Сын того первого, взбунтовавшегося барона фон Икскюля – Василий, полковой голова в русских войсках, и дал своим потомкам фамилию по полученному им прозвищу – Соковня. Василий Соковня. Потомки обрусели, титулом пользоваться перестали – не было такого в обычаях Русского государства, но с гордостью фамильной не расстались, держались дружно, друг от друга не отступаясь. Вот и около Федосьи встала и сестра Евдокия, ставшая княгиней Урусовой, и братья – Федор и Алексей. Не отреклись, царского гнева и опалы не испугались. Остался в их роду бунт против тех, кому принадлежала власть. Тот же брат Алексей был казнен в 1697 году Петром I за то, что вместе с Иваном Циклером решил положить конец его царствованию, а брат Федор, несмотря на полученный боярский чин, оказался в далекой ссылке. Позже, во времена Анны Иоанновны, не кто иной, как Никита Федорович Соковнин поплатится за сочувствие Артемию Волынскому, за планы переустроить власть на свой – не царский образец.
   Покорство – ему в соковнинском доме, видно, никто Федосью Прокопьевну толком не научил. Пока жила с мужем, воли себе не давала. Но в тридцать овдовела, осталась сам-друг с подростком-сыном, тогда-то и взяла волю, заговорила в голос о том, что и раньше на сердце лежало, – о правильной вере.
   И потянулись к Федосьиному двору в переулке на Тверской, сразу за нынешним Театром имени Ермоловой, сторонники раскола. Пошел по Москве слух с новой праведнице и проповеднице. Может, не столько сама была тому причиной, сколько протопоп Аввакум, вернувшийся из сибирской ссылки и поселившийся в доме покойного боярина Глеба Морозова. «Бывало, сижу с нею и книгу чту, – вспомнит протопоп, – а она прядет и слушает». Вот только откуда пришло к ней сомнение в истинности привычной веры, убежденность в правоте, бунт против никонианских затей исправления иконописания, богослужебных книг, самих по себе церковных служб?
   Бунтовали крестьяне. Бунтовали горожане из тех, кто трудом изо дня в день добывал пропитание и хлеб. Бунтовали окраины. С утверждением никонианства исчезал последний призрак свободы. Двоеперстие становилось правом на свою веру, благословляло душевный бунт против неправедных земных владык. Какое дело, чем разнились правленные и неправленные книги, – главным было неподчинение. В завзятости споров скрывалось отчаяние сопротивления, с момента зарождения своего обреченного на неудачу и гибель. Машина разраставшегося государства не знала пощады в слаженном скрипении своих бесконечных, хитроумно соединенных шестеренок и колес.
   Но что было здесь делать боярыне, богатейшей, знатной, одной из первых при царском дворе и во всем Московском государстве? Какие кривые завели ее на эти дороги? Ослепленность верой? Но никогда при жизни мужа особой религиозностью Федосья не отличалась. Жила как все, поступала как иные. Или сказало и здесь свое слово время – желание понять себя, обо всем поразмыслить самому? Человек XVII века искал путей к самому себе, и разве всегда эти пути были очевидными и прямыми?
   И еще – сознание собственной значимости. Аввакум скажет – гордыни: «Блюдия самовозношения тово, инока-схимнкца. Дорога ты, что в черницы попала те, грязь худая. А кто ты? Не Федосья ли девица преподобномученица. Еще не дошла до тое версты». И сам же испугается своей правды: как-никак боярыня, как-никак не простой человек – «Ну, полно браниться. Прости, согрешил».
   А воля словно сама шла в руки, прельщала легкостью и неотвратимостью. В 1601 году не стало боярина Бориса Ивановича Морозова, главного в семье, перед которым и глаз не смела поднять, даром что и любил и баловал невестку. Годом позже разом не стало мужа и отца – в одночасье ушли из жизни боярин и калужский наместник. Еще через полтора года могла распорядиться принять ссыльного протопопа, объявить себя его духовной дочерью.
   Царский двор глаз со вдовой боярыни не спускал и вмешался сначала стороной: не успел Аввакум проделать путь из Сибири до столицы, как к концу лета 1664 года был снова сослан в Мезень. Ни покровительство, ни заступничество Федосьи не помогли. Надо бы боярыне испугаться, притихнуть, а она, наученная неистовым протопопом, пришла в ярость, начала сама проповедовать, не скрываясь, смутила сестру, прибрала к рукам сына. Теперь уже к ней самой приступили с увещеванием, постарались приунять, утихомирить. И увещевателей нашли достойных ее сана, ее гордыни.
   Разговор с Федосьей Прокопьевной повели архимандрит Чудова кремлевского монастыря Иоаким и Петр Ключарь. Кто знает, как долго говорили с отступницей, только, видно, ничего добиться не смогли. За упорство к концу 1664 года отписали у боярыни половину богатейших ее имений, но выдержать характер царю не удалось.
   Среди милостей, которыми была осыпана царица Марья Ильинична по поводу рождения младшего сына, Иоанна Алексеевича, будущего соправителя Петра I, попросила она сама еще об одной – помиловании Федосьи. Алексей Михайлович не захотел отказать жене. Иоанн Алексеевич родился в августе, а 1 октября того же, 1666 года были выправлены бумаги на возврат Федосье Прокопьевне всех морозовских владений.
   И снова поостеречься бы ей, не перетягивать струны, уйти с царских глаз. Но то, что очевидно для многих царедворцев, непонятно Федосье, избалованной вниманием теремов. Для нее нечаянная, вымоленная царицей милость – победа, и она хочет ее испытать до конца. Все в ее жизни возвращается к старому: странники на дворе, беглые попы, нераскаявшиеся раскольники. Федосья торжествует, не замечая, как меняются обстоятельства и время. Уходят из жизни ее покровители, теперь уже последние: в сентябре 1667 года невестка – царицына сестра Анна Ильинична Морозова, в первых днях марта 1669-го – вместе со своей новорожденной дочерью сама царица.
   И странно: благочестивейшая, богобоязненная, в мыслях своих не согрешившая против власти церкви, против разгула никонианской грозы, царица Марья Ильинична не видела греха в «заблуждениях» Федосьи Морозовой. Разве и сам царь Алексей Михайлович не знакомился с Аввакумом, не привечал его и на первых порах не прочь был обойтись с неистовым протопопом как с Федором Ртищевым? Лишь бы не посягал на каноны слитой с государством церкви. А ведь Федор Ртищев воинствовал со всей церковью, желал жить по воле своего разума и совести, а не по предписаниям церковным.
   Отбыв все испытания сибирской ссылки, Аввакум напишет о возвращении в Москву в своем «Житии»: «Также к Москве приехал и, яко ангела Божия, прияша мя государь и бояря, – как мне ради. К Федору Ртищеву зашел: он сам из полатки выскочил ко мне: благословился от меня, и учали говорить много-много, – три дня и три нощи домой меня не отпустил и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: „здорово ли де, протопоп, живешь, еще де видатца Бог велел“. И я сопротив руку ево поцеловал и пожал, а сам говори: „жив Господь, и жива душа моя, Царь-государь; а впредь, что изволит Бог“. Он же, миленький, вздохнул, да и пошел, куда надобе ему… Давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере; я же все сие яко уметы (грязь. – Н. М.) вменил…»
   Отказ стоил Аввакуму ссылки на Мезень. Час Федосьи Морозовой наступил позже. И не стал ли главной ее виной гордый отказ прийти на свадьбу царя с новой женой Натальей Нарышкиной?
   Для Федосьи два года не срок, чтобы забыть царю о покойней царице Марье Ильиничне. Против нового брака восстали все. И царские дети – родила их Марья Ильинична тринадцать человек, и заполонившие дворец Милославские – появление новой царицы означало появление новых родственников, новую раздачу мест и выгод. Даже церковники – каких милостей было ждать от питомца Артамона Матвеева. «Учинили дуростию своею не гораздо», – скажет Алексей Михайлович в указе о дьяках, осмелившихся не пустить на свои дворы царских певчих с непривычным на Руси – демественным пением. За «дурость» следовало наказание. К тому же дьяков оказалось много, а среди противников вторичной женитьбы Алексея Михайловича решилась пренебречь царской волей одна Федосья Прокопьевна. Когда царский посланец пришел приглашать боярыню Морозову на царскую свадьбу (по-прежнему одной из первых!), Федосья решается на неслыханный поступок – отказывается от приглашения и плюет на сапог гонца. Чаша терпения Алексея Михайловича переполнилась. Расчеты государственные перехлестнулись с делами личными. В ночь на 16 ноября того же, 1671 года строптивая боярыня навсегда простилась со свободой.
   После прихода к ней чудовского архимандрита Иоакима Федосью Морозову вместе с находившейся у нее в гостях сестрой, княгиней Евдокией Урусовой, решают запереть в подклет морозовского дома. Федосья отказывается подчиниться приказу. Никто не властен над хозяйкой, и слугам приходится снести ее в назначенное место на креслах. Это и будет ее первая тюрьма.
   Но даже сделав первый шаг, Алексей Михайлович далеко не сразу решается на следующий. Может, и не знает, каким этому шагу быть. Два дня колебаний, и митрополит Павел получает приказ допросить упрямую раскольницу. Допрос должен вестись в Чудовом монастыре.
   Но Федосья снова отказывается сделать по своей воле хотя бы шаг. Если она понадобилась тем, в чьих руках сила, пусть насильно несут ее куда хотят. И вот от морозовского двора на Тверской направляется в Кремль невиданная процессия. Федосью несут на сукне, рядом идет сестра Евдокия. Только в тот единственный раз были они в дороге вместе. Так же на сукнах отнесут Федосью домой после десяти часов прений. Митрополиту Павлу так и не удастся переубедить строптивицу.
   А ведь, казалось, все еще могло прийти к благополучному концу. Митрополит Павел не собирался выказывать свою власть и в мыслях не имел раздражать Соковниных и Милославских. Царская воля значила много, но куда было уйти от родового именитого боярства. Цари менялись – боярские роды продолжались, и неизвестно, от кого в большей степени зависели князья церкви. Но оценить осторожной снисходительности своего следователя Федосья Морозова не захотела. Донесения патриарху утверждали, что держалась боярыня гордо, отвечала «дерзко», каждому слову увещевания противоречила, во всем вместе с сестрой «чинила супротивство». Допрос одинаково обозлил обе стороны. Полумертвую от усталости, слуги отнесли боярыню в подклет собственного дома под замок, но уже только на одну последнюю ночь.
   Алексею Михайловичу не нужно отдавать особых распоряжений, достаточно предоставить свободу действий патриарху. Иосаф II сменил Никона, ни в чем не поступившись никонианскими убеждениями. Это при нем и его усилиями произошел окончательный раскол. Те же исправленные книги для богослужений. Те же строгости в отношении пренебрегавших этими книгами священников. Попы, следовавшие дониконианскому порядку служб, немедленно и окончательно лишились мест. Все неповинующиеся церкви предавались анафеме. И хотя Иосаф вернулся к форме живой проповеди в церкви, хотя неплохо писал сам и охотно печатал чужие разъясняющие нововведения труды, переубеждать Морозову не собирался никто.
   Наутро после допроса в Чудовом монастыре Федосье вместе с сестрой еще в подклете родного дома наденут цепи на горло и руки, кинут обеих на дровни, да так и повезут скованными и рядом лежащими по Москве. Путь саней лежал мимо Чудова монастыря.
   Известные вплоть до настоящего времени документы утверждали, будто путь дровней с узницами лежал в некий Печерский монастырь. На самом деле речь шла не о монастыре, а о монастырском подворье, которое было приобретено в 1671 году у Печерского монастыря для размещения в нем Приказа тайных дел. Подворье было предназначено для пребывания Федосьи. Евдокию в других дровнях отправили к Пречистенским воротам, в Алексеевский монастырь. Княгиня Урусова ни в чем не уступала сестре. Ее велели водить на каждую монастырскую церковную службу, но княгиня Авдотья не шла, и черницам приходилось таскать ее на себе, силой заталкивая в особые носилки.
   Для одних это была «крепость человеческая», для других «лютость», но для всех одинаково – поединок с царской волей. Утвержденный на Московском соборе в мае 1668 года раскол был делом слишком недавним, для большинства просто непонятным. Но москвичи были на стороне бунтовщиц. Тем более женщин, тем более матерей, оторванных от домов и детей. Скорая смерть Иосафа II – через несколько месяцев после ареста Морозовой, – а за ним и его преемника Питирима – в апреле 1673 года – воспринимались знамением свыше. «Питирима же патриарха вскоре постиже суд Божий», – утверждал современник.
   А ведь новоположенный патриарх Пиритим никак не хотел открытых жестокостей. Ему совершенно незачем начинать свое правление с суда над знатными и уже успевшими прославиться в Москве непокорными дочерями церкви. Он готов увещевать, уговаривать, ограничиться, наконец, простой видимостью раскаяния. Старый священник, он знает – насилие на Руси всегда рождало сочувствие к жертве и ненависть к палачу. Москва только что пережила Медный бунт, и надо ли вспоминать те страшные для обитателей дворца дни! Но царь упорствует. Называвшийся Тишайшим, Алексей Михайлович не хочет и слышать о снисхождении и дипломатических компромиссах. Строптивая боярыня должна всенародно покаяться и повиниться, должна унизиться перед ним.
   Да и настоятельница Алексеевского монастыря слезно молит избавить ее от узницы. Не потому, что монастыри не привыкли выполнять роль самых глухих и жестоких тюрем – так было всегда в Средние века, – не потому, что Урусова первая заключенная в этой обители. Настоятельница заботится о прихожанах – к Урусовой стекаются толпы для поклонения. Здесь всегда окажешься виноватой и перед власть предержащими, и перед москвичами. О доброй славе монастыря приходится радеть день и ночь, и Питирим хочет положить конец чреватому осложнениями делу: почему бы царю не выпустить обеих узниц, а уж он сумеет наложить на них самую тяжелую епитимью. Бесполезно!
   Сначала были муки душевные. Сын! Прежде всего сын… Не маленький – двадцатидвухлетний, но из воли матери не выходивший, во всем Федосье покорный, из-за нее и ее веры не помышлявший ни о женитьбе, ни о службе. И мать права – ему не пережить ее заключения. Напрасно Аввакум уверял: «Не кручинься о Иване, так и бранить не стану». Может, и духовный отец, а все равно посторонний человек. Ведь недаром же сам вспоминал: «…И тебе уж некого четками стегать и не на ково поглядеть, как на лошадки поедет, и по головки неково погладить, – помнишь, как бывало».
   Помнила. Еще как помнила! Душой изболелась, печалуясь о доме, пока чужой, никонианский поп не принес страшную весть, что не стало Ивана, что никогда его больше не увидит и даже в последний путь не сможет проводить. От попа пришла и другая весть – о ссылке обоих родных братьев, что не захотели от них с Евдокией отречься. Новые слезы, новые опустевшие в Москве дома. Знала, что сама всему виною, но теперь-то и вовсе окаменела в своем упорстве, выбрала муки и смерть, и они не заставили себя ждать.
   Алексей Михайлович не сомневался в «лютости» Федосьи. Так пусть и новый патриарх убедится в ней. Боярыню, скованную, снова привезут в Чудов монастырь, чтобы Питирим помазал ее миро. Но даже в железах Федосья будет сопротивляться, осыпать иерарха проклятьями, вырываться из рук монахов. Ее повалят, потащут за железный ошейник по палате, вниз по лестнице и вернут на былое Печерское подворье.
   Со следующей ночи на Ямском дворе приступят к пыткам. Раздетых до пояса сестер станут поднимать на дыбу и бросать об землю. Федосье достанется провисеть на дыбе целых полчаса. И ни одна из сестер Соковниных не отречется, даже на словах не согласится изменить своей вере.
   Теперь настанет время отступать царю. Алексей Михайлович согласен – пусть Федосья на людях, при стечении народа, перекрестится, как требует церковь, троеперстием, просто поднимет сложенные для крестного знамения три пальца. Если даже и не свобода, если не возврат к собственному дому – да и какой в нем смысл без сына! – хотя бы конец боли, страшного в своей неотвратимости ожидания новых страданий. В конце концов, она только женщина, и ей уже под сорок.
   И снова отказ «застывшей в гордыне» Федосьи. Снова взрыв ненависти к царю, ставшему ее палачом. Теперь на помощь Морозовой пытается прийти старая и любимая тетка царя – царевна Ирина Михайловна. Да, она до конца почитала Никона, да, ее сестра, царевна Татьяна Михайловна с благословения опального теперь уже патриарха училась живописи и написала лучший никоновский портрет, но примириться с мучениями всеми в теремах любимой Федосьи тетка не могла. Ирина Михайловна просит племянника отпустить Морозовой ее вину, прекратить хотя бы пытки, успокоить московскую молву. Алексей Михайлович неумолим. «Свет мой, еще ли ты дышишь? – напишет в те страшные месяцы Аввакум. – Друг мой сердечный, еще ли дышишь, или сожгли, или удавили тебя? Не вем и не слышу; не ведаю – жива, не ведаю – скончали. Чадо церковное, чадо мое драгое, Федосья Прокопьевна. Провещай мне, старцу грешну, един глагол: жива ли ты?»
   Это было чудо: она еще жила. Жила и когда перенесли в Новодевичий монастырь, оставив без лекарственных снадобий и помощи. Жила и когда ее переправили от бесконечных паломников на двор старосты в Хамовниках. Жила и когда распоряжением вконец рассвирепевшего царя была отправлена в заточение в Боровск. Федосья еще не достигла вершины своей Голгофы.
   Для начала стылые волглые стены сруба-тюрьмы. Конечно, без дров и печи. Едва тронутое светом зарешеченное окошко. Звонкий холод, которого не могло осилить ни одно лето. Голод – горстка сухарей и кружка воды на день. И тоска. Звериная, отчаянная тоска. Царь, казалось, забыл о ненавистной узнице. Казалось…
   Но Боровск трудно, попросту невозможно забыть. Боровск – не Мезень и не Пустозерск, где кончит свои дни Аввакум. Всего восемьдесят верст от столицы – не дальний край, хоть и доводилось городу быть пограничным, стоять на стыке Московского государства с Литвой. Именно боровских наместников выбирал Алексей Михайлович для самых ответственных посольских дел. В 1659 году уехал отсюда Василий Лихачев послом во Флоренцию, а в 1667-м другой наместник – Петр Иванович Потемкин отправился послом сначала в Испанию, потом во Францию. Город все время оставался на виду. И не потому ли выбрал его Алексей Михайлович для постоянно тревожившей его бунтовщицы.
   После двух будто канувших в небытие лет, в апреле 1675 года, в Боровск приезжает для розыска по делу Морозовой стольник Елизаров со свитой подьячих. Он сам должен провести в тюрьме обыск-допрос, убедиться в настроениях узницы и решить, что следует дальше предпринимать. Стольнику остается угадать царские невысказанные желания. Откуда боярыне знать, что, чем бы ни обернулся розыск, он все равно приведет к стремительному приближению конца.
   Сменивший стольника в июне того же года Федор Кузьмищев приедет с чрезвычайными полномочиями: «…указано ему тюремных сидельцов по их делам, которые довелось вершить, в больших делах казнить, четвертовать и вешать, а иных указано в иных делах к Москве присылать, и иных велено, которые сидят не в больших делах, бивши кнутом, выпущать на чистые поруки на козле и в провотку…»
   Дьяк свое дело знал. Его решением будет сожжена в срубе стоявшая за раскол инокиня Иустина, с которой сначала довелось делить боровское заточение Морозовой. Для самой же Морозовой и Урусовой Федор Кузьмищев измыслит другую меру ужесточения наказания: их опустят в глубокую яму – земляную тюрьму. Теперь они узнают еще большую темноту, леденящий, пропитанный запахом земли могильный холод и голод. Настоящий. Как приговор. Решением дьяка им больше не должны давать еды. Густой спертый воздух, вши – все было лишь прибавкой к мукам голода и отчаяния.
   Решение дьяка… Но несмотря на все запреты, ночами сердобольные боровчане пробираются к яме с едой. Не приходят со стороны – не выдерживает сердце у самих стражников. Вот только, кроме черных сухариков, ничего не решаются бросать. Не дай бог, проговорятся узницы, не дай бог, каким стоном выдадут их тайну.
   Евдокия дотянет только до первых осенних холодов. Два с половиной месяца проживет еще Федосья Прокопьевна: боярыни не станет 2 ноября 1675 года.
   И перед смертью что-то сломится в ней, не выдержит муки. Она попросит у стражника: «Помилуй мя, даждь ми колачика, поне хлебца. Поне мало сухариков. Поне яблочко или огурчик». И на все получит отказ. Как-никак служивый человек: не могу, не смею, боюсь. Но в одном стражник не сможет отказать Федосье – вымыть на реке единственную ее рубаху, чтобы помереть и лечь в гроб в чистом.
   Шла зима. В воздухе висел белый пух. Спуститься в земляной мешок было неудобно, и стражники вытащили окоченевшее тело Федосьи на веревочной петле. За шею.
   А участники разыгравшейся драмы начинают уходить один за другим. Ровно через три месяца после Федосьи Прокопьевны не стало царя Алексея Михайловича. В Пустозерске был сожжен в срубе протопоп Аввакум. В августе 1681 года, также в ссылке, скончался Никон. А в 1682 году к власти пришла от имени своих младших братьев правительница царевна Софья. Уж она-то меньше всего собиралась поддерживать старообрядцев, боролась с ними железной рукой. Но братьев Соковниных вернула из ссылки. Разрешила им перезахоронить Федосью и Евдокию и поставить над их могилой плиту.
   Место это на городском валу получило название Городища и стало местом паломничества. И. Е. Забелин воспроизвел его. Но в сегодняшнем Боровске уже нет памятной плиты, и можно лишь приблизительно определить ее положение: на месте Городища поднялся современный многоквартирный дом.
   Связанная с Чертольем легенда о гиблом месте, впрочем, возникла много раньше мучений боярыни Морозовой. Когда инокинь Алексеевского монастыря после пожара 1547 года перевели в Кремль, место их обители в 1565 году отошло под опричнину и было застроено дворами ее начальников, в том числе самого Малюты Скуратова. Существует предположение, что найдено и его погребение.
   С отменой опричнины и суровых запретов даже вспоминать о ней (одно лишь упоминание по указу Ивана Грозного каралось смертной казнью) монастырь возвращают в 1572 году на место опричных дворов. Но этот – по счету уже третий переезд – не был в истории монастыря последним. В 1838 году указом императора Николая I обитель, как и соседние с ней древние храмы, были снесены для освобождения строительной площадки под храм Христа Спасителя. На этот раз переезд монастыря оказался очень дальним – его перевели в Красное село, по современным ориентирам – на Верхнюю Красносельскую улицу.
   Первоначальная идея храма-памятника, родившаяся в день, когда в российских границах не осталось ни одного наполеоновского солдата, то есть 25 декабря 1812 года, воплотилась в результате международного архитектурного конкурса в проект на Воробьевых горах Александра Лаврентьевича Витберга. Но восторженно принятый современниками проект не был реализован. Причин подобного отказа от строительства приводится немало. Наиболее широко принимаемая историками версия – якобы Витберг не справился со сложнейшей отчетностью по строительству, не сумел противостоять ловким дельцам, упорно стремившимся к привычным высоким барышам.
   Так или иначе, 16 апреля 1827 года Комиссия по сооружению храма Христа Спасителя была закрыта. Подвергнутый унизительному следствию, лишенный всего своего крохотного состояния и имущества Витберг был сослан в Вятку. И все-таки главная, если не единственная причина прекращения строительства – нежелание нового императора продолжать дело, начатое его предшественником. Перестройка Москвы – а Николай I задумывает именно ее – должна быть связана только с его собственным именем.
   Новое строительство основывалось на новых принципах. Николай I сам определил его место – вблизи Кремля. Единолично – безо всяких конкурсов – решил вопрос об архитекторе. Императорский выбор пал на недавнего выпускника Академии художеств, еще никак не заявившего себя в архитектуре, Константина Андреевича Тона. Тон находился в пенсионерской поездке в Италии и выполнил там проект возобновления дворца цезарей на Палатинском холме, который и обратил на себя внимание Николая I. В 1829 году, по возвращении в Петербург, молодой архитектор получает заказ на строительство храма Христа, и не только.
   Два проекта – Витберга и Тона – разделило десять с небольшим лет, но эти годы очень много значили для русской истории. Высочайший подъем патриотизма на гребне победы в Отечественной войне 1812 года, образование декабристских обществ и – события на Сенатской площади, трагедия, пережитая русским обществом, в ряду которой стояла и гибель Александра Грибоедова. Николай I обращается к диктату в отношении культурной и художественной жизни России, тем более в отношении храма-памятника. Храм будет проектироваться и строиться на протяжении полувека – от Июльской революции во Франции до Парижской коммуны, от возникновения общества «Молодая Италия» до разгрома «Народной воли». Николай I стремился к созданию символа самодержавия, для русского же общества в выраставшем храме по-прежнему воплощались те чувства и надежды, которые объединяли народ в 1812 году, – великое противостояние, далеко не всеми в наши годы осознаваемое.