Полковник поднял было плечи, раздул ноздри... но раздумал. Круто повернулся и двинулся развалистым шагом к сотне.
- Здорово, братцы!
Церемониал смотра пошел своим порядком.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На обеде в "гарнизонном собрании" (комнатка рядом с канцелярией) начальник быть не удостоил: обедал один с женой и адъютантом. Вечером прислал просить меня к себе. Но я не пошел... Мне вообще сейчас людей трудно видеть - на душе не улеглось еще, не определилось. Надо одному быть.
В сумерках - к речке, на щетинистые увалы. Как вчера, по берегу кучками солдаты.
- А Оськин-то! Во - отчаянная голова! А ротный его - в самые губы, взасос, ей-бо. Ты, говорит, нарушитель, окончательно попрал присягу и воинский долг, но будь я рассобачий сын, ежели не произведу тебя в ефрейторы...
Сжалось насмешкой сердце. А ведь они меня тоже произвели в ефрейторы... язгулонцы. Вот почему, должно быть, было тогда - от слов их нехорошее, стыдное чувство...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, Нарушитель: пусть. Но надо так, чтобы - без "производства...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- А и напился же ротный - смотреть тошно!
- Вот начальство уедет - закрутит недели на две. Благодать: ни тебе учения, ни тебе словесности.
- А казаки на Ранкуле опять, сказывают, двух англичанов словили. В афганском мундере по форме, а рожи кругом бритые. Сразу видать.
- Кончили?
- А что их - на племя, что ли, беречь? В Ташкент ежели гнать - с одним конвоем что было бы волокиты. Лошади-то у казаков, чать, свои: тоже беречь надо - ближе Оша пленных не принимают. Он попался, а ты из-за него лошадь мори?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дальше, дальше, вверх по речке. Пусто, тихо. Ветер шелестит редкими кустами на склонах.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наутро выехал. Не хотели отпускать, но дали в конце концов коня и проводника киргиза. Путь к северу по нагорью, широкий и ровный. Кругом пустыня. Кочевий уже нет, зима близко: киргизы отогнали скот на китайскую границу. Ни людей, ни построек. Изредка мелькнет на горизонте у подошвы невысоких увалов белая киргизская гробница - и опять пусто.
Только архары и киики - горные козлы и бараны - целыми табунами бродят по широким лугам вдоль дороги, щиплют пожелтелую, приникшую к земле, уже омертвелую траву. Подъезжаем - не бегут: подымут голову, смотрят. Но только потянешь руку за винтовкой - разбрызнутся во все стороны вихрем... Пуля не догонит!
Памирский пост. Опять белые, в землю вросшие бараки, рота солдат, четыре офицера и врач с женой. Офицеры с врачом в ссоре из-за какой-то сплетни: пятый месяц не разговаривают. Только вечером, в темноте, врач выводит жену к обрыву, что у бараков, - погулять. А весь день они взаперти. Я не задержался здесь. Только сменил лошадь.
От поста до Алая оказалось четверо попутчиков: нагнал бадахшанских купцов - едут в Фергану за мануфактурой. Обрадовались: две винтовки со мной - ехать веселее, не съедят волки. Говорят, их много здесь. А к северу уже снег выпал: глубокий; дичи нет - бегают голодные.
До Памирского поста снегу не было, хотя уже в Хороге было студено. Дальше, к Кара-кулю, снег. Дни солнечные: земля, бугры и увалы и невысокие, окаймляющие Памирскую равнину, горы - словно залиты расплавленным серебром. На первый день - чаровал этот непрестанный, яркий, полнящий самый воздух алмазной игрою блеск. Но на второй, с утра самого, стало покалывать глаза: я зачернил веки и орбиты растертым порохом, ехал прижмурясь, и все же к вечеру уже слепили ядовитые, жгучие слезы. Сумерек я ждал, как избавления.
Чем дальше, тем пустыннее. На перегон в шестьдесят верст друг от друга стоят почтовые станции. На каждой две юрты, три киргиза, четыре лошади. Снег кругом почти по брюхо коням, езда шагом; чтобы добраться до ночевки, надо до зари быть в седле, и до вечера - не спешиваясь. Солнце жжет, но не греет: холод дикий. На ночевках разжигаем в юрте костер из "старухина кулака" (топят здесь таким корнем) и арчи до того, что от него остается гора угольев в полчеловеческого роста, - а к утру вода в чашках промерзает до дна. На Памирском посту мне дали тулуп на чудесном киичьем меху: теплый. И все-таки каждую ночь поверх тулупа меня, в буквальном смысле слова, закатывают в кошмы; а просыпаюсь - закоченелый. Часто беспокоят по ночам волки. Их здесь действительно много: по пути то и дело перекрещиваешь их следы. Вокруг юрт они бродят стаями, и раза два-три в ночь приходится выползать из кошемных пеленок и выходить из юрты, чтобы отогнать их выстрелами - "по огонькам".
Мыслей опять нет, кроме оной: скорее добраться до Алая и домой, домой...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Близимся к Кара-кулю. Теперь уже недалеко и до Бардобы, где должен находиться несчастный Жорж: каково ему сидеть с джевачи и Саллой на пустом урочище! Ведь с Алая тоже, должно быть, откочевали киргизы - кто в Китай, кто в Фергану. Пусто. Только бы снегу там не было: глаза болят бешено. По Алаю нам ехать до Каратегинской области дня три; если и там бело, ослепну - спутники заверяют в этом накрепко. Они все - даже проводник-киргиз - в черных очках.
Караван наш растянулся на походе. Киргиз далеко впереди прокладывает след (путь заметён, даже камней придорожных не видно). Бадахшанцы отстали на добрые полверсты. Снег, снег, снег. Ровный, мерцающий, беспощадный.
Проводник остановился, машет нагайкой: по белому полю медленно катится ко мне черное пятно. Присмотрелся: волк. Винтовку поперек седла и на переймы.
Завидев меня, волк повернул прочь. Огромный, лобастый, с ощеренными клыками; одна нога перебита - бежит тихо. По глубокому снегу я догнал его без труда. Когда мы поравнялись, он круто остановился, с трудом поднял на меня тусклые, истомленные глаза и завыл тихой, бессильной, одинокой жалобой. Такой одинокой и жуткой, такой человечьей жалобой, что сердце дрогнуло. Подъехал вплотную. Он смолк и тихо наклонил ко мне голову, словно подставляя ее под удар. Я наклонился с седла, погладил жесткую вздрагивавшую шерсть и медленно повернул на дорогу. И едва я отъехал, он снова завыл - тем же щемящим плачем...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Последний привал у Кара-куля. Озеро уже подо льдом. "Почтовая юрта" верстах в полутора от берега, у подножья огромной отвесной скалы, совершенно одиноко - до нелепости - стоящей посреди ровного, далеко - на самый горизонт - уходящего снежного поля. У вершины явственно можно различить пасть пещеры.
- Что за пещера. Касым-бай? (Касым-баем зовут хозяина юрты, киргиза.)
- Хенская пещера, таксыр, стародавняя.
- Ну, рассказывай. - В последний раз - завтра конец моей охоте за черепами, завтра мы ночуем уже в Бардобе. Записываю сказанье:
"В былые, далекие года кочевал по этой земле богатый, сильный хан: стояли его таборы и по Памиру, и по всему Алаю. Триста жен было у хана, но сыном не благословил его Аллах. И вот перед смертью (в зимнюю пору, в суровую стужу пришла за ним смерть) согнал он к кара-кульской скале все свои таборы. Велел резать скот - коров, и быков, и лошадей - и прикладывать теплые ободранные туши к обледенелому, гладкому камню. Мороз приковывал туши к скале: в камень затвердевало мясо. И по этим из застылых мышц и костей сложенным ступеням поднимались джигиты хана и втаскивали за собой новую теплую тушу и закладывали новую ступень. Так, за зиму, вывели они лестницу до самой пещеры. Подняли туда сокровища хана и самого хана со всеми его женами. Таборы же, по его приказу, откочевали в Китай. И едва они ушли - дохнула первым зноем весна (жаркая она на Памирах), и стали оттаивать туши, и стали рушиться ступени, начиная с верхних - с тех, что ближе к солнцу. Со всех Памиров сбежались волки, и барсы, и медведи на небывалый пир: потому что свыше шести тысяч туш заколото было на восхождение к пещере. Все лето не было проезда мимо Кара-куля от звериных орд. Урочище это и ныне зовется "урочищем шести тысяч" - по счету тризны, что справили по великому хану волки и барсы.
Навеки спасенным от людей остался в пещере ханский клад: сильный ветер выносит оттуда лоскутья шелковых одежд и золотые монеты с надписями, которых не прочтет ни киргиз, ни монгол из-за китайской границы. Древнее золото: полный вес. Сколько лет ездят мимо скалы люди: у каждого мысль о кладе. Да нет к нему пути: человек не птица - не полетит.
Нашелся, впрочем, тому назад лет десять, не больше, такой человек, что попробовал добыть клад. Богатый был киргиз, именитый и по Алаю и по Памирам. Одолела его мысль о золоте: ночи не спал. Решил наконец: согнал весь свой скот (с баранами тысяч до двух голов было) к скале и зиму всю резал скот и прикладывал к холодному камню теплое мясо. Но стад его хватило только на подножье скалы, хотя он выкладывал ступени не целыми тушами, как хан, а ломтями и отрубами. Пришла весна - отгнило от скалы мясо, попадало в пищу волку; не пережил неудачи киргиз - помешался. Так и ходит помешанным по кочевьям и до сего дня выпрашивает мяса на верхние ступени: нижние, говорит, готовы, только четыре осталось уложить. Имя киргизу - Атталы-бек".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
За Кара-кулем еле заметный подъем и потом спуск, почти что отвесный, к Алаю. Уже с половины ската стала видна группа скал, у подножья которых ютятся три-четыре сакли. Это и есть Бардоба.
Спустились мы быстро: дорога колесная, широкая. Ждет ли Жорж? Как только от подножия подъема ровной лентой развернулась Алайская дорога, я пустил коня рысью, торопясь к встрече.
Г л а в а XX.
НАЧАЛО ПУТИ
Подъезжая к Бардобе, первое, что я увидел - сломя голову мчавшегося навстречу Саллаэддина.
- Э, таксыр! А мы уже думали - конец тебе пришел. Думали: как теперь с вьюком быть, как делить, кому что...
И вдруг сразу остановился.
- А Гассан где?
- Монахом Гассан стал.
- Пожалуйста, шутки не скажи, таксыр. Ему из Самарканда весть: жена, пожалуйста, родила.
- Мертвого?
- Зачем мертвого?.. Еще какой живой: двойня! Скажи, очень прошу, правду: где Гассан?
Я рассказал наспех: от юрт, на запорошенном уже снегом скате, махал шапкою Жорж. И джевачи с ним рядом, в киргизском лисьем колпаке, машет тоже, подгибаясь поклоном.
Салла не поверил. Потом захохотал, рукавом прикрывая рот.
- Я думал: он вернется - надо мною смеяться будет: теперь я над ним буду смеяться - на весь базар. Ха-ароший из него выйдет джавона юродивый!
И снова стал серьезным.
- А серого жеребенка твоего, на котором он ездил, - теперь кому: мне?
- Зачем? Пока под вьюком пойдет. Вернемся в Самарканд, отдадим жене Гассана.
- За что жене? Скажи, пожалуйста, зачем такое придумал? - ворчит Салла. - Жена у него красивая, два сына, без приданого мужа найдет. Гассан что? - байгуш был, задира! Разве ей такой муж надо?
Еще спуск, малый, легкий. Мягко шлепают копыта по размоченной талым снегом глине. Салла, отставший было, снова догоняет меня.
- Нет, ты верно решил. Серого - жене: джигиту за службу. А я на ней сам женюсь. Видит Аллах: у меня жена уже мало-мало старая... Ты запомни, таксыр: я первый сказал, раньше другого. В Самарканд приедешь - так и скажи ей, и коня не отдавай раньше.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жорж посмотрел пристально сквозь очки.
- Ну, старина, лицо-то у тебя другое стало... Было дело? Тут такое несуразное про твой переход болтают, что джевачи чуть не сбежал. Что за белая женщина?
- Ты же сам определил тогда, помнишь, при прощаньи: "фольклор"!
Он хороший, Жорж, но говорить с ним о Тропе - нельзя.
И ни с кем пока нельзя. Пока, это - свое. Только.
- Когда мы о твоей болезни узнали, я хотел было подняться на Памир, да джевачи взвыл, - ни за что не соглашался один оставаться ни на Алае, ни в Гарме. Потом - сомнение взяло: верно ли, что ты болен. А вдруг да брехня, и мы разминемся. Так и отсиживался в Бардобе. Тощища! А Памир как?
- Отлично сделал, что не поднялся. Памир? Корыто, набитое снегом. На голом месте - две грязных гарнизонных дыры. Никогда не верь надписям, Жорж.
- Ну, вижу, вижу, - в этом ты не исправился! Работал?
Я вспомнил о евреях-арийцах.
- И еще как! Ведь я нашел...
- Череп? - глаза Жоржа разгорелись. - Быть не может! Где?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы за полночь говорили о Язгулоне. Жорж осторожнее в выводах: по его мнению, на одних тамошних моих евреях старой расовой теории не опрокинуть: под пересмотр они ее поставят, конечно, шуму будет много, но до крушения еще далеко.
- Гассан проще говорил: не поверят!
- Что же, и правильно говорил, - задумчиво кивает Жорж. - Эту задачу не атропологией решать...
- Не циркулем, а ружьем?.. Вопреки профессору?
- Ну, ты сейчас уже - "ружье"! Точно нет других способов...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Самому Жоржу каратегинская поездка ничего не дала.
Все те же черепа "средиземноморцев". Вот ящерицу он в окрестностях Бардобы убил - действительно редкую. Серая, в красных пятнах, и гребень от затылочной кости до оконечности хвоста как у сказочного дракона. Зубатая. Рост - почти два аршина в длину и пол-аршина вверх. Разновидность Varanus, до сих пор не известная: войдет, стало быть, в зоологию под Жоржиным именем: Varanus Cjordjiana!! Обессмертил себя мимоходом Жорж...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тяжелые вьюки наши все оставлены в Гарме, столице Каратегина. Придется, стало быть, заходить за ними; а я-то надеялся прямо с Алая перевалить в Фергану: домой - кратчайшим путем! И сердце нудит от мысли о бековском приеме. Довольно с меня, не хочу, не могу больше...
- Все равно, от этого не уйдешь, - смеется Жорж. - Тигровый закон закон вечный!
- Вечный ли?
- Ого! - Жорж щурится подозрительно и ласково. - Это что, новое? С Тропы?
Хороший он - Жорж. А все-таки - с ним... не говорится.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По Алайской долине путь легкий: степью. Если бы не ветер, было бы совсем хорошо. Торопились во весь конский ход: от зари до зари - в седлах; шел уже и здесь снег. Застелет - глазам моим конец. Прежней острой боли нет, воспаление проходит, а все-таки мутнеет по временам правый глаз, набегает слеза, та же, что на Памирах. Едкая, как расплавленный свинец.
Уйти от снега успели на четвертую ночь счастливо перевалили в Каратегинскую область и теплым закрытым ущельем вышли на широкую равнину. Зачернели в зеленых островах садов богатые кишлаки. Опять виноград, дыни, тепло, солнечно, не жестоким памирским светом - с неба в упор, а ласковым, долинным, далеким солнцем.
На последней перед Гармом ночевке в мечеть, где мы расположились, толпою пришли молодые и старые.
- Просьба собравшихся. Расскажи о Дивьей Тропе, таксыр. Как ты одолел заклятье Хранителей?
Что им ответить? То, что было, - не расскажешь: не поверят они, а то, чему поверили бы, что рассказать можно, того не было...
- Мой путь не пройден еще: я только на начале Тропы. Рано рассказывать, не о чем! Лучше о другом, о вашем поговорим, старики...
- Что же говорить о нашем? Наши дела какие? Об урожае больше да о налоге... Да вот еще выселенцы у нас: из Гиссара беженцы. И без них тесно - а принять надо. Хуже прежнего злобствует Рахметулла...
Рахметулла! Опять это имя!..
- Бегут из Гиссара: житья не стало. Нынче у бека нашего гостит Рахметулла. Слух идет: хлопочет, чтобы наложил бек запрет на переселенцев, закрыл от них свой округ. Не то оскудеет людьми Гиссар.
- А у вас в кишлаке много выселенцев?
- Десятка два будет. Вот эти - гиссарцы и те вон, в углу, тоже, таксыр.
- Давно Рахметулла у бека?
- С неделю или больше. Сейчас на охоте татарин; в летнем бековском дворце, в Карасу-Мазаре: отсюда таша полтора...
Мысль внезапная, острая, холодная, как сталь. Теперь же, сейчас начать. Бухара, Россия - тигровая порода одна. Кто это говорил о малом? Пусть малое. Главное - мимо не пройти, глаз не закрывать. Ведь надо же: всех!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Народ стал расходиться. Я остановил гиссарцев:
- У меня есть слово к вам.
Переглянулись. Остались. Девять человек. Молодые. В оборванных, заплатанных бешметах.
- Гиссарцы! Когда тигр режет людей и скот, когда нет от него жизни кишлаку или целой округе, что надо делать?
Ближний ко мне недоуменно поднял глаза:
- Убить.
- Так. Кто из вас едет со мною в эту ночь на Карасу-Мазар?
Горцы вздрогнули, сжались плечами.
- У нас нет коней... и оружия...
- Даже ножей?
- Ножи есть. Как можно без ножей! Но Рахметулла не ездит без стражи. Во дворце много людей.
- Из вас кто-нибудь бывал там?
- В саду, на поденной работе были Аджой и Багирма...
- И я был... Но во дворце много стражи. С одними ножами...
- Вернее оружия нет! Разве Рахметулла ждет удара? Мы пройдем!
- А кони?
- Сколько пойдет вас?
Переглянулись, пошептались.
- Будем считать - семеро.
- Девять коней у моей коновязи. Сумеете вывести восьмерых из кишлака?
Тот, кого назвали Багирмой, насмешливо свистнул:
- Здешние спят, как сурки. Любого из них я за ноги вытащу из собственной его сакли.
- Поставьте своего к коновязи на ночную охрану: старшина будет рад, что не из его сельчан. Кто едет - зачерните золою лица. Я выйду к околице, только переоденусь: во вьюке у меня и чалма и халат. Времени не теряйте. Ночь коротка. До рассвета кони должны быть на приколах...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вскачь... Ночь безлунная, но дорога широка, чернее ночи стволы карагачей по ее закраинам. Двенадцать верст... долго ли... таким ходом!
Ведет Аджой. Он спешивает нас у высокой глинобитной кладки дворцового сада. От ворот, от дворца - далеко.
- Отсюда - в обход?
- Через сад...
Двое остались при лошадях. По аллее, крытой виноградными лозами; задевают по голове тяжелые, сочные гроздья. Прямо. Потом поворот и - огни.
Дворец еще светится окнами. Чей-то визгливый, приторный голос жеманно поет любовную, стыдную песню,
- Бача! - шепчет Аджой. - Не спит еще Рахметулла.
Крадемся на голос сквозь фиговые кусты, сквозь розовую заросль. Царапают по платью шипы. Как бы не оставить заметы...
Тусклый фонарь на террасе... Перед ней широкая расчищенная лужайка. С террасы перезвон дутора. Трава глушит шаги. Ночь безлунная: собственной руки не видно.
Высокой, дрожащей нотой кончает песню бача.
И голос Рахметуллы:
- Радость души моей, дозволь отереть пот с твоего лица: утомился ты песней!..
Вдвоем они... Нет, еще третий; изваянием застыл у самого спуска в сад. Выждать?
Еще тяжелей налегла ночь. Рядом дышит кто-то прерывисто и звонко. Кто - не видно. Тише!..
Двух около себя чувствую. А где остальные?
- Подай чилим, Рахим-бай.
Стоящий у спуска, склонившись над жаровней, раздувает уголь. Слышно, как шумит пузырями вода в чилиме.
Идет...
Следом на белой стене, озаренной углями, - три быстрые, бегущие тени.
- Кто?
Рахметулла взметывается во весь свой огромный рост. В белой рубахе он кажется еще огромней. Рахим, хрипя, корчится у его ног: ответа не нужно...
- Люди!
Мимо меня броском к террасе один, двое... С ними... Дверь в глубине распахнулась и тотчас захлопнулась снова. Аджой бьет Рахметуллу кривым ножом под плечо, во впадину, в черный волос. Взнесшая тяжелый сандоли рука опускается плетью. Четыре, пять свившихся тел, давя виноградные кисти, рушатся на роскошный дастархан. Бача, ничком, голову в руки, в угол, на паласы. Бьется, как в судороге. Молчит.
- Горло... дай горло, Касим.
Почему по-киргизски?
За бороду, скрипя зубами, Аджой запрокидывает голову Рахметулле. Татарин хрипит. На рубахе - пятнами кровь.
- Аллах акбар... - тянет Багирма, медленно проводя ножом по надувшимся жилам. Все отскакивают: кровь высоко бьет из раны.
- Режь через кость, как козла.
- Зачем! Опознаем и так, на суде Худаи... Не встанет...
Напряжением последним - труп приподымается на плечо, бьет сведенной ногой по лицу мертвого, комком свернувшегося Рахима и тяжело перевертывается на грудь...
Багирма слизывает с синеющего клинка черную загустелую кровь.
- К коням...
А дворец молчит...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хлещут ветви. Дорожка. Виноград. Ограда.
Все налицо. Где восьмой?
- Ахмат-бай отстал. Или отбился. Свистнуть?
- Нет, голоса не подавай... Лихой парень, выберется.
Вынырнуло из мрака скуластое рябое лицо. Смеется.
- А я-таки загнал ему палку в задний проход.
- Мертвому...
- Живому - времени не было... Какую затеял булгу! Ах, крепок был, проклято его имя. Хорошо, хоть мертвому. Отцу, по его приказу, на четыре ладони, больше, вогнали... жив был еще... А я ему - по-княжески: чубук от чилима... резной, богатый чубук...
Опять все смеются...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не то. Не так надо было. Самому, одному, не с ними... Или - всегда так?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все мы без седел. На одних уздечках. Вскидываемся на-конь. Огибаем ограду.
- Погоди, надо заметку оставить. Недаром меня Касимом кликали...
Подъезжаем ко дворцу с Гармской дороги. Часовой дает окрик:
- Что за люди?
- Киргизы с Калтубинской кочевки, - гнусавит из темноты Аджой: в луче фонаря одна конская морда. - К великому, преславному Рахметулле с просьбой.
- Ополоумел ты! В ночь!
- У меня просьба ночная, - зловеще отвечает Аджой. - Не доложишь добром, сам доложу, не спрошуся...
- Ах ты, паршивая собака! Откуда тебя шайтан несет?.. Пошел! Не то ссажу тебя с седла, верблюжья падаль!
Щелкает курок мултука.
- Ладно, сочтемся! - поворачивает коня Аджой. - Мултука твоего не боюсь. Про кочевку - сказал псу на забаву. Нас здесь с полсотни барантачей: на каждого холопа Рахметуллы - по два клынча будет...
Караульный ударяет в гонг. Мы пускаем коней галопом по Гармской дороге, в темноту, в ночь...
До моста. Спускаемся в ручей, топчемся у брода: закрепляем след, идем вниз по течению, оступаясь на каменистом дне, с версту, должно быть. И кругом, межою, - гуськом на старую дорогу. Опять вскачь. Кишлак спит. Долго выводим коней у околицы. Обтерли насухо попонами. К месту. У коновязи свои: стерегут Аримана. Его не брали: очень уж приметен.
- Следа не оставили?.. Ничего не обронили по дороге?
- Обронил, - смеется Багирма. - Касим-баеву шапку. Киргизскую. Выменял когда-то на кочевьях. Не пожалел отдать за горло Рахметуллы.
Смеется. А у меня на душе темно и стыдно. Надо было самому, одному. Все было бы иначе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прячу во вьюк бешмет, чалму. Ложусь рядом с Жоржем на спину, руки за голову. Теперь и до свету недолго.
Мысли бегут, торопятся в обгон. По-детски. Не уложить их ученым строем. А ведь надо...
Как теперь дальше?
...Не здесь... Здесь - кончено. Нет, у себя, когда вернусь. Ведь сейчас я - у начала пути. Только у самого начала...
Искать уже не нужно. Путь - знаю. Нарушителем сделала меня Тропа... Теперь - только идти... Это для меня твердо. До конца идти Нарушителем...
В нарушении - правда. Но Правда - одна: Красота.
О Красоте - знаю твердо. Только сказать об этом не сумею: пока нет еще у меня, у нас - настоящего слова: о Правде-Красоте, Единой Правде. Нет - до времени...
Вечно не скованным будет
Меч, что Деве даст имя...
Как может Азис жить с такими мыслями?..
Красота - в Нарушении. Потому что она - живая: она - против заповедей.
Сколько их - заповедей! Но одна - я знаю верно, твердо - главная; ее первой надо сломать. Заповедь "тигрового закона"...
"Тигровый закон". Это слово Восток придумал: Бальджуан, Белый князь. На Западе по-другому: "пауки и мухи"...
"Тигровый закон" - звучит лучше: подлинно - закон борьбы. Хорошо. Ясно. Человек против тигра.
Ломать тигровый закон...
Только вот... Я и себя - только теперь, на Тропе, стал узнавать, а там, дома, я никого ведь не знаю: ни своих, ни чужих...
Неужели опять придется Тропой... одному...
Может быть... Не все ли равно: ведь "за себя" - значит "за всех". Иначе идти нельзя. Будет ложь, красоты не будет. Стало быть, не будет жизни.
Вот так я и пойду...
Знаю. По-детски это. Но ведь мы только что убили Рахметуллу.
* * *
На душе опять стало тихо. И солнечно. Значит, решил верно.
Повертываюсь на бок, засыпаю. Крепко, до позднего утра.
За утренним чаем пишем письмо старому беку Каратегинскому: о нашем прибытии, с пожеланием счастья. Я в Гарме только одну ночь хочу провести, а прибудем мы в Гарм вечером. Значит, уедем без бековского приема. Надо это объяснить ему, надо ласковые слова какие-то написать, не то обидится старик понапрасну. Но его, б е к а, не хочу я видеть...
Жорж подсвистывает в насмешку:
- Тигровый закон - закон вечный!
Пишет письмо джевачи: он - мастер. Быстро и четко нанизывает арабески почтительных, пряных слов. На поклоне Амиро-Сафида (я вспомнил поручение Белого князя) его окликнул из-за двери старшина.
- Великое горе, таксыр! Киргизы-барантачи - разбойники убили Рахметуллу в Карасу-Мазаре!
Джевачи уронил калям*:
- Такого человека!
_______________
* Перо.
- Сам бек выехал в Карасу. Что думает делать таксыр? Седлать ли коней на Гарм?
- Нету о том и мысли! - поспешно говорит Джафар. - Если бек будет в Карасу, значит, и нам туда ехать. Таксыр мудр: ужели не воздаст он Рахметулле смертную почесть по заслуге.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В Карасу загостились: затянулось следствие об убийстве Рахметуллы. Правда, сомнений в том, что убит он заезжей киргизской шайкою, ни у кого не было: в саду нашли лисий киргизский колпак, караульные и бача показали: своими глазами видели - скуластые, глаза раскосые, ни бороды, ни усов... По всем приметам - алайцы. Надо думать - за Кара-батыя счет. И след их даже умудрились разыскать - от брода по степи к Заалайскому хребту. Видимо, ушли в горы. Теперь их ни за что не найти.
К тому же все три следователя (троих, для большей значительности, назначил бек) - надо по совести сказать - не проявляли особой ревности к раскрытию преступников. Но для приличия они тянули дело. Бек дожидался конца. И мне не хотелось уезжать, не убедившись окончательно, что гиссарцам не грозит уже никакой судебной опасности...
Жорж сердится.
- То - гнал сломя голову, то сидишь без всякого толку на месте. Срам. Весь виноград в саду объели. Саллаэддин стал поперек себя толще...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночью, под луной, мы шли с Жоржем по аллее под свисавшими виноградными лозами. Терраса светилась. Мы свернули к ней сквозь фиговые кусты, сквозь розовую заросль. Кто-то раздувал чилим у жаровни.
И вдруг - песнею дрогнула ночь. Из тысячи узнаю я эти струны...
Птица залетная, сокол, ясный алмаз поднебесья...
Азис!
Мы остановились, слушая.
Шел, опоясанный сталью, горной тропой, одинокий...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я указал Жоржу на край лужайки.
- Нас было здесь шестеро. Трое зашли с того края. Трое бросились с этого места.
Он снял очки. Подышал. Протер стекла. И только потом спросил:
- Это у тебя не порывом вышло?
- Нет, Жорж. По закону.
Глаза его блеснули под очками.
- Но ведь закон этот не для Бухары одной? Он ведь и для России! Ведь и там не легче!
- А разве мы не возвращаемся домой?
Он посмотрел на меня пристально.
- Ты знаешь, что говоришь?
- Знаю.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Азис начинал новую песню.
- Здорово, братцы!
Церемониал смотра пошел своим порядком.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На обеде в "гарнизонном собрании" (комнатка рядом с канцелярией) начальник быть не удостоил: обедал один с женой и адъютантом. Вечером прислал просить меня к себе. Но я не пошел... Мне вообще сейчас людей трудно видеть - на душе не улеглось еще, не определилось. Надо одному быть.
В сумерках - к речке, на щетинистые увалы. Как вчера, по берегу кучками солдаты.
- А Оськин-то! Во - отчаянная голова! А ротный его - в самые губы, взасос, ей-бо. Ты, говорит, нарушитель, окончательно попрал присягу и воинский долг, но будь я рассобачий сын, ежели не произведу тебя в ефрейторы...
Сжалось насмешкой сердце. А ведь они меня тоже произвели в ефрейторы... язгулонцы. Вот почему, должно быть, было тогда - от слов их нехорошее, стыдное чувство...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, Нарушитель: пусть. Но надо так, чтобы - без "производства...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- А и напился же ротный - смотреть тошно!
- Вот начальство уедет - закрутит недели на две. Благодать: ни тебе учения, ни тебе словесности.
- А казаки на Ранкуле опять, сказывают, двух англичанов словили. В афганском мундере по форме, а рожи кругом бритые. Сразу видать.
- Кончили?
- А что их - на племя, что ли, беречь? В Ташкент ежели гнать - с одним конвоем что было бы волокиты. Лошади-то у казаков, чать, свои: тоже беречь надо - ближе Оша пленных не принимают. Он попался, а ты из-за него лошадь мори?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дальше, дальше, вверх по речке. Пусто, тихо. Ветер шелестит редкими кустами на склонах.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наутро выехал. Не хотели отпускать, но дали в конце концов коня и проводника киргиза. Путь к северу по нагорью, широкий и ровный. Кругом пустыня. Кочевий уже нет, зима близко: киргизы отогнали скот на китайскую границу. Ни людей, ни построек. Изредка мелькнет на горизонте у подошвы невысоких увалов белая киргизская гробница - и опять пусто.
Только архары и киики - горные козлы и бараны - целыми табунами бродят по широким лугам вдоль дороги, щиплют пожелтелую, приникшую к земле, уже омертвелую траву. Подъезжаем - не бегут: подымут голову, смотрят. Но только потянешь руку за винтовкой - разбрызнутся во все стороны вихрем... Пуля не догонит!
Памирский пост. Опять белые, в землю вросшие бараки, рота солдат, четыре офицера и врач с женой. Офицеры с врачом в ссоре из-за какой-то сплетни: пятый месяц не разговаривают. Только вечером, в темноте, врач выводит жену к обрыву, что у бараков, - погулять. А весь день они взаперти. Я не задержался здесь. Только сменил лошадь.
От поста до Алая оказалось четверо попутчиков: нагнал бадахшанских купцов - едут в Фергану за мануфактурой. Обрадовались: две винтовки со мной - ехать веселее, не съедят волки. Говорят, их много здесь. А к северу уже снег выпал: глубокий; дичи нет - бегают голодные.
До Памирского поста снегу не было, хотя уже в Хороге было студено. Дальше, к Кара-кулю, снег. Дни солнечные: земля, бугры и увалы и невысокие, окаймляющие Памирскую равнину, горы - словно залиты расплавленным серебром. На первый день - чаровал этот непрестанный, яркий, полнящий самый воздух алмазной игрою блеск. Но на второй, с утра самого, стало покалывать глаза: я зачернил веки и орбиты растертым порохом, ехал прижмурясь, и все же к вечеру уже слепили ядовитые, жгучие слезы. Сумерек я ждал, как избавления.
Чем дальше, тем пустыннее. На перегон в шестьдесят верст друг от друга стоят почтовые станции. На каждой две юрты, три киргиза, четыре лошади. Снег кругом почти по брюхо коням, езда шагом; чтобы добраться до ночевки, надо до зари быть в седле, и до вечера - не спешиваясь. Солнце жжет, но не греет: холод дикий. На ночевках разжигаем в юрте костер из "старухина кулака" (топят здесь таким корнем) и арчи до того, что от него остается гора угольев в полчеловеческого роста, - а к утру вода в чашках промерзает до дна. На Памирском посту мне дали тулуп на чудесном киичьем меху: теплый. И все-таки каждую ночь поверх тулупа меня, в буквальном смысле слова, закатывают в кошмы; а просыпаюсь - закоченелый. Часто беспокоят по ночам волки. Их здесь действительно много: по пути то и дело перекрещиваешь их следы. Вокруг юрт они бродят стаями, и раза два-три в ночь приходится выползать из кошемных пеленок и выходить из юрты, чтобы отогнать их выстрелами - "по огонькам".
Мыслей опять нет, кроме оной: скорее добраться до Алая и домой, домой...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Близимся к Кара-кулю. Теперь уже недалеко и до Бардобы, где должен находиться несчастный Жорж: каково ему сидеть с джевачи и Саллой на пустом урочище! Ведь с Алая тоже, должно быть, откочевали киргизы - кто в Китай, кто в Фергану. Пусто. Только бы снегу там не было: глаза болят бешено. По Алаю нам ехать до Каратегинской области дня три; если и там бело, ослепну - спутники заверяют в этом накрепко. Они все - даже проводник-киргиз - в черных очках.
Караван наш растянулся на походе. Киргиз далеко впереди прокладывает след (путь заметён, даже камней придорожных не видно). Бадахшанцы отстали на добрые полверсты. Снег, снег, снег. Ровный, мерцающий, беспощадный.
Проводник остановился, машет нагайкой: по белому полю медленно катится ко мне черное пятно. Присмотрелся: волк. Винтовку поперек седла и на переймы.
Завидев меня, волк повернул прочь. Огромный, лобастый, с ощеренными клыками; одна нога перебита - бежит тихо. По глубокому снегу я догнал его без труда. Когда мы поравнялись, он круто остановился, с трудом поднял на меня тусклые, истомленные глаза и завыл тихой, бессильной, одинокой жалобой. Такой одинокой и жуткой, такой человечьей жалобой, что сердце дрогнуло. Подъехал вплотную. Он смолк и тихо наклонил ко мне голову, словно подставляя ее под удар. Я наклонился с седла, погладил жесткую вздрагивавшую шерсть и медленно повернул на дорогу. И едва я отъехал, он снова завыл - тем же щемящим плачем...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Последний привал у Кара-куля. Озеро уже подо льдом. "Почтовая юрта" верстах в полутора от берега, у подножья огромной отвесной скалы, совершенно одиноко - до нелепости - стоящей посреди ровного, далеко - на самый горизонт - уходящего снежного поля. У вершины явственно можно различить пасть пещеры.
- Что за пещера. Касым-бай? (Касым-баем зовут хозяина юрты, киргиза.)
- Хенская пещера, таксыр, стародавняя.
- Ну, рассказывай. - В последний раз - завтра конец моей охоте за черепами, завтра мы ночуем уже в Бардобе. Записываю сказанье:
"В былые, далекие года кочевал по этой земле богатый, сильный хан: стояли его таборы и по Памиру, и по всему Алаю. Триста жен было у хана, но сыном не благословил его Аллах. И вот перед смертью (в зимнюю пору, в суровую стужу пришла за ним смерть) согнал он к кара-кульской скале все свои таборы. Велел резать скот - коров, и быков, и лошадей - и прикладывать теплые ободранные туши к обледенелому, гладкому камню. Мороз приковывал туши к скале: в камень затвердевало мясо. И по этим из застылых мышц и костей сложенным ступеням поднимались джигиты хана и втаскивали за собой новую теплую тушу и закладывали новую ступень. Так, за зиму, вывели они лестницу до самой пещеры. Подняли туда сокровища хана и самого хана со всеми его женами. Таборы же, по его приказу, откочевали в Китай. И едва они ушли - дохнула первым зноем весна (жаркая она на Памирах), и стали оттаивать туши, и стали рушиться ступени, начиная с верхних - с тех, что ближе к солнцу. Со всех Памиров сбежались волки, и барсы, и медведи на небывалый пир: потому что свыше шести тысяч туш заколото было на восхождение к пещере. Все лето не было проезда мимо Кара-куля от звериных орд. Урочище это и ныне зовется "урочищем шести тысяч" - по счету тризны, что справили по великому хану волки и барсы.
Навеки спасенным от людей остался в пещере ханский клад: сильный ветер выносит оттуда лоскутья шелковых одежд и золотые монеты с надписями, которых не прочтет ни киргиз, ни монгол из-за китайской границы. Древнее золото: полный вес. Сколько лет ездят мимо скалы люди: у каждого мысль о кладе. Да нет к нему пути: человек не птица - не полетит.
Нашелся, впрочем, тому назад лет десять, не больше, такой человек, что попробовал добыть клад. Богатый был киргиз, именитый и по Алаю и по Памирам. Одолела его мысль о золоте: ночи не спал. Решил наконец: согнал весь свой скот (с баранами тысяч до двух голов было) к скале и зиму всю резал скот и прикладывал к холодному камню теплое мясо. Но стад его хватило только на подножье скалы, хотя он выкладывал ступени не целыми тушами, как хан, а ломтями и отрубами. Пришла весна - отгнило от скалы мясо, попадало в пищу волку; не пережил неудачи киргиз - помешался. Так и ходит помешанным по кочевьям и до сего дня выпрашивает мяса на верхние ступени: нижние, говорит, готовы, только четыре осталось уложить. Имя киргизу - Атталы-бек".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
За Кара-кулем еле заметный подъем и потом спуск, почти что отвесный, к Алаю. Уже с половины ската стала видна группа скал, у подножья которых ютятся три-четыре сакли. Это и есть Бардоба.
Спустились мы быстро: дорога колесная, широкая. Ждет ли Жорж? Как только от подножия подъема ровной лентой развернулась Алайская дорога, я пустил коня рысью, торопясь к встрече.
Г л а в а XX.
НАЧАЛО ПУТИ
Подъезжая к Бардобе, первое, что я увидел - сломя голову мчавшегося навстречу Саллаэддина.
- Э, таксыр! А мы уже думали - конец тебе пришел. Думали: как теперь с вьюком быть, как делить, кому что...
И вдруг сразу остановился.
- А Гассан где?
- Монахом Гассан стал.
- Пожалуйста, шутки не скажи, таксыр. Ему из Самарканда весть: жена, пожалуйста, родила.
- Мертвого?
- Зачем мертвого?.. Еще какой живой: двойня! Скажи, очень прошу, правду: где Гассан?
Я рассказал наспех: от юрт, на запорошенном уже снегом скате, махал шапкою Жорж. И джевачи с ним рядом, в киргизском лисьем колпаке, машет тоже, подгибаясь поклоном.
Салла не поверил. Потом захохотал, рукавом прикрывая рот.
- Я думал: он вернется - надо мною смеяться будет: теперь я над ним буду смеяться - на весь базар. Ха-ароший из него выйдет джавона юродивый!
И снова стал серьезным.
- А серого жеребенка твоего, на котором он ездил, - теперь кому: мне?
- Зачем? Пока под вьюком пойдет. Вернемся в Самарканд, отдадим жене Гассана.
- За что жене? Скажи, пожалуйста, зачем такое придумал? - ворчит Салла. - Жена у него красивая, два сына, без приданого мужа найдет. Гассан что? - байгуш был, задира! Разве ей такой муж надо?
Еще спуск, малый, легкий. Мягко шлепают копыта по размоченной талым снегом глине. Салла, отставший было, снова догоняет меня.
- Нет, ты верно решил. Серого - жене: джигиту за службу. А я на ней сам женюсь. Видит Аллах: у меня жена уже мало-мало старая... Ты запомни, таксыр: я первый сказал, раньше другого. В Самарканд приедешь - так и скажи ей, и коня не отдавай раньше.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жорж посмотрел пристально сквозь очки.
- Ну, старина, лицо-то у тебя другое стало... Было дело? Тут такое несуразное про твой переход болтают, что джевачи чуть не сбежал. Что за белая женщина?
- Ты же сам определил тогда, помнишь, при прощаньи: "фольклор"!
Он хороший, Жорж, но говорить с ним о Тропе - нельзя.
И ни с кем пока нельзя. Пока, это - свое. Только.
- Когда мы о твоей болезни узнали, я хотел было подняться на Памир, да джевачи взвыл, - ни за что не соглашался один оставаться ни на Алае, ни в Гарме. Потом - сомнение взяло: верно ли, что ты болен. А вдруг да брехня, и мы разминемся. Так и отсиживался в Бардобе. Тощища! А Памир как?
- Отлично сделал, что не поднялся. Памир? Корыто, набитое снегом. На голом месте - две грязных гарнизонных дыры. Никогда не верь надписям, Жорж.
- Ну, вижу, вижу, - в этом ты не исправился! Работал?
Я вспомнил о евреях-арийцах.
- И еще как! Ведь я нашел...
- Череп? - глаза Жоржа разгорелись. - Быть не может! Где?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы за полночь говорили о Язгулоне. Жорж осторожнее в выводах: по его мнению, на одних тамошних моих евреях старой расовой теории не опрокинуть: под пересмотр они ее поставят, конечно, шуму будет много, но до крушения еще далеко.
- Гассан проще говорил: не поверят!
- Что же, и правильно говорил, - задумчиво кивает Жорж. - Эту задачу не атропологией решать...
- Не циркулем, а ружьем?.. Вопреки профессору?
- Ну, ты сейчас уже - "ружье"! Точно нет других способов...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Самому Жоржу каратегинская поездка ничего не дала.
Все те же черепа "средиземноморцев". Вот ящерицу он в окрестностях Бардобы убил - действительно редкую. Серая, в красных пятнах, и гребень от затылочной кости до оконечности хвоста как у сказочного дракона. Зубатая. Рост - почти два аршина в длину и пол-аршина вверх. Разновидность Varanus, до сих пор не известная: войдет, стало быть, в зоологию под Жоржиным именем: Varanus Cjordjiana!! Обессмертил себя мимоходом Жорж...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тяжелые вьюки наши все оставлены в Гарме, столице Каратегина. Придется, стало быть, заходить за ними; а я-то надеялся прямо с Алая перевалить в Фергану: домой - кратчайшим путем! И сердце нудит от мысли о бековском приеме. Довольно с меня, не хочу, не могу больше...
- Все равно, от этого не уйдешь, - смеется Жорж. - Тигровый закон закон вечный!
- Вечный ли?
- Ого! - Жорж щурится подозрительно и ласково. - Это что, новое? С Тропы?
Хороший он - Жорж. А все-таки - с ним... не говорится.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По Алайской долине путь легкий: степью. Если бы не ветер, было бы совсем хорошо. Торопились во весь конский ход: от зари до зари - в седлах; шел уже и здесь снег. Застелет - глазам моим конец. Прежней острой боли нет, воспаление проходит, а все-таки мутнеет по временам правый глаз, набегает слеза, та же, что на Памирах. Едкая, как расплавленный свинец.
Уйти от снега успели на четвертую ночь счастливо перевалили в Каратегинскую область и теплым закрытым ущельем вышли на широкую равнину. Зачернели в зеленых островах садов богатые кишлаки. Опять виноград, дыни, тепло, солнечно, не жестоким памирским светом - с неба в упор, а ласковым, долинным, далеким солнцем.
На последней перед Гармом ночевке в мечеть, где мы расположились, толпою пришли молодые и старые.
- Просьба собравшихся. Расскажи о Дивьей Тропе, таксыр. Как ты одолел заклятье Хранителей?
Что им ответить? То, что было, - не расскажешь: не поверят они, а то, чему поверили бы, что рассказать можно, того не было...
- Мой путь не пройден еще: я только на начале Тропы. Рано рассказывать, не о чем! Лучше о другом, о вашем поговорим, старики...
- Что же говорить о нашем? Наши дела какие? Об урожае больше да о налоге... Да вот еще выселенцы у нас: из Гиссара беженцы. И без них тесно - а принять надо. Хуже прежнего злобствует Рахметулла...
Рахметулла! Опять это имя!..
- Бегут из Гиссара: житья не стало. Нынче у бека нашего гостит Рахметулла. Слух идет: хлопочет, чтобы наложил бек запрет на переселенцев, закрыл от них свой округ. Не то оскудеет людьми Гиссар.
- А у вас в кишлаке много выселенцев?
- Десятка два будет. Вот эти - гиссарцы и те вон, в углу, тоже, таксыр.
- Давно Рахметулла у бека?
- С неделю или больше. Сейчас на охоте татарин; в летнем бековском дворце, в Карасу-Мазаре: отсюда таша полтора...
Мысль внезапная, острая, холодная, как сталь. Теперь же, сейчас начать. Бухара, Россия - тигровая порода одна. Кто это говорил о малом? Пусть малое. Главное - мимо не пройти, глаз не закрывать. Ведь надо же: всех!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Народ стал расходиться. Я остановил гиссарцев:
- У меня есть слово к вам.
Переглянулись. Остались. Девять человек. Молодые. В оборванных, заплатанных бешметах.
- Гиссарцы! Когда тигр режет людей и скот, когда нет от него жизни кишлаку или целой округе, что надо делать?
Ближний ко мне недоуменно поднял глаза:
- Убить.
- Так. Кто из вас едет со мною в эту ночь на Карасу-Мазар?
Горцы вздрогнули, сжались плечами.
- У нас нет коней... и оружия...
- Даже ножей?
- Ножи есть. Как можно без ножей! Но Рахметулла не ездит без стражи. Во дворце много людей.
- Из вас кто-нибудь бывал там?
- В саду, на поденной работе были Аджой и Багирма...
- И я был... Но во дворце много стражи. С одними ножами...
- Вернее оружия нет! Разве Рахметулла ждет удара? Мы пройдем!
- А кони?
- Сколько пойдет вас?
Переглянулись, пошептались.
- Будем считать - семеро.
- Девять коней у моей коновязи. Сумеете вывести восьмерых из кишлака?
Тот, кого назвали Багирмой, насмешливо свистнул:
- Здешние спят, как сурки. Любого из них я за ноги вытащу из собственной его сакли.
- Поставьте своего к коновязи на ночную охрану: старшина будет рад, что не из его сельчан. Кто едет - зачерните золою лица. Я выйду к околице, только переоденусь: во вьюке у меня и чалма и халат. Времени не теряйте. Ночь коротка. До рассвета кони должны быть на приколах...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вскачь... Ночь безлунная, но дорога широка, чернее ночи стволы карагачей по ее закраинам. Двенадцать верст... долго ли... таким ходом!
Ведет Аджой. Он спешивает нас у высокой глинобитной кладки дворцового сада. От ворот, от дворца - далеко.
- Отсюда - в обход?
- Через сад...
Двое остались при лошадях. По аллее, крытой виноградными лозами; задевают по голове тяжелые, сочные гроздья. Прямо. Потом поворот и - огни.
Дворец еще светится окнами. Чей-то визгливый, приторный голос жеманно поет любовную, стыдную песню,
- Бача! - шепчет Аджой. - Не спит еще Рахметулла.
Крадемся на голос сквозь фиговые кусты, сквозь розовую заросль. Царапают по платью шипы. Как бы не оставить заметы...
Тусклый фонарь на террасе... Перед ней широкая расчищенная лужайка. С террасы перезвон дутора. Трава глушит шаги. Ночь безлунная: собственной руки не видно.
Высокой, дрожащей нотой кончает песню бача.
И голос Рахметуллы:
- Радость души моей, дозволь отереть пот с твоего лица: утомился ты песней!..
Вдвоем они... Нет, еще третий; изваянием застыл у самого спуска в сад. Выждать?
Еще тяжелей налегла ночь. Рядом дышит кто-то прерывисто и звонко. Кто - не видно. Тише!..
Двух около себя чувствую. А где остальные?
- Подай чилим, Рахим-бай.
Стоящий у спуска, склонившись над жаровней, раздувает уголь. Слышно, как шумит пузырями вода в чилиме.
Идет...
Следом на белой стене, озаренной углями, - три быстрые, бегущие тени.
- Кто?
Рахметулла взметывается во весь свой огромный рост. В белой рубахе он кажется еще огромней. Рахим, хрипя, корчится у его ног: ответа не нужно...
- Люди!
Мимо меня броском к террасе один, двое... С ними... Дверь в глубине распахнулась и тотчас захлопнулась снова. Аджой бьет Рахметуллу кривым ножом под плечо, во впадину, в черный волос. Взнесшая тяжелый сандоли рука опускается плетью. Четыре, пять свившихся тел, давя виноградные кисти, рушатся на роскошный дастархан. Бача, ничком, голову в руки, в угол, на паласы. Бьется, как в судороге. Молчит.
- Горло... дай горло, Касим.
Почему по-киргизски?
За бороду, скрипя зубами, Аджой запрокидывает голову Рахметулле. Татарин хрипит. На рубахе - пятнами кровь.
- Аллах акбар... - тянет Багирма, медленно проводя ножом по надувшимся жилам. Все отскакивают: кровь высоко бьет из раны.
- Режь через кость, как козла.
- Зачем! Опознаем и так, на суде Худаи... Не встанет...
Напряжением последним - труп приподымается на плечо, бьет сведенной ногой по лицу мертвого, комком свернувшегося Рахима и тяжело перевертывается на грудь...
Багирма слизывает с синеющего клинка черную загустелую кровь.
- К коням...
А дворец молчит...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хлещут ветви. Дорожка. Виноград. Ограда.
Все налицо. Где восьмой?
- Ахмат-бай отстал. Или отбился. Свистнуть?
- Нет, голоса не подавай... Лихой парень, выберется.
Вынырнуло из мрака скуластое рябое лицо. Смеется.
- А я-таки загнал ему палку в задний проход.
- Мертвому...
- Живому - времени не было... Какую затеял булгу! Ах, крепок был, проклято его имя. Хорошо, хоть мертвому. Отцу, по его приказу, на четыре ладони, больше, вогнали... жив был еще... А я ему - по-княжески: чубук от чилима... резной, богатый чубук...
Опять все смеются...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не то. Не так надо было. Самому, одному, не с ними... Или - всегда так?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все мы без седел. На одних уздечках. Вскидываемся на-конь. Огибаем ограду.
- Погоди, надо заметку оставить. Недаром меня Касимом кликали...
Подъезжаем ко дворцу с Гармской дороги. Часовой дает окрик:
- Что за люди?
- Киргизы с Калтубинской кочевки, - гнусавит из темноты Аджой: в луче фонаря одна конская морда. - К великому, преславному Рахметулле с просьбой.
- Ополоумел ты! В ночь!
- У меня просьба ночная, - зловеще отвечает Аджой. - Не доложишь добром, сам доложу, не спрошуся...
- Ах ты, паршивая собака! Откуда тебя шайтан несет?.. Пошел! Не то ссажу тебя с седла, верблюжья падаль!
Щелкает курок мултука.
- Ладно, сочтемся! - поворачивает коня Аджой. - Мултука твоего не боюсь. Про кочевку - сказал псу на забаву. Нас здесь с полсотни барантачей: на каждого холопа Рахметуллы - по два клынча будет...
Караульный ударяет в гонг. Мы пускаем коней галопом по Гармской дороге, в темноту, в ночь...
До моста. Спускаемся в ручей, топчемся у брода: закрепляем след, идем вниз по течению, оступаясь на каменистом дне, с версту, должно быть. И кругом, межою, - гуськом на старую дорогу. Опять вскачь. Кишлак спит. Долго выводим коней у околицы. Обтерли насухо попонами. К месту. У коновязи свои: стерегут Аримана. Его не брали: очень уж приметен.
- Следа не оставили?.. Ничего не обронили по дороге?
- Обронил, - смеется Багирма. - Касим-баеву шапку. Киргизскую. Выменял когда-то на кочевьях. Не пожалел отдать за горло Рахметуллы.
Смеется. А у меня на душе темно и стыдно. Надо было самому, одному. Все было бы иначе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прячу во вьюк бешмет, чалму. Ложусь рядом с Жоржем на спину, руки за голову. Теперь и до свету недолго.
Мысли бегут, торопятся в обгон. По-детски. Не уложить их ученым строем. А ведь надо...
Как теперь дальше?
...Не здесь... Здесь - кончено. Нет, у себя, когда вернусь. Ведь сейчас я - у начала пути. Только у самого начала...
Искать уже не нужно. Путь - знаю. Нарушителем сделала меня Тропа... Теперь - только идти... Это для меня твердо. До конца идти Нарушителем...
В нарушении - правда. Но Правда - одна: Красота.
О Красоте - знаю твердо. Только сказать об этом не сумею: пока нет еще у меня, у нас - настоящего слова: о Правде-Красоте, Единой Правде. Нет - до времени...
Вечно не скованным будет
Меч, что Деве даст имя...
Как может Азис жить с такими мыслями?..
Красота - в Нарушении. Потому что она - живая: она - против заповедей.
Сколько их - заповедей! Но одна - я знаю верно, твердо - главная; ее первой надо сломать. Заповедь "тигрового закона"...
"Тигровый закон". Это слово Восток придумал: Бальджуан, Белый князь. На Западе по-другому: "пауки и мухи"...
"Тигровый закон" - звучит лучше: подлинно - закон борьбы. Хорошо. Ясно. Человек против тигра.
Ломать тигровый закон...
Только вот... Я и себя - только теперь, на Тропе, стал узнавать, а там, дома, я никого ведь не знаю: ни своих, ни чужих...
Неужели опять придется Тропой... одному...
Может быть... Не все ли равно: ведь "за себя" - значит "за всех". Иначе идти нельзя. Будет ложь, красоты не будет. Стало быть, не будет жизни.
Вот так я и пойду...
Знаю. По-детски это. Но ведь мы только что убили Рахметуллу.
* * *
На душе опять стало тихо. И солнечно. Значит, решил верно.
Повертываюсь на бок, засыпаю. Крепко, до позднего утра.
За утренним чаем пишем письмо старому беку Каратегинскому: о нашем прибытии, с пожеланием счастья. Я в Гарме только одну ночь хочу провести, а прибудем мы в Гарм вечером. Значит, уедем без бековского приема. Надо это объяснить ему, надо ласковые слова какие-то написать, не то обидится старик понапрасну. Но его, б е к а, не хочу я видеть...
Жорж подсвистывает в насмешку:
- Тигровый закон - закон вечный!
Пишет письмо джевачи: он - мастер. Быстро и четко нанизывает арабески почтительных, пряных слов. На поклоне Амиро-Сафида (я вспомнил поручение Белого князя) его окликнул из-за двери старшина.
- Великое горе, таксыр! Киргизы-барантачи - разбойники убили Рахметуллу в Карасу-Мазаре!
Джевачи уронил калям*:
- Такого человека!
_______________
* Перо.
- Сам бек выехал в Карасу. Что думает делать таксыр? Седлать ли коней на Гарм?
- Нету о том и мысли! - поспешно говорит Джафар. - Если бек будет в Карасу, значит, и нам туда ехать. Таксыр мудр: ужели не воздаст он Рахметулле смертную почесть по заслуге.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В Карасу загостились: затянулось следствие об убийстве Рахметуллы. Правда, сомнений в том, что убит он заезжей киргизской шайкою, ни у кого не было: в саду нашли лисий киргизский колпак, караульные и бача показали: своими глазами видели - скуластые, глаза раскосые, ни бороды, ни усов... По всем приметам - алайцы. Надо думать - за Кара-батыя счет. И след их даже умудрились разыскать - от брода по степи к Заалайскому хребту. Видимо, ушли в горы. Теперь их ни за что не найти.
К тому же все три следователя (троих, для большей значительности, назначил бек) - надо по совести сказать - не проявляли особой ревности к раскрытию преступников. Но для приличия они тянули дело. Бек дожидался конца. И мне не хотелось уезжать, не убедившись окончательно, что гиссарцам не грозит уже никакой судебной опасности...
Жорж сердится.
- То - гнал сломя голову, то сидишь без всякого толку на месте. Срам. Весь виноград в саду объели. Саллаэддин стал поперек себя толще...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночью, под луной, мы шли с Жоржем по аллее под свисавшими виноградными лозами. Терраса светилась. Мы свернули к ней сквозь фиговые кусты, сквозь розовую заросль. Кто-то раздувал чилим у жаровни.
И вдруг - песнею дрогнула ночь. Из тысячи узнаю я эти струны...
Птица залетная, сокол, ясный алмаз поднебесья...
Азис!
Мы остановились, слушая.
Шел, опоясанный сталью, горной тропой, одинокий...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я указал Жоржу на край лужайки.
- Нас было здесь шестеро. Трое зашли с того края. Трое бросились с этого места.
Он снял очки. Подышал. Протер стекла. И только потом спросил:
- Это у тебя не порывом вышло?
- Нет, Жорж. По закону.
Глаза его блеснули под очками.
- Но ведь закон этот не для Бухары одной? Он ведь и для России! Ведь и там не легче!
- А разве мы не возвращаемся домой?
Он посмотрел на меня пристально.
- Ты знаешь, что говоришь?
- Знаю.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Азис начинал новую песню.