своим существом, или жить, сохраняя целомудрие..." По ее мнению, грех
заключается не в уходе женщины от нелюбимого человека к любимому, а в жизни
с тем, кого она не любит, даже если это ее муж. Мужчины не признавали
равенства в сфере чувств. "В любви с женщинами обращаются, как с
куртизанками, -- писала Санд, -- в супружеской жизни -- как со служанками.
Их не любят, лишь пользуются их услугами и тем не менее надеются подчинить
их требованию неукоснительной верности..."
Во имя какой справедливости, вопрошала она, мужчины требуют от женщин
хранить верность, хотя сами, когда речь заходит о них, считают ее ненужной и
смехотворной? Почему женщина должна оставаться целомудренной, а мужчина
может себе позволить быть безнравственным волокитой и развратником? На это
можно было бы ответить, что многие женщины той поры не были ни
целомудренными, ни верными. Но несправедливость заключалась в другом: эти
женщины считались преступными; уличив в супружеской измене, их могли
подвергнуть тюремному заключению; изменив мужу, они теряли честь даже в
глазах своих собственных детей, между тем как на мужей, заводивших любовные
интрижки, все смотрели так, как смотрят на пьяниц или, скажем, гурманов, то
есть со снисходительной веселостью, весьма близкой к сообщничеству. Такое
неравенство в области чувств, считала Санд, делало трудным для женщины умной
и деликатной достижение счастья -- как в свободной любви, так и в браке.
Жорж Санд требовала также экономического равенства для обоих полов. В
те времена замужняя женщина не могла свободно распоряжаться ни своим
заработком, ни своим имуществом. До выхода замуж сама Жорж Санд (вернее,
Аврора Дюпен) была пол
новластной владелицей поместья Ноан, унаследованного ею от бабушки.
Выйдя замуж, она должна была передать управление поместьем супругу, который
чуть было не разорил ее. Муж в те времена бесконтрольно распоряжался общим
достоянием супругов. Замужество как бы пожизненно обрекало женщину на
зависимость от мужчины, даже если по своему рождению или положению она была
выше. Права на развод практически не существовало, так что женщине было
очень трудно избавиться от такого порабощения. Жорж Санд требовала для
женщины, как и для мужчины, права свободного расторжения брачного союза и
права свободно распоряжаться своими доходами. Таковы были границы ее
феминизма. Он не затрагивал вопросов гражданского равенства. Не то чтобы она
сама не имела политических воззрений: она была пылкой республиканкой и
социалисткой; но она не требовала для женщин ни права голосовать, ни права
быть избранными. И тут она -- нам это сегодня очевидно -- ошибалась, ибо
именно благодаря гражданскому равенству женщина мало-помалу приблизилась к
равенству и в экономической области. С тех пор как женщины начали принимать
участие в голосовании, депутаты, заинтересованные в их голосах, начали с
большим уважением относиться к их устремлениям и правам.
Однако в области нравов мало что изменилось. И сегодня половина всего
человечества живет как бы в рабстве: огромное число женщин продолжают
считать, что для того, чтобы выжить, им нужно продавать свое тело, причем
эта необходимость всячески вуалируется различными мифами и обрядами. Против
этого морального рабства законодатель почти бессилен. Освобождение женщин
-- дело рук самих женщин. Оно будет медленным, ибо женщинам надо
освободиться не только от тирании мужчин, но и от тех представлений о
мужчинах и о самих себе, которые все еще в них живут.
"Оба пола, быть может, гораздо ближе друг другу, чем принято считать,
-- сказал Рильке. -- И великое обновление мира будет, без сомнения, состоять
вот в чем: мужчина и женщина, освободившись от заблуж дений, перестанут
смотреть друг на друга как на противников. Они объединят свою человеческую
сущность, чтобы вместе -- серьезно и терпеливо -- нести тяжкий груз плоти,
которым они наделены от века... В один прекрасный день слова "девушка" и
"женщина" будут обозначать не просто пол, отличный от мужского, но нечто
присущее только им. Они перестанут быть просто дополнением и обретут
законченную форму бытия -- возникнет женщина в ее истинной человечности".
Когда этот день придет, освобождение женщины станет также и освобождением
мужчины. Ибо тиран -- одновременно и раб. Прощайте.



    Не готовьте для себя ненужных сожалений



Сейчас, под солнцем Монако, я читаю, querida, "Письма некоторым людям"
Поля Валери', недавно опубликованные его родными. Любите ли вы Валери?
Надеюсь, да. В противном случае у нас появился бы серьезный повод для
разногласий. Я считаю Валери одним из двух самых умных людей, которых я
знал;
другим был философ Ален. Предвижу, что многим придется не по нраву это
мое признание!
В одном из своих писем Валери пишет: "Историю человека щепетильного
можно резюмировать так: чем дольше он живет, тем сильнее сожалеет о том,
мимо чего когда-то прошел, испытав чувство неприятия. В юности он
почувствовал отвращение к женщине. Любовь представлялась ему тогда чем-то
отталкивающим... Повзрослев, он начал неприязненно относиться ко всему, что
связано с деньгами. Некоторое время успех -- даже слава -- казались ему
чем-то зазорным... Но то, что теперь ему осталось -- выжимки, очищенные ото
всех "побочных продуктов", -- оказалось столь мелким, невесомым,
малозначительным и до такой степени лишенным цены, что и жизнь-то нечем было
украсить. Отсюда и невеселые воспоминания о прошлом, и сожаления, и жалкий
вид человека, непонятого другими, и горечь, неизбывная горечь".
Есть много верного в этих рассуждениях, относя
щихся к 1915 году, то есть к тому времени, когда Валери сам еще не
познал славу со всеми ее "побочными продуктами". Отказываться от того, что
тебе предлагает жизнь, если ты можешь принять это без ущерба для собственной
чести, просто безрассудно. Да, в юности нужно познать любовь, чтобы не
испытывать трагических мук и злости на самого себя в возрасте, когда любовь
нам уже больше не дается. Да, нужно заслужить к старости почет, чтобы не
влачить под конец жизни горестные и жалкие дни. Сам по себе успех не
свидетельствует о таланте, но человека талантливого он избавляет от
соблазна гнаться за успехом на склоне лет. Мораль: не следует пренебрегать
ничем из того, что можно обрести в жизни, не совершая ничего недостойного.
Поэтому, когда у вас будет взрослый сын, сударыня, предостерегите его
от абстрактных и крайних представлений, которые в старости обернутся
горькими сожалениями. Внушите ему, что от любви остаются чудесные
воспоминания. Жерар Бауэр*, который находится здесь вместе со мной, пишет
предисловие к "Мемуарам Казановы". Он рассказывал мне вчера о своем герое.
Этот необыкновенный искатель приключений не мог пропустить ни одной юбки, ни
одного ломберного стола и обладал удивительным даром рассказчика,
заставлявшим окружающих искать с ним знакомства. К чему все это привело? К
тому, что в зрелом возрасте он написал историю своей бурной жизни и шагнул
прямо в бессмертие. Это не значит, что ваш дорогой отпрыск должен взять
Казанову за образец. Только необычайно одаренный человек может сыграть в
жизни столь дерзостную роль; к тому же мы живем не в восемнадцатом столетии.
Я только советую ему следовать мудрым советам Горация: "Лови же день --
красотку -- и фортуну, -- коль скоро боги тебе удачу ниспошлют".
Я прекрасно понимаю, что ясность духа, отсутствие зависти, женолюбия и
честолюбия приличествуют старости, кроме того, я знаком с людьми, которые
умудрялись чувствовать себя счастливыми, не имея ничего из того, что другие
полагают необходимым для счастья.

Я и сам стараюсь принимать свою жизнь такой, какова она есть, и не
сравнивать ее с жизнью других; мне это удается, но я отдаю себе отчет в том,
что подобная мудрость давалась бы мне с большим трудом, будь мое
существование совсем лишено радостей. Словом, не станем гнаться за благами
мира сего с неприличной горячностью, но, повстречав их на своем пути, примем
их с благодарностью. Редки те, кому ни разу в жизни не выпало счастья, но
еще более редки те, кто сумел его сохранить. Обретя вас, дорогая, я не хочу
вас терять и удерживаю подле себя. Прощайте.



    После спектакля "Царь Эдип"*



На днях я издали видел вас, querida, в "Комеди Франсез". Ваше одеяние
-- белое плиссированное платье, перехваченное золотым пояском, -- делало
вас похожей на злосчастного царя Фив. В доме Софокла* играли "Царя Эдипа".
Я с волнением вспомнил, что впервые увидел вас именно здесь -- в зале
Ришелье. Вы были так хороши!
Спектакль не нарушил вашей обычной безмятежности. Так оно и должно
быть. Возвышенная драма не будоражит зрителя. Страсти в ней упорядочены
поэзией и умерены всемогуществом рока. Заранее известные нам события не
могут нас волновать. Придя в театр, вы уже знали, что Эдип выколет себе
глаза золотой застежкой, а Иокаста повесится. Вот почему вы спокойно
поправляли прическу и улыбались своему соседу.
Вокруг меня раздавались поразительные речи:
-- Какая прекрасная мелодрама!
-- Какой великолепный детектив!
-- Совсем как у Сименона! Помните "Грязь на снегу"*?
Какая-то уже немолодая дама ("И зачем только существуют перезрелые
женщины?" -- удивлялся Байрон) спрашивала:
-- И чего этот болван добивается? В первые же десять минут все уже
поняли то, что ему предстоит обнаружить... Иокаста, она-то отлично видит,
что не следовало бы все это ворошить. У женщин есть чутье:
они умеют не замечать того, что неприятно... Но этому занятому лишь
самим собой мужлану непременно нужно дойти до конца. Тем хуже для него!
Истина состоит в том, сударыня, что Эдип, такой, каким его создал
Софокл, не может поступать по-иному; Судьба предопределила все его слова и
поступки. "Это Рок!" -- поет хор в "Прекрасной Елене"*. Именно в этом и
кроется громадная разница между древними греками и нами. Я полагаю, что
человек может сам определять свою судьбу вопреки воле богов. Софокл так не
считал. Отсюда -- величайшие драматические красоты его пьес и трагические
судьбы его героев. Ибо Эдип, всего лишь покорно выполняющий предсказание
оракула, чувствует себя виновным и достойным самой жестокой кары. "Мне было
предначертано убить своего отца и стать любовником собственной матери, и
тем не менее я должен понести наказание..." Та же суровая мораль характерна
для учений янсенистов и кальвинистов.
Но в одном отношении мы с вами все же походим на древних греков:
кровосмесительство по-прежнему кажется нам чудовищным. Из всех строжайших
запретов, возникших еще на заре человеческой истории, этот запрет -- самый
непреложный, по крайней мере когда речь идет о родстве по прямой линии.
Другое дело -- родство по боковой линии: египетские фараоны даже поощряли
брак между братом и сестрой. Байрон находил в таких отношениях непонятное,
мрачное удовольствие, видя в них вызов общественной морали. Когда я писал
книгу о его жизни, мне пришлось заниматься довольно щекотливыми
разысканиями по этому поводу. Многие английские ученые отрицали, что Байрон
и Августа Ли вступили в преступную связь. В конце концов его родственница (в
то время ей было восемьдесят пять лет) допустила меня к тайным семейным
архивам. Я провел волнующую ночь, расшифровывая при свете двух канделябров
интимные дневники и письма. К утру я уже все знал и с некоторым смущением
отправился к достопочтенной хозяйке дома.
-- Увы, леди Ловлас, -- сказал я ей, -- отпали все сомнения... Я
обнаружил доказательства кровосмешения. Как добросовестный историк, я буду
вынужден рассказать обо всем этом в полном согласии с документами... Заранее
прошу меня извинить. Она с изумлением воззрилась на меня.
-- А собственно, в чем вы извиняетесь?.. -- спросила она. -- Байрон и
Августа? Ну конечно! Неужели вы в самом деле сомневались?.. Как же иначе?
Два юных существа разного пола оказались вдвоем в занесенном том мрачном
замке и провели взаперти много времени... Как же, по-вашему, они должны были
вести себя?
Из этого разговора я понял, что пресловутый запрет
соблюдался в Англии XIX века не столь неукоснительно как в Древней
Греции. И все же я считаю, что он необходим для поддержания спокойствия и в
семьях, душах. Убедитесь в том сами, посмотрев "Иокасту", "Федру", "Землю в
огне". Ищите любовь за пределами своего рода. Прощайте.



    О пределах терпения



Для некоторых людей большое искушение -- доходить в своей доброте до
слабости. Живое воображение позволяет им угадывать, какую радость вызовет у
ближнего уступка и как огорчит отказ с их стороны; они угадывают скрытые,
глубокие причины, объясняющие прихоть или вспышку гнева, которые другой на
их месте строго осудил. "Все понять -- значит все простить". Эти
прекраснодушные люди только и делают, что прощают и приносят одну жертву за
другой.
В их поведении была бы святость, когда бы они приносили в жертву только
самих себя. Однако люди созданы для жизни со святыми, и снисходительность
становится непростительной, ибо она наносит непоправимый вред тем, к кому ее
проявляют.
Чересчур нежный муж, недостаточно строгий отец, сами того не желая и не
подозревая об этом, формируют нрав своей жены или детей. Они приучают их ни
в чем не знать ограничений, не встречать отпора. Однако человеческое
общество предъявляет к людям свои требования. Когда эти жертвы нежного
обращения встретятся с суровой правдой жизни (а это неизбежно), им будет
трудно, гораздо труднее, чем тем, кого воспитывали без излишней мягкости.
Они попробуют прибегнуть к тому оружию, которое до сих пор им помогало, к
сетованиям и слезам, ссылкам на плохое настроение и недуги, -- но столкнутся
с равнодушием или насмешкой и впадут в отчаяние. Причина многих неудачных
судеб -- неправильное воспитание.
В каждом доме, в каждой семье все ее члены должны знать, что их любят,
что родные готовы пойти ради них на многое, но что есть предел всякому
терпению и если они его переступят, то им придется пенять на себя. Поступать
по-другому -- значит потакать порокам, которые для них же губительны, и,
кроме того, ставить себя в такое положение, которое нельзя долго вынести.
Уплачивая долги игрока или транжира, благодетель разорится, но не поможет и
не излечит тех, кого хотел спасти. Женившись из жалости и без любви, человек
обрекает на несчастье и самого себя, и свою спутницу жизни. "Братья мои,
будем суровы", -- говорит Ницше. Поправим его: "Братья мои, сумеем быть
суровыми"; фраза станет не такой красивой, но более человечной.
То, что я говорю здесь о людях, приложимо, разумеется, и к нациям. В
семье наций существуют чересчур добрые народы. В международной политике,
как и в "семейной политике", изречение: "Все понять -- значит все простить"
-- вещь опасная. Сносить и оставлять без ответа действия, которые угрожают
человечеству войной, не значит служить миру. Тут также должны быть четко
установлены пределы. Народы, как и отдельные люди, заходят в своих
требованиях слишком далеко и посягают на что-либо до тех пор, пока не
встречают отпора. Система сил пребывает в равновесии, пока действие равно
противодействию. Когда противодействия нет, равновесие невозможно.
Теперь вы знаете, что вас ожидает. Я с вами мягок и снисходителен. Если
понадобится, я смогу быть суровым. Оставайтесь же и впредь мудрой и
загадочной незнакомкой, существующей только в моем воображении. Прощайте.



    Нос Клеопатры



"Будь нос у Клеопатры короче, весь мир был бы иным". Когда мы изучаем
нашу собственную жизнь или историю своей страны, нас часто охватывает
искушение прибегнуть к этой фразе Паскаля. События, приведшие к самым
ужасным последствиям, были столь незначительны, а их переплетения столь
удивительны, что мы простодушно изумляемся непоследовательности рока.
Если бы Арлетта Ставиская меньше любила драгоценности, история Третьей
республики сложилась бы по-иному*. Если бы солдаты, вовремя доставившие в
вандемьере пушки Бонапарту, задержались в пути хоть на десять минут, ну,
скажем, чтобы промочить горло, в наших книгах не упоминались бы ни
Аустерлиц, ни Ваграм*. Пришли президент Вильсон в свое время в Париж
какого-нибудь сенатора-республиканца, Америка на пятьдесят лет, а быть
может и навсегда, была бы вовлечена в политическую жизнь Европы*.
В раздумьях о прошлом неизбежно присутствуют подобные предположения.
"Не надумай я в этом году провести пасхальные каникулы в Сен-Тропезе, я
никогда бы не повстречался с женщиной, сделавшей меня несчастным". Ничто не
доказывает верность этого рассуждения. Без сомнения, незначительные и
непредвиденные случайности каждый миг изменяют привычное течение событий. Но
только целая цепь необычных совпадений может придать этому течению
диаметрально противоположный характер.
Ну, не попали бы вы в Сен-Тропез, попали бы в Сен-Рафаэль, там
встретили бы другую женщину тако
го же склада, она понравилась бы вам, как и первая, по тем же самым
причинам, ибо, сами того не ведая, вы в ту пору искали душевных мук. Те или
иные обстоятельства вашей жизни могли бы оказаться совсем другими, но ее
общие контуры остались бы примерно такими же.
Лорд Дансэни написал на эту тему весьма любопытную пьесу. В первом
действии перед нами человек, опоздавший на поезд: в ту минуту, когда он
приближается к выходу на перрон, поезд уходит. Вследствие этого опоздания
дальнейшая его жизнь складывается неудачно, и он то и дело твердит:
"Подумать только, что секундой раньше..." И вот в один прекрасный день
какой-то восточный торговец предлагает ему купить волшебный кристалл,
позволяющий его владельцу видоизменить по своему желанию одно из минувших
событий. Герой пьесы, разумеется, желает оказаться на том же перроне,
только секундой раньше. На сей раз он садится в поезд, и жизнь его
начинается сызнова. Однако, хотя внешне все складывается по-другому, герой
терпит столь же полное фиаско, как и в первый раз, так как коренные причины
неудачи были заключены в его характере, а не в обстоятельствах.
То же мы наблюдаем и в истории народов. Они не могут избежать
уготованной им судьбы. Если бы в вандемьере артиллеристы прибыли с
опозданием, на время изменилась бы судьба Бонапарта, но не история Франции
-- по крайней мере в главных своих чертах она осталась бы той же. Появился
бы другой Бонапарт. Всякое поколение несет в себе определенное количество
героев и деятелей. Но в мирное время они остаются не у дел. Бонапарты 1895
года доживали свой век в каком-нибудь провинциальном гарнизоне
квартирмейстерами или интендантами батальона. Будь нос у Клеопатры короче,
история Рима шла бы своим чередом -- на смену величию пришел бы упадок.
А будь у вас, сударыня, нос подлиннее, я все равно писал бы сейчас
послание незнакомке. Только эта незнакомка была бы иной. Прощайте.



    Хронофаги



Хронофаг. Словечко это, если не ошибаюсь, придумано Монтерланом. Оно
обозначает опасную разновидность людского рода: пожирателей времени.
Хронофаг -- это чаще всего человек, у которого нет настоящего дела и
который, не зная, на что убить свое время, решает заполнить свой досуг,
пожирая ваше. Наглость этой твари невероятна. Он пишет авторам, с которыми
не знаком, требуя немедленного ответа; при этом он доходит в своем
бессердечии до того, что прилагает к письму почтовую марку, повергая этим
благовоспитанного адресата в замешательство; он домогается заведомо ненужной
встречи и, если человек, на свою беду, соглашается принять его, докучает ему
до тех пор, пока крайнее раздражение хозяина не возьмет верх над
учтивостью. Он поведает вам о своей жизни и расспросит о вашей. Счастье,
если он ко всему прочему не ведет дневника, куда позднее запишет, что вы,
мол, уже не тот, что прежде, куда только делась былая живость, что вы
кажетесь угасшим, разговаривать с вами малоинтересно, словом, он сильно
разочарован. А будущие биографы, не подозревая, что ваша молчаливость
проистекала из вашего негодования, не преминут представить вас в своих
описаниях жалким стариком.
Не надейтесь умаслить хронофага, бросив ему поглодать частицу вашего
времени. Он ненасытен. Подобно тому как пес, которому один из сотрапезников
неосмотрительно кинул крылышко цыпленка, непременно возвращается к
накормившей его руке и, умильно глядя, протягивает лапу за новой порцией,
так и Хронофаг, обнаружив, что перед ним человек мягкий и слабохарактерный,
будет безжалостно злоупотреблять этим открытием. Ваша терпимость побудит его
явиться снова, писать вам и всячески надоедать.
-- У меня много работы, -- неуверенно скажете вы.
-- В самом деле? -- спросит Хронофаг. -- Как интересно. И над чем же
вы трудитесь?
-- Над романом.
-- Над романом? Но вся моя жизнь -- роман... И вот его точно
пришпорили. Полночь застанет вас на том же месте. Если же он умудрится
заманить вас к себе, вы погибли. Вы -- кость, которую он затащил в свою
конуру, и, уж будьте уверены, он обгложет вас дочиста. А если он натравит на
вас своих приятелей, вас станет пожирать целая свора хронофагов. Эти твари
группируются в сообщества и охотно делятся друг с другом добычей.
Отсюда мораль: держитесь с хронофагами твердо и беспощадно истребляйте
их. Мягкостью и щепетильностью ничего не добьешься. Напротив, эти-то
качества и создают микроклимат, в котором хронофаг благоденствует. Он
необычайно живуч, и его нужно изничтожать. Мне претит насилие, но в данном
случае оно необходимо. Ведь не позволите же вы хищному зверю рвать вас на
части, не пытаясь защищаться. А хронофаг подобен хищнику, он отнимает у вас
жизнь. Ибо что наша жизнь, как не время. "Где тот человек, который хоть
сколько-нибудь ценит время, умеет дорожить каждым днем и понимает, что миг
за мигом приближает его к смерти?.. Пока мы откладываем жизнь на завтра,
она проходит. Ничто не принадлежит нам в такой степени, как время; оно --
наше. И этим-то единственным и быстротечным достоянием мы позволяем
завладевать первому встречному..."
Вот, моя дорогая, что писал Сенека своему другу Луцилию две тысячи лет
назад, и это доказывает, что хронофаги существуют так же давно, как само
человеческое общество. Но главное, да не послужит приступ дурного
настроения, в котором вы меня застали, поводом для того, чтобы лишить меня
вашего присутствия или скупо отмерять те мгновения, которые вы мне дарите.
Женщина, которая нам нравится, никогда не станет хронофагом, она заполняет
наше время самым приятным для нас образом. Прощайте.



    Против учтивости



Дорогая, остерегайтесь чрезмерной учтивости. Это свойство заставляет и
мужчин и женщин совершать больше глупостей, чем худшие из недостатков.
Об этой истине две притчи говорят, И много поразительных примеров...
У одной парижской четы был близкий друг -- профессор Б., хирург,
прекрасный человек, олицетворение порядочности, мастер своего дела. Но все
мы стареем, и наступил день, когда скальпель начал дрожать в его руке,
утратившей прежнюю крепость. Не без участия его коллег по городу
распространился слух, что во время операций у Б. случаются досадные
неудачи. И вот именно в это время в семье, связанной узами дружбы с Б.,
заболел муж. Врач после осмотра и назначения режима объявил, что необходима
операция.
-- Кто ваш хирург? -- спросил он. Больной назвал имя профессора Б.,
врач состроил гримасу:
-- Он был мастером своего дела, он все еще может дать дельный совет,
но...
Супруги посовещались. Можно ли было обидеть бедного Б., пригласив
кого-либо из его собратьев? Оба сочли подобное поведение жестоким.
-- И крайне неучтивым! -- добавила жена. -- Подумай сам, ведь только
на прошлой неделе мы обедали у них.
Этот неопровержимый довод все решил. Пригласили Б., он был рад оказать
услугу приятелю и согласился.
-- Операция пустяковая, -- заметил он.
Операция и впрямь была неопасная, однако больной умер. Зато учтивость
была соблюдена.
А вот другая притча. Некоего юношу частенько приглашали к себе друзья
его семьи, у которых в Нормандии имелся просторный загородный дом. Дочь
хозяев питала к нему явную склонность, и ее родители хотели их брака. Но,
испытывая к этой юной особе дружескую привязанность, он находил ее не
слишком красивой и не имел никакого намерения связать себя с нею на всю
жизнь.
Однажды весенним вечером, когда стояла прекрасная погода, все небо
было в звездах, а яблони -- в цвету, он совершил неосторожность и после
ужина выказал желание прогуляться при свете луны.
-- Превосходная мысль, -- заметила хозяйка, -- Мари-Жанна составит вам
компанию.
Молодые люди вышли в сад. Бледная дымка окутывала фруктовые деревья.
Под ногами с трудом различалась росистая трава. Мари-Жанна безо всякого
умысла ступила ногой в рытвину и упала. Естественным и непроизвольным
порывом юноши было поддержать ее. Она очутилась в его объятиях, их губы
оказались близки.
-- Ах! Я всегда знала, что вы любите меня... -- прошептала она в
упоении.
Чтобы вывести ее из заблуждения, требовались твердость и присутствие
духа. Юноша не обладал ни тем, ни другим. Он смирился с непоправимым. Губы
совершили путь к роковому поцелую. С прогулки молодые люди возвратились
женихом и невестой. Он прожил всю жизнь с женщиной, которая, как говаривал
Сван, "была не в его вкусе".