". С другой стороны, этими "мерами" оказывались обещания, "для успешнейшего умиротворения", "даровать незыблемые основы действительной неприкосновенности личности" и "гражданской свободы". А {310} главное, мы услышали заветные слова: "никакой закон без одобрения Думы", "действительное участие в надзоре" за властями и даже - привлечение к выборам в Думу классов населения, "совсем лишенных избирательных прав" и, наконец, - правда, в перспективе, "дальнейшее развитие общего избирательного права вновь установленным (то есть через Думу?) законодательным порядком"! Что это такое? Новая хитрость и оттяжка, или, в самом деле, серьезные намерения? Верить или не верить?..
Во всяком случае, теперь в особенности медлить было нельзя. Оставалось - уже перед самым закрытием съезда - объявить новую партию существующей и от ее имени выразить приветствие главным, уже бесспорным, героям дня участникам всеобщей забастовки! В ней, согласно нашим взглядам, мы усматривали "мирный" и "организованный" метод борьбы.
Прямо с закрытого съезда его члены отправились на заранее заготовленный банкет - в Литературный Кружок на Большую Дмитровку. Устраивался этот банкет для прощального чествования участников съезда, а теперь главной темой стал обмен мнений по поводу неизданного еще документа. Сговориться и вывести за скобки общее мнение о нем было уже некогда.
Странное было учреждение, чисто московское, этот "Литературный Кружок", устроенный сестрой М. К. Морозовой. На эстраде главной залы царил Брюсов и то поколение новой молодежи декадентского типа, о котором мы говорили с Маргаритой Кирилловной. Здесь читались литературные доклады на самоновейшие темы. А сама зрительная зала представляла игорный клуб, доходы от которого и служили для поддержания учреждения. Через этот нижний игорный зал и приходилось пройти в верхнюю столовую, где был накрыт длинный стол для членов съезда и для почетных московских гостей. Внизу публика была смешанная. О главном событии вечера она уже слышала и тоже готовилась чествовать его по-своему.
Обычные посетители залы при нашем приходе покинули игорные столы и столпились около нас; кроме них, зал был вообще переполнен публикой, сбежавшейся на огонек. Настроение в этой толпе было восторженное: нас и манифест они {311} готовились чествовать вместе. А героем этого чествования оказался я. Меня подняли на руки, притащили к столу, поставленному среди залы, водворили на стол, всунули в руки бокал шампанского, а некоторые, особенно разгоряченные, полезли на стол целоваться со мной по-московски и, не очень твердые в движениях, облили меня основательно шипучим напитком. Когда всё немножко успокоилось и около стола плотно сгрудилась толпа, от меня потребовали речи на волновавшую всех тему. Речь, очевидно, должна была выразить общее праздничное настроение.
Я попал в трудное положение. Мое собственное настроение, после более внимательного ознакомления с текстом манифеста, вовсе не было праздничным. И, не справляясь с настроением окружавшей меня публики, успевшей повеселеть, я вылил на их головы ушат холодной воды. Я, разумеется, не помню текста своей взволнованной импровизации; но содержание ее мне очень памятно. Да, говорил я им, победа одержана - и победа не малая. Но - ведь эта победа не первая: она - лишь новое звено в цепи наших побед, - и сколько их позади! И будет ли она последней и окончательной? Даже чтобы удержаться на том, что достигнуто, нельзя покидать боевого поста. Надо каждый день продолжать борьбу за свободу, чтобы оказаться достойными ее. Одних "героев" тут мало. Тут нужна поддержка обывателя. И я призывал обывателя настроиться на поддержку "геройских" поступков. Едва ли такая речь могла очень понравиться. Проводили меня очень шумно; но мне показалось, что эти проводы были не столь горячие, как момент моего водворения на стол. По крайней мере, слезть с него и перебраться в верхнюю залу оказалось легче, чем попасть на эту импровизированную трибуну.
В верхнем зале оживление было тоже очень значительным, но настроение было серьезнее. Мне и тут пришлось говорить первым. Но среди своих и близких тема моей речи была более интимной. Я занялся подробным анализом того, что произошло, чтобы, хотя приблизительно, наметить контуры нашего к нему отношения. Скептическая нота здесь преобладала. Не думаю, чтобы к этому моменту уже был у меня в руках и текст доклада Витте, сопровождавшего манифест. В {312} нем все-таки содержались кое-какие оговорки, которые свидетельствовали о лучшем понимании общественного настроения, которое сделало уступки необходимыми. Уклончивость выражений самого манифеста, в свете прежних высочайших выступлений такого же рода представлялась совершенно очевидной. Правда, Победоносцева за нею уже больше не чувствовалось. Но это была материя из той же фабрики. Я и занялся разбором того, что было обещано и что было не договорено в манифесте.
Почему манифест говорит о "скорби" и "обете" "к скорейшему прекращению смуты" мерами власти, когда собираются прекратить эту "смуту" мирным порядком? Почему даются в настоящем одни обещания, а исполнение их предоставляется в будущем "объединенному" кабинету? Что это будет за кабинет и в чем будет состоять "объединение"? Почему понадобилось подкрепить обещания "незыблемых основ" словом "действительное"? Почему, в особенности, "не останавливаются" выборы в Думу по старому закону, а новые элементы населения привлекаются к выборам лишь "по возможности", в порядке спешности, искусственно создаваемой? Почему "развитие начала общего избирательного права" отлагается до введения "вновь установленного законодательного порядка"?
Зачем эти три слова: "развитие", "начало" и "общее" вместо прямого провозглашения "всеобщего" избирательного права? Прекрасно, что Дума, наконец, привлекается к изданию законов; но почему говорится лишь о ее "одобрении"? Почему в новом законодательном порядке скромно умолчано о другом факторе законодательства, Государственном Совете? Каковы гарантии "действительного участия выборных от народа" в надзоре над "властями", и почему это слово "надзор" предпочтено "контролю", да еще ограничено "закономерностью" действий власти, не говоря об их "целесообразности"? Почему подчеркнуто, что власти "поставлены от нас", т. е. как бы несменяемы? Почему депутаты по-старинному названы "выборными"?
Все эти возражения напрашивались сами собой при внимательном чтении текста, бывшего у меня в руках. Все они подчеркивали явную двусмысленность обещаний, данных манифестом, и опять создавали, вместо {313} достигнутого этапа, какое-то переходное положение. Партии предстояло к нему приспособиться; но для этого нужны были новые данные, которых налицо не было. Кроме того, и самая спешность объявления партии существующей, и неполнота состава съезда, с преобладанием, так сказать, московских настроений над петербургскими, - всё это делало необходимым назначение нового съезда, дополнительного к данному, "учредительному". Однако, своевременность появления первой политической партии как раз в тот момент, когда существование политических партий становилось необходимым для открытой и легальной борьбы в представительном органе, облеченном правами законодательства, - эта своевременность представлялась бесспорной. Этим, в сущности, предрешался и коренной вопрос, остававшийся "открытым" и спорным - об участии партии в выборах. Но, все же, "закрыть" вопрос нельзя было без постановления нового съезда.
Мне не пришлось долго ждать наглядного подтверждения моего пессимизма. После нескольких дней напряженной и нервной работы, после прений и неожиданной развязки, я чувствовал себя утомленным и не выходил из дома всё следующее утро и часть дня. Друзья приходили и рассказывали об уличных проявлениях радости по поводу манифеста. Милейший В. В. Водовозов, взобравшись на бочку, говорил оттуда одушевленную речь к "народу". Но тот же "народ" на следующий день, когда я вышел прогуляться, проявил себя иным образом. Утром на Малой Никитской я встретил толпу, которая от Охотного ряда поднималась к Никитским воротам. Это была толпа в картузах и в "чуйках", которую мы в те времена так и называли "охотнорядцами", разумея под этим очень серого обывателя черносотенного типа. В руках у знаменосцев, шедших впереди толпы, был большой портрет государя и еще какие-то изображения - или иконы, - которые я не успел рассмотреть. Толпа что-то выкрикивала и пела - но, кажется, не гимн - и попутно сбивала шапки с прохожих, не успевших обнажить голову. Признаться, я испугался за судьбу своего интеллигентского котелка и свернул в ближайший переулок. Толпа, оказавшаяся довольно жидкой, проследовала мимо. Это было одно {314} из первых, сравнительно невинных проявлений знамени того Треповского "рукоприкладства" к высочайшему манифесту.
Да, я мог быть доволен этой тихой заводью тюрьмы, укрывшей меня на месяц от другого разлива - русского нараставшего девятого вала. Было время и отдохнуть, и подумать. Я опаздывал к намеченному земскими конституционалистами съезду, долженствовавшему "немедленно" отозваться на обнародование Булыгинского закона о Думе. Но добрые друзья решили отложить съезд до моего освобождения. Длить наше сидение не было никакого смысла; нас освободили, так же, как и арестовали, без допроса и без всяких видимых причин. Общеземский и городской съезд, последний перед образованием партии, состоялся 12-15 сентября, когда я был уже на свободе.
{303}
6. ОТ БУЛЫГИНА ДО ВИТТЕ (Образование партии)
Как сказано, уже июльский земско-городской съезд, вообще радикально настроенный, признал образование политической партии делом неотложным. Августовский съезд Союза Освобождения определил, в согласии освобожденцев с земцами (составлявшими около трети его состава), эту задачу, как "переход Союза Освобождения от тактики тайного общества к тактике открытой политической партии в европейском смысле слова". Как увидим, это определение больше подходило к нам, нежели к освобожденцам. Я мог бы считать такую формулу наилучшим определением задачи, которую я лично себе поставил. Но именно поэтому она уже включала в себе зерно будущих серьезных расхождений, при которых образование единой политической партии из освобожденцев и земцев с горожанами должно было оказаться невозможным.
Существенные разногласия не касались программы. Недостававшие в нашей программе отделы об аграрной и рабочей программе были у нас почти всецело взяты из мартовской программы Союза Освобождения. Программа по национальному вопросу (автономия Польши и децентрализация России) была специально подготовлена Ф. Ф. Кокошкиным. Спор должен был свестись к вопросу о тактике, а в данный момент, прежде всего, о тактике по отношению к выборам в Булыгинскую Думу.
Наш съезд, запоздавший сравнительно с августовским освобожденским, был назначен, после моего выхода из тюрьмы, на 12-15 сентября. Моя личная роль на этих съездах, как видно из сказанного, вообще росла, а теперь она стала и формально-ответственной. Одновременно с проф. M. M. Ковалевским я был избран в члены организационного бюро съезда. Настроение съезда, именно вследствие его позднего созыва, значительно изменилось в промежутке. Я где-то высказался, что сентябрьский съезд "собирался при мрачных предзнаменованиях, при зареве аграрных пожаров, при первых проявлениях черносотенной реакции в провинциальных городах". Мы не без основания боялись, что обывательский испуг отразится на части приезжих делегатов {304} съезда, - и не совсем ошиблись.
Правда, наше обычное большинство оставалось сплоченным. Но при общем составе съезда в 193 представителя (130 земцев и 63 представителя городов) появилось, после ухода Шиповской группы, новое правое меньшинство в составе 31-39 человек. На съезде оно молчало; но за стенами съезда уже раздавались обвинения по адресу бюро съездов в "самовластии", а по адресу большинства съезда - в "самозванстве" и в "радикализме". Особенному нападению подверглись на съезде даже не социальные отделы программы, а национальный отдел, тщательно и осторожно разработанный Кокошкиным. На съезде присутствовали представители "неземских", то есть западных губерний, и, после жарких споров между А. И. Гучковым и адвокатом Врублевским, польская автономия прошла всеми голосами против одного (при условии сохранения единства России и в этнографических границах). Напротив, "децентрализации" России не повезло, хотя Кокошкин и обставил ее всевозможными оговорками. Ее осуществление отодвигалось, по проекту бюро, до времени "после установления прав гражданской свободы и правильного народного представительства для всей империи", и притом еще не сразу повсюду, а "по мере выяснения потребности местного населения и естественных границ автономных областей". И даже при этих условиях предполагалось "открытие законного пути для установления местной автономии". Об отношении автономных территорий к национальностям намеренно ничего не говорилось. Эта часть проекта прошла большинством в 78 голосов, но 37 делегатов голосовали против. Это, очевидно, и было наметившееся зерно конкурирующей партии, которая потом выбрала название "партии 17 октября". Первый председатель съездов, гр. П. А. Гейден, первый подписался под ее "воззванием", а А. И. Гучков выдвинулся в ее руководители именно своими возражениями против польской автономии.
Соответственно сдвигу общего настроения к середине сентября, изменилось и отношение к главному вопросу тактики, - к выборам в Булыгинскую Думу. Уже не чувствовалось того боевого, наступательного настроения, которое преобладало в июле. Булыгинская Дума, со {305} всеми ее отрицательными сторонами, была совершившимся фактом. Отношение к ней, как было, так и осталось безусловно отрицательным. Но не было больше речей о соглашении с "народом" против этой Думы: надо было определить отношение к выборам, хотя бы и по неприемлемому избирательному закону. В сентябре была повторена принятая в июле двусторонняя формула: с одной стороны, "сплоченная группа" единомышленников, проникнув в Думу, должна была оттуда "служить средоточием и точкой опоры для общественного движения"; с другой, ставилось целью "добиться через его посредство (то есть через посредство думского органа) гарантий личной и общественной свободы и правильного народного представительства". Здесь уже заключался зародыш конфликта между двумя противоположными тактиками: борьбой извне и борьбой внутри Думы. Соединить их можно бы было только в одних сильных руках. Попавши в разные руки, обе тактики мешали одна другой и взаимно обессиливали друг друга.
Меня выбрали в члены "центрального избирательного комитета" в Петербурге. Но самый "вопрос об активном участии комитета в выборной кампании" был "оставлен открытым". И на самом деле, события так быстро шли вперед в смысле радикализации общественного движения, что все наши приготовления рисковали остаться без применения.
Забастовочное движение уже в сентябре стало принимать "всеобщий" характер, втягивая в себя элементы, обычно далекие от политики. После объявления высших учебных заведений автономными (это была уступка правительства настояниям С. Н. Трубецкого) помещения их стали неприступными для полиции, и аудитории стали служить для ежедневных, отнюдь не студенческих только, митингов, на которых настойчиво повторялись и становились всеобщими радикальные лозунги дня. Старые уступки правительства при таком положении явно становились недостаточными. Булыгинская Дума перестала стоять в центре интереса, отодвинувшись куда-то в туман. Как далеко пойдет правительство в новых уступках, что можно сделать вопреки его воле, - все это оставалось неясным. Пределы возможностей расширялись до {306} бесконечности. Самое название "конституционно-демократической" партии уже являлось помехой: теперь требовалась "демократическая республика", как продукт "вооруженного восстания" и захвата власти "временным правительством" по рецепту третьего (большевистского) социалистического съезда. В свете этих настроений и событий задача партийного съезда чрезвычайно осложнялась. Среди большинства партии левые настроения должны были усилиться как раз тогда, когда и бюро съездов и сплотившаяся около него группа собирались выдержать на съезде линию июльского и сентябрьского съездов, не поддаваясь назад, вслед за сентябрьским меньшинством, но и не идя навстречу повышенным требованиям момента. Вопрос шел о сохранении или об изменении только что начавшего выясняться лица партии. Положение осложнялось тем, что, по мере этого выяснения, партия всё более дифференцировалась от своего "освобожденского" происхождения.
Учредительный съезд был назначен на 12-е октября. Но по мере приближения этой даты, положение становилось всё более тревожным. Забастовка железнодорожных узлов наложила последний штрих; прервав саму возможность передвижения, она остановила деятельность всех отраслей государственной и общественной жизни. Правительство совершенно растерялось. Портсмутский мир был только что заключен; но войска еще не вернулись с театра войны. "Герой" мира Витте вернулся в Петербург: на него были обращены все взоры, как на единственно возможного восстановителя внутреннего мира.
Остановка сообщений грозила и самому существованию съезда. Путь в Москву был отрезан почти для трех четвертей членов съезда. Поднимался вопрос, в какой степени собравшийся при таких условиях съезд может считаться законным. Но темп событий становился таким лихорадочным, что реагировать на них становилось политически необходимым и неотложным; а сделать это можно было только от имени уже образовавшейся партии. Так как для этого формального открытия всё было подготовлено, то бюро решило не считаться с этими препятствиями.
Мне было поручено сделать вступительное {307} обращение к съезду в смысле только что указанных решений. Мою задачу несколько облегчал факт отсутствия многих петербургских членов Союза Освобождения, которые внесли бы элемент непримиримости. Но это же и делало мою задачу особенно ответственной. То, что я назвал "лицом" партии, слишком очевидно совпадало с моим собственным политическим лицом; а я уже знал, как к нему относились в Петербурге (см. также ниже). Предопределяя, в своем вступительном слове, характер складывавшейся партии, я окончательно предрешал и мое собственное дальнейшее поведение. Я, конечно, предвидел, что предстоит бой и что мне, помимо состоявшихся партийных решений, придется внести в борьбу и мой личный элемент - за своей собственной ответственностью. Это был, своего рода, вступительный экзамен на "лидерство".
Единство взглядов и обязательность партийной дисциплины - таковы были два основные условия перехода от "Союза" к "партии". Но в действительности, съезжались два непримиренные течения; пределы разногласий приходилось установить достаточно широко, и не было ясно, насколько они еще увеличатся под влиянием прилива революционных настроений, с одной стороны, и решимости руководителей сохранить "лицо" партии, с другой. Я старался исходить из того, что у нас считалось общепризнанным. Это было, прежде всего, уже вошедшее в употребление название партии.
Партия "конституционная" не должна была быть "республиканской": это первое ограничение. Партия "демократическая" не должна была быть "социалистической" - это второе. За эти грани мы должны были сражаться. Направо от нас оставались промышленники ,и аграрии, уже проявлявшие тогда свои классовые стремления. Тут граница была ясна. Она была менее ясна налево, где были "не противники, а союзники". Я должен был здесь допустить максимум разногласий, возможных в пределах одной партии. К лозунгам демократической республики и обобществления средств производства, говорил я, "одни из нас не присоединяются, потому что считают их вообще неприемлемыми. Другие - потому, что считают их стоящими вне пределов практической политики". "Этого рода препятствия {308} - не неустранимы, если не смотреть на партию, как на соединение вечное". Но "до тех пор, пока возможно будет идти к общей цели вместе, несмотря на это различие мотивов, обе группы партии будут выступать как одно целое.
Всякая же попытка подчеркнуть только что указанные стремления и ввести их в программу будет иметь последствием немедленный раскол". Предвидя эту возможность (которая и осуществилась), я призывал членов съезда проявить "политическую дальновидность и благоразумие", указывая на то, что и так "наша программа - наиболее левая из всех, какие предъявляются аналогичными нам политическими группами западной Европы". Для России, говорил я, это есть "первая попытка претворить интеллигентские идеалы в осуществимые практические требования, взяв из литературных деклараций всё, что может быть введено в политическую программу". Я даже, с сожалением, конечно, предусматривал, что "этот характер программы может быть не оценен по достоинству в момент такого высокого напряжения общественных сил, какой мы сейчас переживаем; но он, без сомнения, будет оценен впоследствии". Это обращение к суду потомства делалось не без риска: суждение могло оказаться не столь одобрительным, как мы ожидали.
Всё же, бюро сделало всё, что могло. По современным воспоминаниям, "прения на съезде были бурные". Я лично не помню, чтобы они имели такой характер. Почти полное отсутствие освобожденцев на съезде понижало тон прений. Важные для них пункты социального законодательства были приняты в нашу программу, как сказано, очень близко к тексту мартовского освобожденческого съезда; они только были точнее формулированы и детальнее развиты. Неожиданная "буря" разыгралась только по поводу пререканий между мной и моей женой по поводу расширения избирательных прав на женщин. Тщетно я убеждал съезд, что программа и без того перегружена, что груз может пойти ко дну, а вопрос не имеет характера актуальности (я потом сам защищал этот тезис в Четвертой Думе). Несмотря на поддержку бюро, я остался в меньшинстве. Меньшинству было предоставлено лишь считать "необязательным" для себя, как этот тезис, так и "различие мнений" {309} об "одной или двух палатах". Вопросы гораздо более принципиальные, как республика или монархия, образование из "национализуемых" земель общего земельного фонда и его употребление и т. п. - были обойдены уди затушеваны в программных формулировках. Их решение предоставлялось будущему. С таким сравнительным успехом мы вышли из программных разногласий.
Гораздо существеннее для данного момента был вопрос тактический: всё тот же вопрос об отношении партии к выборам в (Булыгинскую) Думу и о плане деятельности членов партии в самой Думе. На меня был возложен доклад и по этой части работы съезда. Но здесь препятствия оказались непреодолимыми. Мой доклад был готов, когда развернулись события, создававшие каждый день совершенно новое положение. На первую очередь стал в эти дни вопрос об отношении партии к всеобщей забастовке. За три дня до появления манифеста 17 октября ходили лишь темные слухи, что на верхах готовится что-то важное. Съезду приходилось дважды отложить доклад о тактике - в ожидании разъяснений, а мне пришлось два раза его переделать. В ожидании пришлось ограничиться самыми общими фразами. Но вот, в последний день, уже к концу затянувшегося съезда, в зал вбежал запыхавшийся сотрудник дружественной газеты. Он потрясал смятым корректурным листком, на котором непросохшей типографской краской был напечатан текст манифеста 17 октября.
Этой беспримерной сенсации не ожидал никто из нас, - никто к ней не готовился. Само бюро впервые ознакомилось с содержанием манифеста при его прочтении на съезде. При нашем общем настроении этот текст производил смутное и неудовлетворительное впечатление.
В нем, с одной стороны, слышались слишком привычные выражения о "смутах и волнениях..., преисполнивших сердце царево тяжкой скорбью" и вызывающих, во имя "великого обета царского служения", "принятие мер к скорейшему прекращению опасной смуты". С другой стороны, этими "мерами" оказывались обещания, "для успешнейшего умиротворения", "даровать незыблемые основы действительной неприкосновенности личности" и "гражданской свободы". А {310} главное, мы услышали заветные слова: "никакой закон без одобрения Думы", "действительное участие в надзоре" за властями и даже - привлечение к выборам в Думу классов населения, "совсем лишенных избирательных прав" и, наконец, - правда, в перспективе, "дальнейшее развитие общего избирательного права вновь установленным (то есть через Думу?) законодательным порядком"! Что это такое? Новая хитрость и оттяжка, или, в самом деле, серьезные намерения? Верить или не верить?..
Во всяком случае, теперь в особенности медлить было нельзя. Оставалось - уже перед самым закрытием съезда - объявить новую партию существующей и от ее имени выразить приветствие главным, уже бесспорным, героям дня участникам всеобщей забастовки! В ней, согласно нашим взглядам, мы усматривали "мирный" и "организованный" метод борьбы.
Прямо с закрытого съезда его члены отправились на заранее заготовленный банкет - в Литературный Кружок на Большую Дмитровку. Устраивался этот банкет для прощального чествования участников съезда, а теперь главной темой стал обмен мнений по поводу неизданного еще документа. Сговориться и вывести за скобки общее мнение о нем было уже некогда.
Странное было учреждение, чисто московское, этот "Литературный Кружок", устроенный сестрой М. К. Морозовой. На эстраде главной залы царил Брюсов и то поколение новой молодежи декадентского типа, о котором мы говорили с Маргаритой Кирилловной. Здесь читались литературные доклады на самоновейшие темы. А сама зрительная зала представляла игорный клуб, доходы от которого и служили для поддержания учреждения. Через этот нижний игорный зал и приходилось пройти в верхнюю столовую, где был накрыт длинный стол для членов съезда и для почетных московских гостей. Внизу публика была смешанная. О главном событии вечера она уже слышала и тоже готовилась чествовать его по-своему.
Обычные посетители залы при нашем приходе покинули игорные столы и столпились около нас; кроме них, зал был вообще переполнен публикой, сбежавшейся на огонек. Настроение в этой толпе было восторженное: нас и манифест они {311} готовились чествовать вместе. А героем этого чествования оказался я. Меня подняли на руки, притащили к столу, поставленному среди залы, водворили на стол, всунули в руки бокал шампанского, а некоторые, особенно разгоряченные, полезли на стол целоваться со мной по-московски и, не очень твердые в движениях, облили меня основательно шипучим напитком. Когда всё немножко успокоилось и около стола плотно сгрудилась толпа, от меня потребовали речи на волновавшую всех тему. Речь, очевидно, должна была выразить общее праздничное настроение.
Я попал в трудное положение. Мое собственное настроение, после более внимательного ознакомления с текстом манифеста, вовсе не было праздничным. И, не справляясь с настроением окружавшей меня публики, успевшей повеселеть, я вылил на их головы ушат холодной воды. Я, разумеется, не помню текста своей взволнованной импровизации; но содержание ее мне очень памятно. Да, говорил я им, победа одержана - и победа не малая. Но - ведь эта победа не первая: она - лишь новое звено в цепи наших побед, - и сколько их позади! И будет ли она последней и окончательной? Даже чтобы удержаться на том, что достигнуто, нельзя покидать боевого поста. Надо каждый день продолжать борьбу за свободу, чтобы оказаться достойными ее. Одних "героев" тут мало. Тут нужна поддержка обывателя. И я призывал обывателя настроиться на поддержку "геройских" поступков. Едва ли такая речь могла очень понравиться. Проводили меня очень шумно; но мне показалось, что эти проводы были не столь горячие, как момент моего водворения на стол. По крайней мере, слезть с него и перебраться в верхнюю залу оказалось легче, чем попасть на эту импровизированную трибуну.
В верхнем зале оживление было тоже очень значительным, но настроение было серьезнее. Мне и тут пришлось говорить первым. Но среди своих и близких тема моей речи была более интимной. Я занялся подробным анализом того, что произошло, чтобы, хотя приблизительно, наметить контуры нашего к нему отношения. Скептическая нота здесь преобладала. Не думаю, чтобы к этому моменту уже был у меня в руках и текст доклада Витте, сопровождавшего манифест. В {312} нем все-таки содержались кое-какие оговорки, которые свидетельствовали о лучшем понимании общественного настроения, которое сделало уступки необходимыми. Уклончивость выражений самого манифеста, в свете прежних высочайших выступлений такого же рода представлялась совершенно очевидной. Правда, Победоносцева за нею уже больше не чувствовалось. Но это была материя из той же фабрики. Я и занялся разбором того, что было обещано и что было не договорено в манифесте.
Почему манифест говорит о "скорби" и "обете" "к скорейшему прекращению смуты" мерами власти, когда собираются прекратить эту "смуту" мирным порядком? Почему даются в настоящем одни обещания, а исполнение их предоставляется в будущем "объединенному" кабинету? Что это будет за кабинет и в чем будет состоять "объединение"? Почему понадобилось подкрепить обещания "незыблемых основ" словом "действительное"? Почему, в особенности, "не останавливаются" выборы в Думу по старому закону, а новые элементы населения привлекаются к выборам лишь "по возможности", в порядке спешности, искусственно создаваемой? Почему "развитие начала общего избирательного права" отлагается до введения "вновь установленного законодательного порядка"?
Зачем эти три слова: "развитие", "начало" и "общее" вместо прямого провозглашения "всеобщего" избирательного права? Прекрасно, что Дума, наконец, привлекается к изданию законов; но почему говорится лишь о ее "одобрении"? Почему в новом законодательном порядке скромно умолчано о другом факторе законодательства, Государственном Совете? Каковы гарантии "действительного участия выборных от народа" в надзоре над "властями", и почему это слово "надзор" предпочтено "контролю", да еще ограничено "закономерностью" действий власти, не говоря об их "целесообразности"? Почему подчеркнуто, что власти "поставлены от нас", т. е. как бы несменяемы? Почему депутаты по-старинному названы "выборными"?
Все эти возражения напрашивались сами собой при внимательном чтении текста, бывшего у меня в руках. Все они подчеркивали явную двусмысленность обещаний, данных манифестом, и опять создавали, вместо {313} достигнутого этапа, какое-то переходное положение. Партии предстояло к нему приспособиться; но для этого нужны были новые данные, которых налицо не было. Кроме того, и самая спешность объявления партии существующей, и неполнота состава съезда, с преобладанием, так сказать, московских настроений над петербургскими, - всё это делало необходимым назначение нового съезда, дополнительного к данному, "учредительному". Однако, своевременность появления первой политической партии как раз в тот момент, когда существование политических партий становилось необходимым для открытой и легальной борьбы в представительном органе, облеченном правами законодательства, - эта своевременность представлялась бесспорной. Этим, в сущности, предрешался и коренной вопрос, остававшийся "открытым" и спорным - об участии партии в выборах. Но, все же, "закрыть" вопрос нельзя было без постановления нового съезда.
Мне не пришлось долго ждать наглядного подтверждения моего пессимизма. После нескольких дней напряженной и нервной работы, после прений и неожиданной развязки, я чувствовал себя утомленным и не выходил из дома всё следующее утро и часть дня. Друзья приходили и рассказывали об уличных проявлениях радости по поводу манифеста. Милейший В. В. Водовозов, взобравшись на бочку, говорил оттуда одушевленную речь к "народу". Но тот же "народ" на следующий день, когда я вышел прогуляться, проявил себя иным образом. Утром на Малой Никитской я встретил толпу, которая от Охотного ряда поднималась к Никитским воротам. Это была толпа в картузах и в "чуйках", которую мы в те времена так и называли "охотнорядцами", разумея под этим очень серого обывателя черносотенного типа. В руках у знаменосцев, шедших впереди толпы, был большой портрет государя и еще какие-то изображения - или иконы, - которые я не успел рассмотреть. Толпа что-то выкрикивала и пела - но, кажется, не гимн - и попутно сбивала шапки с прохожих, не успевших обнажить голову. Признаться, я испугался за судьбу своего интеллигентского котелка и свернул в ближайший переулок. Толпа, оказавшаяся довольно жидкой, проследовала мимо. Это было одно {314} из первых, сравнительно невинных проявлений знамени того Треповского "рукоприкладства" к высочайшему манифесту.