Страница:
- Подыщем, - ответил Лондон.
По его тону нетрудно было догадаться, какой разговор он начнет, когда они останутся наедине: "Что вы делаете, Ник? Эксперимент Гаррисона даже в самом лучшем случае даст очень мало нового. Кое-что в этом есть, но стоит ли все дело хлопот?" И ему придется объяснять Лондону то, чего Лондон, вероятнее всего, никогда не поймет: что цель этого эксперимента - не те данные, которые, может быть, сумеет получить Гаррисон, а возможность дать Гаррисону испытать упоение самостоятельной работой, чтобы он был захвачен и загорелся новыми идеями, а что, если и Гаррисону и науке повезет, какая-нибудь из этих идей может оказаться действительно ценной. Бледность Гаррисона сменилась румянцем счастья, в глазах появился новый блеск, на губах заиграла улыбка. И Ник, словно сквозь какую-то завесу, почувствовал его состояние - так порой узнаешь забытый любимый мотив, когда невидимый прохожий под твоим окном насвистит его начало.
Зазвонил телефон. Лондон взял трубку, а потом передал ее Нику.
- Вас вызывает Кембридж.
- Это, наверно, насчет русских, - сказал Ник, и во всех глазах появилось любопытство. Никому из них, кроме Ника, в этом событии не слышался волшебный обертон судьбы. Для них приезд советской делегации просто означал интересную встречу с мифическими созданиями, которые, хотя и были похожи на людей и двигались, как люди, обладали, судя по всему, какой-то своей внутренней сущностью, делавшей их обособленной расой, непостижимой, таинственной, далекой.
- Может быть, им ведено возвращаться домой, - сказал Лондон. - Довольно с них Америки.
Ник взял трубку и сердито поглядел на Лондона. Его "Алло!" прозвучало резко, почти требовательно - он наотрез отказывался допустить мысль о том, что его встреча с Гончаровым не состоится.
Телефонистка в Бостоне сказала: "Говорите!", - и раздался хриплый голос Морриса, ничуть не изменившийся после мгновенного перелета через треть американского континента. Этот голос, как всегда, был окрашен бруклинской интонацией, которая не исчезала, даже когда Моррис объяснял сложности релятивистской квантовой механики перед международной ученой аудиторией.
- Ник? Говорит Джек Моррис. Как дела, малыш?
- Ничего нового, кроме работы, - сказал Ник, небрежным тоном маскируя снедавшее его нетерпение. - Ну, как твои гости?
- Я потому и звоню. Наша конференция кончилась раньше, чем мы предполагали. Русские осмотрели все приборы, какие только у нас имеются. Им каждый день устраивали приемы или вечера с коктейлями, и мы возили их по Бостону, как всегда возим гостей, накормили их у Лохобера в Дэрган-парке и помогали делать покупки в подвале у Файлина, а теперь они изъявили желание отбыть на... погоди минутку... - послышался шелест бумаги, - "ТВА-142", который доставит их к вам сегодня вечером, в шесть тридцать.
- Они хотят уехать из Кембриджа сегодня? - Нахмурившись, Ник взял со стола отпечатанный на машинке лист бумаги с типографским штампом "Государственный департамент" и заголовком: "Делегация советских физиков. Программа поездки". - Но это на два дня раньше, чем мы планировали.
- Я знаю, - обеспокоенно сказал Моррис, - но они спросили, возможно ли это, а я не мог ответить им прямо ни да, ни нет. Ну, знаешь, что я делаю в таких случаях: снимаю очки, начинаю их протирать, словно, когда я ничего не вижу, я и слышу хуже. Дело в том, что у них только три недели на знакомство со всей страной...
- Посылай их сюда, - сказал Ник спокойно. - И, конечно, сделай вид, будто задержка вышла только из-за того, что ты старался достать пять билетов на один самолет.
- Само собой, - с явным облегчением ответил Моррис. - Позвонить в Вашингтон?
- Нет, - ответил Ник. - Я беру ответственность на себя. Просто посади их в самолет и проследи, чтобы все сошло гладко. Главное, чтоб у них не возникло ощущения, будто служба безопасности следует за ними по пятам. А мы здесь изменим расписание и постараемся организовать для них что-нибудь на сегодняшний вечер. Кстати, - прибавил он, не в силах удержаться, какие они?
- Самые обыкновенные, - ответил Моррис так, словно его самого до сих пор изумляло это открытие. - Ни за что не догадаешься, что они русские, если не считать... Я хотел было сказать "прически", но потом вспомнил, как иногда выглядит кое-кто из наших коллег... ну и, конечно, они время от времени вставляют свои русские "хорошо" и "пожалуйста". Они имели у нас бешеный успех. Все пятеро говорят по-английски вполне прилично, только слишком правильно, как все иностранцы. И вообще люди как люди: ни широких штанин, ни стиснутых кулаков, ни размахивания красным флагом. Они любят смеяться и шутить. Двое из них, Меньшиков с ускорителя и Любимов из группы физики твердого тела, оказались большими специалистами по целованию ручек и совсем покорили кое-кого из наших кембриджских дам. Логинов - теоретик любит джаз, охоту на уток и Пушкина. А твой личный приятель, тот, который приехал специально, чтобы повидаться с тобой, - Гончаров...
- Три минуты... - пробубнила бостонская телефонистка.
- Хорошо, хорошо, - отозвался Моррис. - Так, значит, мне официально разрешено сказать им, что они могут ехать?
- Расскажи мне о Гончарове, - потребовал Ник. - Какой он?
Моррис засмеялся.
- Он все время спрашивает то же самое о тебе. - Сам увидишь вечером, а мне от тебя требуется только официальное разрешение отправить их к вам.
- Ты его получил. Я позабочусь, чтобы их здесь встретили, и договорюсь с Вашингтоном.
Ник повесил трубку и тут же позвонил Мэрион.
- Свяжите меня с Чарльзом Энсоном в Вашингтоне... Государственный департамент. Я буду ждать здесь, - он говорил быстро и решительно и с удовольствием заметил, что опять стал таким, каким был прежде и каким, конечно, останется навсегда. Звонок из Кембриджа наполнил его радостным возбуждением: он встретится с Гончаровым даже раньше, чем предполагал, это доброе предзнаменование, знак, что все будет хорошо. Лондону он сказал: Надо что-нибудь придумать на сегодняшний вечер. Во-первых, мне нужна будет хозяйка. Позвоните домой...
Снова затрещал телефон, и Мэрион сказала, что он может говорить с Вашингтоном.
Ник никогда не видел Чарльза Энсона. Это был просто утомленный, хорошо поставленный голос, который с расстояния в тысячу миль был готов в любую минуту ответить на любой вопрос, касающийся приезжающих в Америку советских делегаций. Телефонные разговоры о подробностях приема и проводов русских коллег велись американскими физиками по всей стране, и из всех участников этих чуть ли не ежедневных трансконтинентальных обсуждений только с Энсоном никто не был знаком лично. Американские ученые знали друг друга, они даже знали русских, потому что для них ознакомиться с работой собрата физика означало близко узнать его самого; но, хотя Энсон был чужим среди них, именно энсоны современного мира терпеливо объясняют наивным ученым те тонкие политические правила, которыми обязаны руководствоваться люди, обладающие определенными знаниями, когда они встречаются с иностранными коллегами, обладающими теми же знаниями. Сами энсоны такими знаниями не обладают. Однако им принадлежит решающий голос - иногда резкий, иногда скучающий, но всегда готовый обсудить любую деталь.
- В программу советских физиков приходится внести изменения, - сказал Ник. - Они уезжают из Кембриджа на два дня раньше, чем предполагалось. Я хочу уточнить, какая часть Кливленда открыта для них?
- Весь город, - продекламировал голос из-за тысячи миль. - Кливленд открытый город в районе, закрытом для советских граждан.
- Да, я знаю. - Теперь настала очередь Ника проявить терпеливую любезность. - Но что это, собственно, значит, мистер Энсон? Аэропорт находится за чертой города, институт находится за чертой города...
- Послушайте, доктор Реннет, - сказал голос, сразу уловив скрытую критику установленных правил, хотя все без слов признавали, что правила эти были нежеланным наследием периода истерической реакции. - Вы не хуже меня знаете, что эти закрытые районы выбирались совершенно произвольно в ответ на закрытие отдельных советских районов для нас. А ваш институт находится внутри городской черты. Иначе и быть не может. Этот визит... сроки и маршрут... был результатом переговоров между нашими представителями и их министерством культуры, а наши работники, несомненно, знают, какие районы закрыты, а какие нет. Если кливлендский аэропорт действительно находится за городской чертой, это значит только, что какой-нибудь представитель института должен их встретить и проводить через закрытый район, да, впрочем, их же все равно кто-нибудь должен встретить просто в знак вежливости и уважения русские встречают наши делегации, куда бы и когда бы они ни прибывали, и мы должны быть с ними по крайней мере столь же любезны, как они с нами. Все это вопросы личной инициативы, в вы должны решать их на свою ответственность.
- Понимаю.
- Очень хорошо. Просто сообщите мне, какой срок вас устроит, в я посмотрю, что можно будет сделать.
Но Ник начал заниматься наукой задолго до появления энсонов, поэтому он поглядел на свое часы и засмеялся.
- На мою ответственность и по моей инициативе все это произошло минут десять назад. Я позвонил вам не затем, чтобы просить разрешения, а чтобы сообщить о том, как обстоит дело. Вот и все.
Он повесил трубку и достал из кармана расчеты мезонного телескопа. Теперь он твердо знал, что сказать своим сотрудникам. Решение сложилось с полной ясностью, пока он говорил по телефону, и теперь, словно не было этих часов и дней бесконечных терзаний, он указал недостатки конструкции и объяснил, как их можно устранить, быстро набрасывая эскиз и говоря лишь о самой сути дела. Это заняло всего несколько минут. Он не испытывал ни волнения, ни радости, но в конце концов сама работа была гораздо важнее тех чувств, которые она в нем вызывала.
- А теперь позвоните домой, - сказал он Лондону, - надо выяснить, что мы можем устроить сегодня вечером. Скажите, что мне нужна очаровательная хозяйка.
Но прежде чем Лондон успел передать просьбу Ника своей жене, она сама засыпала его поручениями, и он говорил только:
- Конечно, детка... Да, детка... Хорошо, детка... И две коробки чего?..
Ник отвернулся, немного смущенный этим соприкосновением с семейной жизнью: теперь, когда Руфь оставила его, он остро чувствовал, что ему-то некому звонить каждый день, некого ждать, не о ком думать и незачем торопиться домой. Руфь прожила там вместе с ним слишком долго, и теперь в доме образовалась пустота, которую не удавалось заполнить; как бы часто он ни пытался уничтожить воспоминания с помощью духов, жестов и смеха другой женщины, дом по-прежнему принадлежал Руфи и по-прежнему он, сидя в гостиной, удивлялся, что она не в спальне, не расчесывает там свои золотые волосы, а, просыпаясь по утрам, ждал, что сейчас увидит ее в кухне длинные прямые волосы, подхваченные черной бархатной лентой, туго накрахмаленный белый передник поверх узких испанских брюк из черного бархата, а на покатых плечах - одна из его старых белых рубашек, с обтрепавшимся воротничком, но белоснежно-чистая - ее любимый домашний туалет. Она поднимала воротничок и по-байроновски расстегивала верхние пуговицы, а шею повязывала шарфиком, узел которого вечно сбивался на один бок. Он помнил малейшие детали, хотя давно уже запретил себе думать о ней, но она по-прежнему была с ним, хотя и за крепко запертой дверью, а дверь, пусть даже крепко запертая, оказалась прозрачной, как стекло. Руфь всегда была полна жизни. Она была вся в заботах настоящего. Ее планы уходили далеко в будущее. Так она жила, думала, говорила, и это было его щитом, и пока она была тут, она стояла между ним и апокалипсическим видением, после которого в глубинах его пораженного сознания навеки остались широко открытые, остановившиеся глаза и отвисшая челюсть. Под ее защитой он был способен работать.
- Вам придется поискать себе очаровательную хозяйку где-нибудь еще, сказал Лондон, кладя трубку. - Оказывается, сегодняшнего вечера мы ждали уже шесть недель. Мы идем на симфонический концерт, а билеты нам достались чуть ли не ценой убийства, и она пойдет туда, кто бы и что бы ей ни говорил.
Ник слегка улыбнулся.
- Хорошо, я подыщу кого-нибудь другого, но скажите ей, что она еще за это поплатится.
Возвращаясь к себе, он обдумывал различные варианты на вечер. Он прошел мимо стола Мэрион, не заметив ее, но перед дверью своего кабинета остановился в нерешительности. Тишина, ждавшая его там, таила страшное воспоминание о мгновении духовного столбняка. И о том, как он чуть было не кинулся в пропасть, приняв предложение Хэншела. Он боялся себя, и ему вдруг страшно захотелось поскорей увидеть Гончарова, словно этот русский вел с собою свежие эскадроны - пики, знамена и кирасы уже заблестели в лучах солнца, обещая конец невыносимой осады.
Он нахмурился и взялся за ручку двери, как вдруг заметил, что Мэрион, оторвавшись от диктофона, смотрит на него вопросительным взглядом.
- Мэрион, - сказал он внезапно, - не могли бы вы поработать сегодня вечером?
- Но я успею кончить перепечатку еще до пяти.
- Я не об этом. Мне, возможно, придется пригласить сегодня к себе русских, а я могу разыгрывать роль хозяина, только если рядом будет хозяйка, которая все для меня организует. Объясните мужу, что это служебное поручение.
По выражению ее лица он заподозрил, что сказал что-то не то.
- Вы, конечно, не обязаны соглашаться, - продолжал он, - но я просто не знаю, как быть, если только институт не решит изменить программу и сдвинуть все на два дня. Проще было бы ничего не менять и придумать чем занять вечер. Только и всего.
- Я буду очень рада, - медленно сказала она, не отводя глаз от его лица, и впервые за то время, что она у него работала, он вдруг понял значение ее взгляда. Словно его чувства вдруг очнулись, и теперь он слышал ее дыхание, шорох малейшего ее движения, запах ее духов. Стоит ему протянуть руку - и он коснется ее, ее щеки, ее волос. Он растерянно глядел на Мэрион, представляя, как она в темном вечернем платье, которого он никогда прежде не видел, хлопочет в его кухне, как она улыбается ему, наклоняясь над его обеденным столом, помогая угощать его гостей, как она уютно усаживается рядом с ним на длинном диване в его гостиной во время послеобеденной беседы. Она была ему отчаянно нужна, чтобы отогнать ждавшие его дома воспоминания, чтобы доказать, что они не имеют для него никакого значения; и входя в свой кабинет, он продолжал испытывать к ней благодарность за то, что она оказалась рядом с ним именно тогда, когда была нужна ему, - благодарность, которая с каждой секундой все росла, усиливалась и превращалась во что-то иное.
Он давно уже не испытывал такого сильного чувства - ни к своей работе, ни к идее, ни к женщине, а снова ощутить волнение, снова ощутить подъем, снова ощутить жизнь - это было все равно что вздохнуть полной грудью, вырвавшись из рук душителя; и единственное, чего ему хотелось, - еще и еще воздуха, столько, сколько могли вместить его легкие, ради блаженства самого ощущения. Сегодня вечером его расколдует Гончаров. И ему вдруг захотелось, чтобы в эту минуту именно она была рядом с ним и увидела его обновление.
Когда Ник и Руфь только приехали в Кливленд, он предполагал, что они и здесь, так же как в Пасадене, будут снимать квартиру, но однажды утром Руфь выскользнула из-под одеяла, уселась по-турецки в ногах постели, расположив вокруг себя пышные оборки своей ночной рубашки, и объяснила, что хочет жить в доме.
- В большом доме, - сказала она, - пусть даже старом, пусть совсем ветхом.
- Но целые дома очень редко сдаются в наем.
- Я не об этом.
- Купить? - спросил он растерянно.
Руфь была очень миниатюрна. Она не доставала ему даже до плеча, и люди, видя их вместе, всегда улыбались. У нее были огромные синие глаза и длинные черные ресницы. Когда эти глаза становились грустными, он чувствовал себя безмерно виноватым, даже если она бывала явно неправа. Она была пушистой золотистой птичкой. Верхняя губа у нее была как у маленькой девочки. Когда она говорила, он словно зачарованный следил за ее лицом: ему казалось, с некоторыми словами и звуками ее детским губкам ни за что не справиться, и ее нелепые попытки притворяться взрослой вызывали в нем желание оберегать ее от всех трудностей; однако слушая только слова, видя, какой уверенностью дышит ее крохотная прямая фигурка, какими решительными движениями ее руки, руки скульптора, мнут глину и обтесывают камень, приходилось признать, что эта молодая женщина обладает стальной волей и энергией. Пользуясь своей миниатюрностью, словно щитом, она постоянно вот как сейчас - раздражала его и так же постоянно смешила. Она была так мила, что могла ходить и прыгать по кровати, резвясь, как ребенок, а секунду спустя с той же выгодной позиции принималась отчитывать его и доводила до такого бешенства, что он был готов задушить ее.
- Да, купить, - сказала она, складывая руки так, что ее груди под прозрачной материей выделились, словно в рамке, и даже не сознавая, что она с ним делает. Но, несмотря на свое негодование, он с трудом удерживался от смеха, не переставая удивляться, что у взрослой женщины могут быть такие крошечные ручки. - Не понимаю я вас, нью-йоркцев, сказала она. - Или один ты такой? Ты думаешь, что жить можно только в квартирах. Тебе никогда не хочется почувствовать себя дома. А я до двадцати трех лет ни разу не жила в квартирах. И вдруг - одна комната и кухня. И больше ничего! Я там и работала, и ела, и спала. Я чуть не умерла. Я задыхалась. Нет, Ники, мне нужен дом, который был бы моим, как у моего отца был свой дом, а у моего деда - свой. Мне не нужно бассейнов, слуг, больших автомобилей, а просто дом, но чтобы было много лишних комнат, и я знала бы, что мне на всю жизнь хватит комнат и для детей, и для внуков, и для друзей...
Он открыл было рот, чтобы объяснить, почему его охватил такой ужас.
- Руфи, послушай, - начал он и умолк, потому что замкнулся в себе и превратился в человека с остановившимися глазами и перекошенным от ужаса ртом, в человека, парализованного видом вселенной, сжигающей себя в ослепительно-белом пламени. Однажды, очень давно, в ночной темноте он задыхающимся шепотом попытался объяснить ей, что его мучит, и она с тревожным сочувствием и любовью обняла его и шепнула: "Я понимаю, но увидишь, это пройдет. Это пройдет". И отчасти она оказалась права, потому что это действительно прошло, но ее слова были только предсказанием, она не разделила с ним его муку, не исцелила ее. Он ни разу не почувствовал, что она проникла в его душу, - она просто стояла снаружи и ждала. Но большего от нее нельзя было требовать, ведь она не была там, не видела этого собственными глазами и не могла понять, что это означает.
Она жила в ясном счастливом мире нынешнего дня, и, так как он не мог ввести ее в свой мир, он вынуждал себя жить в ее мире, употреблять ее слова и принимать ее мнения - всегда, кроме таких вот минут, когда все это начинало его душить. Тем не менее слова, к которым он прибег, оставались словами ее мира, и причины, на которые он сослался, хотя и приближались к ужасной истине, скрытой в его душе, были ей понятны, даже если и казались глупыми, а так оно, наверно, и было.
- Я не могу, - продолжал он беспомощно, - не могу. У меня никогда не было собственности, если не считать автомобиля, одежды и книг. Я не умею владеть вещами. - Настоящая правда была слишком велика и бесформенна, чтобы облечь ее в слова, и поэтому он уцепился за наиболее сходный с ней предлог. - Мне нравится чувствовать, что в любую минуту я могу собраться и уехать... - "Ты должна знать, что я чувствую на самом деле, - хотелось ему крикнуть, - помоги же мне сказать это!" Но большие синие глаза стали еще больше, пухлые детские губы раскрылись от обиды, а потом крепко сжались.
- Куда? - спросила она. - Ты все время говоришь об этом, а ведешь себя так, словно завтрашнего дня не будет. Ты много лет мечтал именно о такой работе. И говорил, что готов заниматься ею до конца своей жизни.
- Это правда, - сказал он беспомощно, чувствуя, что слова ее мира опять поймали его в ловушку, и поспешил бежать, выдвинув еще один довод, который не имел никакого отношения к тому, что он действительно чувствовал, но внешне казался очень здравым. - Купить! А где взять деньги?
- Ну, милый, мы сделаем то же, что делают все, - сказала она, словно уговаривая ребенка. - Мы пойдем в банк и скажем управляющему, что хотим купить такой-то и такой-то дом и что нам для этого нужны деньги, и он одолжит нам эти деньги, и каждый месяц мы будем выплачивать ему часть долга, а через некоторое время мы уже ничего не будем ему должны, и дом станет нашим. Это то же самое, что платить за квартиру.
- О черт! - не сдержался он. - Даже мысль об этом приводит меня в ужас! Мы сперва снимем квартиру, а в город переедем со временем.
- Когда ты говоришь "со временем", это значит "никогда". Ники, ну что с тобой? Почему мысль о чем-то постоянном приводит тебя в такой ужас? Когда у нас будут дети, я хочу, чтобы они рождались в нашем доме. Я хочу быть беременной в нашем доме. Мне нужно чувствовать, что все там с самого начала будет прочным, постоянным, навсегда. Ты такой странный человек, Ники, я тебя не понимаю. Большинству людей в нашей стране невыносима мысль, что они живут в доме, который им не принадлежит и никогда не будет принадлежать. В Пасадене я этого не принимала так близко к сердцу - я знала, что мы там долго не останемся. Но каждую минуту я мечтала о том времени, когда у нас будет свой дом.
- Мне очень нравится, что ты умеешь жить будущим, - сказал он, - а для меня нет будущего, кроме ближайших пяти минут.
- Я знаю, - ответила она спокойно, ибо голос оракула - это не глухой отзвук рока, а до боли честное, но всегда случайное прозрение. - В этом наша главная трудность, потому что этого я боюсь в тебе, Ники. Только этого. Я бы задохнулась, если бы чувствовала то же, что чувствуешь ты. Я не понимаю, как ты можешь так жить. Я бы не могла работать.
Дом, который они все-таки купили, предварительно осмотрев двадцать два других дома, был меньше и новее, чем хотелось Руфи, и все же настолько большой, что связывал его. Однако цена была невысока, он не нашел, что возразить, и только молча злился. Но так или иначе дом был куплен, и он скоро привык к подстриженному газону и к цветнику, на который Руфь тратила столько времени, чтобы отдохнуть от своей работы и все-таки чем-то занять жаждущие творчества руки. Этих рук он не забудет - ее рук, никогда не знавших покоя, в мастерской ли, среди цветов или когда она, встав на цыпочки, срезала ветку цветущей вишни или сирени, раскрасневшаяся, а порой измазанная землей, потому что одна непокорная прядь то и дело выбивалась из-под ленты и падала на щеку, а она небрежно отбрасывала ее ребром ладони. В конце концов Руфь его покинула - из-за всего того, что она всегда интуитивно ощущала, но так и не сумела понять. Она хотела детей и не могла постичь, почему человек, такой нежный и веселый с чужими детьми, не хочет иметь собственных. Для нее это было глубоко оскорбительно, настолько, что она не могла выразить свое чувство в словах, и ранена была не ее гордость, а основа основ ее существа.
- Ты для меня тяжкая ноша, - сказала она наконец, - страшная ноша, Ники, и больше я не могу нести ее. Просто не могу, и ты не должен просить меня об этом.
И она ушла. И несмотря на непонимание, мешавшее им все годы совместной жизни, только теперь, когда она ушла, он осознал, как много она ему давала, как вопреки всему она защищала его от него самого - недаром эти годы оказались для него такими плодотворными. Он тосковал по ней, страстно хотел, чтобы она вернулась, и лишь постепенно понял, что ее возвращение ничего не решит, что он только черпал у нее силы, которые рано или поздно должен будет найти в самом себе, если хочет обрести цельность. Но он остался в доме, где жил вместе с ней, и вокруг были вещи, сделанные ее руками.
Он ехал домой в весенних сумерках, густых, прозрачных и тяжелых, как мед; он несся сквозь неподвижно висевшие в воздухе облака ароматов травы, свежих цветов и земли. И пока он ехал, его не покидало ощущение близящихся магических перемен, и от этого он особенно остро воспринимал лучи заходящего солнца и яркую синеву дня, сохранившуюся только в зените, и стелющиеся по земле тени от платанов и белых домов, уже ставшие длинными, темными и прохладными.
Он вел машину с веселой энергией, слившись с ней воедино и наслаждаясь своим умением. Он поставил автомобиль в гараж, и глухой стук боковой двери, через которую он вышел, был единственным тугим комком звука, упавшим в сонную тишину окаймленной деревьями улицы.
Но когда он вошел в дом, там тишины не было: Мэрион приехала раньше него и теперь хлопотала в кухне. Он слышал, как она открывала и закрывала дверцы буфета, исследуя запасы, слышал тяжелое металлическое постукивание полных банок, которые она передвигала, чтобы прочесть этикетки. Он открыл дверь и несколько секунд молча наблюдал, как она шарит по полкам. На ней было черное платье с узким лифом, очень большим вырезом и круглым стоячим воротником. Ее волосы, более светлые, чем волосы Руфи, были зачесаны со лба и уложены высоко на голове, открывая белую шею. Им владело праздничное возбуждение, и он никак не мог представить себе ее в рабочем кабинете, рядом с пишущими машинками и диктофонами. Казалось, она принадлежит к более изысканному, более официальному, более богатому миру, чем он думал прежде. Он попытался увидеть ее такой, какой она была всегда, - в свитере, суконной юбке, с деловитыми часиками на запястье, но джин ее женственности уже вырвался из бутылки, и загнать его назад было невозможно. Именно здесь и именно сейчас она была ему так отчаянно нужна.
По его тону нетрудно было догадаться, какой разговор он начнет, когда они останутся наедине: "Что вы делаете, Ник? Эксперимент Гаррисона даже в самом лучшем случае даст очень мало нового. Кое-что в этом есть, но стоит ли все дело хлопот?" И ему придется объяснять Лондону то, чего Лондон, вероятнее всего, никогда не поймет: что цель этого эксперимента - не те данные, которые, может быть, сумеет получить Гаррисон, а возможность дать Гаррисону испытать упоение самостоятельной работой, чтобы он был захвачен и загорелся новыми идеями, а что, если и Гаррисону и науке повезет, какая-нибудь из этих идей может оказаться действительно ценной. Бледность Гаррисона сменилась румянцем счастья, в глазах появился новый блеск, на губах заиграла улыбка. И Ник, словно сквозь какую-то завесу, почувствовал его состояние - так порой узнаешь забытый любимый мотив, когда невидимый прохожий под твоим окном насвистит его начало.
Зазвонил телефон. Лондон взял трубку, а потом передал ее Нику.
- Вас вызывает Кембридж.
- Это, наверно, насчет русских, - сказал Ник, и во всех глазах появилось любопытство. Никому из них, кроме Ника, в этом событии не слышался волшебный обертон судьбы. Для них приезд советской делегации просто означал интересную встречу с мифическими созданиями, которые, хотя и были похожи на людей и двигались, как люди, обладали, судя по всему, какой-то своей внутренней сущностью, делавшей их обособленной расой, непостижимой, таинственной, далекой.
- Может быть, им ведено возвращаться домой, - сказал Лондон. - Довольно с них Америки.
Ник взял трубку и сердито поглядел на Лондона. Его "Алло!" прозвучало резко, почти требовательно - он наотрез отказывался допустить мысль о том, что его встреча с Гончаровым не состоится.
Телефонистка в Бостоне сказала: "Говорите!", - и раздался хриплый голос Морриса, ничуть не изменившийся после мгновенного перелета через треть американского континента. Этот голос, как всегда, был окрашен бруклинской интонацией, которая не исчезала, даже когда Моррис объяснял сложности релятивистской квантовой механики перед международной ученой аудиторией.
- Ник? Говорит Джек Моррис. Как дела, малыш?
- Ничего нового, кроме работы, - сказал Ник, небрежным тоном маскируя снедавшее его нетерпение. - Ну, как твои гости?
- Я потому и звоню. Наша конференция кончилась раньше, чем мы предполагали. Русские осмотрели все приборы, какие только у нас имеются. Им каждый день устраивали приемы или вечера с коктейлями, и мы возили их по Бостону, как всегда возим гостей, накормили их у Лохобера в Дэрган-парке и помогали делать покупки в подвале у Файлина, а теперь они изъявили желание отбыть на... погоди минутку... - послышался шелест бумаги, - "ТВА-142", который доставит их к вам сегодня вечером, в шесть тридцать.
- Они хотят уехать из Кембриджа сегодня? - Нахмурившись, Ник взял со стола отпечатанный на машинке лист бумаги с типографским штампом "Государственный департамент" и заголовком: "Делегация советских физиков. Программа поездки". - Но это на два дня раньше, чем мы планировали.
- Я знаю, - обеспокоенно сказал Моррис, - но они спросили, возможно ли это, а я не мог ответить им прямо ни да, ни нет. Ну, знаешь, что я делаю в таких случаях: снимаю очки, начинаю их протирать, словно, когда я ничего не вижу, я и слышу хуже. Дело в том, что у них только три недели на знакомство со всей страной...
- Посылай их сюда, - сказал Ник спокойно. - И, конечно, сделай вид, будто задержка вышла только из-за того, что ты старался достать пять билетов на один самолет.
- Само собой, - с явным облегчением ответил Моррис. - Позвонить в Вашингтон?
- Нет, - ответил Ник. - Я беру ответственность на себя. Просто посади их в самолет и проследи, чтобы все сошло гладко. Главное, чтоб у них не возникло ощущения, будто служба безопасности следует за ними по пятам. А мы здесь изменим расписание и постараемся организовать для них что-нибудь на сегодняшний вечер. Кстати, - прибавил он, не в силах удержаться, какие они?
- Самые обыкновенные, - ответил Моррис так, словно его самого до сих пор изумляло это открытие. - Ни за что не догадаешься, что они русские, если не считать... Я хотел было сказать "прически", но потом вспомнил, как иногда выглядит кое-кто из наших коллег... ну и, конечно, они время от времени вставляют свои русские "хорошо" и "пожалуйста". Они имели у нас бешеный успех. Все пятеро говорят по-английски вполне прилично, только слишком правильно, как все иностранцы. И вообще люди как люди: ни широких штанин, ни стиснутых кулаков, ни размахивания красным флагом. Они любят смеяться и шутить. Двое из них, Меньшиков с ускорителя и Любимов из группы физики твердого тела, оказались большими специалистами по целованию ручек и совсем покорили кое-кого из наших кембриджских дам. Логинов - теоретик любит джаз, охоту на уток и Пушкина. А твой личный приятель, тот, который приехал специально, чтобы повидаться с тобой, - Гончаров...
- Три минуты... - пробубнила бостонская телефонистка.
- Хорошо, хорошо, - отозвался Моррис. - Так, значит, мне официально разрешено сказать им, что они могут ехать?
- Расскажи мне о Гончарове, - потребовал Ник. - Какой он?
Моррис засмеялся.
- Он все время спрашивает то же самое о тебе. - Сам увидишь вечером, а мне от тебя требуется только официальное разрешение отправить их к вам.
- Ты его получил. Я позабочусь, чтобы их здесь встретили, и договорюсь с Вашингтоном.
Ник повесил трубку и тут же позвонил Мэрион.
- Свяжите меня с Чарльзом Энсоном в Вашингтоне... Государственный департамент. Я буду ждать здесь, - он говорил быстро и решительно и с удовольствием заметил, что опять стал таким, каким был прежде и каким, конечно, останется навсегда. Звонок из Кембриджа наполнил его радостным возбуждением: он встретится с Гончаровым даже раньше, чем предполагал, это доброе предзнаменование, знак, что все будет хорошо. Лондону он сказал: Надо что-нибудь придумать на сегодняшний вечер. Во-первых, мне нужна будет хозяйка. Позвоните домой...
Снова затрещал телефон, и Мэрион сказала, что он может говорить с Вашингтоном.
Ник никогда не видел Чарльза Энсона. Это был просто утомленный, хорошо поставленный голос, который с расстояния в тысячу миль был готов в любую минуту ответить на любой вопрос, касающийся приезжающих в Америку советских делегаций. Телефонные разговоры о подробностях приема и проводов русских коллег велись американскими физиками по всей стране, и из всех участников этих чуть ли не ежедневных трансконтинентальных обсуждений только с Энсоном никто не был знаком лично. Американские ученые знали друг друга, они даже знали русских, потому что для них ознакомиться с работой собрата физика означало близко узнать его самого; но, хотя Энсон был чужим среди них, именно энсоны современного мира терпеливо объясняют наивным ученым те тонкие политические правила, которыми обязаны руководствоваться люди, обладающие определенными знаниями, когда они встречаются с иностранными коллегами, обладающими теми же знаниями. Сами энсоны такими знаниями не обладают. Однако им принадлежит решающий голос - иногда резкий, иногда скучающий, но всегда готовый обсудить любую деталь.
- В программу советских физиков приходится внести изменения, - сказал Ник. - Они уезжают из Кембриджа на два дня раньше, чем предполагалось. Я хочу уточнить, какая часть Кливленда открыта для них?
- Весь город, - продекламировал голос из-за тысячи миль. - Кливленд открытый город в районе, закрытом для советских граждан.
- Да, я знаю. - Теперь настала очередь Ника проявить терпеливую любезность. - Но что это, собственно, значит, мистер Энсон? Аэропорт находится за чертой города, институт находится за чертой города...
- Послушайте, доктор Реннет, - сказал голос, сразу уловив скрытую критику установленных правил, хотя все без слов признавали, что правила эти были нежеланным наследием периода истерической реакции. - Вы не хуже меня знаете, что эти закрытые районы выбирались совершенно произвольно в ответ на закрытие отдельных советских районов для нас. А ваш институт находится внутри городской черты. Иначе и быть не может. Этот визит... сроки и маршрут... был результатом переговоров между нашими представителями и их министерством культуры, а наши работники, несомненно, знают, какие районы закрыты, а какие нет. Если кливлендский аэропорт действительно находится за городской чертой, это значит только, что какой-нибудь представитель института должен их встретить и проводить через закрытый район, да, впрочем, их же все равно кто-нибудь должен встретить просто в знак вежливости и уважения русские встречают наши делегации, куда бы и когда бы они ни прибывали, и мы должны быть с ними по крайней мере столь же любезны, как они с нами. Все это вопросы личной инициативы, в вы должны решать их на свою ответственность.
- Понимаю.
- Очень хорошо. Просто сообщите мне, какой срок вас устроит, в я посмотрю, что можно будет сделать.
Но Ник начал заниматься наукой задолго до появления энсонов, поэтому он поглядел на свое часы и засмеялся.
- На мою ответственность и по моей инициативе все это произошло минут десять назад. Я позвонил вам не затем, чтобы просить разрешения, а чтобы сообщить о том, как обстоит дело. Вот и все.
Он повесил трубку и достал из кармана расчеты мезонного телескопа. Теперь он твердо знал, что сказать своим сотрудникам. Решение сложилось с полной ясностью, пока он говорил по телефону, и теперь, словно не было этих часов и дней бесконечных терзаний, он указал недостатки конструкции и объяснил, как их можно устранить, быстро набрасывая эскиз и говоря лишь о самой сути дела. Это заняло всего несколько минут. Он не испытывал ни волнения, ни радости, но в конце концов сама работа была гораздо важнее тех чувств, которые она в нем вызывала.
- А теперь позвоните домой, - сказал он Лондону, - надо выяснить, что мы можем устроить сегодня вечером. Скажите, что мне нужна очаровательная хозяйка.
Но прежде чем Лондон успел передать просьбу Ника своей жене, она сама засыпала его поручениями, и он говорил только:
- Конечно, детка... Да, детка... Хорошо, детка... И две коробки чего?..
Ник отвернулся, немного смущенный этим соприкосновением с семейной жизнью: теперь, когда Руфь оставила его, он остро чувствовал, что ему-то некому звонить каждый день, некого ждать, не о ком думать и незачем торопиться домой. Руфь прожила там вместе с ним слишком долго, и теперь в доме образовалась пустота, которую не удавалось заполнить; как бы часто он ни пытался уничтожить воспоминания с помощью духов, жестов и смеха другой женщины, дом по-прежнему принадлежал Руфи и по-прежнему он, сидя в гостиной, удивлялся, что она не в спальне, не расчесывает там свои золотые волосы, а, просыпаясь по утрам, ждал, что сейчас увидит ее в кухне длинные прямые волосы, подхваченные черной бархатной лентой, туго накрахмаленный белый передник поверх узких испанских брюк из черного бархата, а на покатых плечах - одна из его старых белых рубашек, с обтрепавшимся воротничком, но белоснежно-чистая - ее любимый домашний туалет. Она поднимала воротничок и по-байроновски расстегивала верхние пуговицы, а шею повязывала шарфиком, узел которого вечно сбивался на один бок. Он помнил малейшие детали, хотя давно уже запретил себе думать о ней, но она по-прежнему была с ним, хотя и за крепко запертой дверью, а дверь, пусть даже крепко запертая, оказалась прозрачной, как стекло. Руфь всегда была полна жизни. Она была вся в заботах настоящего. Ее планы уходили далеко в будущее. Так она жила, думала, говорила, и это было его щитом, и пока она была тут, она стояла между ним и апокалипсическим видением, после которого в глубинах его пораженного сознания навеки остались широко открытые, остановившиеся глаза и отвисшая челюсть. Под ее защитой он был способен работать.
- Вам придется поискать себе очаровательную хозяйку где-нибудь еще, сказал Лондон, кладя трубку. - Оказывается, сегодняшнего вечера мы ждали уже шесть недель. Мы идем на симфонический концерт, а билеты нам достались чуть ли не ценой убийства, и она пойдет туда, кто бы и что бы ей ни говорил.
Ник слегка улыбнулся.
- Хорошо, я подыщу кого-нибудь другого, но скажите ей, что она еще за это поплатится.
Возвращаясь к себе, он обдумывал различные варианты на вечер. Он прошел мимо стола Мэрион, не заметив ее, но перед дверью своего кабинета остановился в нерешительности. Тишина, ждавшая его там, таила страшное воспоминание о мгновении духовного столбняка. И о том, как он чуть было не кинулся в пропасть, приняв предложение Хэншела. Он боялся себя, и ему вдруг страшно захотелось поскорей увидеть Гончарова, словно этот русский вел с собою свежие эскадроны - пики, знамена и кирасы уже заблестели в лучах солнца, обещая конец невыносимой осады.
Он нахмурился и взялся за ручку двери, как вдруг заметил, что Мэрион, оторвавшись от диктофона, смотрит на него вопросительным взглядом.
- Мэрион, - сказал он внезапно, - не могли бы вы поработать сегодня вечером?
- Но я успею кончить перепечатку еще до пяти.
- Я не об этом. Мне, возможно, придется пригласить сегодня к себе русских, а я могу разыгрывать роль хозяина, только если рядом будет хозяйка, которая все для меня организует. Объясните мужу, что это служебное поручение.
По выражению ее лица он заподозрил, что сказал что-то не то.
- Вы, конечно, не обязаны соглашаться, - продолжал он, - но я просто не знаю, как быть, если только институт не решит изменить программу и сдвинуть все на два дня. Проще было бы ничего не менять и придумать чем занять вечер. Только и всего.
- Я буду очень рада, - медленно сказала она, не отводя глаз от его лица, и впервые за то время, что она у него работала, он вдруг понял значение ее взгляда. Словно его чувства вдруг очнулись, и теперь он слышал ее дыхание, шорох малейшего ее движения, запах ее духов. Стоит ему протянуть руку - и он коснется ее, ее щеки, ее волос. Он растерянно глядел на Мэрион, представляя, как она в темном вечернем платье, которого он никогда прежде не видел, хлопочет в его кухне, как она улыбается ему, наклоняясь над его обеденным столом, помогая угощать его гостей, как она уютно усаживается рядом с ним на длинном диване в его гостиной во время послеобеденной беседы. Она была ему отчаянно нужна, чтобы отогнать ждавшие его дома воспоминания, чтобы доказать, что они не имеют для него никакого значения; и входя в свой кабинет, он продолжал испытывать к ней благодарность за то, что она оказалась рядом с ним именно тогда, когда была нужна ему, - благодарность, которая с каждой секундой все росла, усиливалась и превращалась во что-то иное.
Он давно уже не испытывал такого сильного чувства - ни к своей работе, ни к идее, ни к женщине, а снова ощутить волнение, снова ощутить подъем, снова ощутить жизнь - это было все равно что вздохнуть полной грудью, вырвавшись из рук душителя; и единственное, чего ему хотелось, - еще и еще воздуха, столько, сколько могли вместить его легкие, ради блаженства самого ощущения. Сегодня вечером его расколдует Гончаров. И ему вдруг захотелось, чтобы в эту минуту именно она была рядом с ним и увидела его обновление.
Когда Ник и Руфь только приехали в Кливленд, он предполагал, что они и здесь, так же как в Пасадене, будут снимать квартиру, но однажды утром Руфь выскользнула из-под одеяла, уселась по-турецки в ногах постели, расположив вокруг себя пышные оборки своей ночной рубашки, и объяснила, что хочет жить в доме.
- В большом доме, - сказала она, - пусть даже старом, пусть совсем ветхом.
- Но целые дома очень редко сдаются в наем.
- Я не об этом.
- Купить? - спросил он растерянно.
Руфь была очень миниатюрна. Она не доставала ему даже до плеча, и люди, видя их вместе, всегда улыбались. У нее были огромные синие глаза и длинные черные ресницы. Когда эти глаза становились грустными, он чувствовал себя безмерно виноватым, даже если она бывала явно неправа. Она была пушистой золотистой птичкой. Верхняя губа у нее была как у маленькой девочки. Когда она говорила, он словно зачарованный следил за ее лицом: ему казалось, с некоторыми словами и звуками ее детским губкам ни за что не справиться, и ее нелепые попытки притворяться взрослой вызывали в нем желание оберегать ее от всех трудностей; однако слушая только слова, видя, какой уверенностью дышит ее крохотная прямая фигурка, какими решительными движениями ее руки, руки скульптора, мнут глину и обтесывают камень, приходилось признать, что эта молодая женщина обладает стальной волей и энергией. Пользуясь своей миниатюрностью, словно щитом, она постоянно вот как сейчас - раздражала его и так же постоянно смешила. Она была так мила, что могла ходить и прыгать по кровати, резвясь, как ребенок, а секунду спустя с той же выгодной позиции принималась отчитывать его и доводила до такого бешенства, что он был готов задушить ее.
- Да, купить, - сказала она, складывая руки так, что ее груди под прозрачной материей выделились, словно в рамке, и даже не сознавая, что она с ним делает. Но, несмотря на свое негодование, он с трудом удерживался от смеха, не переставая удивляться, что у взрослой женщины могут быть такие крошечные ручки. - Не понимаю я вас, нью-йоркцев, сказала она. - Или один ты такой? Ты думаешь, что жить можно только в квартирах. Тебе никогда не хочется почувствовать себя дома. А я до двадцати трех лет ни разу не жила в квартирах. И вдруг - одна комната и кухня. И больше ничего! Я там и работала, и ела, и спала. Я чуть не умерла. Я задыхалась. Нет, Ники, мне нужен дом, который был бы моим, как у моего отца был свой дом, а у моего деда - свой. Мне не нужно бассейнов, слуг, больших автомобилей, а просто дом, но чтобы было много лишних комнат, и я знала бы, что мне на всю жизнь хватит комнат и для детей, и для внуков, и для друзей...
Он открыл было рот, чтобы объяснить, почему его охватил такой ужас.
- Руфи, послушай, - начал он и умолк, потому что замкнулся в себе и превратился в человека с остановившимися глазами и перекошенным от ужаса ртом, в человека, парализованного видом вселенной, сжигающей себя в ослепительно-белом пламени. Однажды, очень давно, в ночной темноте он задыхающимся шепотом попытался объяснить ей, что его мучит, и она с тревожным сочувствием и любовью обняла его и шепнула: "Я понимаю, но увидишь, это пройдет. Это пройдет". И отчасти она оказалась права, потому что это действительно прошло, но ее слова были только предсказанием, она не разделила с ним его муку, не исцелила ее. Он ни разу не почувствовал, что она проникла в его душу, - она просто стояла снаружи и ждала. Но большего от нее нельзя было требовать, ведь она не была там, не видела этого собственными глазами и не могла понять, что это означает.
Она жила в ясном счастливом мире нынешнего дня, и, так как он не мог ввести ее в свой мир, он вынуждал себя жить в ее мире, употреблять ее слова и принимать ее мнения - всегда, кроме таких вот минут, когда все это начинало его душить. Тем не менее слова, к которым он прибег, оставались словами ее мира, и причины, на которые он сослался, хотя и приближались к ужасной истине, скрытой в его душе, были ей понятны, даже если и казались глупыми, а так оно, наверно, и было.
- Я не могу, - продолжал он беспомощно, - не могу. У меня никогда не было собственности, если не считать автомобиля, одежды и книг. Я не умею владеть вещами. - Настоящая правда была слишком велика и бесформенна, чтобы облечь ее в слова, и поэтому он уцепился за наиболее сходный с ней предлог. - Мне нравится чувствовать, что в любую минуту я могу собраться и уехать... - "Ты должна знать, что я чувствую на самом деле, - хотелось ему крикнуть, - помоги же мне сказать это!" Но большие синие глаза стали еще больше, пухлые детские губы раскрылись от обиды, а потом крепко сжались.
- Куда? - спросила она. - Ты все время говоришь об этом, а ведешь себя так, словно завтрашнего дня не будет. Ты много лет мечтал именно о такой работе. И говорил, что готов заниматься ею до конца своей жизни.
- Это правда, - сказал он беспомощно, чувствуя, что слова ее мира опять поймали его в ловушку, и поспешил бежать, выдвинув еще один довод, который не имел никакого отношения к тому, что он действительно чувствовал, но внешне казался очень здравым. - Купить! А где взять деньги?
- Ну, милый, мы сделаем то же, что делают все, - сказала она, словно уговаривая ребенка. - Мы пойдем в банк и скажем управляющему, что хотим купить такой-то и такой-то дом и что нам для этого нужны деньги, и он одолжит нам эти деньги, и каждый месяц мы будем выплачивать ему часть долга, а через некоторое время мы уже ничего не будем ему должны, и дом станет нашим. Это то же самое, что платить за квартиру.
- О черт! - не сдержался он. - Даже мысль об этом приводит меня в ужас! Мы сперва снимем квартиру, а в город переедем со временем.
- Когда ты говоришь "со временем", это значит "никогда". Ники, ну что с тобой? Почему мысль о чем-то постоянном приводит тебя в такой ужас? Когда у нас будут дети, я хочу, чтобы они рождались в нашем доме. Я хочу быть беременной в нашем доме. Мне нужно чувствовать, что все там с самого начала будет прочным, постоянным, навсегда. Ты такой странный человек, Ники, я тебя не понимаю. Большинству людей в нашей стране невыносима мысль, что они живут в доме, который им не принадлежит и никогда не будет принадлежать. В Пасадене я этого не принимала так близко к сердцу - я знала, что мы там долго не останемся. Но каждую минуту я мечтала о том времени, когда у нас будет свой дом.
- Мне очень нравится, что ты умеешь жить будущим, - сказал он, - а для меня нет будущего, кроме ближайших пяти минут.
- Я знаю, - ответила она спокойно, ибо голос оракула - это не глухой отзвук рока, а до боли честное, но всегда случайное прозрение. - В этом наша главная трудность, потому что этого я боюсь в тебе, Ники. Только этого. Я бы задохнулась, если бы чувствовала то же, что чувствуешь ты. Я не понимаю, как ты можешь так жить. Я бы не могла работать.
Дом, который они все-таки купили, предварительно осмотрев двадцать два других дома, был меньше и новее, чем хотелось Руфи, и все же настолько большой, что связывал его. Однако цена была невысока, он не нашел, что возразить, и только молча злился. Но так или иначе дом был куплен, и он скоро привык к подстриженному газону и к цветнику, на который Руфь тратила столько времени, чтобы отдохнуть от своей работы и все-таки чем-то занять жаждущие творчества руки. Этих рук он не забудет - ее рук, никогда не знавших покоя, в мастерской ли, среди цветов или когда она, встав на цыпочки, срезала ветку цветущей вишни или сирени, раскрасневшаяся, а порой измазанная землей, потому что одна непокорная прядь то и дело выбивалась из-под ленты и падала на щеку, а она небрежно отбрасывала ее ребром ладони. В конце концов Руфь его покинула - из-за всего того, что она всегда интуитивно ощущала, но так и не сумела понять. Она хотела детей и не могла постичь, почему человек, такой нежный и веселый с чужими детьми, не хочет иметь собственных. Для нее это было глубоко оскорбительно, настолько, что она не могла выразить свое чувство в словах, и ранена была не ее гордость, а основа основ ее существа.
- Ты для меня тяжкая ноша, - сказала она наконец, - страшная ноша, Ники, и больше я не могу нести ее. Просто не могу, и ты не должен просить меня об этом.
И она ушла. И несмотря на непонимание, мешавшее им все годы совместной жизни, только теперь, когда она ушла, он осознал, как много она ему давала, как вопреки всему она защищала его от него самого - недаром эти годы оказались для него такими плодотворными. Он тосковал по ней, страстно хотел, чтобы она вернулась, и лишь постепенно понял, что ее возвращение ничего не решит, что он только черпал у нее силы, которые рано или поздно должен будет найти в самом себе, если хочет обрести цельность. Но он остался в доме, где жил вместе с ней, и вокруг были вещи, сделанные ее руками.
Он ехал домой в весенних сумерках, густых, прозрачных и тяжелых, как мед; он несся сквозь неподвижно висевшие в воздухе облака ароматов травы, свежих цветов и земли. И пока он ехал, его не покидало ощущение близящихся магических перемен, и от этого он особенно остро воспринимал лучи заходящего солнца и яркую синеву дня, сохранившуюся только в зените, и стелющиеся по земле тени от платанов и белых домов, уже ставшие длинными, темными и прохладными.
Он вел машину с веселой энергией, слившись с ней воедино и наслаждаясь своим умением. Он поставил автомобиль в гараж, и глухой стук боковой двери, через которую он вышел, был единственным тугим комком звука, упавшим в сонную тишину окаймленной деревьями улицы.
Но когда он вошел в дом, там тишины не было: Мэрион приехала раньше него и теперь хлопотала в кухне. Он слышал, как она открывала и закрывала дверцы буфета, исследуя запасы, слышал тяжелое металлическое постукивание полных банок, которые она передвигала, чтобы прочесть этикетки. Он открыл дверь и несколько секунд молча наблюдал, как она шарит по полкам. На ней было черное платье с узким лифом, очень большим вырезом и круглым стоячим воротником. Ее волосы, более светлые, чем волосы Руфи, были зачесаны со лба и уложены высоко на голове, открывая белую шею. Им владело праздничное возбуждение, и он никак не мог представить себе ее в рабочем кабинете, рядом с пишущими машинками и диктофонами. Казалось, она принадлежит к более изысканному, более официальному, более богатому миру, чем он думал прежде. Он попытался увидеть ее такой, какой она была всегда, - в свитере, суконной юбке, с деловитыми часиками на запястье, но джин ее женственности уже вырвался из бутылки, и загнать его назад было невозможно. Именно здесь и именно сейчас она была ему так отчаянно нужна.