Дорис искоса наблюдала меня.
   – И что же дальше?
   – Не знаю… Можно закончить так: к вечеру у него началась горячка – ведь он целый день бегал по морозу без шубы. Когда наутро он не отозвался на стук, хозяйка открыла дверь и… увидела его на полу мертвым. Рядом, изрезанная на куски, валялась шуба…
   Я поднялся, прошелся по комнате и, остановившись перед моей гостьей, сказал:
   – Видишь, что получается, когда посредственность вмешивается в замысел великого писателя!
   – Но все-таки, что же произошло?… – начала было Дорис, но я, присев рядом, зажал ей рот.
   – Ни слова больше! Ничего не произошло, вся эта история – вымысел, потому что… потому что… – Продолжать я не мог, так как почувствовал на своей ладони влажную мякоть ее рта. Воспоминания вчерашней ночи захлестнули меня, и я, оторвав руку от ее лица, впился в раскрытые губы.

ГЛАВА 16

   Иногда я недоумеваю – каким образом мое участие в организации Брута проходит как-то стороной, едва меня задевая. Правда, из четырех проведенных до сих пор акций я лично участвовал только в одной, но и та сохранилась в памяти как посторонний материал, как событие, происшедшее не со мной, а с кем-то, чья судьба затрагивает меня лишь косвенно.
   Когда я глубже об этом задумываюсь, мое душевное состояние усложняется. Я умею быть честным с собой, во всяком случае там, где логика вещей не слишком расходится с моими представлениями и взглядами. Но для современного человека, живущего не по шпаргалке, конфликт в подобной ситуации, рано или поздно, неизбежен. Потому что помимо книг, написанных для современности, есть еще и такие, где раскрыто прочно, навсегда, то, без чего человеку никогда не вырваться из потемок своего доисторического прошлого.
   Есть такая книга и у меня – на какой-то полке моей памяти, – и я знаю, что когда-нибудь ее раскрою, и прочту слова удивительные и страшные, и пойму, что знал их и раньше, но, странным образом, равнодушно прошел мимо, как прошли поколения мимо вчерашних лагерей страданий и смерти…
   Но я только современный человек, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Я страшусь неудобств и предпочитаю уклониться от прямой ответственности, и потому всячески стараюсь отсрочить этот момент…
 
***
 
   К трем часам пополудни мы с Салли подъезжали к больнице.
   Погода капризничала: яркое солнце застыло посреди голубой половины неба, а рядом, едва минуя нас, плыли тяжелые серые тучи.
   – К вечеру обещали дождь! – сказала моя спутница, и мне почудилось, что сказала она это неспроста. Бедная Салли! Как одиноко было ей в пустом доме! Теперь, очнувшись от собственного счастья, я лучше понимал ее душевное состояние.
   – Я, возможно, заночую здесь, – отвечал я. Это «здесь», а не «у тебя» вырвалось у меня непроизвольно. Салли промолчала и отвернулась к окошку…
   Вид отца меня обеспокоил. Он сильно исхудал и лежал сухой, бледный, с темными впадинами вокруг глаз. Говорил скупо и был раздражен.
   – Не больница, а живодерня! – пожаловался он. – Ничего не допросишься, а по ночам шумят и гогочут под самой дверью!
   – Я вчера говорила с главной сестрой… – начала было Салли, но отец перебил ее:
   – Говорила! Им сколько ни говори, проку никакого! Ну, как ты, как на работе? – обратился он ко мне, и в его вопросе впервые прозвучало равнодушие.
   Я коротко осведомил отца о делах фирмы. Он слушал, думая о своем.
   – Кестлера взял? – перебил он меня.
   – Да, завтра начнет.
   – Смотри только, чтобы не фантазировал, с ним бывает… – сказал отец, но тут же запнулся. Глаза его метнулись к Салли, потом остановились на мне. Туго и неохотно он спросил: – Как справляешься… с поездками? Далеко ведь?
   – Ничего, привык.
   Он помолчал, а затем, словно между прочим, прибавил:
   – А то мог бы у нас ночевать… Впрочем, тебе виднее. – И опять я прочел у него во взгляде немой вопрос.
   Я не ответил, а он закрыл глаза и некоторое время прерывисто дышал.
   Когда Салли вышла, чтобы повидать доктора, отец обратился ко мне:
   – Неважны мои дела, сынок!
   – Зачем ты так! Вот подлечат…
   – Знаем мы это «подлечат»! – Но тут же переменив тон, он жалобно спросил: – Ты правда думаешь, что выберусь отсюда?
   Как ни старался я преодолеть свою черствость, я с трудом мог выговорить:
   – Да, думаю. – И сразу пожалел, что не сказал: «Уверен!»
   Разговор не клеился. Отец впал в капризное, молчаливое настроение. Даже приход Салли его не успокоил.
   – Розы, должно быть, сейчас хороши, – не то спросил, не то обронил он и пожевал губами.
   Мне стало тоскливо. Запах больницы угнетал меня. Я искоса смотрел на отца и думал, что хоть по-своему люблю его, но чувств своих никогда не сумею ему передать.
   По-видимому, он ослаб, потому что, не дождавшись нашего ухода, неожиданно уснул.
   По пути домой Салли молчала, притулившись комочком к окну. Я погладил ее по руке.
   – Ничего, все будет хорошо! – сказал я. Она подняла голову.
   – Знаешь, что он сказал мне вчера? Он просил у меня прощения.
   – За что?
   – За все… Он думает, что мне не следовало выходить за него. – И Салли, уткнувшись в платочек, разразилась горьким плачем, совсем как ребенок. Я напряженно обдумывал, что бы сказать ей в утешение, но тщетно: мысли мои были не здесь, а там, в Нью-Йорке, где меня так неожиданно настигло запоздалое счастье.
 
***
 
   В понедельник утром секретарша доложила о приходе Кестлера. Через минуту вошел он сам. Вид у него был смущенный. Усевшись напротив, он не: много помялся и сказал:
   – Звонил вам вчера вечером… мистер Беркли… – но я тут же прервал его:
   – Никаких мистеров, Кестлер! Мы – друзья, и такими останемся. Извольте-ка звать меня как всегда – Алекс!
   Мой гость рассмеялся:
   – Ну вот, не успел войти, а уже получил нагоняй! Неплохо для начала!
   Глядя на его повеселевшее лицо, я и сам рассмеялся.
   – Чего же вы звонили?
   – Хотел… ну, как тебе сказать… удостовериться, что ты тогда не случайно… – Он запнулся и смолк. Но я уже понял. Я встал и протянул ему руку.
   – Нет, Кестлер, не случайно! Если бы встретил вас сегодня, завтра или через сто лет, то сказал бы то же. Да и дело не только в нашей дружбе. Вы – отличный инженер; я в этом убедился, просматривая ваши старые чертежи. Ведь это вы, а не отец создали нашу фирму!
   – Ну, это ты, положим… – Кестлер был явно смущен моими похвалами. – Без твоего отца я бы тоже не вытянул.
   Минут через десять мы сидели и обсуждали производственный план на ближайшие месяцы. Кестлер воскрес, вид у него был возбужденный.
   Когда затем мы направились в бюро конструкции, я сказал:
   – Вы займете место главного инженера, оно у нас с давних пор свободно.
   Вернувшись к себе, я углубился в дела. Они как будто не оставляли желать лучшего. Фирма, при скромных размерах, преуспевала, выполняя солидные заказы. Теперь перед нами открывалась перспектива дальнейшего расширения. Риску в этом было бы и совсем немного, если бы не назревающая экономическая заминка, в случае каковой мы оказались бы в полной зависимости от государственных контрактов. И вот тут не все было ясно.
   Дело в том, что, поступив на должность директора, я вскоре понял, что наша удачливость в получении государственных заказов основывалась главным образом на личных отношениях с Брауном. Этот тип, несмотря на свою примитивность, был хитер и пронырлив и обладал какими-то тайными связями. Владея собственным предприятием, он одновременно подвизался в лобби политической партии и там заводил нужные знакомства. Он явно благоволил отцу; потому ли, что когда-то они были однокашниками, или потому, что даже самые ничтожные люди испытывают потребность кому-то покровительствовать.
   Так или иначе, от него многое зависело. Вопрос теперь сводился к тому – как долго удастся сохранить поддержку этого человека. Отец лебезил перед ним – звал в гости, вывозил в рестораны – бедная Салли! – делал миссис Браун ценные подарки. Я на это не был способен; один вид этого субъекта наводил на меня нестерпимую скуку. На днях он позвонил, чтобы справиться о моих успехах, и я едва мог выдавить из себя пару сухих фраз. Кажется, он это заметил и преждевременно закончил разговор.
   Когда я рассказал об этом Салли – отца я, естественно, не хотел огорчать, – она рассмеялась.
   – Ну и что, жили без Брауна, проживем и в будущем!
   Но что понимала в делах эта девочка!
 
***
 
   Милях в десяти на север от Нью-Йорка, в горной лесистой местности расположился «заезжий» ресторан «Очаг». Не найти его может только слепой, потому что все дороги – миль на пять вокруг – украшены доходчивой рекламой, уверяющей путешественника, что проехать мимо этого ресторана будет по меньшей мере безрассудством.
   В рекламном арсенале этого симпатичного заведения имеются такие веские аргументы, устоять перед которыми могут только люди, глухие к доводам разума и равнодушные к собственным удобствам. Потому что сюда, как гласят надписи, можно заехать бритым и небритым, одетым и неодетым – хоть голым, – всех одинаково хорошо примут и обслужат в «Очаге»!
   Но не только это привлекло меня сюда, когда я впервые вывез Дорис за город. Удобство «Очага» состояло и в том, что здесь можно было позавтракать или пообедать, не выходя из машины. Мы парковали «мой» «кадиллак» – Салли давно настояла на том, чтобы я пользовался им – на краю обрыва, и приветливые вейтерши приносили нам сюда завтрак.
   Такой необычный способ питания устраивал нас как нельзя лучше. Дело в том, что между нами установилась безмолвная договоренность: мы никогда не ходили вместе. Когда я привозил ее ко мне, она выходила из машины у дверей дома и, не дожидаясь меня, поднималась наверх. То же происходило, когда я заезжал за ней: запарковав перед домом, я шел в фойе, трижды давил на кнопку звонка, затем возвращался в машину. Дорис спускалась не сразу, всегда выжидала минуту-другую, а когда выходила на улицу, настороженно оглядывалась и, стесненная в движениях, быстро проходила к машине. А я делал вид, что все это вполне естественно. Только раз как-то я пошутил:
   – Я, кажется, заведу себе шоферскую фуражку…
   – Это зачем? – удивилась Дорис.
   – Чтобы открывать тебе дверцу! – рассмеялся я, но, взглянув на мою спутницу, сообразил, что шутка не удалась.
   Мне совсем не весело рассказывать об этих огорчительных уловках, посредством которых мы тщательно старались затушевать то, что стояло между нами.
   Да и все эти огорчения, все маленькие жертвы – что были они в сравнении с блаженством, выпадавшим мне, когда наконец мы оставались вдвоем! Как щедро умела она вознаградить меня за вынужденные уколы, которым подвергалось мое мужское самолюбие! И чем больнее были уколы, тем великодушней она бывала.
   Теперь, на неделе, Дорис приезжала ко мне только раз – во вторник или среду, – зато весь уик-энд она принадлежала мне. Ограниченные в наших выходах, мы старались придумать все, что могло внести разнообразие в наш быт. Я купил большой цветной телевизор и лучшую звуковую аппаратуру; на полках и на полу повсюду стояли горшки с диковинными растениями. Когда однажды, к ее приходу, я установил на книжной полке громадный аквариум с полсотней разнообразных рыбешек, с пестро иллюминированными гротами, Дорис застыла в восхищении.
   – Это очень красиво, Алекс, – сказала она, – но боюсь, что здесь вскоре не останется места для нас с тобой!
   А я, не раздумывая, отвечал:
   – Что ж, тогда придется снять квартиру побольше!
   Эта случайно оброненная мысль уже не оставляла меня. Теперь я мог себе это позволить, так как мое удвоенное жалованье открывало передо мной более широкие перспективы.
   Я как-то упомянул, что вечно страшусь что-то потерять. И хотя раньше терять мне было нечего, страх прижился во мне, никогда не отпуская из своих цепких лап. Мудрено ли, что и на этот раз, чуть ли не с самого первого дня, он появился тут же рядом и, прилипчивый как тень, не расставался со мной. Сколько раз я просыпался по ночам в смутной тревоге, доведенный ложным предчувствием до галлюцинаций! Как отрадно было увидеть ее голову рядом! Я целовал ее, сперва нежно – так, чтобы не •потревожить, а затем, постепенно распаляясь, с эгоизмом, доходящим до жестокости, будил ее настойчивыми ласками и требовал, требовал подтверждения тому, что она – не сон, не наваждение.
   Она прощала мне эти вспышки, и через полчаса, так и не разгадав истинных мотивов моих страстных припадков, засыпала, оставляя меня наедине с сомнениями и страхом.
   В первый же наш выезд я заметил, как льстит моей любимой поездка в дорогой машине. Происходя из небогатой семьи, Дорис трепетно переживала прикосновение к этой маленькой роскоши. Устроившись поудобнее у окна, она особенно наслаждалась, когда наш «кадиллак» останавливался у света в левой колее. Вся на виду, она вызывала неприкрытое восхищение у пассажиров соседних машин, и я нередко подмечал завистливые взгляды, которые те бросали в мою сторону. Да разве и не была эта зависть оправданной?!
   Откровенно говоря, я не испытывал обычной в таких случаях гордости. В тот самый момент, когда такое чувство и могло зародиться, мне вдруг приходила мысль о случайности и… непрочности моей удачи. Все мое счастье было составлено из странных неправдоподобных элементов, случайных обстоятельств и психологических несуразиц, перевязанных тонкими тесемками в хаотический клубок, разобраться в котором мне никак не удавалось. Концы тесемок свисали по сторонам, и казалось, потяни я неосторожно за любой, все сооружение распадется.
   Я не обманывал себя относительно моих возможностей. Я не был миллионером и не мог помышлять о дворцах. Единственное, что перепало мне от этого «сказочного» мира, был отцовский «кадиллак» – громадная светло-зеленая, с темной крышей машина, не без роскоши отделанная внутри. Отец заплатил за нее двадцать с лишним тысяч и хоть списал эту цифру в расход фирмы, однако немало покряхтел потом над «безумной» покупкой. Тогда я, помнится, всласть посмеялся над ним, теперь же… теперь был признателен ему за предусмотрительность.

ГЛАВА 17

   Странно складывались мои отношения с Салли. Где-то этого следовало ожидать. Начать с того, что одиночество свалилось на нее неожиданно. Маленькая и хрупкая, не привыкшая к самостоятельным решениям, она чувствовала себя без мужа затерянной в большом молчаливом доме, оживлявшемся только в мои приезды или редкие наезды тех немногих друзей, какие у отца сохранились. Я говорю – немногих, потому что отец не принадлежал к числу людей, вокруг кого образуется общественная среда. Для этого он был слишком неровен в отношениях: то ненужно чувствителен, то неоправданно заносчив. Даже удачливость в делах, красивый дом и внешнее гостеприимство не помогли отцу завоевать расположение кругов, к каким он с давних пор тянулся. Там к нему относились как к выскочке, настороженно, с плохо скрытым недоброжелательством. Отец это чувствовал, хандрил и со свойственной ему несдержанностью открыто поносил своих мнимых врагов. Он называл их дураками, что было несправедливо, и ничтожествами, что было ближе к истине, хотя самые пороки этих людей, составлявшие их ничтожество, вызывали в нем тайную зависть. Ко всему тому он был упрям и непоследователен: с демократами вел себя как республиканец, в спорах с республиканцами становился демократом. Охотно обличая чужие предрассудки, он великодушно разрешал их себе, причем большие, постепенно развивая в себе какую-то ожесточенную мнительность. Будучи эгоцентриком, отец, однако, не был эгоистом, и по природе своей не чужд был человеколюбия, но этот своеобразный альтруизм при столкновении с людьми и явлениями, которых он не понимал или отказывался понимать, оборачивался скептицизмом, а со временем – мизантропией. Поэтому даже его завидное острословие, не украшенное благодушием, частенько отдавало воркотней.
   Все это, естественно, не содействовало его популярности, и дом, как я уже заметил, пустовал.
   Теперь к этому прибавилось другое. Между мною и Салли установилась непривычная недоговоренность, стеснявшая обоих. По-видимому, слить воедино счастье с несчастьем – такая же непосильная задача, как смешать огонь с водой; из такого эксперимента только и может произойти «пуф!» – облачко пара, наподобие того, что выходит из клокочущего чайника. Как ни жалел я мою маленькую подругу, как ни старался ее утешить, я постоянно ловил себя на том, что выходит это у меня неестественно, с потугами. Иногда, стряхнув ощущение отчужденности, я пытался заговорить с Салли запросто, но на второй фразе спотыкался; меня тут же пугала мысль, что искренность вынудит меня на объяснения, сейчас неуместные. Теперь я окончательно понял, что отношение Салли ко мне всегда оставалось для меня загадкой. Было ли это настоящее чувство или… жалость?…
   По-прежнему, дважды в неделю, мы вместе навещали отца в больнице. Он был плох, и, несмотря на заверения врача, во мне укреплялось предчувствие близкой развязки.
   И все-таки, когда однажды Салли позвонила мне на службу и срывающимся голосом начала: «Алекс!… Алекс!…» – я хоть и сразу сообразил, в чем дело, но растерялся от неожиданности. Дело в том, что за последние дни в состоянии отца наступило улучшение. Он выглядел бодро, шутил и раз даже съел, правда морщась, тарелку супа и пюре. Салли кормила его с ложки и, довольная, поминутно хвалила, как капризного ребенка, что ему, повидимому, нравилось.
   А вчера он впервые принял Кестлера. Не знаю, о чем они толковали – мы с Салли нарочно вышли, – но, вернувшись, я был поражен видом отца. Что-то мягкое и смущенное проступало у него в лице. Кестлер сидел молча, понурившись. Увидев меня, отец улыбнулся и, показывая глазами на гостя, принялся шутить:
   – Послушай, что он говорит! По его мнению, не будь либералов, мы ходили бы без штанов.
   Кестлер поднял голову и рассмеялся:
   – Я этого не сказал, Жорж. Я только заметил…
   – Ладно, – не унимался больной, – все вы одним миром мазаны. Ну, а скажите-ка, кто придумал обезьяну?
   Кестлер развел руками.
   – Либералы – вот кто! – сам же ответил отец и, довольный своей остротой, мелко засмеялся…
   Так обстояло вчера, а сегодня…
   – Алекс!… – Салли продолжала глотать воздух.
   – Что случилось? – И так как она не отвечала, а я все понял, я быстро закончил: – Сейчас приеду! Возьми себя в руки, слышишь?!
 
***
 
   Отца не стало. Первые дни я не отходил от Салли. Теперь я поражался, как глубоко она любила покойного. И это же открытие приводило меня в недоумение: я вспоминал всегдашнее беспокойство отца. Как мало знали они друг друга!
   В доме поселилась серая пустота, усугублявшаяся странной невесомостью вещей, какая обычно наступает, когда нарушен закон взаимного притяжения – между обитателями и окружающими предметами.
   Как-то, утомленный установившейся неподвижностью, я вышел в сад. Стоял яркий солнечный день, и белки, ничего не подозревая о происшедшем, неугомонно носились по траве и деревьям.
   Розы были наводнены жучками. Я срезал с дюжину цветков и, вытряхнув непрощеных гостей, понес букет в гостиную.
   Увидя цветы, Салли расплакалась.
   – Это его любимые… – начала она, но остановилась. Маленький бронзовик вылез из цветка и, расправив крылья, полетел к окну.
 
***
 
   С кладбища мы поехали домой. Нас было в машине пятеро: Салли пригласила к обеду падре Томаса, а также Кестлера и Ветольди, старого знакомого отца, хотя и редкого у нас гостя. Браунов не ждали – они были в отъезде.
   Ветольди был пожилой джентльмен, приятный и умный, хотя и несколько противоречиво устроенный. Отца он любил, Салли жалел, а ко мне относился покровительственно. Никто хорошенько не знал, чем он занимается, потому что службу и специальность он менял множество раз: служил в банках, был страховым агентом, пытал счастья в биржевых операциях. Ничто не приносило ему удачи, да и сама удача не доверяла его постоянству. Это отнюдь не мешало ему верить в свою звезду; он не падал духом и охотно поучал других, как добиваться жизненных успехов. Полный, с гладким моложавым лицом и пышными актерскими бровями, он умел вызвать доверие у людей, плохо его знавших, особенно когда обращался к ним с привычной фразой:
   – Вы же человек практический и не можете не видеть… – Или:
   – Как умный человек, вы согласитесь… – И умные практические люди зачастую соглашались с ним там, где посторонний слушатель усмотрел бы опрометчивость суждений.
   Падре Томас был человек иного склада. Уже старик, умный и внимательный, сухой и строгий на вид, но в душе добряк, он отпускал грехи с тем великодушием, какое дается мудрецу, давно осознавшему неисправимость человеческой природы. Эти качества снискали ему всеобщее расположение, а Салли, состоявшая в его приходе, боготворила его и часто, возвращаясь по воскресеньям с мессы, с восторгом рассказывала о «добром старом падре».
   Отец посмеивался и советовал ей поддерживать связь со «стариком».
   – Хорошая рекомендация может когда-нибудь пригодиться! – шутил он и возводил глаза к небу… Что и говорить, родитель мой был вольнодумцем! Падре это знал и, прощая неверие, искренне скорбел о том, что иронический склад ума не позволял отцу глубже вникнуть в смысл некоторых истин. В этом падре несомненно был прав, и если бы отец мог всерьез задуматься над этими истинами – в чем сомневаюсь, – то замечание старого духовника не прошло бы для него без пользы…
   Это небольшое общество я и вез сейчас к нам домой.
   Поначалу все молчали, и молчание было тем томительней, что было вынужденно. Салли сидела словно окаменев, изредка прикладывая к глазам платочек. Заметив это, падре положил ей руку на плечо. Он сказал:
   – Успокойтесь, милая, такова воля Божья! Никто не может предвидеть, когда с ним это случится, но Господь наделил нас разумом, подсказывающим неизбежность конца, а также верой в Его неиссякаемое милосердие…
   Салли обратила к доброму старику заплаканное лицо и слабо улыбнулась.
   – Хорошо, падре… не буду…
   Этот маленький диалог послужил сигналом.
   Ветольди крякнул и, пряча в своем обращении ему одному ведомый смысл, сказал, указывая на окошко:
   – Этот мир совсем недурно устроен! Вы не на-, ходите, падре?
   На что старик, искушенный в словесных подвохах, отвечал:
   – Иначе и быть не может, потому что все созданное Творцом прекрасно.
   – Так… – Глаза Ветольди хитро сощурились. – Почему же в таком случае были люди, не особенно стремившиеся остаться в этом мире?
   – Вы имеете в виду тех несчастных?…
   – О нет, не самоубийц. Я говорю о тех, кто обрел счастье вдали от жизни.
   Теперь улыбнулся падре.
   – Мистер Ветольди, вы любите хорошие вина?
   – Еще бы!
   – А приходилось ли вам пить лучшее в мире вино?
   – Как сказать… Случалось пить неплохие сорта, а насчет лучшего – не уверен!
   – Тогда вы не знаток по винной части, – отвечал падре, – и суждение ваше имеет лишь относительное значение.
   Дальше я не слушал; неожиданно мое внимание было привлечено странной возней на дороге: из-под машины, за которой мы следовали, выскочил небольшой зверек и, завертевшись волчком, кинулся нам навстречу. Это была белка. В долю секунды я успел разглядеть, что у нее отдавлена задняя часть тела. И, однако, подвижность животного поразила меня; должно быть, она была вызвана нестерпимой болью и ужасом.
   Чтобы прекратить бессмысленные страдания, я повернул руль, рассчитывая переехать зверька, но в двух шагах от него резко выправил машину. Маневр сильно встряхнул пассажиров, Салли вскрикнула от неожиданности, а Ветольди, явно испуганный, пробурчал:
   – Однако, вы того! – Сидя сзади, они ничего не заметили.
   Я взглянул на Кестлера, сидевшего рядом: он был бледен.
 
   Перед обедом падре Томас сказал прочувственное слово, в котором тепло отозвался о покойном, а также указал на греховность чрезмерного уныния.
   – Еще в языческие времена, не знавшие истинного Бога, – начал он, – смерть воспринималась как освобождение духа. Вера в бессмертие души подсказывалась не мотивами наивного самоутешения, как уверяют скептики, а мудрым прозрением в замысел Творца.
   Можем ли мы, получив подтверждение тому из уст Спасителя, предаваться сомнениям и видеть бессмыслицу в том, что озарено божественным смыслом?…
   В дальнейшем, когда хозяйка нас покинула и языки у гостей развязались, падре явил нам еще немало доказательств тонкой наблюдательности, которая, в соединении с верой, давала ему несомненное преимущество перед доводами скептиков.
   – Современный скептицизм, – рассуждал он, – превратился в докучливую риторику, наполненную пристрастием и суевериями. Он утерял даже свои прагматические свойства, потому что, изгоняя Бога, не только не создал разумного человека и общества, а отбросил нас далеко назад – чуть ли не в каменный век.
   Ветольди улыбнулся.
   – Тут вы, дорогой падре, перехватили! Нельзя же отрицать всего, что было достигнуто именно благодаря науке и материализму.
   Падре даже поднялся от возбуждения. Теперь он походил на пророка. Он отвечал:
   – Речь не о том, что было, а о том, что происходит. Да и не путайте сюда материализм, потому что научный материализм, осознав безграничность мироздания, ныне сам склоняется к мистике. Хуже – позитивизм, мир которого ограничен видимым. Он глух к метафизике и беспомощен там, где вопросы духовного бытия требуют обсуждения на более высоком уровне… – Старик остановился и поднес руку к глазам, словно стараясь сосредоточиться на чем-то, затем опустил руку и грустно улыбнулся. – Бедное молодое поколение! – тихо продолжал он. – Ведь если даже допустить, что религия – это область романтики, то насколько же слабосильны современные попытки подменить ее жанром сверхъестественного, а также приключениями в космических пространствах, куда мы обычно переносим все низменные свойства человеческой природы.