По самому своему происхождению, Союз Освобождения включал в себе два элемента, вначале объединенные общим настроением и минимальной программой, а потом разошедшиеся, прежде всего в тактике, а потом и в {266} программе. Я уже упоминал, что оба элемента, земский и "освобожденческий", в равном числе отправились в Швейцарию основывать свой Союз. Когда этот Союз затем оформился в России, то в равном же числе представители обеих групп вошли (в январе 1904 г.) и в Совет Союза. Земцы-конституционалисты были представлены там шестью членами: И. И. Петрункевич (Тверь), кн. П. Д. Долгоруков (Москва), кн. Д. И. Шаховской (Ярославль), Н. Н. Ковалевский (Харьков), И. В. Лучицкий (Киев), Н. Н. Львов (Самара). В группу, определившую себя принадлежностью к "интеллигентам", вошли: Н. Ф. Анненский, В. Я. Богучарский, Л. И. Лутугин, В. В. Хижняков, А. В. Пешехонов и С. Н. Прокопович. Уже эти фамилии показывают, что вторая группа, теснее связанная, должна была оказаться и более активной. А при Совете сотрудничала местная, так называемая "Большая петербургская группа" (12-14 чел.), выделившая из себя, по доставке журнала и сношениям с провинцией, "техническую группу" в составе Богучарского, Хижнякова, Е. Д. Кусковой, Соколова, Миклашевского, Куприяновой. Она была наиболее сплочена, предприимчива и способна на немедленные активные поступки. Около нее еще сплотилась тесная группа "сочувствующих". Как видно, Союз разрастался именно в эту сторону левых добровольцев. Отсюда же исходили и все инициативы. Сознавая свою разнородность с правым крылом, "интеллигенты" (будем называть их "освобожденцами" по преимуществу) не хотели объединяться с ними в одну "партию" и довольствовались свободной "федерацией" в Союзе. Когда на третьем съезде всего Союза Освобождения (конец марта 1905 г.) сделана была попытка превратить Союз в партию, то разногласия при уточнении пунктов программы оказались уже настолько значительными, что большинство участников съезда высказалось против партийного сплочения. В программе Союза было поэтому определенно сказано, что в нее включено лишь то "общее, на чем объединились все группы", и что союзные "решения могут считаться обязательными лишь постольку, поскольку политические условия останутся неизменными". В виду этой оговорки "некоторые решения были намеренно оставлены временно открытыми"; другие признавались "условными". Это было очень {267} благоразумно, - но невыгодно для правого крыла, так как "политические условия" менялись с возрастающей быстротой влево. Оговорки и были сделаны, очевидно, в виду этой неизбежной эволюции влево.
   Этому соответствовала и тактика Союза. Для нее уже никаких обязательных директив не существовало. Именно в тактике и сказалось сразу же преобладание левых элементов в Союзе. Уже после ноябрьского земского съезда 1904 г. - и под видом осуществления его постановлений - Союз дал директиву - устраивать на эти темы повсеместные банкеты. Самое название "банкетов" напоминало тот период царствования Людовика-Филиппа, когда начиналась открытая борьба, закончившаяся свержением июльской монархии. Требования банкетов - и самой программы Союза далеко выходили за пределы одиннадцати пунктов решений земского съезда. В горячих речах ораторов банкетов уже упоминалось и всеобщее избирательное право, и Учредительное Собрание. В те месяцы всё это покрывалось тем общим приподнятым настроением, созданию которого и были посвящены банкеты. Будущий левый кадет Обнинский в заграничном издании книги "Последний самодержец" очень метко характеризует это настроение, как "крики измученных людей, объединявших разные круги населения скорее по чувству, нежели по рассудку". "Получалась иллюзия полного единодушия русского общества", говорил он; "смешивалась общая ненависть к чиновничеству с единством политических и социальных идеалов". "Общество, видимо переучитывая свои силы, набиралось смелости". "Иллюзия" и "смелость", как вступительные шаги к борьбе, быть может, были полезны и даже необходимы.
   Но "симуляция наличности революции, бывшей на деле только в зародыше", по заключительной формуле того же Обнинского, могла стать опасной. Продолжение ораторских эксцессов, в подражание эпохе Луи-Филиппа, могло привести к тем же печальным последствиям, какие сказались в дальнейших событиях той же эпохи. Не знаю, как бы я нашел свое место среди наших застольных ораторов, если бы приехал к "банкетам".
   Союз Освобождения, всё еще во время моего отсутствия, продиктовал и следующий шаг, гораздо более важный для широкой организации общества. Еще до {268} ноябрьского земского съезда, постановлением 20-го октября 1904 г., Союз решил "начать агитацию за образование союзов адвокатов, инженеров, профессоров, писателей и других лиц либеральных профессий, организацию их съездов, выборы ими постоянных бюро и соединение этих бюро, как между собою, так и с бюро земских и городских деятелей, в единый Союз Союзов". За отсутствием деления общества на политические партии, мысль организовать его по профессиям была очень удачна. Конечно, лишь в момент общего приподнятого настроения могли получиться группировки, более или менее одинаковые по политическому настроению. В них бесформенное политически русское прогрессивное общество получало возможность впервые объединиться не только идейно, но и формально. Это был метод, к которому я вполне мог присоединиться, как к первичной и переходной стадии политической организации, которую я считал неизбежным предварительным условием всякой свободной политической жизни. Но поспешное слияние отдельных групп в единый "Союз Союзов" уже таило в себе заднюю мысль - централизовать всё движение в Петербурге и монополизировать его проявления.
   Надо прибавить, что в той же неопределившейся обстановке получилась и первая политическая уступка царя. 18 февраля 1905 г., несколько дней спустя после бомбы Каляева, разорвавшей на куски московского генерал-губернатора в. к. Сергея Александровича, был опубликован рескрипт заместителю Святополк-Мирского, Булыгину, о созыве "достойнейших, доверием облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждению законодательных предположений" - разумеется, "при неизменном сохранении незыблемости основных законов империи".
   Важнее этой маленькой уступки, не выходившей за пределы прежних, неосуществившихся попыток этого рода, был для русского общества секретный циркуляр министра вн. дел "не препятствовать существующим общественным и сословным учреждениям" и т. д. "подвергать своему обсуждению предположения по вопросам, касающимся усовершенствования государственного благоустройства" и т. д. Публика истолковала этот циркуляр, как разрешение публично обсуждать вопросы {269} государственного устройства, а растерявшаяся полиция подтвердила это толкование своим временным невмешательством. Общество получило, таким образом, возможность высказаться уже не в "явочном" порядке, установленном практикой Союза, а квази-легально.
   В итоге своих впечатлений от деятельности Союза Освобождения, наблюдая его растущие успехи в среде, готовой действовать по его высокому камертону, видя его быстро расширяющееся влияние и связи, я уже не мог не почувствовать, что здесь дело может дойти скорее до политической конкуренции, нежели до сотрудничества. Исходившее из этого центра влияние я, во всяком случае, не мог контролировать, а должен был или подчиняться и ассимилироваться, или вступить в открытую борьбу. Я не мог еще установить для себя, где пройдет граница нашего взаимного согласия, но постоянно чувствовал приближение к этой границе со стороны освобожденцев. Вообще - и раньше - интеллигентский tonus Петербурга, где создавался правящий центр Союза Союзов, был для меня слишком левым, слишком отвлеченным, слишком абстрактно-теоретическим. И мое внимание невольно переходило к Москве, моей старой родине, где я чувствовал себя более самим собой, более свободным от навязанных извне влияний и принятых заранее решений. Что представляла из себя Москва? Какие перемены произошли в ней за время моего десятилетнего отсутствия?
   На первое время в университетских, журналистских, политических кругах, более мне близких, я больших перемен не заметил. Несколько опустел тот наш московский литературный и профессорский круг, который так незаслуженно-злобно и карикатурно был изображен потом Андреем Белым.
   Но по-прежнему университет, журнал, газета, наука занимали в Москве то первое место, которое в Петербурге принадлежало придворным, сановным и военным кругам. Это, так сказать, самодовление Москвы создавало больше уверенности в себе, больше душевного равновесия и спокойствия в среде интеллигенции, чем в вечно тревожном и нервном, вечно куда-то спешащем Петербурге. Даже традиционная оппозиционность Москвы к правительственным веяниям не принимала того острого характера, какой близость власти {270} сообщала петербургской интеллигенции. Социальные элементы Москвы, купеческие и дворянские, ближе стояли друг к другу - и к своей интеллигенции: это давало московскому обществу характер большего культурного и политического единства, чем это было в Петербурге и на русских окраинах. В Петербурге всё усиливающуюся политическую роль играло рабочее движение: здесь находились и руководившие им идейные кружки. В Москве элемент беспокойства проявлялся, главным образом, в студенческих волнениях, которые уже вошли в традицию и получили даже руководящее значение в России. В Петербурге вырабатывались политические программы; в Москве научно и систематически разрабатывались законодательные проекты, которые - Москва в это твердо верила - когда-нибудь осуществятся в порядке радикальной, но благоразумной и мирной реформы. Москва не любила, чтобы ее заранее беспокоили.
   За десять лет моих скитаний я не был в Москве ни разу, если не считать переезда с вокзала на вокзал, из одной ссылки в другую, из Рязани в Болгарию. Переезжая теперь с Николаевского вокзала к Никитским воротам, где приютил меня мой будущий оппонент слева, адвокат М. Мандельштам, я местами не узнавал Москвы: так она перестроилась. Новые веяния, благодаря московскому купечеству, внесли яркую струю в московскую архитектуру.
   Среди старых дворянских особняков ампирного стиля на улицах и в переулках выросли самые прихотливые подражания разновременным европейским достижениям. Тщетные попытки создать собственный национальный стиль были брошены; им на смену пришел космополитический "Мир искусства". Новое поколение купеческих меценатов свободно выбирало из этого "мира" любой стиль. Тарасовский особняк на Спиридоновке подражал античному классицизму во вкусе Палладио. Иван Абрамович Морозов на той же Спиридоновке заказывал замок в готическом стиле, а на Пречистенке строил дворец во вкусе португальского возрождения. Его брат Михаил возводил на Зубовском бульваре свой дворец с классическим фасадом и отделывал каждую комнату в одном из исторических стилей. С двумя последними из этих дворцов мне пришлось познакомиться в связи с моей политической деятельностью. В "португальском" {271} замке царила известная всей московской интеллигенции Варвара Алексеевна Морозова - человек удивительной энергии и готовности служить общественному делу в духе семидесятых годов. В ней всё, от скромной внешности и непритязательности костюма до личного антуража, созданного ею среди окружающего великолепия, свидетельствовало о глубокой вере в непреложный идеал общественного прогресса и в необходимость сеять "разумное, доброе, вечное". Ее ментором и другом был В. М. Соболевский, с 1881 года редактор, а потом и соиздатель "Русских ведомостей", московской "профессорской" газеты, наиболее мне близкой. Люди нашего типа, уже выходившего из моды, чувствовали себя здесь, как дома. Собрания всевозможных "либеральных" организаций находили у В. А. Морозовой верное убежище. О дворце другого Морозова расскажу позже.
   Политическая работа велась в Москве очень энергично и до моего приезда. Земцы-конституционалисты, после неудачи создать "партию" в рамках Союза Освобождения, тем свободнее приступили к созданию собственной партии. После того, как от них отделилась группа Д. Н. Шипова, оставшиеся уже чувствовали себя настолько близкими по своим политическим убеждениям, что могли свободно заполнить пробелы, умолчания, неясности и недоговоренности программы Союза Освобождения. Эту-то сепаратную политическую работу я и застал в Москве в близком мне по взглядам политическом кругу -и к ней охотно присоединился. Тут, наконец, я почувствовал себя вполне "своим".
   Меня, первым делом, ввели в кружок - или комиссию - русских законоведов, занимавшихся переработкой для будущей партии текста конституции, напечатанного уже заграницей редакцией "Освобождения". Здесь участвовали авторитетные профессора, как М. М. Ковалевский, С. А. Муромцев и др. Но рабочую силу составляли молодые профессора-юристы нового поколения. Я познакомился тут впервые с Ф. Ф. Кокошкиным, П. И. Новгородцевым и др. - и сразу вошел в полемику - на вопросе о двухпалатной или однопалатной системе. В двухпалатной системе я усматривал консервативную заднюю мысль - ограничить народ представительством класса. Болгария научила меня преимуществам одной {272} палаты. Но Кокошкин сбил меня с этой моей позиции. Это был, помимо всех других его несравненных достоинств, удивительный спорщик. Он не только угадывал в споре настроение противника, но и формулировал яснее его самого его мысль, а затем разбивал его так мягко и дружественно, что противник охотно признавал себя побежденным. Гибкость его мысли равнялась только твердости его основных убеждений. Он понимал значение политического компромисса, но знал и его границы. При некоторой дозе личного доктринаризма он умел защищать коллективное решение, раз оно было принято.
   Я не помню другого случая, когда взаимное понимание с кем-либо доходило бы у меня до предвидения общего хода мысли по всякому отдельному вопросу. Наши передовицы - мои в "Речи" и его в "Русских ведомостях" часто совпадали и по темам и по способам доказательства. Варварское убийство Кокошкина большевиками принесло мне глубокое горе. Одной солдатской пулей легко уничтожить хрупкую и тонкую организацию; но сколько поколений нужно, чтобы создать ее! Архимед и варвары: история повторяется.
   О другом основном вопросе, о всеобщем избирательном праве, нам спорить не приходилось уже потому, что принятие его было заранее предрешено. Мой болгарский опыт научил меня, что в этой избирательной системе не только нет ничего страшного, но что она является гарантией против многих зол других систем.
   Прямые выборы от больших округов лучше всего обеспечивают выбор интеллигентного и политически подготовленного представителя. Выборы двухстепенные или многостепенные теснее связывают представителя с его деревней; но это будет не представитель, а ходатай, доступный влиянию и подкупу. Кокошкин решал этот вопрос принципиально, я - практически. Но оба мы решали его в одинаковом смысле.
   Помимо политических реформ совершенно необходимо было поставить на очередь один из социальных вопросов и найти для него разумное решение: вопрос аграрный. Мы все, конечно, чувствовали, что здесь мы вступаем на вулканическую почву, где сталкиваются противоположные классовые интересы и ведется борьба, не считающаяся ни с законами, ни с властями. Как найти {273} тут справедливое решение, работая в среде дворян-землевладельцев они же и земцы-конституционалисты? Наши земцы, правда немногочисленные, которые вошли в политическую группу конституционалистов, по счастью, отнеслись к земельному вопросу с поразительным самоотвержением и готовностью к жертвам. Но и они не избежали упреков в классовой партийности. Наше решение аграрного вопроса всегда оставалось мишенью для нападений классовых противников.
   В составе нашей комиссии были, во всяком случае, члены, которых никак нельзя было заподозрить в служении классовым интересам. Сюда принадлежал профессорский элемент, представленный В. Е. Якушкиным, у которого аграрный радикализм восходил, по семейной традиции, к декабристам. "Третий элемент" был представлен убежденным народолюбцем, земским агрономом Черненковым, которому тяжело было делать малейшие отступления от своего цельного взгляда на задачи аграрной реформы. Радикализм нашего аграрного проекта был лучше всего доказан той ожесточенной борьбой, какую он вызвал против себя в дворянских кругах, а затем и в правительстве.
   В наших работах тех дней нам пришлось коснуться, наконец, и национального вопроса - в связи с стремлениями поляков к автономии. Для нас этот вопрос был решен после ряда совещаний с поляками, собиравшимися в особняке адвоката А. Р. Ледницкого. Несколько дней спустя после ноябрьского земского съезда там состоялось, при участии видных поляков, а с русской стороны Муромцева, Скалона, Гольцева, Николая Гучкова и кн. Петра Дм. Долгорукова, первое русско-польское соглашение, за которым последовал 7 (20) апреля 1905 г. русско-польский съезд в Москве. "Насколько единодушно стремление поляков к автономии Царства Польского, - говорил там Ледницкий, - настолько же единодушно понимание необходимости сохранения государственного единства с Россией и так же единодушно определение границ Царства Польского в существующих теперь пределах".
   Этим согласительным настроением надо было пользоваться и стараться закрепить его дружным русским откликом, но когда вопрос был перенесен на совещание в "португальском" особняке Морозовой, А. И. {274} Гучков резко высказался против польской автономии Я не менее резко и горячо ему отвечал. Этот спор произвел в Москве сенсацию; он послужил позднее первой чертой водораздела между кадетами и октябристами. Гучков ссылался на "органичность" своих "почвенных" убеждений, которым противопоставлял мою "книжность". Общие симпатии были, конечно, на моей стороне. Это было не последнее мое столкновение с бывшим университетским товарищем, превратившимся в опасного политического противника.
   Вне кругозора моих непосредственных московских наблюдений остался секретный кружок дворянских пионеров московской оппозиции, который потом так красочно и любовно изобразил В. А. Маклаков, противопоставив его умеренный характер вторжению "освободительного движения", "улицы". Этот кружок предводителей дворянства и именитых москвичей носил название "Беседы". Но к моменту моего приезда мирными беседами уже поздно было заниматься. Часть членов кружка перешла в более активные организации, включая и земцев-конституционалистов (Павел Дм. Долгоруков). Самому В. А. Маклакову пришлось погрешить адвокатской защитой всеобщего избирательного права.
   Влияние "освободительного движения" на земские круги было в полном разгаре. Еще во время моего пребывания в Москве об этом свидетельствовал второй земский съезд, собравшийся 22-26 апреля 1905 г. в особняке Ю. Н. Новосильцева на Б. Никитской.
   Участники первого, ноябрьского съезда 1904 г. имели некоторое основание признавать свое собрание "случайным", а высказанные на нем мнения - "личными". Ко второму, апрельскому съезду эти характеристики были уже безусловно неприменимы. Состав съезда был на этот раз санкционирован, в большей своей части, земскими управами и собраниями, а мнения и решения ноябрьского съезда не только были восприняты, но и далеко превзойдены в радикализме, под влиянием Союза Освобождения через посредство банкетов, выступлениями на земских собраниях и резолюциями профессиональных съездов конца 1904 и начала 1905 годов. Апрельский съезд должен был подвести итог всему тому, что было достигнуто полугодовой эволюцией общественного {275} мнения. Такие вопросы, как всеобщее избирательное право со всеми четырьмя "хвостами", однопалатная или двухпалатная система, одно-степенные или многостепенные выборы, наконец, и вопрос об Учредительном Собрании - всё это стояло на очереди обсуждения. Тревожный вопрос заключался в том, выдержит ли или не выдержит апрельский съезд всю эту дополнительную политическую нагрузку.
   При посредстве московских друзей я впервые познакомился с частью собравшихся здесь передовых земских деятелей, получивших политическую закалку еще со времени борьбы земцев с Плеве. Но у меня не было формального права самому стать в их ряды. Члены съезда, в интересах его авторитетности, не могли допускать в свою среду посторонних. И вместе с несколькими членами и друзьями семьи Новосильцевых мне была предоставлена возможность следить за ходом прений на съезде через полуоткрытую дверь в зал заседаний. Для личного общения этот обсервационный пункт давал мало возможности. И мы разделяли тревогу хозяев дома за благополучный исход прений в соседнем зале.
   Через дверную щель можно было слышать разнобой ораторов на деликатные темы. Вот М. В. Родзянко оперирует аргументом от народного невежества и рабского подчинения масс начальству - против всеобщего избирательного права. М. А. Стахович тоже не верит в политическую подготовленность масс. Но срывается с места пламенный Н. Н. Львов и занимает позицию, столь ему впоследствии несродную. Горячо и убежденно он ставит принципиальный вопрос. Да или нет? Верите ли вы в народ или нет? От ответа зависит вся политическая позиция демократии!
   Оглушительные аплодисменты сопровождают его речь: большинство вырисовывается. Но прения не кончены: голосование предстоит завтра. Сохранится ли произведенное впечатление? Надежду подает изменившееся положение Д. Н. Шипова. Мы видели его моральный вес на ноябрьском съезде. В апреле он как-то стушевался, притаился в задних рядах кресел и только на прямой вызов ответил бессильной речью, выслушанной в молчании.
   Влияние освобожденцев победило. Всеобщее право было принято; двухстепенные выборы - отвергнуты.
   {276} Правда, принята верхняя палата - из представителей земств, после их преобразования. Но для Учредительно. го Собрания, прикрытого здесь под выражением: "первое представительное собрание", принята одна нижняя палата, и ее задачей поставлено "не столько законодательство по частным вопросам, сколько установление государственного правопорядка". Потом эта формула станет еще определеннее: "не органическое законодательство, а выработка основных законов и конституции". Так взят в апреле новый политический рекорд. Мы все радовались - и я в том числе. Но в этом первом крупном политическом оказательстве со времени моего приезда я был только в роли стороннего наблюдателя. Мои личные ответственные выступления были впереди.
   3. МОИ ПЕРВЫЕ ШАГИ С ПРИМИРИТЕЛЬНОЙ МИССИЕЙ
   По современному свидетельству мне предшествовала - по крайней мере в данной среде, репутация "отпетого революционера". Это увеличивало риск моего первого публичного выступления для тех, кто решился бы его устроить не в легальном, а в "явочном" порядке. Но интерес - или любопытство выслушать приезжего политического гастролера взяло верх. Я был обязан этим, прежде всего, молодому прапорщику, жениху дочери Новосильцева и своему человеку в доме - Игорю Платоновичу Демидову, который сам только что приехал с Дальнего Востока. Отсюда началось наше знакомство, перешедшее потом в дружное сотрудничество и закончившееся только с последней военной катастрофой, разметавшей нас в разные стороны. Как оказалось, риск полицейского вмешательства только обострял интерес к политическим докладам. Они входили в моду в лучших домах.
   На лекцию собралась, как тогда говорили, "вся Москва". Были тут тогдашние "крайние левые", как доктор Жбанков, Вихляев, Блеклов; была титулованная аристократия: кн. В. М. Голицын, московский городской голова, семья московского губернского предводителя дворянства, кн. Петра Ник. Трубецкого. Был даже кто-то из {277} "самаринского" консервативного кружка. Были и представители московского купечества. Центр собрания составляли члены земского съезда разных оттенков, только что принимавшие решения в этой самой зале. Была Московская интеллигенция, представленная профессорами редакторами и журналистами из "Русских ведомостей" и "Русской мысли", адвокатурой. В других случаях сошедшиеся здесь фланги общественного мнения обыкновенно избегали встречаться друг с другом. Отсутствовала студенческая молодежь. Она тщетно рвалась в залу, но встретила отпор распорядителя, того же Демидова, который стоически выносил упреки за "презренное" выполнение полицейских обязанностей и "непонимание свободы публичного слова".
   Но иначе было нельзя: зал вмещал только 300-350 человек и был полон до отказа. Невольно вспоминался мне нарядный зал нижегородского дворянского собрания с губернатором и архиереем, перед которыми я возвещал в 1894 г. зарю нового "конституционного" царствования Николая II - и открыл себе прямой путь в ссылку и заграницу. Теперь, десять лет спустя, приходилось делать дальнейший шаг: мирить "конституцию" с "революцией", и это оказывалось приемлемым и более вероятным! Темп истории ускорялся, и будущий "историк падения самодержавия" открывал своим повествованием новую главу.
   Успех, конечно, был обеспечен демонстративным характером выступления, торжественной обстановкой и избранным составом слушателей. Но я льстил себя уверенностью, что тут сыграло роль и самое содержание доклада. Весть о возможности примирения, очевидно, была приемлема и желательна для разнообразных политических оттенков, здесь собравшихся. Едва ли она казалась всем настолько осуществимой, как мне, с моим неполным знанием всего происходившего за десятилетний промежуток в России. Во всяком случае, выслушать примирительную речь от "отпетого революционера", приводившего притом "революционные" доказательства этого настроения у самых крайних, было пикантно и меняло сложившееся мнение о самом докладчике. Мой милый прапорщик сказал приличное случаю приветственное слово и преподнес мне огромнейший букет мимоз. Момент моего, так сказать, официального {278} принятия в ряды московской избранной общественности прошел удачно.