Страница:
Затемненные стекла очков, золотистый колпачок авторучки в кармане халата – врач.
«Аневризма, врожденное нарушение развития сосуда, а тут – столкновение, удар… От чего умерла? Хм. Острое нарушение мозгового кровообращения. Впрочем, авария, может быть, ни при чем, фактор спорный…»
«Спорный! Спорный!» – истошно кричал кто-то в голове Ракитина.
Коридоры, казенный блеск дешевого линолеума, скользящие мимо тени людей, озабоченная интонация их невнятно бормочущих голосов…
Сон. И опять пробуждение – тяжкое, как похмелье; опять та же постель – так и не прибранная с того дня; утро иное – пасмурное, с летящим снежком, и не надо набирать заученный наизусть номер справочной. Конец одному обязательству, смененному последующими: звонками родственникам, хлопотами о похоронах…
Прошелся по комнате.
В тишине квартиры почудилась отпевная, заупокойная пустота, повсюду воцарившаяся и в мире, чью пеструю и осмысленную оболочку он прорвал, оказавшись под изнанкой, что, как изнанка ковра, отражала очевидно и скучно секреты и изъяны внешних узоров.
Жить не хотелось. Он понимал: это пройдет, это срыв, нервы, отчаяние, но пусто осознавать пустоту был не в силах.
Смерть, по стереотипу Средневековья являвшаяся в образе скелета-уродца с косой в мрачном одеянии, теперь представлялась иначе: призрачной девушкой, лукаво и снисходительно манящей к себе, обещавшей покой и вечный свет, а не мрак и утрату всего, и он все менее опасался ее вероломства и чаще засматривался на нее – зовущую в никуда.
Проглотил снотворное, поспешив провалиться в вязкое облако забвения, за которым, возможно, его ожидала она – пусть призрачная, но любимая и единственная.
Утро следующего дня встретил спокойно и отрешенно. Пустота начинала обретать неосознанную форму, несшую в себе таинственный, однако явный смысл, и он привыкал к ней, и смирялся, и даже подходил к постижению смутных ее закономерностей и основ.
Боль ушла внутрь, она уже не точила, ей было свое время и свой распорядок, и вновь обрел силу рефлекс действия – теперь, правда, чисто механический, но властно призывающий исполнить надлежащее.
У морга встретил родственников и сослуживцев Людмилы; уяснив, что нет тещи и сына, подошел к тестю.
– Светлана Петровна… не смогла, – откликнулся тот на невысказанный его вопрос, глядя мимо Ракитина. – А Володя… Пока решили не говорить.
– Я… во всем… – на злом коротком выдохе произнес Ракитин.
Тесть промолчал, пошел, ссутулясь, к двери морга, куда нехотя потянулись и остальные.
И вот ее лицо, вернее, копия лица – нечто правдиво подобное, но безнадежно иное, перевоплощенное для последней и неизбежной утраты – уже формальной…
Какая-то старательная ритуальная нелепость назойливо властвовала во всем происходящем, всюду находя уступчивую себе покорность: и в смущенной торопливости рук, сующих деньги, и во вздохах служительницы, ее бормотании, в батистовых оборках гроба, фальшивой пестроте бумажных соцветий, матерчатых белых тапочках – большего, чем следует, размера, натягиваемых на ступню – красивую, хрупкую ступню в золотистой паутинке капрона, – что единственно была чужеродна всей этой смерти, гробу, тапочкам, всей нелепости смерти. …Автобус выезжал на проспект. «В последний путь очередным рейсом», – без выражения подумал Ракитин, глядя вниз, на скользящие мимо крыши легковушек.
А смерти вроде и не было… Грязный солнечный город отвергал ее, празднуя освобождение от оков зимы колотым льдом, сметенным к обочинам, радуясь неряхе весне, бегущей наперегонки по лужам в брызгах водяной пыли, мутной осыпью заволакивающей стекла автобуса, взмывающей в небо, голубевшее над белизной новостроек и в квадратах окон.
А Ракитин видел изнанку: хмурую одинаковость лиц, неловкие, вполголоса разговоры и дребезжащий на рельсе гроб.
Заскрипели подошвы на резиновой дорожке пола, запахло корвалолом, зашелестели квитанции, деньги – за беспрепятственный въезд, за услужливость похоронного агента, шофера, могилокопателей, тактично топтавшихся в сторонке, дожидаясь, пока отзвучат рыдания и речи, чтобы затем сноровисто, в минуту, загрести мерзлую глину в яму уверенными руками.
Вот и все. Маленькая рыхлая пирамидка с железным крестиком и приткнутыми к нему венками. И пустота, ставшая еще более пустой и бесконечной…
Все.
– Саша… – тускло и устало, как после тяжелой работы, что вот и закончилась, сказал тесть. – К тебе просьба… Не приходи к нам. Может, через какое-то время… Но пока – не надо. Сына мы у тебя не отнимаем, пойми…
– Да, – произнес Ракитин. – Да.
– Сейчас мне… трудно… видеть тебя…
– Да.
Автобус уехал, приехал другой автобус, и другие, уже совсем чужие люди тоже плакали, прощались с покойным, платили деньги работникам с лопатами – и расходились.
А Ракитин уйти не мог. Да и некуда было уходить. Поправлял ленты на венках, читая и не воспринимая сливающуюся в глазах позолоту надписей, вновь и вновь пытаясь ухватить какую-либо надежду, подсказку того, как жить дальше, сам же не веря в безвозвратность утраты, отвергая ее воспаленным умом, видя перед собой дорогое лицо, глаза, слыша голос – будто рядом существовала еще одна явь, выступавшая и тут же меркнувшая среди реалий венков и памятников, и казалось, стоит лишь сосредоточиться на ускользающем образе, пристально запечатлев его, и он обретет ясность и плоть.
«Люди живы, пока жива память о них» – слова оптимизма или отчаяния? Убежденности или лукавого бессилия?
Да, память о ней жива. И… что ж?
Она ведь нужна ему живая – истинно, осязаемо, а память о ней не утешение – боль и рана.
Ну зачем, зачем мы созданы смертными, зачем прозрение всегда оплачено горем, потерями, виной, и вообще – зачем все?
– Вечные вопросы, – бормотал он, бредя по размытой обочине шоссе, ведущего в город. – И сколько народу на этой вот дорожке их себе задавало? А ответов не будет, Саня. Хитро устроено. Так хитро – не бывает хитрее…
Он посмотрел на небо – веселое, мартовское.
Вечное.
ШУРЫГИН
СЕМУШКИН
ПОЛ АСТАТТИ
«Аневризма, врожденное нарушение развития сосуда, а тут – столкновение, удар… От чего умерла? Хм. Острое нарушение мозгового кровообращения. Впрочем, авария, может быть, ни при чем, фактор спорный…»
«Спорный! Спорный!» – истошно кричал кто-то в голове Ракитина.
Коридоры, казенный блеск дешевого линолеума, скользящие мимо тени людей, озабоченная интонация их невнятно бормочущих голосов…
Сон. И опять пробуждение – тяжкое, как похмелье; опять та же постель – так и не прибранная с того дня; утро иное – пасмурное, с летящим снежком, и не надо набирать заученный наизусть номер справочной. Конец одному обязательству, смененному последующими: звонками родственникам, хлопотами о похоронах…
Прошелся по комнате.
В тишине квартиры почудилась отпевная, заупокойная пустота, повсюду воцарившаяся и в мире, чью пеструю и осмысленную оболочку он прорвал, оказавшись под изнанкой, что, как изнанка ковра, отражала очевидно и скучно секреты и изъяны внешних узоров.
Жить не хотелось. Он понимал: это пройдет, это срыв, нервы, отчаяние, но пусто осознавать пустоту был не в силах.
Смерть, по стереотипу Средневековья являвшаяся в образе скелета-уродца с косой в мрачном одеянии, теперь представлялась иначе: призрачной девушкой, лукаво и снисходительно манящей к себе, обещавшей покой и вечный свет, а не мрак и утрату всего, и он все менее опасался ее вероломства и чаще засматривался на нее – зовущую в никуда.
Проглотил снотворное, поспешив провалиться в вязкое облако забвения, за которым, возможно, его ожидала она – пусть призрачная, но любимая и единственная.
Утро следующего дня встретил спокойно и отрешенно. Пустота начинала обретать неосознанную форму, несшую в себе таинственный, однако явный смысл, и он привыкал к ней, и смирялся, и даже подходил к постижению смутных ее закономерностей и основ.
Боль ушла внутрь, она уже не точила, ей было свое время и свой распорядок, и вновь обрел силу рефлекс действия – теперь, правда, чисто механический, но властно призывающий исполнить надлежащее.
У морга встретил родственников и сослуживцев Людмилы; уяснив, что нет тещи и сына, подошел к тестю.
– Светлана Петровна… не смогла, – откликнулся тот на невысказанный его вопрос, глядя мимо Ракитина. – А Володя… Пока решили не говорить.
– Я… во всем… – на злом коротком выдохе произнес Ракитин.
Тесть промолчал, пошел, ссутулясь, к двери морга, куда нехотя потянулись и остальные.
И вот ее лицо, вернее, копия лица – нечто правдиво подобное, но безнадежно иное, перевоплощенное для последней и неизбежной утраты – уже формальной…
Какая-то старательная ритуальная нелепость назойливо властвовала во всем происходящем, всюду находя уступчивую себе покорность: и в смущенной торопливости рук, сующих деньги, и во вздохах служительницы, ее бормотании, в батистовых оборках гроба, фальшивой пестроте бумажных соцветий, матерчатых белых тапочках – большего, чем следует, размера, натягиваемых на ступню – красивую, хрупкую ступню в золотистой паутинке капрона, – что единственно была чужеродна всей этой смерти, гробу, тапочкам, всей нелепости смерти. …Автобус выезжал на проспект. «В последний путь очередным рейсом», – без выражения подумал Ракитин, глядя вниз, на скользящие мимо крыши легковушек.
А смерти вроде и не было… Грязный солнечный город отвергал ее, празднуя освобождение от оков зимы колотым льдом, сметенным к обочинам, радуясь неряхе весне, бегущей наперегонки по лужам в брызгах водяной пыли, мутной осыпью заволакивающей стекла автобуса, взмывающей в небо, голубевшее над белизной новостроек и в квадратах окон.
А Ракитин видел изнанку: хмурую одинаковость лиц, неловкие, вполголоса разговоры и дребезжащий на рельсе гроб.
Заскрипели подошвы на резиновой дорожке пола, запахло корвалолом, зашелестели квитанции, деньги – за беспрепятственный въезд, за услужливость похоронного агента, шофера, могилокопателей, тактично топтавшихся в сторонке, дожидаясь, пока отзвучат рыдания и речи, чтобы затем сноровисто, в минуту, загрести мерзлую глину в яму уверенными руками.
Вот и все. Маленькая рыхлая пирамидка с железным крестиком и приткнутыми к нему венками. И пустота, ставшая еще более пустой и бесконечной…
Все.
– Саша… – тускло и устало, как после тяжелой работы, что вот и закончилась, сказал тесть. – К тебе просьба… Не приходи к нам. Может, через какое-то время… Но пока – не надо. Сына мы у тебя не отнимаем, пойми…
– Да, – произнес Ракитин. – Да.
– Сейчас мне… трудно… видеть тебя…
– Да.
Автобус уехал, приехал другой автобус, и другие, уже совсем чужие люди тоже плакали, прощались с покойным, платили деньги работникам с лопатами – и расходились.
А Ракитин уйти не мог. Да и некуда было уходить. Поправлял ленты на венках, читая и не воспринимая сливающуюся в глазах позолоту надписей, вновь и вновь пытаясь ухватить какую-либо надежду, подсказку того, как жить дальше, сам же не веря в безвозвратность утраты, отвергая ее воспаленным умом, видя перед собой дорогое лицо, глаза, слыша голос – будто рядом существовала еще одна явь, выступавшая и тут же меркнувшая среди реалий венков и памятников, и казалось, стоит лишь сосредоточиться на ускользающем образе, пристально запечатлев его, и он обретет ясность и плоть.
«Люди живы, пока жива память о них» – слова оптимизма или отчаяния? Убежденности или лукавого бессилия?
Да, память о ней жива. И… что ж?
Она ведь нужна ему живая – истинно, осязаемо, а память о ней не утешение – боль и рана.
Ну зачем, зачем мы созданы смертными, зачем прозрение всегда оплачено горем, потерями, виной, и вообще – зачем все?
– Вечные вопросы, – бормотал он, бредя по размытой обочине шоссе, ведущего в город. – И сколько народу на этой вот дорожке их себе задавало? А ответов не будет, Саня. Хитро устроено. Так хитро – не бывает хитрее…
Он посмотрел на небо – веселое, мартовское.
Вечное.
ШУРЫГИН
«А ведь мы – однолетки, – пристально вглядываясь в одутловатую физиономию Кузьмы Федоровича, думал генерал. – А вот путями пошли разными… Хотя как посмотреть. Параллельными, наверное. И я в крови, и он… Две стороны одной медали. Со сталинским профилем».
Они сидели в интуристовском номере люкс, за большим круглым столом, в комнате, предназначенной для ведения деловых переговоров останавливающихся здесь
бизнесменов.
Кузьма Федорович, он же Гиена, держался уверенно, хотя, как понимал генерал, давалась ему такая уверенность не без труда, тем более старый бандит наверняка подозревал, что беседа их пишется и снимается, а значит, результатом ее может стать конкретный потенциальный компромат.
Беседу начал Власов.
– Мы, Кузьма Федорович, собственно, к вам с деловым предложением, – начал Николай. – И вот с каким. В стране нужен порядок, так? Бардака хватит. И трупов хватит. Пролетела перестройка шумной фанерой, пора определяться. Во всех сферах.
– Складно поет оперок, – кивнув генералу, не без насмешки заметил бандит.
– Ну, а чего? – пожал плечами Шурыгин. – Дело человек толкует.
– Слушаем дело дальше, – согласился Гиена.
– Так вот, – продолжил Власов бесстрастно. – Мы – не какие-нибудь тупицы, обстановку осознаем объективно, расстановку сил тоже учитываем и с шашкой на мафию устремляться не собираемся. И думаем так: коли возникло такое образование и укрепилось, надо его возможности взвешивать здраво. Тем более возможности эти – серьезные.
– Это вы о ком? – поднял недоуменно кустистые брови собеседник.
– О вас, о вас, – отмахнулся Власов небрежно. – И давайте без артистических гримас, уважаемый, мы тут не следователи, не судьи, а, возможно, необходимые для вас люди.
– Да неужели?
– Сомнения имеются? Хорошо, приведем доказательства. Первое: решили вас завтра, Кузьма Федорович, ребятки из бригады Бешеного на воздух поднять вместе с вашим новым красивым «Мерседесом». За расчеты по банку «Восход». Интересно?
– Если б еще и доказательства…
– А как же! Доказательства непременно предъявим. И ваших ворогов, что возле вас отираются и что с Бешеным за спиной вашей сговорились, тоже представим… С записью их разговорчиков, обсуждением текущих дел и перспектив… Все ваше будет, Кузьма Федорович!
– За постоянный будущий стук, – уточнил бандит. В бесцветных его глазах сверкнуло колючее злое веселье.
– Ну-у, слишком все просто, – укоризненно протянул Шурыгин, вступая в беседу. – За стук! Вы – из другой весовой категории, Кузьма Федорович, стукачей нам без вас хватает. Мы о перспективе думаем, анализируем, прогнозируем… И вот смотрю я, к примеру, на вас, юность вашу многотрудную вспоминаю: кражи, разбои, побеги, тюрьмы и карцеры… Ну, а сейчас кто перед нами? Член правления крупнейшего банка, президент совместной фирмы, в депутаты, по-моему, устремились… Но где деньги большие и власть, там же капканы на каждом шагу да снайперские прицелы… И потому поддержка нужна большая, серьезная… – Он выдержал паузу. – О партнерстве ведется речь, солидный вы мой… А с тем покушением, что на завтра плохими людьми планируется, мы вам, считайте, между прочим удружили, в плане аванса… Да и что это за услуга? Ну, завтра, положим, сорвется мероприятие, а вот через неделю – уже и заладится…
– Почему мы о порядке-то говорим? – вновь вступил в беседу Власов. – На ваше место дурной народец придет, опять разборки, опять кровь, опять переделы… А вы без нас не устоите, Кузьма Федорович, уж поверьте – ну, никуда вам без нас…
– Нет, в принципе мы могли бы договориться и с Бешеным, – равнодушно произнес Шурыгин. – Ненадежен он, конечно, скользок, нет в нем вашей основательности, хозяйского подхода…
– Справедливости, я бы заметил, – ввернул Власов.
– Вот-вот, – степенно согласился генерал.
– Я понимаю, – внезапно покладисто отозвался Гиена. – Государство, оно всегда верх одержит, а сейчас вы, Чека, опомнились, власть ушедшую снова за жабры берете, оно и правильно… Только какое у нас партнерство быть может? Как ни верти, а в стукачи вы меня опускаете… А ведь меня как на зонах ломали, а мусорских сколько я перевидал! Не, не мое это, начальники дорогие, не мое!
– Я – о хлебе, вы – о небе! – сокрушенно цокнул языком Власов. – Что такое партнерство? Взаимовыгодное сотрудничество. Основанное на паритете. Вот, к примеру, тот же «Восход». Хороший банк, но с проблемами… То есть кинули хитрые дяди хороший банк. А там ведь и ваши деньги, нет?
– Где дяди проживают, вы знаете? – спросил Кузьма Федорович напряженно.
– Естественно. И мы с удовольствием дадим вам их адреса. Нам тоже приятно, если похищенные средства вернутся на родину. Даже в ваш карман. Все в итоге пойдет на благо… Ну, изменилось наше чекистское твердолобое мировоззрение, а?
– Давай-ка так, – молвил Кузьма Федорович, неторопливо закуривая. – Слепим первое дело, дальше посмотрим. – И замолчал выжидательно.
– Разгром группировки Бешеного с одновременной подставкой чеченов, – быстро произнес Власов.
– Разумно, – кивнул бандит.
– Так я же и говорю про взаимовыгодные отношения…
– Техническая сторона за вами, информационную мы обеспечим, – сказал Шурыгин. – По банковским проблемам переговорим позже…
– С другим управлением связаться надо? – вскинул на него испытующий взгляд бандит.
Шурыгин помедлил… Дай этой Гиене немного специальных знаний да усади в его кресло, через годик-другой ведь не хуже его, Шурыгина, с делами управляться начнет…
– Конечно, – ответил невозмутимо. – Со многими людьми надо связаться, чтобы точно взвесить ситуацию. Вот вы, кстати… Принимаете у себя американского, понимаешь, коллегу… А кто он такой, знаете? И что ему надо? Ну?
– Ну, – сказал бандит осторожно.
– Вот и «ну» – пять трупов. А где коллега?
– И где?
– Да мы-то знаем, где. И тут история нехорошая, Кузьма Федорович, чреватая… – Шурыгин принял озабоченно-задумчивый вид. – А потому лучше бы нам ее прояснить. А то такие недоразумения вероятны, что и я, даже сильно напрягшись, вам подсобить не сумею…
– Вы кто будете-то? Генерал небось? – спросил Кузьма Федорович. Не дождавшись ответа, произнес, прижав руку к груди: – Мне, товарищ генерал, этот рак мозга тоже без надобности. И вот вам услуга за услугу, ответный гол, так сказать. Дело так было: звонит мне Боря Одесский из Нью-Йорка, подсоби, говорит, дело, можно сказать, смехотворный пустяк…
Они сидели в интуристовском номере люкс, за большим круглым столом, в комнате, предназначенной для ведения деловых переговоров останавливающихся здесь
бизнесменов.
Кузьма Федорович, он же Гиена, держался уверенно, хотя, как понимал генерал, давалась ему такая уверенность не без труда, тем более старый бандит наверняка подозревал, что беседа их пишется и снимается, а значит, результатом ее может стать конкретный потенциальный компромат.
Беседу начал Власов.
– Мы, Кузьма Федорович, собственно, к вам с деловым предложением, – начал Николай. – И вот с каким. В стране нужен порядок, так? Бардака хватит. И трупов хватит. Пролетела перестройка шумной фанерой, пора определяться. Во всех сферах.
– Складно поет оперок, – кивнув генералу, не без насмешки заметил бандит.
– Ну, а чего? – пожал плечами Шурыгин. – Дело человек толкует.
– Слушаем дело дальше, – согласился Гиена.
– Так вот, – продолжил Власов бесстрастно. – Мы – не какие-нибудь тупицы, обстановку осознаем объективно, расстановку сил тоже учитываем и с шашкой на мафию устремляться не собираемся. И думаем так: коли возникло такое образование и укрепилось, надо его возможности взвешивать здраво. Тем более возможности эти – серьезные.
– Это вы о ком? – поднял недоуменно кустистые брови собеседник.
– О вас, о вас, – отмахнулся Власов небрежно. – И давайте без артистических гримас, уважаемый, мы тут не следователи, не судьи, а, возможно, необходимые для вас люди.
– Да неужели?
– Сомнения имеются? Хорошо, приведем доказательства. Первое: решили вас завтра, Кузьма Федорович, ребятки из бригады Бешеного на воздух поднять вместе с вашим новым красивым «Мерседесом». За расчеты по банку «Восход». Интересно?
– Если б еще и доказательства…
– А как же! Доказательства непременно предъявим. И ваших ворогов, что возле вас отираются и что с Бешеным за спиной вашей сговорились, тоже представим… С записью их разговорчиков, обсуждением текущих дел и перспектив… Все ваше будет, Кузьма Федорович!
– За постоянный будущий стук, – уточнил бандит. В бесцветных его глазах сверкнуло колючее злое веселье.
– Ну-у, слишком все просто, – укоризненно протянул Шурыгин, вступая в беседу. – За стук! Вы – из другой весовой категории, Кузьма Федорович, стукачей нам без вас хватает. Мы о перспективе думаем, анализируем, прогнозируем… И вот смотрю я, к примеру, на вас, юность вашу многотрудную вспоминаю: кражи, разбои, побеги, тюрьмы и карцеры… Ну, а сейчас кто перед нами? Член правления крупнейшего банка, президент совместной фирмы, в депутаты, по-моему, устремились… Но где деньги большие и власть, там же капканы на каждом шагу да снайперские прицелы… И потому поддержка нужна большая, серьезная… – Он выдержал паузу. – О партнерстве ведется речь, солидный вы мой… А с тем покушением, что на завтра плохими людьми планируется, мы вам, считайте, между прочим удружили, в плане аванса… Да и что это за услуга? Ну, завтра, положим, сорвется мероприятие, а вот через неделю – уже и заладится…
– Почему мы о порядке-то говорим? – вновь вступил в беседу Власов. – На ваше место дурной народец придет, опять разборки, опять кровь, опять переделы… А вы без нас не устоите, Кузьма Федорович, уж поверьте – ну, никуда вам без нас…
– Нет, в принципе мы могли бы договориться и с Бешеным, – равнодушно произнес Шурыгин. – Ненадежен он, конечно, скользок, нет в нем вашей основательности, хозяйского подхода…
– Справедливости, я бы заметил, – ввернул Власов.
– Вот-вот, – степенно согласился генерал.
– Я понимаю, – внезапно покладисто отозвался Гиена. – Государство, оно всегда верх одержит, а сейчас вы, Чека, опомнились, власть ушедшую снова за жабры берете, оно и правильно… Только какое у нас партнерство быть может? Как ни верти, а в стукачи вы меня опускаете… А ведь меня как на зонах ломали, а мусорских сколько я перевидал! Не, не мое это, начальники дорогие, не мое!
– Я – о хлебе, вы – о небе! – сокрушенно цокнул языком Власов. – Что такое партнерство? Взаимовыгодное сотрудничество. Основанное на паритете. Вот, к примеру, тот же «Восход». Хороший банк, но с проблемами… То есть кинули хитрые дяди хороший банк. А там ведь и ваши деньги, нет?
– Где дяди проживают, вы знаете? – спросил Кузьма Федорович напряженно.
– Естественно. И мы с удовольствием дадим вам их адреса. Нам тоже приятно, если похищенные средства вернутся на родину. Даже в ваш карман. Все в итоге пойдет на благо… Ну, изменилось наше чекистское твердолобое мировоззрение, а?
– Давай-ка так, – молвил Кузьма Федорович, неторопливо закуривая. – Слепим первое дело, дальше посмотрим. – И замолчал выжидательно.
– Разгром группировки Бешеного с одновременной подставкой чеченов, – быстро произнес Власов.
– Разумно, – кивнул бандит.
– Так я же и говорю про взаимовыгодные отношения…
– Техническая сторона за вами, информационную мы обеспечим, – сказал Шурыгин. – По банковским проблемам переговорим позже…
– С другим управлением связаться надо? – вскинул на него испытующий взгляд бандит.
Шурыгин помедлил… Дай этой Гиене немного специальных знаний да усади в его кресло, через годик-другой ведь не хуже его, Шурыгина, с делами управляться начнет…
– Конечно, – ответил невозмутимо. – Со многими людьми надо связаться, чтобы точно взвесить ситуацию. Вот вы, кстати… Принимаете у себя американского, понимаешь, коллегу… А кто он такой, знаете? И что ему надо? Ну?
– Ну, – сказал бандит осторожно.
– Вот и «ну» – пять трупов. А где коллега?
– И где?
– Да мы-то знаем, где. И тут история нехорошая, Кузьма Федорович, чреватая… – Шурыгин принял озабоченно-задумчивый вид. – А потому лучше бы нам ее прояснить. А то такие недоразумения вероятны, что и я, даже сильно напрягшись, вам подсобить не сумею…
– Вы кто будете-то? Генерал небось? – спросил Кузьма Федорович. Не дождавшись ответа, произнес, прижав руку к груди: – Мне, товарищ генерал, этот рак мозга тоже без надобности. И вот вам услуга за услугу, ответный гол, так сказать. Дело так было: звонит мне Боря Одесский из Нью-Йорка, подсоби, говорит, дело, можно сказать, смехотворный пустяк…
СЕМУШКИН
На похороны Людмилы Семушкин не поехал.
Считая себя натурой впечатлительной, он в принципе старался избегать какой-либо причастности к жизненным неурядицам. Навещать Ракитина тоже не хотелось: там надо было определенным образом держаться, соболезновать, то есть опять-таки угнетать психику, и без того донельзя расстроенную посещением морга, откуда он возвратился потрясенным до онемения. И поразил его не столько факт внезапности этой смерти, сколько очевидная ее непредсказуемость и непреложность.
Таким образом, Семушкин вывел истину: событие смерти непреложно, непредсказуемо и очевидно, после чего разочарованно уяснил и очевидность своего открытия, тут же забыв о нем.
Еще с детства Григорий тяготел к реальности, данной ему исключительно в приятных ощущениях. От иных же всячески уклонялся, а если уклониться не удавалось, то, претерпев напасть, в дальнейшем внимания на ней не заострял. Но кое-что, к изрядному неудовольствию, оседало в памяти прочно.
И вот, возвратившись из морга, вспомнилось, как пяти лет от роду пришел он с отцом в обсерваторию, куда родителя временно командировали от завода для производства квалифицированных слесарных работ.
Малолетнего Гришу с почетом усадили на высокий вертящийся стул, и он восторженно приник к холодному окуляру в уверенности презабавного зрелища Луны, звездочек, а увидел страшное: чуткую, черную бездну в сияющих колючих гроздьях, вдруг гулко и грозно устремившуюся навстречу ему.
Он отпрянул в смятении. После расплакался. Но объяснить толком причину испуга недоумевающим взрослым так и не смог.
Впоследствии он прилежно изучал астрономию, внимал телепередачам об успехах освоения околоземного пространства, свыкшись в конце концов с мыслью, что небо – всего лишь преддверие Вселенной, но больше подходить к телескопу не желал, помня тот детский ужас, который вновь вернулся к нему по неясной причине в беленом домике, особнячком ютившемся на больничной территории.
Однако жена Тася, в тонкости тайных переживаний Семушкина не посвященная, настаивала:
– Навестил бы Сашку-то… Ведь один… А, Гриш?
– Ну, Тася, ну неделикатно, – отбивался Семушкин. – Может, ему и надо побыть одному… Потом, знаешь, сочувствием тоже сводят в могилу… Завтра к тому же планерка, я должен подготовиться, то-се, выспаться, быть в форме… Отстань, дорогая!
– Да… – спохватилась Тася, куском замши вытирая пыль с пианино. – С Испанией теперь как? Едет он?.. Сына-то с кем оставить?
Семушкин внимательно посмотрел на жену, на руки ее, заботливо переставляющие подсвечники, на серый налет пыли, обметавший тряпку…
– Сходил бы. – Она открыла форточку, брезгливо сморщив нос, потрясла замшевым лоскутом. – А?
– Времени сейчас сколько? – Семушкин взглянул на часы. – Шесть? На часок если…
– Только не пей там, – напутствовала рассудительная Тася.
Но Семушкин уже не слышал ее. Он водил щеткой по башмакам, и в голове его, в такт движениям руки, сновало челноком: изменилось у Ракитина с Испанией, нет?
Мыслишка была мутненькой, противной, но мозг не стыдлив, как оправдывался Григорий, позволяя мысли крепнуть и развиваться…
По пути к дому Ракитина он задержался на том злосчастном месте, где еще различались среди прибитой к бортику тротуара грязи крупицы стекла и оранжевые осколки пластмассы.
Глядя на осколки, Григорий преисполнился философической удрученности, но и одновременно ощущения какого-то личного тревожного счастья.
К большому удивлению Семушкина, в Ракитине не замечалось ни надломленности, ни растерянности, переживаний он не выказывал, разговор вел ровно, без срывов, пусть и немногословно. Лишь как-то болезненно щурился, будто вспоминал что-то, а вспомнить не мог.
«Держится», – думал Григорий, с невольным состраданием всматриваясь в осунувшееся, как бы чуть постаревшее лицо приятеля, в устало запавшие глаза с хмурой, внимательной отчужденностью взгляда исподлобья.
– С сыном-то что решили? – начал Семушкин, невольно теряясь в застойной, настороженной тишине, заполонившей квартиру.
– У родителей ее.
– Ясно, – кивнул Григорий. – Да и правильно, в общем, женская рука, забота… А тут поездка на полгода… Или так и оставишь им парня?
– Не знаю… – Ракитин понуро огляделся по сторонам. – Ничего не знаю пока, Гриш. А ехать, думаю, надо. Здесь, – покривился, – невмоготу.
– Ну да… – уныло подтвердил Семушкин. – Время – лекарь… перемена обстановки… Слушай, а дело-то закрыли?
– Какое?
– С аварией… Все-таки – гибель…
– Ну… По показаниям наезд совершила она, а причина смерти – инсульт. Прорвался сосуд с тонкой стенкой. Отчего – неясно. То ли… Ясно, конечно! – закончил Ракитин со злой убежденностью. – Из-за меня все…
– Саня… брось, не казнись. – Семушкин поднялся, положил руку ему на плечо. – Это – случай. Несчастный, дурацкий… Давай вот разберемся: ты пьян был? Нет. Или надо, чтобы строго по правилам, чтобы как стеклышко? Но и стеклышко порой вдребезги… Судьба это!
– Ты себе веришь? – повернулся к нему Ракитин.
– Конечно, какие вопросы?
– Есть вопрос. – Ракитин сгорбил плечи. Сплел пальцы вокруг колена. – Относительно Испании. Если надо тебе туда позарез – откажусь. И снимем вопрос окончательно.
– Саня, не сходи с ума.
– Извини…
От Ракитина Семушкин вернулся молчаливым и грозно-задумчивым.
– Ну как он там? – поинтересовалась Тася. – Едет?
– Говорит… необходимо развеяться, – пожал плечами Григорий.
– К Ритке Лесиной не наведывается? – Тася отклеивала перед зеркалом ресницы. – За утешениями? За утехами, вернее?
– Я в грязном белье не копаюсь, – проронил Семушкин высокомерно. – Моя пижама где, кстати?
– В шкафу. – Она закусила губу. Сказала медленно: – Значит, выкрутился твой приятель. От ответственности ушел… Жена? Новую найдет, не привыкать…
– Ладно тебе, – вяло возразил Семушкин. – Не так и просто ему… Спать давай. На работу завтра.
– Спать ты любитель! – согласилась Тася, в сердцах тряхнув серьгой – вторую она успела снять. – И большой любитель! – Затем как бы в задумчивости произнесла: – С квартирой как быть? Пять тысяч долларов долга по всем этим взяткам… Кредит – до Нового года. Раздеты камнем…
– Ну а при чем здесь Сашка? – спросил Семушкин раздраженно.
– Сашка ни при чем… А вот если бы в Испанию поехал ты…
– Если бы, если бы! – подскочил Семушкин. – Ну… я понимаю тебя! А что делать? Сказать ему в лоб: откажись, мол, а то деньги мне нужны, а ты – того, обойдешься? Или, – продолжил потухшим голосом, – звонить, сообщать кому следует, что пересели они тогда? Где, мол, наказание виновного?..
– Пора спать, – твердо оборвала его Тася.
Григорий посмотрел на жену. И сник.
Вот так и всегда… Он сказал, и дело теперь за ней… И будет так всегда. И не уйти, не порвать ему с этой женщиной, как бы ни старался, – с чужой, нелюбимой, но подчинившей его навек.
Дочь ответственного начальничка… Вот весь секрет брака. Где только теперь ответственный начальник, сметенный бурями перестроек и прочих реформ новейшей истории?.. Ау! А вот дочь его здесь, рядом.
Искоса вгляделся в ее напряженное лицо – кукольное, неживое, давно утратившее ту смазливость, которой он некогда оправдывал женитьбу, – дескать, ничего, симпатичная, остальное приложится… Нарисованное лицо.
Выщипанные брови с симметричными линиями изгибов, крем на дрябловатой коже шеи и щек, блеклые без спасительной помады губы и такие же блеклые глаза – пустые и круглые. А завтра, подведенные тенями, тушью, под пластиковой сенью ресниц, они лживо и очаровательно изменятся – будут томны, доброжелательны…
Он машинально переложил подушку, уставился на красивый импортный узор наволочки. И понял: все, пропал. Не уйти, не вырваться. А почему? Детей нет – она упрямилась: мол, вначале – карьера, квартира, устроение быта; а теперь поздно, не может… Впрочем, зачем они, дети? Неразбериха, грязь, беспорядок…
Влип. Привык. К волевой Тасе, безоговорочному ее главенству, к ухоженности, бездумию, к себе – каким стал…
– Спать! – Она погасила ночник, являвший собой бронзового воина, одной рукой придерживавшего взмыленного коня, а другой, вместо меча, вздымавшего клеть с электролампой в застеклении. Отвернулась к стене. Потом внезапно приподнялась, поцеловала Семушкина в лоб и вновь улеглась на место.
Однако Григорию не спалось. Он встал, принял снотворное, затем вновь улегся, но сон по-прежнему не шел, и, ворочаясь в темноте, он безуспешно подминал поудобнее выскальзывающую из-под головы компактную поролоновую подушку, благотворно влияющую, согласно заверениям рекламы, на шейный отдел позвоночника и обеспечивающую здоровый сон.
Внезапно, словно бы извне снизошедшим откровением вспыхнуло: «Совесть!»
Может… она? В ней дело? Но помилуйте, он-то при чем? Не он же развел эту грязь, доносы… Он жертва! Обстоятельств, Таськи проклятой…
Чувствуя, что никакого действия снотворное не оказывает, он снова сходил на кухню, проглотил еще одну таблетку, а после, подогнув под себя ноги и закутавшись в простыню, уселся на кровати в позе медитирующего йога, впав в тяжкое раздумье.
«В конце концов жизнь – борьба, – текли размышления. – Вольная, классическая, карате – вперемешку. Заметим – за материальные блага. И неземное блаженство – оно тоже, между прочим, из области материи… Поскольку говорят о нем в приложении к определенным вещам и штучкам».
Замерев в темноте, настороженно покосился в сторону супруги, прислушался к ее дыханию – Тася не спала.
Семушкин знал наверняка – не спала, как знал и то, о чем она сейчас думает, перебирая и взвешивая его слова…
И до ломоты в висках смыкал веки, преследуемый воспоминанием об увиденном как-то в бумагах жены анонимном конверте с адресом места работы покойной теперь Людмилы…
Тогда он промолчал, струсил. Промолчит и сегодня. Да и. стоит ли говорить что-либо? Стоит ли противостоять тому, без чего он уже не он?
Влип.
Некий незримый наблюдатель, чье присутствие Григорий чувствовал столь же отчетливо, как и читал его мысли, с брезгливой насмешкой взирая на него, думал сейчас о нелепой муке сознания собственной алчности и раскаяния в ней, о неотвязном страхе потерять либо себя, либо нажитое…
Но от этого невидимого мудрого существа, знавшего каждое движение его души и существовавшего как бы извне, Григорий предпочел отмежеваться, погрузившись в колодец одинокой интимной отрешенности.
«Я – несчастнейший из людей», – выбравшись из пустоты колодца, заключил он неожиданно, чувствуя пощипывание в носу и неудержно навернувшиеся слезы.
После чего припал к подушке – и заснул.
Какие сны снились Семушкину в ту ночь на излете к рассвету, неизвестно, но проснулся он грустным.
Считая себя натурой впечатлительной, он в принципе старался избегать какой-либо причастности к жизненным неурядицам. Навещать Ракитина тоже не хотелось: там надо было определенным образом держаться, соболезновать, то есть опять-таки угнетать психику, и без того донельзя расстроенную посещением морга, откуда он возвратился потрясенным до онемения. И поразил его не столько факт внезапности этой смерти, сколько очевидная ее непредсказуемость и непреложность.
Таким образом, Семушкин вывел истину: событие смерти непреложно, непредсказуемо и очевидно, после чего разочарованно уяснил и очевидность своего открытия, тут же забыв о нем.
Еще с детства Григорий тяготел к реальности, данной ему исключительно в приятных ощущениях. От иных же всячески уклонялся, а если уклониться не удавалось, то, претерпев напасть, в дальнейшем внимания на ней не заострял. Но кое-что, к изрядному неудовольствию, оседало в памяти прочно.
И вот, возвратившись из морга, вспомнилось, как пяти лет от роду пришел он с отцом в обсерваторию, куда родителя временно командировали от завода для производства квалифицированных слесарных работ.
Малолетнего Гришу с почетом усадили на высокий вертящийся стул, и он восторженно приник к холодному окуляру в уверенности презабавного зрелища Луны, звездочек, а увидел страшное: чуткую, черную бездну в сияющих колючих гроздьях, вдруг гулко и грозно устремившуюся навстречу ему.
Он отпрянул в смятении. После расплакался. Но объяснить толком причину испуга недоумевающим взрослым так и не смог.
Впоследствии он прилежно изучал астрономию, внимал телепередачам об успехах освоения околоземного пространства, свыкшись в конце концов с мыслью, что небо – всего лишь преддверие Вселенной, но больше подходить к телескопу не желал, помня тот детский ужас, который вновь вернулся к нему по неясной причине в беленом домике, особнячком ютившемся на больничной территории.
Однако жена Тася, в тонкости тайных переживаний Семушкина не посвященная, настаивала:
– Навестил бы Сашку-то… Ведь один… А, Гриш?
– Ну, Тася, ну неделикатно, – отбивался Семушкин. – Может, ему и надо побыть одному… Потом, знаешь, сочувствием тоже сводят в могилу… Завтра к тому же планерка, я должен подготовиться, то-се, выспаться, быть в форме… Отстань, дорогая!
– Да… – спохватилась Тася, куском замши вытирая пыль с пианино. – С Испанией теперь как? Едет он?.. Сына-то с кем оставить?
Семушкин внимательно посмотрел на жену, на руки ее, заботливо переставляющие подсвечники, на серый налет пыли, обметавший тряпку…
– Сходил бы. – Она открыла форточку, брезгливо сморщив нос, потрясла замшевым лоскутом. – А?
– Времени сейчас сколько? – Семушкин взглянул на часы. – Шесть? На часок если…
– Только не пей там, – напутствовала рассудительная Тася.
Но Семушкин уже не слышал ее. Он водил щеткой по башмакам, и в голове его, в такт движениям руки, сновало челноком: изменилось у Ракитина с Испанией, нет?
Мыслишка была мутненькой, противной, но мозг не стыдлив, как оправдывался Григорий, позволяя мысли крепнуть и развиваться…
По пути к дому Ракитина он задержался на том злосчастном месте, где еще различались среди прибитой к бортику тротуара грязи крупицы стекла и оранжевые осколки пластмассы.
Глядя на осколки, Григорий преисполнился философической удрученности, но и одновременно ощущения какого-то личного тревожного счастья.
К большому удивлению Семушкина, в Ракитине не замечалось ни надломленности, ни растерянности, переживаний он не выказывал, разговор вел ровно, без срывов, пусть и немногословно. Лишь как-то болезненно щурился, будто вспоминал что-то, а вспомнить не мог.
«Держится», – думал Григорий, с невольным состраданием всматриваясь в осунувшееся, как бы чуть постаревшее лицо приятеля, в устало запавшие глаза с хмурой, внимательной отчужденностью взгляда исподлобья.
– С сыном-то что решили? – начал Семушкин, невольно теряясь в застойной, настороженной тишине, заполонившей квартиру.
– У родителей ее.
– Ясно, – кивнул Григорий. – Да и правильно, в общем, женская рука, забота… А тут поездка на полгода… Или так и оставишь им парня?
– Не знаю… – Ракитин понуро огляделся по сторонам. – Ничего не знаю пока, Гриш. А ехать, думаю, надо. Здесь, – покривился, – невмоготу.
– Ну да… – уныло подтвердил Семушкин. – Время – лекарь… перемена обстановки… Слушай, а дело-то закрыли?
– Какое?
– С аварией… Все-таки – гибель…
– Ну… По показаниям наезд совершила она, а причина смерти – инсульт. Прорвался сосуд с тонкой стенкой. Отчего – неясно. То ли… Ясно, конечно! – закончил Ракитин со злой убежденностью. – Из-за меня все…
– Саня… брось, не казнись. – Семушкин поднялся, положил руку ему на плечо. – Это – случай. Несчастный, дурацкий… Давай вот разберемся: ты пьян был? Нет. Или надо, чтобы строго по правилам, чтобы как стеклышко? Но и стеклышко порой вдребезги… Судьба это!
– Ты себе веришь? – повернулся к нему Ракитин.
– Конечно, какие вопросы?
– Есть вопрос. – Ракитин сгорбил плечи. Сплел пальцы вокруг колена. – Относительно Испании. Если надо тебе туда позарез – откажусь. И снимем вопрос окончательно.
– Саня, не сходи с ума.
– Извини…
От Ракитина Семушкин вернулся молчаливым и грозно-задумчивым.
– Ну как он там? – поинтересовалась Тася. – Едет?
– Говорит… необходимо развеяться, – пожал плечами Григорий.
– К Ритке Лесиной не наведывается? – Тася отклеивала перед зеркалом ресницы. – За утешениями? За утехами, вернее?
– Я в грязном белье не копаюсь, – проронил Семушкин высокомерно. – Моя пижама где, кстати?
– В шкафу. – Она закусила губу. Сказала медленно: – Значит, выкрутился твой приятель. От ответственности ушел… Жена? Новую найдет, не привыкать…
– Ладно тебе, – вяло возразил Семушкин. – Не так и просто ему… Спать давай. На работу завтра.
– Спать ты любитель! – согласилась Тася, в сердцах тряхнув серьгой – вторую она успела снять. – И большой любитель! – Затем как бы в задумчивости произнесла: – С квартирой как быть? Пять тысяч долларов долга по всем этим взяткам… Кредит – до Нового года. Раздеты камнем…
– Ну а при чем здесь Сашка? – спросил Семушкин раздраженно.
– Сашка ни при чем… А вот если бы в Испанию поехал ты…
– Если бы, если бы! – подскочил Семушкин. – Ну… я понимаю тебя! А что делать? Сказать ему в лоб: откажись, мол, а то деньги мне нужны, а ты – того, обойдешься? Или, – продолжил потухшим голосом, – звонить, сообщать кому следует, что пересели они тогда? Где, мол, наказание виновного?..
– Пора спать, – твердо оборвала его Тася.
Григорий посмотрел на жену. И сник.
Вот так и всегда… Он сказал, и дело теперь за ней… И будет так всегда. И не уйти, не порвать ему с этой женщиной, как бы ни старался, – с чужой, нелюбимой, но подчинившей его навек.
Дочь ответственного начальничка… Вот весь секрет брака. Где только теперь ответственный начальник, сметенный бурями перестроек и прочих реформ новейшей истории?.. Ау! А вот дочь его здесь, рядом.
Искоса вгляделся в ее напряженное лицо – кукольное, неживое, давно утратившее ту смазливость, которой он некогда оправдывал женитьбу, – дескать, ничего, симпатичная, остальное приложится… Нарисованное лицо.
Выщипанные брови с симметричными линиями изгибов, крем на дрябловатой коже шеи и щек, блеклые без спасительной помады губы и такие же блеклые глаза – пустые и круглые. А завтра, подведенные тенями, тушью, под пластиковой сенью ресниц, они лживо и очаровательно изменятся – будут томны, доброжелательны…
Он машинально переложил подушку, уставился на красивый импортный узор наволочки. И понял: все, пропал. Не уйти, не вырваться. А почему? Детей нет – она упрямилась: мол, вначале – карьера, квартира, устроение быта; а теперь поздно, не может… Впрочем, зачем они, дети? Неразбериха, грязь, беспорядок…
Влип. Привык. К волевой Тасе, безоговорочному ее главенству, к ухоженности, бездумию, к себе – каким стал…
– Спать! – Она погасила ночник, являвший собой бронзового воина, одной рукой придерживавшего взмыленного коня, а другой, вместо меча, вздымавшего клеть с электролампой в застеклении. Отвернулась к стене. Потом внезапно приподнялась, поцеловала Семушкина в лоб и вновь улеглась на место.
Однако Григорию не спалось. Он встал, принял снотворное, затем вновь улегся, но сон по-прежнему не шел, и, ворочаясь в темноте, он безуспешно подминал поудобнее выскальзывающую из-под головы компактную поролоновую подушку, благотворно влияющую, согласно заверениям рекламы, на шейный отдел позвоночника и обеспечивающую здоровый сон.
Внезапно, словно бы извне снизошедшим откровением вспыхнуло: «Совесть!»
Может… она? В ней дело? Но помилуйте, он-то при чем? Не он же развел эту грязь, доносы… Он жертва! Обстоятельств, Таськи проклятой…
Чувствуя, что никакого действия снотворное не оказывает, он снова сходил на кухню, проглотил еще одну таблетку, а после, подогнув под себя ноги и закутавшись в простыню, уселся на кровати в позе медитирующего йога, впав в тяжкое раздумье.
«В конце концов жизнь – борьба, – текли размышления. – Вольная, классическая, карате – вперемешку. Заметим – за материальные блага. И неземное блаженство – оно тоже, между прочим, из области материи… Поскольку говорят о нем в приложении к определенным вещам и штучкам».
Замерев в темноте, настороженно покосился в сторону супруги, прислушался к ее дыханию – Тася не спала.
Семушкин знал наверняка – не спала, как знал и то, о чем она сейчас думает, перебирая и взвешивая его слова…
И до ломоты в висках смыкал веки, преследуемый воспоминанием об увиденном как-то в бумагах жены анонимном конверте с адресом места работы покойной теперь Людмилы…
Тогда он промолчал, струсил. Промолчит и сегодня. Да и. стоит ли говорить что-либо? Стоит ли противостоять тому, без чего он уже не он?
Влип.
Некий незримый наблюдатель, чье присутствие Григорий чувствовал столь же отчетливо, как и читал его мысли, с брезгливой насмешкой взирая на него, думал сейчас о нелепой муке сознания собственной алчности и раскаяния в ней, о неотвязном страхе потерять либо себя, либо нажитое…
Но от этого невидимого мудрого существа, знавшего каждое движение его души и существовавшего как бы извне, Григорий предпочел отмежеваться, погрузившись в колодец одинокой интимной отрешенности.
«Я – несчастнейший из людей», – выбравшись из пустоты колодца, заключил он неожиданно, чувствуя пощипывание в носу и неудержно навернувшиеся слезы.
После чего припал к подушке – и заснул.
Какие сны снились Семушкину в ту ночь на излете к рассвету, неизвестно, но проснулся он грустным.
ПОЛ АСТАТТИ
К Москве Астатти начал уже потихонечку привыкать. Странный, аляповатый город, такой удивительно разный в многоликости архитектурной и, главное, – человеческой, причем даже не внешней, а потаенной, заключавшейся в том многообразии типов, характеров и судеб, что поражали его нередкой противоположностью своих индивидуальностей и раздробленностью устремлений. Еще нигде ему не доводилось видеть столь разных людей. Может, как думалось Полу, причиной тому была тяжкая плита коммунистической идеологии, под гнетом которой, деформируясь каждый по-своему в личностном поиске истины, люди вырабатывали собственные ценности в мировоззрении, далеком от каких-либо стандартов. А потому трудно было найти здесь приверженцев критериев как чисто западных, так и восточных. Как понял Астатти, религия коммунизма – этой социальной асимптоты – уже давно утратила главенство над умами и перед своим окончательным крахом носила характер чисто обрядовый, но, рухнув, не обрела замены, и общество мало-помалу склонялось перед идолом золотого тельца, который извечно существовал вне конкуренции во всех временах, ибо, в отличие от религий, идей и учений, был прост и незыблем и с ног на голову не ставился никакими усилиями.
Полу повезло: в первый же час своего бегства от мафии он познакомился в метро с молодой привлекательной женщиной, спросив у нее, где находится в городе приличная пиццерия; далее пригласил даму, сносно объяснявшуюся по-английски, составить ему компанию и уже за столиком, попивая сухое вино в ожидании блюда, выяснил, что новую знакомую зовут Лена, живет она в двухкомнатной квартире с ребенком, мужа-предпринимателя год назад убили гангстеры, и приходится Лене работать за триста долларов в месяц секретаршей в какой-то микроскопической компании. Судьба, как уяснил Астатти, по нынешним российским временам, – самая что ни на есть банальная.
Полу повезло: в первый же час своего бегства от мафии он познакомился в метро с молодой привлекательной женщиной, спросив у нее, где находится в городе приличная пиццерия; далее пригласил даму, сносно объяснявшуюся по-английски, составить ему компанию и уже за столиком, попивая сухое вино в ожидании блюда, выяснил, что новую знакомую зовут Лена, живет она в двухкомнатной квартире с ребенком, мужа-предпринимателя год назад убили гангстеры, и приходится Лене работать за триста долларов в месяц секретаршей в какой-то микроскопической компании. Судьба, как уяснил Астатти, по нынешним российским временам, – самая что ни на есть банальная.