- Спасибо тебе огромное, - поблагодарила ее леди Проуч. - И попроси,
чтобы он отослал открытки как можно скорее.
В следующий вторник голос клерка из офиса по телефону проинформировал
леди Проуч, что письменный опрос продемонстрировал единодушную враждебность
опрошенных по отношению к экспериментам на живых животных.
Леди Проуч поблагодарила клерка, а потом, громче и более пылким
голосом, возблагодарила Небеса. Два приглашения, уже запечатанные и
адресованные, были немедленно посланы; они были должным образом приняты.
"Домашний прием спокойных часов", как называла его будущая хозяйка, вступил
в решающую стадию.
Лина Ладдлфорд не была включена в список гостей, потому что
предварительно приняла другое приглашение. В день открытия крикетного
фестиваля, однако, она наткнулась на леди Проуч, которая примчалась с
другого конца графства. Она выражала абсолютное равнодушие к крикету и почти
полное безразличие к самой жизни. Она слабо пожала руку Лины и заметила, что
день был просто скотский.
- А вечеринка? Как там все прошло? - тут же спросила Лина.
- Не говори об этом! - последовал трагический ответ. - И почему я
всегда так несчастна?
- Но что случилось?
- Это было ужасно. Гиены не могли бы вести себя с большей дикостью. Сэр
Ричард сказал так, а он бывал в странах, где живут гиены, так что он должен
знать. Они практически подрались!
- Подрались?
- Подрались и прокляли друг друга. Это могла быть сцена с картины
Хогарта. Я никогда в жизни не чувствовала себя настолько оскорбленной. Что,
должно быть, подумали слуги!
- Но кто же все это устроил?
- О, разумеется, те двое, из-за которых я так переживала.
- Я думала, что они согласились во всем, в чем только можно
согласиться: религия, политика, вивисекция, результат Дерби, отчет
Фальконера; из-за чего же еще они могли поссориться?
- Моя дорогая, мы оказались настоящими дурами, сразу не подумав об
этом. Один из них был настроен про-гречески, а другой - про-болгарски.
Множество каменных фигур, разделенных равными промежутками, возвышались
на парапетах старого собора; некоторые изображали ангелов, другие - королей
и епископов, и почти все выражали набожность, величие и самообладание. Но
одна фигура в холодной северной части здания не венчалась ни короной, ни
митрой, ни нимбом, и ее лик был суров, холоден и мрачен; это, наверное,
демон, решили жирные синие голуби, которые целыми днями грелись на краю
парапета; но старая галка с колокольни, обладавшая немалыми познаниями в
церковной архитектуре, сказала, что это пропащая душа. На том они и
порешили.
Однажды осенью на крышу собора вспорхнула изящная, сладкоголосая птица,
которая покинула пустынные поля и поредевшие живые изгороди в поисках
зимнего пристанища. Она пыталась остановиться под сенью огромных ангельских
крыльев или устроиться в каменных складках королевских одежд, но жирные
голуби отпихивали ее отовсюду, где она пыталась обосноваться, а шумные
воробьи сталкивали ее с карнизов. "Ни одна уважающая себя птица не станет
петь с таким чувством", пищали они друг другу; и страннице приходилось
уступать место.
Только изваяние Пропащей Души предоставило птице убежище. Голуби
считали, что будет небезопасно взгромождаться на статую, которая так сильно
клонится к земле, да к тому же и находится в тени. Руки статуи не были
сложены в набожном жесте, как у других каменных героев, а вытягивались
вперед как будто с вызовом, и эта поза обеспечила аккуратное гнездышко для
маленькой птицы. Каждый вечер она доверчиво заползала в свой угол, приникая
к каменной груди статуи, и темные глаза, казалось, внимательно следили за ее
сном. Одинокая птица полюбила своего одинокого защитника, и в течение дня
она время от времени садилась на какой-нибудь желоб или на другую
поверхность и высвистывала как можно громче самую приятную мелодию в
благодарность за ночную защиту. Возможно, это было заслугой ветра, погоды
или какой-то другой внешней силы, только ужасно искаженное лицо, казалось,
постепенно утратило частицу горечи и печали. Каждый день, в долгие
однообразные часы, обрывки песен его маленькой гостьи доносились до
одинокого наблюдателя, и вечерами, когда звонили колокола и большие серые
летучие мыши выскальзывали из своих убежищ на колокольне, ясноокая птица
возвращалась, щебетала какие-то полусонные мотивы, и удобно устраивалась на
руках, которые ожидали ее. То были счастливые дни для Темного Лика. Только
большой колокол Собора ежедневно вызванивал свое насмешливое: "После
радости... Горе".
Люди в домике пристава заметил маленькую коричневую птицу, порхающую в
окрестностях Собора, и подивились ее чудесному пению.
- Какая жалость, - говорили они, - что все эти напевы растрачиваются
впустую на далеких карнизах. - Они были бедны, но они постигли принципы
политической экономии. Так что они поймали птицу и посадили ее в маленькую
плетеную клетку у дверей домика.
Той ночью маленькая певица не появилась на привычном месте, и Темный
Лик сильнее, чем когда-либо прежде, ощутил горечь одиночества. Возможно, его
маленькую подругу уничтожил бродячий кот или ранил упавший камень.
Возможно... Возможно, она улетела в другое место. Но когда наступило утро,
до него донеслись, сквозь шум и суматоху мира Собора, тихие, волнующие
сердце вести от заключенной, томившейся в плетеной клетке далеко внизу. И
каждый день, ровно в полдень, когда жирные голуби погружались в тупую
послеобеденную дремоту, а воробьи плескались в уличных лужах, - тогда до
парапетов доносилась песня маленькой птицы, песня голода, тоски и
безнадежности, крик, на который нельзя было ответить. Голуби в перерывах
между едой замечали, что каменная фигура клонилась к земле все сильнее.
Однажды из маленькой плетеной клетки не прозвучала песня. Это был самый
холодный день зимы; голуби и воробьи на крыше Собора с тревогой
осматривались по сторонам, отыскивая в мусорных кучах пропитание, от
которого они зависели в такую погоду.
- Люди из домика выбросили что-нибудь в мусорную кучу? - спросил один
голубь другого, смотревшего через северный парапет.
- Только маленькую мертвую птицу, - последовал ответ.
Ночью на крыше Собора раздался треск и шум, как будто рушилась
кирпичная кладка. Галка с колокольни сказала, что холод подействовал на
материал, и поскольку он перенес множество морозов, должно быть, именно так
все и случилось. Утром заметили, что воплощение Пропащей Души рухнуло со
своего карниза и теперь кучей обломков распростерлось на мусорной куче у
домика пристава.
- Вот как чудесно! - заворковали жирные голуби, обдумав происшедшее в
течение нескольких минут. - Теперь у нас здесь будет добрый ангел. Конечно,
они поставят туда ангела.
- После радости... Горе, - прозвенел большой колокол.
Леопольд Волькенштейн, финансист и дипломат, навязчивый, важный и
незначительный, сидел в своем любимом кафе в столице мировой мудрости
Габсбургов, утыкаясь то в "Neue Freie Presse", то в чашку увенчанного
сливками кофе, то в стоявший рядом стакан воды, который прилизанный piccolo
только что принес ему. В течение многих лет - гораздо дольше, чем длится век
обычной собаки - прилизанные piccolos приносили на его столик "Neue Freie
Presse" и чашку кофе со сливками; в течение многих лет он сидел на этом
самом месте, под покрытым пылью чучелом орла, который некогда был живой и
гордой птицей, обитавшей в Стирийских горах, а теперь стал чудовищным
символом: к его шее приделали вторую голову, а на два пыльных черепа
навесили позолоченные короны. Сегодня Леопольд Волькенштейн прочитал только
передовую статью в газете, но перечитал ее уже несколько раз.
"Турецкая крепость Кирк Килиссех пала... Сербы, как официально
объявлено, заняли Куманово... Крепость Кирк Киллисех потеряна, Куманова
занято сербами, они надвигаются на Константинополь, как персонажи, сошедшие
со страниц шекспировских королевских драм... В окрестностях Адрианополя и в
восточном регионе, где ныне разворачивается великое сражение, теперь
решается не только судьба Турции, там определяется и грядущее положение и
влияние Балканских Государств на судьбы всего мира".
Уже много лет Леопольд Волькенштейн распоряжался претензиями и борьбой
Балканских Государств, сидя за чашкой кофе со сливками, принесенной
прилизанным piccolos. Никогда не бывая на востоке - если исключить верховые
прогулки до Темешвара, никогда не подвергая себя опасности - если исключить
столкновения с такими потенциальными противниками, как зайцы или куропатки,
он считал себя суровым критиком и судьей в военной и национальной политике
малых стран, которые окружали Двуглавую Монархию со стороны Дуная. И его
суждения содержали безграничное презрение к ничтожным усилиям и несомненное
уважение к огромным батальонам и полным кошелькам. Всеми балканскими
территориями, их беспокойными историческими судьбами повелевали волшебные
слова: "Великие Державы" - еще более внушительные в тевтонском звучании,
"Grossmachte".
Поклоняясь власти, силе и денежным мешкам, как пожилая женщина может
поклоняться энергии молодых, упитанные кофейные оракулы осмеивали и
проклинали амбиции балканских царьков и их народов, издавая настоящие залпы
странных грудных звуков, которые частенько становятся вспомогательным языком
венских обитателей, когда их мысли не слишком доброжелательны. Британские
путешественники посещали балканские страны и составляли отчеты о великом
будущем болгар, русские офицеры посещали болгарскую армию и признавались: "С
этим стоит считаться. И все это создали не мы, а они сами". Но оракул
смеялся, качал головой и изрекал вселенские истины, сидя за чашкой кофе или
за долгой партией в домино. Grossmachte не смогли заглушить гром военных
барабанов, это правда; огромные батальоны Оттоманской Империи остановятся
для переговоров, а затем заговорят огромные кошельки и прозвучат великие
угрозы Держав, и последнее слово останется за ними. Леопольд прекрасно
представлял себе, как пересекают Балканы армии пехотинцев в красных фесках,
как фигурки в овечьих шкурах разбегаются по деревням, как полномочный
представитель Великих Держав царственно упрекает, налаживает,
восстанавливает, расставляет все по местам, уничтожая все следы конфликта. А
теперь его уши слышали, как гром военных барабанов раздается совсем в другом
направлении, слышали, как шагают батальоны, оказавшиеся больше, отважнее и
вчетверо искушеннее в военных делах, чем он мог предположить; на страницах
привычной газеты его глаза обнаруживали обращенное к Grossmachte
предупреждение, что они должны узнать кое-что новое, чему-то научиться,
отказаться от чего-то, освященного вековыми традициями. "Великие Державы без
малейших трудностей убедят балканские государства в неприкосновенности
принципа, согласно которому Европа не может позволить какого-либо нового
разделения территории на Востоке без ее одобрения. Даже теперь, пока
кампания еще не закончена, распространяются слухи о проекте финансового
союза, охватывающего все балканские страны, и далее конституционного союза
на манер Германской Империи. Возможно, это только политическая соломинка, за
которую хватается утопающий, но нельзя забывать и о том, что объединенные
Балканские Государства распоряжаются военной силой, с которой Великим
Державам придется считаться.
...Люди, которые пролили свою кровь на полях сражений и пожертвовали в
этих сражениях целым поколением, чтобы вновь объединиться с соплеменниками,
не станут долее оставаться в зависимости от Великих Держав или от России, но
пойдут своим путем... Кровь, которая проливается ныне, впервые окрашивает в
подлинный цвет порфиру балканских царей. Великие Державы не могут позабыть о
том, что люди, познавшие сладость победы, не позволят, чтобы их возвратили в
прежние пределы. Турция потеряла сегодня не только Кирк Килиссех и Куманово,
но и всю Македонию".
Леопольд Волькенштейн пил свой кофе, но напиток каким-то образом
лишился аромата. Его мир, его напыщенный, тяжеловесный, жестокий мир,
внезапно сократился до предела. Великие кошельки и великие угрозы были
бесцеремонно отодвинуты в сторону; сила, которую он не мог понять, не мог
оценить, грубо заявила о себе. Царственные повелители мамоны и оружия хмуро
смотрели вниз на поле битвы, а идущие на смерть не приветствовали их и даже
не собирались. Нерадивые ученики получили урок, урок уважительного отношения
к некоторым фундаментальным принципам, и вовсе не мелким сражающимся странам
преподали этот урок.
Леопольд Волькенштейн не стал дожидаться, пока соберутся все игроки в
домино. Они все прочитают статью в "Freie Presse". И наступают моменты,
когда оракул решает, что его единственным спасением будет бегство от людских
вопросов.
- Война - ужасно разрушительное явление, - сказал Странник, бросая
газету на пол и задумчиво устремляя взор куда-то в пространство.
- Да, в самом деле, - сказал Торговец, с готовностью откликаясь на то,
что казалось безопасной банальностью, - когда подумаешь о смертях и увечьях,
опустошенных фермах, разрушенных...
- Я не думал ни о чем подобном, - ответил Странник, - я думал о другой
тенденции: современная война должна уничтожать и затушевывать те самые
живописные детали и треволнения, которые составляют ее главное оправдание и
обаяние. Она подобна огню, который ярко вспыхивает на некоторое время, а
затем оставляет все еще более темным и холодным, чем прежде. После всех
важных войн в Юго-Восточной Европе в последнее время заметно сокращение
вечно воюющих регионов, уменьшение линий фронта, вторжение цивилизованной
монотонности. И представьте, что может случиться после окончания этой войны,
если турок действительно прогонят из Европы.
- Что ж, это будет великой заслугой нашего доброго правительства,
полагаю, - сказал Торговец.
- Но помните ли вы о потерях? - спросил его собеседник. - Балканы долго
были последним остатком счастливых охотничьих угодий для всех искателей
приключений, игровой площадкой для страстей, которые быстро атрофируются при
отсутствии постоянных упражнений. В добрые старые времена войны в южных
странах всегда были у наших дверей; не было нужды отправляться куда-то
далеко в малярийные пустоши, если человек хотел провести свою жизнь в седле
или в пешем походе с правом убивать и быть убитым. Люди, которые хотели
повидать жизнь, получали подобающую возможность в то же время наблюдать и
смерть.
- Едва ли правильно так говорить об убийстве и кровопролитии, - с
укором изрек Торговец, - нельзя забывать, что все люди - братья.
- Нужно помнить, что многие из них - младшие братья; вместо перехода к
банкротству, которое является обычным состоянием младших братьев в наше
время, они предоставляли своим семействам возможность облачиться в траур.
Каждая пуля находит свою цель, согласно весьма оптимистической поговорке, и
Вы должны признать, что в настоящее время становится все труднее и труднее
находить цели - я говорю о немалом числе молодых господ, которые с
наслаждением бы поучаствовали, вероятно, в одной из старомодных
войн-на-удачу. Но суть моей жалобы не совсем в этом. Балканские страны в это
время скорых перемен представляют для нас особый интерес, потому что они -
последние уцелевшие осколки уходящей эпохи европейской истории. Когда я был
очень мал, одним из самых первых событий, которые были доступны моему
пониманию, оказалась война на Балканах; я помню загорелого человека в
военной форме, втыкающего бумажные флажки, обозначая красным цветом на
армейской карте турецкие силы, а желтым цветом - русские. Этот край казался
волшебным, с его горными тропами, замерзшими реками и мрачными полями битв,
со снежными лавинами и голодными волками; там был огромный водоем, который
носил зловещее, но привлекательное название: Черное море. Ничто из того, что
я раньше или позже узнал на уроках географии, не производило на меня такого
впечатления, как это внутреннее море со странным названием, и я не думаю,
что его волшебство когда-либо исчезнет из моего воображения. И было сражение
под названием Плевна, которое все шло и шло с переменным успехом - казалось,
оно будет продолжаться всю жизнь; я помню день гнева и траура, когда
маленький красный флаг исчез из Плевны - подобно другим более зрелым судьям,
я поставил не на ту лошадь, во всяком случае, на проигравшую лошадь...
- ...А сегодня мы снова расставляем бумажные флажки на карте
балканского региона, и страсти еще раз вырвутся на свободу на этой детской
площадке.
- Война будет строго ограничена, - сказал Торговец неопределенно, - по
крайней мере, все на это надеются.
- Я не мог и пожелать иной ограниченности, - ответил Странник. -Есть в
тех странах обаяние, которого вы больше нигде в Европе не найдете, обаяние
неуверенности, резких перемен и мелких драматических событий, в которых и
состоит различие между обычным и желанным.
- Жизнь в тех краях очень дешева, - сказал Торговец.
- До некоторой степени, да, - заметил Странник. - Я помню человека в
Софии, который пытался научить меня болгарскому наименее эффективным
способом, но разнообразил свои уроки множеством утомительных сплетен. Я так
никогда и не узнал, какова его собственная история, но только потому, что я
его не слушал; он пересказывал ее мне множество раз. После того, как я
покинул Болгарию, он время от времени посылал мне газеты из Софии. Я
чувствовал, что он будет весьма надоедлив, если я когда-нибудь поеду туда
снова. И впоследствии я услышал, что пришли какие-то люди, одному Богу
ведомо, откуда, как частенько случается на Балканах, и убили его прямо на
улице, и ушли так же спокойно, как и пришли. Вы не поймете этого, но для
меня было нечто весьма притягательное в самой мысли, что такое событие
произошло с таким человеком; после его унылости и его многословной светской
болтовни это казалось своего рода абсолютным esprit d'esalier с его стороны:
встретить свою смерть в такой безжалостно запланированной насильственной
форме.
Торговец покачал головой; притягательность этого инцидента находилась
за пределами его понимания.
- Я был бы потрясен, услышав такое о любом своем знакомом, - сказал он.
- Нынешняя война, - продолжал его собеседник, не углубляясь в
обсуждение двух безнадежно расходящихся точек зрения, - может стать началом
конца многого, что до настоящего времени пережило непреодолимое развитие
цивилизации. Если балканские страны будут наконец поделены между
конкурирующими христианскими государствами и захватчики-турки будут изгнаны
за Мраморное море, старому порядку, или беспорядку, если хотите, будет
нанесен смертельный удар. Какие-то остатки его возможно, сохранятся на
некоторое время в старых заколдованных краях, где сильны древние влияния;
греческие обитатели будут, несомненно, беспокойны и несчастны там, где
правят болгары, и болгары, конечно, будут беспокойны и несчастны под властью
греческой администрации, и конкурирующие партии экзархий и патриархатов
будут причинять существенные неприятности друг другу везде, где представится
возможность; привычки всей жизни или многих жизней сразу не исчезнут. И
албанцы, конечно, по-прежнему останутся с нами - беспокойный мусульманский
колодец, оставленный распавшейся волной ислама в Европе. Но старая атмосфера
изменится, очарование уйдет; пыль формальности и бюрократической
аккуратности медленно опустится на освященные веками вехи; Санджак Нови
Базар, Муэрстегские соглашения, банды Комитадже, Адрианополь - все знакомые
диковинные названия, события и места, которые мы так долго считали частью
Балканского Вопроса, исчезнут в пыльном чулане, как сгинули Ганзейская Лига
и войны Гизов...
...Они были дошедшими до нас историческими реликвиями, поврежденными и
уменьшенными, несомненно, по сравнению с теми ранними днями, о которых мы
никогда не знали, но тем не менее все это волновало и оживляло один
маленький уголок нашего континента, это помогало пробудить в нашем
воображении память о тех днях, когда турки ломились в ворота Вены. И что же
мы сможем передать нашим детям? Подумайте о том, какие новости с Балкан
будут приходить через десять или через пятнадцать лет. Социалистический
Конгресс в Ускубе, избирательный митинг в Монастире, большая забастовка
докеров в Салониках, визит ИМКА в Варну. А ведь Варнa - на побережье того
самого волшебного моря! Они будут отправляться на пикники, пить чай и будут
писать домой обо всем этом, как о каком-нибудь восточном Бексхилле.
- Война - это ужасно разрушительное явление.
- Однако вы должны признать... - начал Торговец. Но Странник был не в
настроении признавать что-либо. Он нетерпеливо встал и направился туда, где
телетайп был переполнен новостями из Адрианополя.
Преподобный Уилфрид Гаспилтон, в ходе одного из тех клерикальных
перемещений, которые кажутся бессмысленными посторонним наблюдателям,
переехал из умеренно фешенебельного прихода св. Луки в Кенсингейте в
неумеренно пасторальный приход св. Чэддока где-то в Йондершире. Конечно, с
этим переводом были связаны бесспорные и значительные преимущества, но были,
разумеется, и некоторые весьма очевидные недостатки.
Ни переехавший священнослужитель, ни его супруга не сумели естественно
и удобно приспособиться к условиям сельской жизни. Берил, миссис Гаспилтон,
всегда снисходительно считала деревню таким местом, где люди с безграничными
доходами и врожденной склонностью к гостеприимству разбивают теннисные
корты, розарии и якобитские садики, среди которых могут развлекаться по
уик-эндам заинтересованные гости. Миссис Гаспилтон считала себя определенно
замечательной личностью, и с ограниченной точки зрения, она была несомненно
права. У нее были воловьи темные глаза и мягкий подбородок, и все это
противоречило легкому жалобному тону, который она пыталась придать своему
голосу в подходящее время. Она была более-менее удовлетворена мелкими
радостями жизни, но сожалела, что Судьба не сумела сохранить для нее более
значительных, к которым миссис Гаспилтон считала себя прекрасно
подготовленной.
Она хотела быть центром литературного, отчасти политического салона,
где проницательные гости могли бы оценить широту ее взглядов на судьбы
человечества и бесспорную миниатюрность ее ног. Но Судьба предназначила ей
стать женой приходского священника, а теперь вдобавок решила, что фоном для
ее существования должен стать деревенский приход. Она быстро пришла к
выводу, что это окружение не стоит изучать; Ной предсказал Потоп, но никто
не ожидал, что пророк будет в нем плавать. Копаться в сырой садовой земле
или таскаться по грязным переулкам - такие опыты она не собиралась ставить.
Пока сад производил спаржу и гвоздики с удивительной частотой, госпожа
Гаспилтон была согласна тратиться на него и игнорировать его существование.
Она заперла себя, если можно так выразиться, в изящном, ленивом маленьком
мирке, наслаждаясь незначительными удовольствиями - была мягко невежлива с
женой доктора и продолжала неспешную работу над своим литературным опусом,
"Запретным прудом", переводом "L'Abreuvoir interdit" Баптиста Лепоя. Это
труд уже настолько затянулся, что казалось вполне вероятным: Баптист Лепой
выйдет из моды прежде, чем перевод его временно известного романа будет
закончен. Однако вялое течение работы наделяло миссис Гаспилтон некоторым
литературным достоинством даже в кенсингейтских кругах и возносило ее на
пьедестал в Cент-Чэддоке, где едва ли кто-нибудь читал по-французски и,
конечно, никто не слышал о "L'Abreuvoir interdit".
Жена приходского священника могла с удовольствием оборачиваться спиной
к деревенской жизни; но для священника стало настоящей трагедией, что
деревня повернулась спиной к нему. Руководствуясь наилучшими намерениями и
бессмертным примером Гильберта Вита, Преподобный Уилфрид почувствовал себя в
новом окружении таким же измученным и больным, каким почувствовал бы себя
Чарльз II на современной веслианской конференции. Птицы, которые прыгали по
его лужайке, прыгали так, как будто это была их лужайка, а не его, и
явственно давали ему понять, что в их глазах он бесконечно менее интересен,
чем земляной червь или дворовый кот. Живые изгороди и луговые цветы были в
равной степени скучны; чистотел казался менее всего достоин внимания,
которым одаривали его английские поэты, и священник знал, что будет
бесконечно несчастен, если пробудет четверть часа наедине с ним. С
человеческими обитателями своего округа он тоже не слишком преуспел; узнать
их - означало просто-напросто узнать их болезни, а болезни почти неизменно
сводились к ревматизму. У некоторых, конечно, были и другие телесные немощи,
но у них всегда оказывался еще и ревматизм.
Священник еще не постиг, что в сельской жизни не иметь ревматизма - это
столь же явное упущение, как и не быть представленным ко двору в более
честолюбивых кругах. И в придачу к исчезновению всех местных интересов Берил
погрузилась в свои смехотворные труды над "Запретным прудом".
- Я не понимаю, с чего тебе вздумалось, будто кто-нибудь захочет
прочитать Баптиста Лепоя на английском, - заметил Преподобный Уилфрид своей
жене однажды утром, обнаружив ее в окружении обычного изящного мусора -
словарей, авторучек и клочков бумаги, - едва ли кто-то станет его теперь
читать и во Франции.
- Мой дорогой, - сказала Берил, выражая нежную усталость, - не два и не
три лондонских издателя уже говорили мне, что они удивляются, почему никто
никогда не переводил "L'Abreuvoir interdit", и просили меня...
- Издатели всегда требуют книг, которых никто не написал, и охладевают
к ним, как только они написаны. Если бы Cв. Павел жил в наше время, они
пристали бы к нему, требуя написать Послание к эскимосам, но ни один
лондонский издатель не пожелал бы прочитать его послание к эфесянам.
- Есть ли спаржа где-нибудь в саду? - спросила Берил. - Потому что я
сказала повару...
- Не "где-нибудь в саду", - перебил священник, - без сомнения, ее очень
много на грядке со спаржей, где ей самое место.
И он отправился в край плодовых деревьев плодов и зеленых грядок, чтобы
променять раздражение на скуку. Именно там, среди кустов крыжовника, под
сенью мушмулы, его настигло искушение совершить великое литературное
мошенничество.
Несколькими неделями позже "Двухнедельное Обозрение" поведало миру, под
гарантией Преподобного Уилфрида Гаспилтона, некоторые фрагменты персидских
стихов, предположительно раскопанных и переведенных племянником, который в
настоящее время участвовал в кампании где-то в долине Тигра. Преподобный
Уилфрид был наделен целым сонмом племянников, и это было конечно, весьма
вероятно, что один или несколько из них могли оказаться в числе военных,
отправленных в Месопотамию, хотя никто не смог бы назвать ни единого
конкретного племянника, которого можно было заподозрить в изучении
персидского языка.
Стихи были приписаны некоему Гурабу, охотнику, или, согласно другим
документам, смотрителю королевских рыбных садков, обитавшему в некотором
неведомом веке в окрестностях Карманшаха. Они источали аромат приятной,
уравновешенной сатиры и философии, демонстрируя насмешку, которая не была
жестокой или горькой, и радость жизни, которая не доходила до неприятных
крайностей.
Мышь долго молилась Аллаху:
Мол, помощи нет никакой;
Кот, эту мышь поедавший,
Думал: Аллах-то со мной.
О помощи ты не моли того,
Кто создал множество незыблемых законов,
А помни крепко то, что он
Дал скорость - для котов и мудрость - для драконов.
Как многие умеренность хвалят!
Ведь гордость может пасть и рухнуть - разум.
Лягушку, проживавшую во рву,
Озлило сильно, что ров высох разом.
"Нет, вы не на пути во ад",
Ликуя, вы мне говорите.
Но если самый ад к тебе идет...
Хвастун, куда же вы спешите?!
Поэт хвалил Вечернюю Звезду,
Зоолог - оперенье Попугая:
Торговец громко похвалил товар,
Лишь он один хвалился, твердо зная.
Именно этот стих дал критикам и комментаторам некоторый ключ
относительно вероятной даты написания; попугаи, как напомнили публике
критике, были в моде как признак элегантности в эпоху Гафиза из Шираза; в
четверостишиях Омара попугаи не появляются.
Следующий стих, как было указано, сохранил свою политическую
актуальность и в наши дни:
Султан мечтал весь день о Мире,
А армии его врагов росли;
Он мира никогда не знал,
Они его мечты в сон обратили.
Женщины в стихах появлялись редко, а вино в сочинениях поэта-охотника
вовсе не упоминалось. Но по крайней мере один вклад в любовную философию
Востока Гураб сделал:
O луноликая краса и очи-звезды,
Румянец щек и дивный аромат!
Я знаю: обаяние померкнет,
И сумерки его не сохранят.
Наконец, было там и признание Неизбежного, дыхание холода, сметающее
удобные жизненные ценности поэта:
Есть во всяком рассвете печаль,
Которой вам вовек не разгадать:
Радостный день пир, любовь и коня
Может навеки умчать.
Но когда-то настанет Рассвет,
Который новой жизнью не одарит,
Который дня с собой не принесет,
Который лишь печаль оставит.
Стихи Гураба появились как раз в тот момент, когда удобная, слегка
шутливая философия была необходима, и им был оказан восторженный прием.
Пожилые полковники, которые пережили любовь к правде, писали в газеты, что
они были знакомы с работами Гураба в Афганистане, в Адене и в других
подходящих окрестных краях четверть столетия назад. Появился клуб
поклонников Гураба-из-Карманшаха, члены которого именовали друг друга
"Братьями Гурабианцами". И на все бесконечные расспросы, критические
замечания и требования информации, проливающей свет на исследователя или
скорее открывателя этого давно забытого поэта, Преподобный Уилфрид давал
один эффективный ответ: военные соображения запрещают давать какие-либо
уточнения, которые могли бы бросить ненужный свет на перемещения его
племянника.
После войны положение священника будет невероятно затруднительным, но в
данный момент, во всяком случае, он добился того, что "Запретный пруд" был
позабыт.
чтобы он отослал открытки как можно скорее.
В следующий вторник голос клерка из офиса по телефону проинформировал
леди Проуч, что письменный опрос продемонстрировал единодушную враждебность
опрошенных по отношению к экспериментам на живых животных.
Леди Проуч поблагодарила клерка, а потом, громче и более пылким
голосом, возблагодарила Небеса. Два приглашения, уже запечатанные и
адресованные, были немедленно посланы; они были должным образом приняты.
"Домашний прием спокойных часов", как называла его будущая хозяйка, вступил
в решающую стадию.
Лина Ладдлфорд не была включена в список гостей, потому что
предварительно приняла другое приглашение. В день открытия крикетного
фестиваля, однако, она наткнулась на леди Проуч, которая примчалась с
другого конца графства. Она выражала абсолютное равнодушие к крикету и почти
полное безразличие к самой жизни. Она слабо пожала руку Лины и заметила, что
день был просто скотский.
- А вечеринка? Как там все прошло? - тут же спросила Лина.
- Не говори об этом! - последовал трагический ответ. - И почему я
всегда так несчастна?
- Но что случилось?
- Это было ужасно. Гиены не могли бы вести себя с большей дикостью. Сэр
Ричард сказал так, а он бывал в странах, где живут гиены, так что он должен
знать. Они практически подрались!
- Подрались?
- Подрались и прокляли друг друга. Это могла быть сцена с картины
Хогарта. Я никогда в жизни не чувствовала себя настолько оскорбленной. Что,
должно быть, подумали слуги!
- Но кто же все это устроил?
- О, разумеется, те двое, из-за которых я так переживала.
- Я думала, что они согласились во всем, в чем только можно
согласиться: религия, политика, вивисекция, результат Дерби, отчет
Фальконера; из-за чего же еще они могли поссориться?
- Моя дорогая, мы оказались настоящими дурами, сразу не подумав об
этом. Один из них был настроен про-гречески, а другой - про-болгарски.
Множество каменных фигур, разделенных равными промежутками, возвышались
на парапетах старого собора; некоторые изображали ангелов, другие - королей
и епископов, и почти все выражали набожность, величие и самообладание. Но
одна фигура в холодной северной части здания не венчалась ни короной, ни
митрой, ни нимбом, и ее лик был суров, холоден и мрачен; это, наверное,
демон, решили жирные синие голуби, которые целыми днями грелись на краю
парапета; но старая галка с колокольни, обладавшая немалыми познаниями в
церковной архитектуре, сказала, что это пропащая душа. На том они и
порешили.
Однажды осенью на крышу собора вспорхнула изящная, сладкоголосая птица,
которая покинула пустынные поля и поредевшие живые изгороди в поисках
зимнего пристанища. Она пыталась остановиться под сенью огромных ангельских
крыльев или устроиться в каменных складках королевских одежд, но жирные
голуби отпихивали ее отовсюду, где она пыталась обосноваться, а шумные
воробьи сталкивали ее с карнизов. "Ни одна уважающая себя птица не станет
петь с таким чувством", пищали они друг другу; и страннице приходилось
уступать место.
Только изваяние Пропащей Души предоставило птице убежище. Голуби
считали, что будет небезопасно взгромождаться на статую, которая так сильно
клонится к земле, да к тому же и находится в тени. Руки статуи не были
сложены в набожном жесте, как у других каменных героев, а вытягивались
вперед как будто с вызовом, и эта поза обеспечила аккуратное гнездышко для
маленькой птицы. Каждый вечер она доверчиво заползала в свой угол, приникая
к каменной груди статуи, и темные глаза, казалось, внимательно следили за ее
сном. Одинокая птица полюбила своего одинокого защитника, и в течение дня
она время от времени садилась на какой-нибудь желоб или на другую
поверхность и высвистывала как можно громче самую приятную мелодию в
благодарность за ночную защиту. Возможно, это было заслугой ветра, погоды
или какой-то другой внешней силы, только ужасно искаженное лицо, казалось,
постепенно утратило частицу горечи и печали. Каждый день, в долгие
однообразные часы, обрывки песен его маленькой гостьи доносились до
одинокого наблюдателя, и вечерами, когда звонили колокола и большие серые
летучие мыши выскальзывали из своих убежищ на колокольне, ясноокая птица
возвращалась, щебетала какие-то полусонные мотивы, и удобно устраивалась на
руках, которые ожидали ее. То были счастливые дни для Темного Лика. Только
большой колокол Собора ежедневно вызванивал свое насмешливое: "После
радости... Горе".
Люди в домике пристава заметил маленькую коричневую птицу, порхающую в
окрестностях Собора, и подивились ее чудесному пению.
- Какая жалость, - говорили они, - что все эти напевы растрачиваются
впустую на далеких карнизах. - Они были бедны, но они постигли принципы
политической экономии. Так что они поймали птицу и посадили ее в маленькую
плетеную клетку у дверей домика.
Той ночью маленькая певица не появилась на привычном месте, и Темный
Лик сильнее, чем когда-либо прежде, ощутил горечь одиночества. Возможно, его
маленькую подругу уничтожил бродячий кот или ранил упавший камень.
Возможно... Возможно, она улетела в другое место. Но когда наступило утро,
до него донеслись, сквозь шум и суматоху мира Собора, тихие, волнующие
сердце вести от заключенной, томившейся в плетеной клетке далеко внизу. И
каждый день, ровно в полдень, когда жирные голуби погружались в тупую
послеобеденную дремоту, а воробьи плескались в уличных лужах, - тогда до
парапетов доносилась песня маленькой птицы, песня голода, тоски и
безнадежности, крик, на который нельзя было ответить. Голуби в перерывах
между едой замечали, что каменная фигура клонилась к земле все сильнее.
Однажды из маленькой плетеной клетки не прозвучала песня. Это был самый
холодный день зимы; голуби и воробьи на крыше Собора с тревогой
осматривались по сторонам, отыскивая в мусорных кучах пропитание, от
которого они зависели в такую погоду.
- Люди из домика выбросили что-нибудь в мусорную кучу? - спросил один
голубь другого, смотревшего через северный парапет.
- Только маленькую мертвую птицу, - последовал ответ.
Ночью на крыше Собора раздался треск и шум, как будто рушилась
кирпичная кладка. Галка с колокольни сказала, что холод подействовал на
материал, и поскольку он перенес множество морозов, должно быть, именно так
все и случилось. Утром заметили, что воплощение Пропащей Души рухнуло со
своего карниза и теперь кучей обломков распростерлось на мусорной куче у
домика пристава.
- Вот как чудесно! - заворковали жирные голуби, обдумав происшедшее в
течение нескольких минут. - Теперь у нас здесь будет добрый ангел. Конечно,
они поставят туда ангела.
- После радости... Горе, - прозвенел большой колокол.
Леопольд Волькенштейн, финансист и дипломат, навязчивый, важный и
незначительный, сидел в своем любимом кафе в столице мировой мудрости
Габсбургов, утыкаясь то в "Neue Freie Presse", то в чашку увенчанного
сливками кофе, то в стоявший рядом стакан воды, который прилизанный piccolo
только что принес ему. В течение многих лет - гораздо дольше, чем длится век
обычной собаки - прилизанные piccolos приносили на его столик "Neue Freie
Presse" и чашку кофе со сливками; в течение многих лет он сидел на этом
самом месте, под покрытым пылью чучелом орла, который некогда был живой и
гордой птицей, обитавшей в Стирийских горах, а теперь стал чудовищным
символом: к его шее приделали вторую голову, а на два пыльных черепа
навесили позолоченные короны. Сегодня Леопольд Волькенштейн прочитал только
передовую статью в газете, но перечитал ее уже несколько раз.
"Турецкая крепость Кирк Килиссех пала... Сербы, как официально
объявлено, заняли Куманово... Крепость Кирк Киллисех потеряна, Куманова
занято сербами, они надвигаются на Константинополь, как персонажи, сошедшие
со страниц шекспировских королевских драм... В окрестностях Адрианополя и в
восточном регионе, где ныне разворачивается великое сражение, теперь
решается не только судьба Турции, там определяется и грядущее положение и
влияние Балканских Государств на судьбы всего мира".
Уже много лет Леопольд Волькенштейн распоряжался претензиями и борьбой
Балканских Государств, сидя за чашкой кофе со сливками, принесенной
прилизанным piccolos. Никогда не бывая на востоке - если исключить верховые
прогулки до Темешвара, никогда не подвергая себя опасности - если исключить
столкновения с такими потенциальными противниками, как зайцы или куропатки,
он считал себя суровым критиком и судьей в военной и национальной политике
малых стран, которые окружали Двуглавую Монархию со стороны Дуная. И его
суждения содержали безграничное презрение к ничтожным усилиям и несомненное
уважение к огромным батальонам и полным кошелькам. Всеми балканскими
территориями, их беспокойными историческими судьбами повелевали волшебные
слова: "Великие Державы" - еще более внушительные в тевтонском звучании,
"Grossmachte".
Поклоняясь власти, силе и денежным мешкам, как пожилая женщина может
поклоняться энергии молодых, упитанные кофейные оракулы осмеивали и
проклинали амбиции балканских царьков и их народов, издавая настоящие залпы
странных грудных звуков, которые частенько становятся вспомогательным языком
венских обитателей, когда их мысли не слишком доброжелательны. Британские
путешественники посещали балканские страны и составляли отчеты о великом
будущем болгар, русские офицеры посещали болгарскую армию и признавались: "С
этим стоит считаться. И все это создали не мы, а они сами". Но оракул
смеялся, качал головой и изрекал вселенские истины, сидя за чашкой кофе или
за долгой партией в домино. Grossmachte не смогли заглушить гром военных
барабанов, это правда; огромные батальоны Оттоманской Империи остановятся
для переговоров, а затем заговорят огромные кошельки и прозвучат великие
угрозы Держав, и последнее слово останется за ними. Леопольд прекрасно
представлял себе, как пересекают Балканы армии пехотинцев в красных фесках,
как фигурки в овечьих шкурах разбегаются по деревням, как полномочный
представитель Великих Держав царственно упрекает, налаживает,
восстанавливает, расставляет все по местам, уничтожая все следы конфликта. А
теперь его уши слышали, как гром военных барабанов раздается совсем в другом
направлении, слышали, как шагают батальоны, оказавшиеся больше, отважнее и
вчетверо искушеннее в военных делах, чем он мог предположить; на страницах
привычной газеты его глаза обнаруживали обращенное к Grossmachte
предупреждение, что они должны узнать кое-что новое, чему-то научиться,
отказаться от чего-то, освященного вековыми традициями. "Великие Державы без
малейших трудностей убедят балканские государства в неприкосновенности
принципа, согласно которому Европа не может позволить какого-либо нового
разделения территории на Востоке без ее одобрения. Даже теперь, пока
кампания еще не закончена, распространяются слухи о проекте финансового
союза, охватывающего все балканские страны, и далее конституционного союза
на манер Германской Империи. Возможно, это только политическая соломинка, за
которую хватается утопающий, но нельзя забывать и о том, что объединенные
Балканские Государства распоряжаются военной силой, с которой Великим
Державам придется считаться.
...Люди, которые пролили свою кровь на полях сражений и пожертвовали в
этих сражениях целым поколением, чтобы вновь объединиться с соплеменниками,
не станут долее оставаться в зависимости от Великих Держав или от России, но
пойдут своим путем... Кровь, которая проливается ныне, впервые окрашивает в
подлинный цвет порфиру балканских царей. Великие Державы не могут позабыть о
том, что люди, познавшие сладость победы, не позволят, чтобы их возвратили в
прежние пределы. Турция потеряла сегодня не только Кирк Килиссех и Куманово,
но и всю Македонию".
Леопольд Волькенштейн пил свой кофе, но напиток каким-то образом
лишился аромата. Его мир, его напыщенный, тяжеловесный, жестокий мир,
внезапно сократился до предела. Великие кошельки и великие угрозы были
бесцеремонно отодвинуты в сторону; сила, которую он не мог понять, не мог
оценить, грубо заявила о себе. Царственные повелители мамоны и оружия хмуро
смотрели вниз на поле битвы, а идущие на смерть не приветствовали их и даже
не собирались. Нерадивые ученики получили урок, урок уважительного отношения
к некоторым фундаментальным принципам, и вовсе не мелким сражающимся странам
преподали этот урок.
Леопольд Волькенштейн не стал дожидаться, пока соберутся все игроки в
домино. Они все прочитают статью в "Freie Presse". И наступают моменты,
когда оракул решает, что его единственным спасением будет бегство от людских
вопросов.
- Война - ужасно разрушительное явление, - сказал Странник, бросая
газету на пол и задумчиво устремляя взор куда-то в пространство.
- Да, в самом деле, - сказал Торговец, с готовностью откликаясь на то,
что казалось безопасной банальностью, - когда подумаешь о смертях и увечьях,
опустошенных фермах, разрушенных...
- Я не думал ни о чем подобном, - ответил Странник, - я думал о другой
тенденции: современная война должна уничтожать и затушевывать те самые
живописные детали и треволнения, которые составляют ее главное оправдание и
обаяние. Она подобна огню, который ярко вспыхивает на некоторое время, а
затем оставляет все еще более темным и холодным, чем прежде. После всех
важных войн в Юго-Восточной Европе в последнее время заметно сокращение
вечно воюющих регионов, уменьшение линий фронта, вторжение цивилизованной
монотонности. И представьте, что может случиться после окончания этой войны,
если турок действительно прогонят из Европы.
- Что ж, это будет великой заслугой нашего доброго правительства,
полагаю, - сказал Торговец.
- Но помните ли вы о потерях? - спросил его собеседник. - Балканы долго
были последним остатком счастливых охотничьих угодий для всех искателей
приключений, игровой площадкой для страстей, которые быстро атрофируются при
отсутствии постоянных упражнений. В добрые старые времена войны в южных
странах всегда были у наших дверей; не было нужды отправляться куда-то
далеко в малярийные пустоши, если человек хотел провести свою жизнь в седле
или в пешем походе с правом убивать и быть убитым. Люди, которые хотели
повидать жизнь, получали подобающую возможность в то же время наблюдать и
смерть.
- Едва ли правильно так говорить об убийстве и кровопролитии, - с
укором изрек Торговец, - нельзя забывать, что все люди - братья.
- Нужно помнить, что многие из них - младшие братья; вместо перехода к
банкротству, которое является обычным состоянием младших братьев в наше
время, они предоставляли своим семействам возможность облачиться в траур.
Каждая пуля находит свою цель, согласно весьма оптимистической поговорке, и
Вы должны признать, что в настоящее время становится все труднее и труднее
находить цели - я говорю о немалом числе молодых господ, которые с
наслаждением бы поучаствовали, вероятно, в одной из старомодных
войн-на-удачу. Но суть моей жалобы не совсем в этом. Балканские страны в это
время скорых перемен представляют для нас особый интерес, потому что они -
последние уцелевшие осколки уходящей эпохи европейской истории. Когда я был
очень мал, одним из самых первых событий, которые были доступны моему
пониманию, оказалась война на Балканах; я помню загорелого человека в
военной форме, втыкающего бумажные флажки, обозначая красным цветом на
армейской карте турецкие силы, а желтым цветом - русские. Этот край казался
волшебным, с его горными тропами, замерзшими реками и мрачными полями битв,
со снежными лавинами и голодными волками; там был огромный водоем, который
носил зловещее, но привлекательное название: Черное море. Ничто из того, что
я раньше или позже узнал на уроках географии, не производило на меня такого
впечатления, как это внутреннее море со странным названием, и я не думаю,
что его волшебство когда-либо исчезнет из моего воображения. И было сражение
под названием Плевна, которое все шло и шло с переменным успехом - казалось,
оно будет продолжаться всю жизнь; я помню день гнева и траура, когда
маленький красный флаг исчез из Плевны - подобно другим более зрелым судьям,
я поставил не на ту лошадь, во всяком случае, на проигравшую лошадь...
- ...А сегодня мы снова расставляем бумажные флажки на карте
балканского региона, и страсти еще раз вырвутся на свободу на этой детской
площадке.
- Война будет строго ограничена, - сказал Торговец неопределенно, - по
крайней мере, все на это надеются.
- Я не мог и пожелать иной ограниченности, - ответил Странник. -Есть в
тех странах обаяние, которого вы больше нигде в Европе не найдете, обаяние
неуверенности, резких перемен и мелких драматических событий, в которых и
состоит различие между обычным и желанным.
- Жизнь в тех краях очень дешева, - сказал Торговец.
- До некоторой степени, да, - заметил Странник. - Я помню человека в
Софии, который пытался научить меня болгарскому наименее эффективным
способом, но разнообразил свои уроки множеством утомительных сплетен. Я так
никогда и не узнал, какова его собственная история, но только потому, что я
его не слушал; он пересказывал ее мне множество раз. После того, как я
покинул Болгарию, он время от времени посылал мне газеты из Софии. Я
чувствовал, что он будет весьма надоедлив, если я когда-нибудь поеду туда
снова. И впоследствии я услышал, что пришли какие-то люди, одному Богу
ведомо, откуда, как частенько случается на Балканах, и убили его прямо на
улице, и ушли так же спокойно, как и пришли. Вы не поймете этого, но для
меня было нечто весьма притягательное в самой мысли, что такое событие
произошло с таким человеком; после его унылости и его многословной светской
болтовни это казалось своего рода абсолютным esprit d'esalier с его стороны:
встретить свою смерть в такой безжалостно запланированной насильственной
форме.
Торговец покачал головой; притягательность этого инцидента находилась
за пределами его понимания.
- Я был бы потрясен, услышав такое о любом своем знакомом, - сказал он.
- Нынешняя война, - продолжал его собеседник, не углубляясь в
обсуждение двух безнадежно расходящихся точек зрения, - может стать началом
конца многого, что до настоящего времени пережило непреодолимое развитие
цивилизации. Если балканские страны будут наконец поделены между
конкурирующими христианскими государствами и захватчики-турки будут изгнаны
за Мраморное море, старому порядку, или беспорядку, если хотите, будет
нанесен смертельный удар. Какие-то остатки его возможно, сохранятся на
некоторое время в старых заколдованных краях, где сильны древние влияния;
греческие обитатели будут, несомненно, беспокойны и несчастны там, где
правят болгары, и болгары, конечно, будут беспокойны и несчастны под властью
греческой администрации, и конкурирующие партии экзархий и патриархатов
будут причинять существенные неприятности друг другу везде, где представится
возможность; привычки всей жизни или многих жизней сразу не исчезнут. И
албанцы, конечно, по-прежнему останутся с нами - беспокойный мусульманский
колодец, оставленный распавшейся волной ислама в Европе. Но старая атмосфера
изменится, очарование уйдет; пыль формальности и бюрократической
аккуратности медленно опустится на освященные веками вехи; Санджак Нови
Базар, Муэрстегские соглашения, банды Комитадже, Адрианополь - все знакомые
диковинные названия, события и места, которые мы так долго считали частью
Балканского Вопроса, исчезнут в пыльном чулане, как сгинули Ганзейская Лига
и войны Гизов...
...Они были дошедшими до нас историческими реликвиями, поврежденными и
уменьшенными, несомненно, по сравнению с теми ранними днями, о которых мы
никогда не знали, но тем не менее все это волновало и оживляло один
маленький уголок нашего континента, это помогало пробудить в нашем
воображении память о тех днях, когда турки ломились в ворота Вены. И что же
мы сможем передать нашим детям? Подумайте о том, какие новости с Балкан
будут приходить через десять или через пятнадцать лет. Социалистический
Конгресс в Ускубе, избирательный митинг в Монастире, большая забастовка
докеров в Салониках, визит ИМКА в Варну. А ведь Варнa - на побережье того
самого волшебного моря! Они будут отправляться на пикники, пить чай и будут
писать домой обо всем этом, как о каком-нибудь восточном Бексхилле.
- Война - это ужасно разрушительное явление.
- Однако вы должны признать... - начал Торговец. Но Странник был не в
настроении признавать что-либо. Он нетерпеливо встал и направился туда, где
телетайп был переполнен новостями из Адрианополя.
Преподобный Уилфрид Гаспилтон, в ходе одного из тех клерикальных
перемещений, которые кажутся бессмысленными посторонним наблюдателям,
переехал из умеренно фешенебельного прихода св. Луки в Кенсингейте в
неумеренно пасторальный приход св. Чэддока где-то в Йондершире. Конечно, с
этим переводом были связаны бесспорные и значительные преимущества, но были,
разумеется, и некоторые весьма очевидные недостатки.
Ни переехавший священнослужитель, ни его супруга не сумели естественно
и удобно приспособиться к условиям сельской жизни. Берил, миссис Гаспилтон,
всегда снисходительно считала деревню таким местом, где люди с безграничными
доходами и врожденной склонностью к гостеприимству разбивают теннисные
корты, розарии и якобитские садики, среди которых могут развлекаться по
уик-эндам заинтересованные гости. Миссис Гаспилтон считала себя определенно
замечательной личностью, и с ограниченной точки зрения, она была несомненно
права. У нее были воловьи темные глаза и мягкий подбородок, и все это
противоречило легкому жалобному тону, который она пыталась придать своему
голосу в подходящее время. Она была более-менее удовлетворена мелкими
радостями жизни, но сожалела, что Судьба не сумела сохранить для нее более
значительных, к которым миссис Гаспилтон считала себя прекрасно
подготовленной.
Она хотела быть центром литературного, отчасти политического салона,
где проницательные гости могли бы оценить широту ее взглядов на судьбы
человечества и бесспорную миниатюрность ее ног. Но Судьба предназначила ей
стать женой приходского священника, а теперь вдобавок решила, что фоном для
ее существования должен стать деревенский приход. Она быстро пришла к
выводу, что это окружение не стоит изучать; Ной предсказал Потоп, но никто
не ожидал, что пророк будет в нем плавать. Копаться в сырой садовой земле
или таскаться по грязным переулкам - такие опыты она не собиралась ставить.
Пока сад производил спаржу и гвоздики с удивительной частотой, госпожа
Гаспилтон была согласна тратиться на него и игнорировать его существование.
Она заперла себя, если можно так выразиться, в изящном, ленивом маленьком
мирке, наслаждаясь незначительными удовольствиями - была мягко невежлива с
женой доктора и продолжала неспешную работу над своим литературным опусом,
"Запретным прудом", переводом "L'Abreuvoir interdit" Баптиста Лепоя. Это
труд уже настолько затянулся, что казалось вполне вероятным: Баптист Лепой
выйдет из моды прежде, чем перевод его временно известного романа будет
закончен. Однако вялое течение работы наделяло миссис Гаспилтон некоторым
литературным достоинством даже в кенсингейтских кругах и возносило ее на
пьедестал в Cент-Чэддоке, где едва ли кто-нибудь читал по-французски и,
конечно, никто не слышал о "L'Abreuvoir interdit".
Жена приходского священника могла с удовольствием оборачиваться спиной
к деревенской жизни; но для священника стало настоящей трагедией, что
деревня повернулась спиной к нему. Руководствуясь наилучшими намерениями и
бессмертным примером Гильберта Вита, Преподобный Уилфрид почувствовал себя в
новом окружении таким же измученным и больным, каким почувствовал бы себя
Чарльз II на современной веслианской конференции. Птицы, которые прыгали по
его лужайке, прыгали так, как будто это была их лужайка, а не его, и
явственно давали ему понять, что в их глазах он бесконечно менее интересен,
чем земляной червь или дворовый кот. Живые изгороди и луговые цветы были в
равной степени скучны; чистотел казался менее всего достоин внимания,
которым одаривали его английские поэты, и священник знал, что будет
бесконечно несчастен, если пробудет четверть часа наедине с ним. С
человеческими обитателями своего округа он тоже не слишком преуспел; узнать
их - означало просто-напросто узнать их болезни, а болезни почти неизменно
сводились к ревматизму. У некоторых, конечно, были и другие телесные немощи,
но у них всегда оказывался еще и ревматизм.
Священник еще не постиг, что в сельской жизни не иметь ревматизма - это
столь же явное упущение, как и не быть представленным ко двору в более
честолюбивых кругах. И в придачу к исчезновению всех местных интересов Берил
погрузилась в свои смехотворные труды над "Запретным прудом".
- Я не понимаю, с чего тебе вздумалось, будто кто-нибудь захочет
прочитать Баптиста Лепоя на английском, - заметил Преподобный Уилфрид своей
жене однажды утром, обнаружив ее в окружении обычного изящного мусора -
словарей, авторучек и клочков бумаги, - едва ли кто-то станет его теперь
читать и во Франции.
- Мой дорогой, - сказала Берил, выражая нежную усталость, - не два и не
три лондонских издателя уже говорили мне, что они удивляются, почему никто
никогда не переводил "L'Abreuvoir interdit", и просили меня...
- Издатели всегда требуют книг, которых никто не написал, и охладевают
к ним, как только они написаны. Если бы Cв. Павел жил в наше время, они
пристали бы к нему, требуя написать Послание к эскимосам, но ни один
лондонский издатель не пожелал бы прочитать его послание к эфесянам.
- Есть ли спаржа где-нибудь в саду? - спросила Берил. - Потому что я
сказала повару...
- Не "где-нибудь в саду", - перебил священник, - без сомнения, ее очень
много на грядке со спаржей, где ей самое место.
И он отправился в край плодовых деревьев плодов и зеленых грядок, чтобы
променять раздражение на скуку. Именно там, среди кустов крыжовника, под
сенью мушмулы, его настигло искушение совершить великое литературное
мошенничество.
Несколькими неделями позже "Двухнедельное Обозрение" поведало миру, под
гарантией Преподобного Уилфрида Гаспилтона, некоторые фрагменты персидских
стихов, предположительно раскопанных и переведенных племянником, который в
настоящее время участвовал в кампании где-то в долине Тигра. Преподобный
Уилфрид был наделен целым сонмом племянников, и это было конечно, весьма
вероятно, что один или несколько из них могли оказаться в числе военных,
отправленных в Месопотамию, хотя никто не смог бы назвать ни единого
конкретного племянника, которого можно было заподозрить в изучении
персидского языка.
Стихи были приписаны некоему Гурабу, охотнику, или, согласно другим
документам, смотрителю королевских рыбных садков, обитавшему в некотором
неведомом веке в окрестностях Карманшаха. Они источали аромат приятной,
уравновешенной сатиры и философии, демонстрируя насмешку, которая не была
жестокой или горькой, и радость жизни, которая не доходила до неприятных
крайностей.
Мышь долго молилась Аллаху:
Мол, помощи нет никакой;
Кот, эту мышь поедавший,
Думал: Аллах-то со мной.
О помощи ты не моли того,
Кто создал множество незыблемых законов,
А помни крепко то, что он
Дал скорость - для котов и мудрость - для драконов.
Как многие умеренность хвалят!
Ведь гордость может пасть и рухнуть - разум.
Лягушку, проживавшую во рву,
Озлило сильно, что ров высох разом.
"Нет, вы не на пути во ад",
Ликуя, вы мне говорите.
Но если самый ад к тебе идет...
Хвастун, куда же вы спешите?!
Поэт хвалил Вечернюю Звезду,
Зоолог - оперенье Попугая:
Торговец громко похвалил товар,
Лишь он один хвалился, твердо зная.
Именно этот стих дал критикам и комментаторам некоторый ключ
относительно вероятной даты написания; попугаи, как напомнили публике
критике, были в моде как признак элегантности в эпоху Гафиза из Шираза; в
четверостишиях Омара попугаи не появляются.
Следующий стих, как было указано, сохранил свою политическую
актуальность и в наши дни:
Султан мечтал весь день о Мире,
А армии его врагов росли;
Он мира никогда не знал,
Они его мечты в сон обратили.
Женщины в стихах появлялись редко, а вино в сочинениях поэта-охотника
вовсе не упоминалось. Но по крайней мере один вклад в любовную философию
Востока Гураб сделал:
O луноликая краса и очи-звезды,
Румянец щек и дивный аромат!
Я знаю: обаяние померкнет,
И сумерки его не сохранят.
Наконец, было там и признание Неизбежного, дыхание холода, сметающее
удобные жизненные ценности поэта:
Есть во всяком рассвете печаль,
Которой вам вовек не разгадать:
Радостный день пир, любовь и коня
Может навеки умчать.
Но когда-то настанет Рассвет,
Который новой жизнью не одарит,
Который дня с собой не принесет,
Который лишь печаль оставит.
Стихи Гураба появились как раз в тот момент, когда удобная, слегка
шутливая философия была необходима, и им был оказан восторженный прием.
Пожилые полковники, которые пережили любовь к правде, писали в газеты, что
они были знакомы с работами Гураба в Афганистане, в Адене и в других
подходящих окрестных краях четверть столетия назад. Появился клуб
поклонников Гураба-из-Карманшаха, члены которого именовали друг друга
"Братьями Гурабианцами". И на все бесконечные расспросы, критические
замечания и требования информации, проливающей свет на исследователя или
скорее открывателя этого давно забытого поэта, Преподобный Уилфрид давал
один эффективный ответ: военные соображения запрещают давать какие-либо
уточнения, которые могли бы бросить ненужный свет на перемещения его
племянника.
После войны положение священника будет невероятно затруднительным, но в
данный момент, во всяком случае, он добился того, что "Запретный пруд" был
позабыт.