Бежавший перед нами зобатый хрипло и пронзительно свистнул. Движение теней остановилось. Мы видели, как зобатые, сбегаясь, сомкнулись стеной у клокотавших огнем каменных кладок.
   Мелчи подошли первыми. Разговор был недолог. От толпы отделился один, с головою, повязанной алым лоскутом, и окладистой, не в пример другим, бородою над упругим и легким, показавшимся мне подтянутым зобом; знаком он предложил сойти с седла. Вслед за ним мы прошли в низкую и большую, толстым бревенчатым накатом прикрытую саклю. При слабом свете мигающей сальной свечи мы увидели: сакля вся завалена лемехами, топорами, заступами, серпами - свежего, яркого, только что отвоеванного от руды железа. У внутренней стены белели на рваном паласе серебряные тяжелые слитки.
   Внесли факелы. Истинно, карлами казались бледно-смуглые, приземистые, длиннорукие, низкорослые ванжцы, растаскивавшие, потряхивая зобами, груды кованого железа, чтобы расчистить нам место для ночлега. Старшина - тот, с красным лоскутом, - следил за работой. Когда на очистившемся наконец полу, утоптанном, глиняном, твердом, как камень, Гассан раскинул, бормоча заклятья от злого глаза, мою бурку, зобатые столпились вокруг нас - меня, Гассана и троих Мелчей. Старшина хриплым вздрагивающим голосом спросил:
   - Зачем пришел к нашему железу, фаранги?
   - Я перешагнул через ваше железо, карлики, - отвечал я, опускаясь на бурку. - Мой путь - на Заповедную Тропу.
   Зобы качнулись. Шепот прошелестел по рядам.
   - Фаранги пройдет мимо, закрыв глаза на серебро, железо и уголь? - В голосе звучало недоверие.
   - Воин на походе не закрывает глаз. Заповедная Тропа - путь борьбы, не мира.
   - Открытый глаз ведет счет и расчет, - возразил старшина. - Память чертит знаки. Опасен счет и чертеж в горах: к бадахшанцам (соседи мы) приезжали двое с беловолосыми лицами и трубками из желтой меди. Они кололи камни, мерили и писали. На четвертый день бадахшанцы закопали их в канаве.
   - Моя судьба иная, люди Ванжа! - засмеялся я. - Но смотреть мне в рудниках ваших нечего: что здесь есть, чего бы я уже не знал?
   - Ты знаешь, как мы раскрываем горы, как мы льем железо, таксыр?
   Я поднял руку.
   - Сядьте. Гассан, согрей воды для чая. Я расскажу вам, как вы работаете и как у меня на родине работают железо.
   Зобатые, теснясь, сжали круг. В двери, тихо ступая, заходили новые и новые люди. Они громоздились на кучи железа, глухо скрежетавшие под их ногами.
   По каменным кладкам, виденным мною, нетрудно было установить порядок выплавки железа: он один у всех первобытных народов. По мере того, как я говорил, все чаще гулом перекатывались по толпе возгласы одобрения. А когда я стал рассказывать о Путиловском нашем заводе, о бессемеровании стали; о том, как человек - одним нажимом легким на рычаг - опрокидывает гигантскую реторту, выливая сотни пудов расплавленного металла; как летят от огненного водопада шлаки, разбиваясь о высокую стену; как застывает покорный человеческой руке стальной поток, - затаив дыхание следили за рассказом горцы.
   - Каково чудо, люди Ванжа? - вставил свое слово Гассан.
   - Тебе чудо, белая чалма! - презрительно оборвал его ближайший ко мне, весь прокопченный дымом, ванжец. - Нам, рудокопам, в этом чуда нет. Бабам рассказывай о чудесах, кобылий подхвостник!
   Затряслись смехом вокруг зобы. Вспыхнул Гассан от нежданной обиды. Он пробормотал растерянно:
   - Даже муллы и знатнейшие баи считают за чудо...
   - То баи, а то мы, горные байгуши, - спокойно качнул тяжелою головою старшина. - Возьми заступ - и во сне не увидишь дива. Разговор с тобою пуст. Пойдем, таксыр: я покажу тебе, как мы закладываем руду. По старому обычаю выводим мы печи: по восемь дней - сменами - час за час, приходится работать мехами. Так, как ты о простых печах рассказывал, - легче: надо, значит, переложить кладку. Ты посмотри - верно ли мы поняли тебя. Завод Путили у нас еще когда будет, а мехи переставить можно сейчас.
   Мы вышли толпой. До поздней ночи водили меня зобатые по рудникам, показывали печи и раскрытые жилы. Месторождение богатое: целые ряды широких дровней, груженных рудою и углем, стояли под спусками откосов; под навесами обширных, из камней сложенных складов - сотни пудов сырья.
   Мелчи и Гассан остались в сакле. Когда мы вернулись, они сидели недвижные и хмурые на бурке и седлах около нетронутого кунгана с чаем, что заварил Гассан, и выложенной из вьюков на полотенце еды.
   - Чай простыл. Отчего вы не подкрепили свои силы?
   Мелч-Им поднял глаза.
   - Ты думаешь, мы дотронемся до пищи, пока будем в стране зобатых? Однажды, тому уже много лет, сюда заехал амлякдар; и не в эти скалы, к карлам, нет, - севернее, где живут люди. Он всего один глоток воды выпил: с тех пор у него зоб и глаза у него не держатся под бровями.
   - А ты, Гассан?
   Гассан сжал скулы.
   - Я? Кто себе враг? Будь я проклят, если дотронусь до воды и хлеба!
   Пришлось ужинать одному. Я предложил старшине разделить со мною трапезу. Он низко склонился, сел; взял лепешку, разломил ее надвое ритуальным, литургийным жестом, прошептав коротко и невнятно. Гассан вздрогнул.
   - Что он сказал?
   - Он колдует, таксыр. Он сказал: "Нас двое, но хлеб один. Мы разной крови, но хлеб один".
   Мы заснули чуть не под самое утро. Побелевшее уже небо крылось тучами. Мелчи, ворча, как медведи, переговаривались о дивьей заставе.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   На пользу пошла беседа о рудном промысле: зобатые "признали" нас. Старшина отрядил в помощь Мелчам четверых проводников и выслал гонца вверх по ущелью упредить о нашем прибытии: "Чтобы камень не ударил на пути. В наших горах - всякое бывает". И опять, смеясь, напомнил о бадахшанцах.
   Путь через ущелья зобатых - два дня. Все время по дороге попадались рудники, плавильные печи, кузницы. На первом дневном привале осматривали (кто бы мог ожидать здесь, в Ванжских горах!) мастерскую ножниц.
   Подарили на память.
   - Постриги себе бороду, Гассан-бай, ножницами карлов...
   Ехать было легко: путь широкий, небо пасмурное, нежарко, много воды. Мелчи прыгают через ручьи, высоко подбирая ноги: они даже брызг водяных боятся. По их преданию, зоб пошел оттого, что некий див в отместку охотнику, убившему любимого его тура, брызнул на него водою из горного потока. Стекла вода по усам, обожгла шею, вздула ее пузырями, а усы от волшебной воды отсохли до корня. Оттого у зобатых волосы растут только на бедрах.
   - А ты видел у них волосы на бедрах?
   - Откуда мне видеть!.. Рассказывают люди...
   Гассан и дарвазцы твердо держали зарок: оба дня, что мы шли по ущелью, они не трогали даже тех припасов, что уложены в наши вьюки заботою Джалэддина. О том, чтобы отведать скромной пищи, которую на стоянках предлагали нам зобатые, конечно, не приходилось и говорить. И с подлинным ужасом смотрели они, как я накладывал на зобы свою метрическую ленту, измеряя их охват, и скользил антропометрическими циркулями по головам ванжцев: они охотно позволяли измерять себя.
   Так искренен и так глубок был этот ужас, что - сказать ли? - даже во мне самом подымалось, по временам, жуткое, неприятное чувство, когда я принимал из рук нашего хозяина на час ячменную лепешку или горячий развар сушеных тутовых ягод. Другой пищи здесь нет: зобатые не охотятся, а пашни и сада на скалах этих не подымешь.
   Под вечер второго дня кончился рудный район. Местность обезлюдела. Теперь до Язгулона на дороге только один кишлак. Он замыкает ущелье с юго-востока. К нему выводит с севера обходная тропа, о которой я говорил. "Сторожевым" называют карлы этот кишлак: стережет копи с востока.
   - Ты на нас не сердись, что мы тебя сначала неласково приняли, говорили, прощаясь, зобатые рудокопы. - Нам нельзя пускать к себе людей: знаешь их - жадны! Сейчас - труд наш велик, но мы ни с кем не делимся тем, что выработаем. Вон лемех, вон топор; вынесем его на северную дорогу полную получим цену. Потому что дивьим страхом осторожены наши горы: через ущелье зобатых нет пути. Ни купец, ни бай, ни чиновник какой - не переступит дивьей заставы. Боятся. А если пройдет хоть один - за ним пойдут и другие: за купцом - амлякдар; и станет наш труд - на купца да на бека - как на равнине. Мы ведь - слабы: самим, без дивов, не оборониться. И потому - чужому в горах наших смерть. Не от нас - от дивов...
   Смеются.
   - А как же вы меня пропустили?
   - Ну, ты... Ты - другой человек.
   - Почему вы меня знаете?
   - Знаем, - подмигивает зобатый черным хитрым глазом. - На руде живем - много знаем.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Сторожевой кишлак, у перевала самого, тесною кучею сакль налег на дорогу. Нас ждали: на въезде разложены были высокие костры - мы подходили к кишлаку уже в потемках.
   Несмотря на позднее время, встречают нас всем поселением: и старики, и женщины, и дети. У самых маленьких нет еще и признака зобов, но у шести-, семилетних уже отгибается назад, теряя подвижность, головка. У женщин зобы меньше. Они закрывают их шелком расшитыми лицевыми занавесками; на покрывалах этих - птицы и деревца, как на русском узорочье. Но душно под шитою тканью, должно быть, да и видно плохо. И, после первого же знакомства, женщины откидывают их, смеясь.
   Странно: тяжело ведь с зобом, а они все здесь веселые, карлы. Улыбка не сходит с прозрачнокожих, бледных под загаром лиц.
   Гассан пластом лежит на бурке. От трехдневного поста и долгих переходов он заметно ослабел. Но упорствует: я опять ужинаю один со старшиною селения - древний-древний, годами и рудою согнутый старик.
   - Сейчас работы много: скоро зима - торопимся кончать выемку. На зиму - все здешние спускаются на полночь: там наши зимовья, на полпути к нижней Ванжской дороге. Знаешь?.. Здесь в горах закостенеешь зимой. Уйдем и мы: последнюю доживаем неделю; с восхода уже не ждать гостей. Видишь небо: на перевалах третьи сутки, так надо думать, идет снег. Еще день-два - не шагнуть через них ни человеку, ни зверю.
   - А на Тропе?
   - Храни тебя Огонь! Тропа - живая: на ней не бывает ни льда, ни снега.
   - Отчего у вас зобы, отец? Есть и на западе у нас люди, как вы, - с той же болезнью. Тоже в горах; но только там одиночные люди болеют, а не целый народ, как здесь.
   - Мы не больны - зачем говоришь так! - как будто обиделся старик. От зоба нашего вреда нам нет: он знак наш, наследство Вархура, начальника нашего племени. И не от гор он, хотя начало ему, вправду, здесь - после нашего переселения.
   - Вы разве не здешние?
   - Нет. Мы с низовьев Яхсу пришли. Давно: еще в те дни, как Бухара вела войну с Балхом. От войны ушли мы в горы. Мы не люди крови: проклят перед Огнем и Солнцем проливший кровь без нужды. Мы не едим и мяса.
   - Расскажешь о зобе? Есть еще чай в кунгане...
   - Был в древнее время прародителем нашего племени Вархур - его именем и посейчас еще зовется кишлак, что повыше того места, где вливается в Пяндж наша река: там, при переселении, в первый раз разбил он свой гилли*.
   _______________
   * Шатер.
   Предание говорит так: ущельями этими от Пянджа до перевала владел в те дни Див: лежал он, накрыв руками оба хребта, - не ступить ноге человечьей. Бесплодное и дикое было место, но все же вышел Вархур на борьбу с Дивом, потому что другого места на свете нам не было: надо было жить.
   Вышел Вархур на борьбу с Дивом. Заклад Дива был такой: если одолеет Вархур - тело Дива рудою сойдет в камень, кровь - драгоценными камнями, предсмертные слезы - алмазами; райскими садами прорастет на скалах дивья шерсть: благодатной страной станет Ванж. А если Вархур проиграет - быть ему прикованным к скале у самых ледников и будет ему клевать печень гриф до тех пор, пока не прорастет ледник Мертвого Перевала.
   Три загадки загадал Див Вархуру.
   "Кто, темный, выводит из ночи свет?"
   Вархур ответил: "Углекоп".
   Див спросил второй раз:
   "Кто лжет, говоря истину?"
   Вархур ответил: "Проповедующий учение".
   В третий раз спросил Див:
   "Кто делает злого - самым злым, и доброго - самым добрым, и смелого самым смелым?"
   Вархур в третий раз ответил: "Красота".
   Вдавил Див руки в каменные хребты, ушел всем телом в землю; утром увидишь из нашего кишлака: пять мохнатых пальцев и посейчас еще видны глубоким следом на перевале. Он и называется так: "Все Пять". Углем осели в скалы печень и легкие Дива, кровь жил проточилась рубинами, кости стали железом, серебром - мозг. Только алмазов нет в горах наших: не заплакал перед смертью Див, как обещал Вархуру. И садов нет - одни колючки, потому что цветок Диву - терновник. Этого не рассчитал Вархур, когда сговаривался о райском саде: каждый о своих цветах говорил.
   И еще одно: не сдался Див, уходя под землю: с бою приходится нам брать его кости и кровь его жил; тяжел труд рудокопа...
   Старик замолчал.
   - Ты опять забыл о зобе, отец...
   - Да. Возгордился, победив Дива, Вархур. И стал думать так: "Моему уму нет ровни - умом победил я Дива. Но сердце у меня - глупое. Оно бьется, не спросясь, и замирает от нежности, когда я хочу быть суровым. И когда оно бьется слишком скоро, у меня мутнеет ум. Сведу ум в свое сердце - тогда на земле не будет человека сильнее меня и род мой не будет знать смерти, потому что не знает смерти умное сердце".
   Он был мудр - Вархур. Но горд. А гордость быстрее ума: она обгоняет его в состязании бега. Так было и тут. Когда стал сводить Вархур ум в сердце, встрепенулась гордость от мысли о великом деле и обогнала ум на пути к сердцу. Но сердце Вархура не пустило к себе гордости. Оно стало биться часто-часто и подняло всю кровь стеною к самому горлу. Не проломиться гордости. И назад не хочет - посмеется ум. И вперед не может. Напружилась, порвала на горле мышцы, жилы в сторону свернула, надулась на шее пустым мешком - да так и загибла: закостенела в мешке. Зобатым стал Вархур. И все племя его с тех пор родится зобатым.
   - Мы потому и веселы, - добавил он, пожевав сухими губами, - потому что спесь в нас - мертвая, а сердце не хочет быть умным: помнит о Вархуре.
   - А дивов у вас в горах с тех пор уже не было?
   - Как не быть дивам, - нахмурил редкие тонкие брови старик, - разве ты не слышал о них на равнине?
   - На равнине слышал, но на рудниках - твои же внуки, старик, смеются над дивами.
   Старик порывисто встал.
   - Руда заворожила их: молодь. Они молятся заступу и плавильной печи. Не слушай их лепета, фаранги. Только мы, старики, и знаем правду о духах.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Встали мы без солнца. Небо было наглухо закрыто густыми серыми клубами; они лежали тихо, словно застывшие, на окрестных вершинах, - так близко-близко. И от близости этой казались мягкими, пушистыми, добрыми. Но проводники качали головами: "Дадут ли пройти? Быть непогоде на перевале..."
   Г л а в а  XIV.
   МЕДВЕЖЬЕ УЩЕЛЬЕ
   Поторопились уйти от непогоды. Подымались спешно, до одышки. Лошади то и дело останавливались, тяжело, как кузнечный мех, раздувая залоснившиеся вязким потом бока. Седло перевала от кишлака совсем близко: еще садясь на-конь, ясно видели мы прорезь пяти пальцев Дива - выветренные впадины глубоких расщепов на гребне. И все же мы не успели дойти. Пошел мягкий, легкий, тающий от одного прикосновения к дымящимся крупам коней снежок; через несколько минут снежинки сгустились в хлопья. И тотчас же горцы, крича и махая руками, опрометью побежали вверх, прямиком, перекидываясь через камни. Мы с Гассаном соскочили с седел: ускорить подъем. Но едва я коснулся земли - она дрогнула, уходя из-под ног, кругом взвыло; горы, камни, тропа, проводники - все исчезло в закрутившемся снеговом смерче. Кони стали как вкопанные. Мы взбросились опять в седла. Шенкеля, нагайка раз, другой, третий. Храпя, рванулась лошадь - голова к самой земле - и стала подниматься в столбах беснующегося снега и мелких, взвитых вихрем с дороги, камней. Ущелье стонало на сотни голосов: казалось, свищет каждая расселина, с воем шевелится каждый камень. Ни земли, ни неба: буран.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Плечи стынут под легкой блузой: я не успел отторочить бурки, а сейчас, под налетом ветра, ее не развернуть: сорвет. Вихрь тянет поводья из закоченевших пальцев, отгибает крепко прижатые к конским бокам колени. Дорога пропала под сугробами. Но конь все же идет. Толчками. Рванет - и станет. И снова рванется под нагайкой.
   Время остановилось. В гуле и вое, звонком рокоте сшибаемых камней не расслышать голосов - ни проводников, ни Гассана. Да и не думается о них: все - в конском переступе по заметенным камням, сквозь снежную ночь. Толчками: рванет - и останавливается снова.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Ветер стал резче и злее, швыряет снег охапками прямо в лицо, не завертывая в белый полог. Лошадь заторопилась. Слышен из-за снежной пелены (самой головы конской не видно за метелью) тяжелый, быстрый, надрывающийся храп. Потом сразу: осели передние ноги, круто поджала лошадь круп... Срыв или спуск? Ветер по-прежнему бьет нещадно прямо в лицо, но снег взметывается снизу, от земли. Повод на себя, упор в стремя. Спускаемся! Спускаемся, наверно!
   Блеснула мысль и - снова сейчас же затерялась в буране. Шенкель и повод, повод и шенкель. Толчками - то вправо, то влево - оседает лошадь. Слепят запушенные снегом ресницы.
   Внезапно почти слег колющий ледяными иглами ветер. И сквозь клочья прорвавшейся на миг снеговой завесы просинели - далеко еще внизу спокойные скаты под зеленью перелесков. Скорей бы! Но нельзя толкнуть лошадь: спуск по-прежнему крут. Снова смерчем вьется вокруг конских ног снег и жжет сквозь подошву оледенелое стремя.
   Но из тучи мы, явственно, выбрались: снежная буря - над нами вверху. Редеет, рвется дымками непроглядный туман; снег - легче. Как в сказке, призраками встают из белесой тьмы, повисают в воздухе без подножья косматые верхушки утесов. Я подаю голос, но он теряется в налетевшем шквале. Конь трясет головой, сбрасывая налипший на челку и уши мокрый звездящийся снег, оступается в сугробах, чиркая подковами по зыбким, ненадолго прикованным холодом к месту камням.
   Стало еще светлее. Ровным косым дождем падают снежинки; вверх, за тучею, ушел и ветер. Открылась запорошенная снегом, но отчетливо уже видная тропа. Ни людей, ни следа на ней не видно. Гассан, наверное, остался сзади. Но куда делись проводники?
   Я нагнал их полуверстою ниже, уже на зелени, под навесом скалы. Весело трещал широко разложенный дымный костер; щелкала под взлетами пара крышка закопченного кривобокого кунгана.
   - Хоть чаем погреться после поста у зобатых. Неужели ты и от зоба знаешь слово, таксыр?
   Минут через десять подъехал Гассан. Измученный, мокрый насквозь, но радостный. Главное: ушли от зобатых.
   Надолго затянулся привал: облегчили вьюк Гассанка и горцы, наверстывая трехдневную голодовку. После чая раскинулись на траве вокруг костра, благо и небо прояснело: стало припекать. Поспали.
   Солнце стояло уже высоко, когда мы наконец снова двинулись в путь. Тропа широкая и ровная, спуск пологий. Горцы говорят: по всему Язгулону дорога такая - и травы и деревьев много.
   Мелч-Им идет рядом со мной, придерживаясь рукой за стремя. Я расспрашиваю его о язгулонцах.
   Шесть кишлаков в Язгулоне. Шесть ячменных полей на весь Язгулон. Кроме ячменя, земля не родит ничего. Травы много, а зерно не вырастает: темно. Есть, впрочем, горох и тут - но... где нет гороха и тута! Зато дичи много: и козлов, и медведей, и птицы. Охотой живут язгулонцы: мастера на дичь.
   - Опять дыра каменная будет! - хмурится Гассан. - Э, скучно без солнца!
   Но пока - на спуске - светло и солнечно. Зеленеет внизу разбросавшийся по холмистому откосу ореховый лес. Тропа выровнялась. Горцы идут почти бегом; мы едва поспеваем за ними мелкой, тряскою рысью.
   Въезжаем под деревья. Старые, толстые, драгоценным ореховым наплывом обросшие стволы. Лес густой; сплелись кронами, скрещивая сучья, деревья. Буйной зарослью покрывает им корни молодняк.
   Щелкает по стволу ружья сброшенный с дерева тяжелый орех. Поднимаем глаза: на суку, сквозь листву, темная косматая туша.
   - Медведь! - кричит проводник.
   Я снимаю винтовку с плеча. И в тот же миг между веток поднимается во весь рост, дыбком, горный медведь. Весь взъерошенный, буро-черный; только на колыхающемся втянутом брюхе белеет длинная лысина. Он взмахивает передними лапами, приседая и приплясывая, наклоняет тупорылую, смешную головенку и вдруг - как заревет, отчаянным, надрывным, подлинно благим матом.
   - Испугался, - любовно улыбаются горцы.
   Горестно, навзрыд ревет медведь. Отозвался другой, совсем близко. Глянул я: кругом, по деревьям, второй, третий... пять... шесть таких же маленьких тупоносых медведей: бегут, как полоумные, по сучьям, сбивая спелые орехи. Вылезают из листвы на самый вид. И все смотрят на нас: вот-вот заревут и они.
   - А ну-ка, детки:
   Словно поняли: все - в голос. Смеясь, забрасываю винтовку за плечи где тут стрелять! Кушайте себе орехи на здоровье, рёвы!
   Едем дальше. Медведи вперегонку бегут за нами по ветвям, с дерева на дерево, загибают голову - засматривают. А навстречу ревут - новые, мешками падают со стволов.
   Сколько их тут!
   - Он так и называется - "Медвежий лес", таксыр. Со всей округи сходятся сюда медведи за орехами; дерутся за них с язгулонцами - гоняют ихних ребят...
   Ближайший кишлак - Яр-Газан - верстах в трех от леса. Стоит на юру далеко видно. И когда мы подъезжаем к околице, все население высыпает навстречу.
   Дети голые, без опоясок даже. Мужчины в звериных шкурах - медвежьих, турьих: босоногие. Открыты широкие плечи, волосатые высокие груди. Головы не бриты: курчавятся черными волосами. Старики - с длинными по пояс белыми бородами, опираются на кривые высокие посохи: подлинные библейские патриархи. Тип - чисто, беспримесно еврейский: и глаза, и нос, и овал лица, и особенно уши... А в довершение сходства из-под обрывков ткани или меха, прикрывающих голову, вьются около уха длинные пейсы. Как забросило в эту глухую расселину евреев?
   - Какое племя, Гассан? - спрашиваю я, на проверку.
   - Джюгуд - еврей! - не задумываясь, отвечает джигит. И сплевывает с досадой. - Дорога! Ушли от заразы - пришли к нечисти: от болезни - в грязь.
   Как все туземцы-горожане Туркестана, Гассан отчаянный антисемит. Ведь в городах Средней Азии еврей не почитается за человека и одежда его особая - рабья, с отметкой, и верхом ездить он не смеет, и за убийство еврея не отвечает, по бухарскому суду, мусульманин.
   Один из стариков, подойдя, берет под уздцы лошадь.
   - Старшина, - поясняет Мелч-Им.
   - Угодно ли отдохнуть гостю?
   Не отдохнуть! Надо записать, измерить... Одежды из шкур - можно ждать древнего черепа. У Жоржа наверное бы сейчас руки дрожали от волнения.
   Сакли сложены из камня, без цемента, норами. Женщины не прячутся. Без покрывал, встряхивая туго заплетенными черными косами, теснятся они к нашим лошадям, трогают ковровые куржумы.
   Спешились у сакли старшины. В первый раз за время путешествия не нас угощают, а угощаем мы: пригодился дастархан Джалэддина. У себя только горячую воду да ячменные лепешки нашел хозяин.
   - Погости: завтра молодежь пойдет за турами, к полудню будет добыча.
   Гостить не гостить, а ночевать будем: хоть на скорую руку собрать материал о язгулонцах.
   Проводники возражают: бек приказал идти без задержки; Гассан и вовсе взорвался. Во-первых - джюгуды, опоганишься хуже зобатых: "Что же мне, опять не есть?" Во-вторых - крэн-и-лонги: "Догонят - мало тебе одного Джилги!"
   Но крэн-и-лонги, по самому скупому расчету, нас никак не могут нагнать: пусть они выступили, как только закончился обряд над Джилгой, все-таки три дня у нас вперед взято. И пойдут они (об этом уверенно говорят Мелчи) не верхней дорогой, по которой мы шли, - зобатые их не допустят, - а северной: она дня на два длиннее. Вот уже пять дней. Да, пожалуй, и самый перевал закроется раньше, чем подоспеют крэн-и-лонги от Кала-и-Хумба. Можно бросить заботу о Хранителях.
   Перед неопровержимой логикой этих соображений прогибается Гассан. Только для виду продолжая возражать, распаковывает он ящик с инструментами.
   Туземцы толпятся, с любопытством рассматривая блестящие циркули, диаметр, ленту. Зачем? "Точно зарисовать": показываю рисунок. Смерю здесь, смерю здесь, кругом головы, ухо, нос, скулы, от глаза до глаза - запишу, потом на бумаге отмерю: выйдет, как живой. Язгулонцы смеются, как дети. "Рисуй скорее, заезжий". И наперебой подставляют головы.
   С первых же измерений - твердо: чистые семиты.
   А язык?
   - Как по-вашему "дом"?
   - Кудт.
   Это не еврейское слово...
   - Ну, а "отец"?
   - Дед.
   Похоже на шугнанское наречие: шугнанцы говорят "дад".
   - А как по-вашему "я" - мын по-таджикски.
   - Аз! - радостно тычет себя пальцами в грудь. - Аз! - И, показывая на меня: - Тау!
   До поздней ночи проработал над глоссарием. Сходство с языками памирской группы есть, но наречие более древнее. И во всяком случае - что для меня всего важнее - чисто, беспримесно арийские.
   Язык - признак неустойчивый, конечно. Но в данном случае заимствования не может быть: это их родной, исконный язык. Все понятия посложнее они передают на языке горных таджиков: даже для лошади у них собственного слова нет. И счет у них свой только до десяти. Тем надежнее природность коренных слов.
   Весь следующий день прошел в той же лихорадочно спешной работе: почти весь кишлак, до женщин включительно, прошел под моими циркулями. Записывал песни: но смысл их не мог расшифровать; даже припев, короткий, звучащий вскриком порванной струны, повторяемый во всех неизменно, так и остался неразгаданным. Приходится отложить до Петербурга: там определят... академики.